Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пенаты

ModernLib.Net / Галкина Наталья / Пенаты - Чтение (стр. 3)
Автор: Галкина Наталья
Жанр:

 

 


      Он рассматривал ее золотистые волосы, собранные наверх в старомодную прическу, нос с горбинкою, щеки и скулы с легким золотящимся пушком, ниточку кораллов на шее.
      — Вы хотите меня поцеловать? — спросила она.
      — Конечно, хочу, — отвечал он.
      — Вы ведь не станете врать про любовь с первого взгляда?
      — Не стану.
      — Я даже не уверена, что вы в меня влюблены.
      — А вы в меня разве влюблены?
      — Может, и да. Чуть-чуть.
      — Какие мы искренние люди, — сказал он. — Как все лгуны. А куда делся Дельфин?
      — Я его отправила домой. Я знала, что вы за мной пойдете.
      Незнамо чем, она заставала его врасплох.
      — Вы хотите, чтобы у нас был роман?
      — Боже упаси, какой роман, — сказала Лара, — ни в коем случае. Только пляжный флирт.
      Он не стал спрашивать про пляжный флирт.
      Все смешивалось воедино, в некое нераздельное целое, вкус Лариного рта, нежные волосы на девичьем затылке, холодок коралловой нитки, крики чаек, шелест осоки, белонощное сияние песка, воды, неба, вспыхивающие фары летящих совсем рядом по шоссе автомобилей.
      — Ларочка, не пора ли вам домой? — спросил прозаик, проходя мимо.
      А поэт добавил:
      — Молодые люди, вы бы хоть к соснам отошли, обнимаетесь посреди пляжа у всех на виду.
      — У кого это — у всех? — спросила Лара, поправляя прическу и отстраняясь от него.
      Рот ее ведьмински потемнел, щеки горели, глаза сверкали.
      — У нас, например. А вы, молодой человек, не сбивайте с толку самую хорошенькую барышню Териок. К тому же вас Маленький дожидается наливку допивать.
      Он пошел провожать Лару до дома.
      — Мы слишком долго молчим, — сказала Лара.
      — Я не знаю, что и сказать.
      — Это дурной знак, — сказала Лара.
      — Плохая примета?
      — При чем тут примета? Просто у нас даже пляжного флирта не получится. А жаль!
      — Жаль? — переспросил он.
      — Я еще никогда ни с кем не целовалась, — сказала Лара, и мне очень понравилось. Вы, должно быть, бабник отчаянный, вам этого не понять.
      — Кто вам сказал, что отчаянный?
      — Видно. Невооруженным глазом. Отчаянный и оч-чень серьезный. Все понимаете грубо, в лоб, по-солдатски. А флирт — дело тонкое. В особенности пляжный. А вы заметили, на кого похожи поэт Б. и прозаик Т. при вечернем освещении? здешние современные Пушкин и Достоевский. Похожи, как карикатура на оригинал. И, не стесняясь, сходство подчеркивают. Смешно, правда?
      — Д-да, — согласился он неуверенно.
      — Какую вы гадость пили? — спросила Лара. — Впредь целуюсь только с трезвенниками.
      Он крикнул ей вслед:
      — Лара, бросаю пить!
      Она обернулась, улыбнулась, ушла.
      Ему захотелось пройтись.
      Следуя мимо лачуги, он увидел в ее подслеповатом оконце слабый свет. Осторожно, стараясь держаться вне поля зрения окон, разувшись, ступая по-индейски бесшумно, он приблизился.
      В лачуге снова репетировал перед зеркалом Николай Федорович. Роль, вероятно, имелась в виду та же, но монолог отличался отпредыдущего; впрочем, то могла быть просто другая часть монолога
      — ...существует ли на самом деле загадка русской души? существует ли в русской душе нечто, не подлежащее ни анализу, ни воспроизведению, ни толкованию, ни определению словами?
      Я полагаю, существует загадка, и пока она остается такой, то есть не разгадана никем.
      Хотя загадочность присуща человеку как феномену, и заключается она в присутствии на равных началах добра и зла в одном существе, как бы в деликатесе присутствовали одновременно яд и противоядие, — только в разных пропорциях в разных порциях, прошу прошения за каламбур; такой, с позволения сказать, десерт за столом Екатерины Медичи.
      Как известно, в Библии о человеке сказано все. Данный феномен особенно ярко представлен возгласами: «Распни его!» и: «Варавву!»
      Что же касается человека русского, в нем вышеупомянутое свойство выглядит особо ярко, вследствие того, что добро и зло на широтах наших особые, и добро более щедрое, высокого полета, и зло страшнее, то есть перепад высот головокружительно велик, и горнее с дольним образуют престранную чересполосицу, да и ангельское не просто соседствует с бесовским, а словно на одних качелях качается.
      Другая образующая загадочной души нашей — некоторое недоразвитие рационального, прагматического, логического; притом для балансу наличествует переизбыток иррационального, — интуиция обострена, имеют место видения и вещие сны, как бы введенные в обиход, а с ними озарения и прозрения. В некотором смысле мы страна гениальных недоумков, этнос юродивых.
      Разумеется, на пути, на который мы вступаем, подобное личностное своеобразие представит собой определенное препятствие. Поскольку внешние проявления (типа альбинизма или хрестоматийных свойств обоняния и т. п.) мы, судя по всему, сумели увязать с типологией структуры, проследив разнородные качества по сводным таблицам, о коих я уже имел честь вам рассказать, дело за тем, чтобы попытаться связать внутренние, душевные свойства со структурой; я полагаю, именно это будет следующей стадией большого пути, ныне открытого для человечества.
      Николай Федорович ораторствовал перед зеркалом при керосиновой лампе. Лампа стояла на полу, освещала оратора снизу, подсвечивала подбородок, еще более заостряла и без того вострые птичий нос, оттеняла посеребренный вихор на затылке.
      Кто-то взял его за рукав. Адельгейда, приложив к губам палец, показала ему перстом указующим другой руки — прочь, быстро, туда в кусты ольховника и шиповника, к шоссе! Он подхватил свою обувку и ретировался, подчиняясь.
      Адельгейда, стоя на пороге лачуги, сказала громко:
      — Николай Федорович, Андреев приехал за младенцем.
      — Иду, — отвечал оратор, видимо, чуть раздосадованный.
      Fiodoroff шел впереди, в хлопающих сандалетках, в полудетских старомодных очках, с керосиновой лампою, которую он забыл прикрутить. Адельгейда следовала за ним; выходя из дома, она забыла снять весьма кокетливый передничек в мелкий цветочек; по обыкновению, она шествовала на каблучках, в черных лодочках на босу ногу. («Как испанская дуэнья», — подумал он, в своем ольховнике и шиповнике сидя.) Впереди идущий исчез в доме. Адельгейда задержалась, обернулась к кустам. Поймав его у стены лачуги подсматривающим и подслушивающим, она поначалу палец к губам приложила; потом указующий ее перст разъяснил ему, куда надлежит ему спрятаться; теперь она продолжала изъясняться с ним тем же образом: укоризненно покачав головой, покрутила пальцем у виска, а потом, заторопившись в дом, снова обернулась к нему с порога, улыбнулась и пальчиком-то погрозила, как нашкодившему ребенку.
      Он вылез из-за кустов и отправился на свою верандочку. Маленький еще не спал, дописывал этюд с чайками на камнях белонощной Маркизовой Лужи, хотя этюдов с чайками уже и так было полно.
      — Сегодня утром в дом-близнец принесли грудного дитятю, — сказал он Маленькому.
      — Эка невидаль, — отвечал тот. — Их туда время от времени приносят.
      — Зачем? — спросил он.
      — Не знаю, — отвечал Маленький, изображая на переднем плане тускло-бирюзовый островок осоки. — Может, наш Николай Федорович — подпольный педиатр?

Глава четвертая

      Манипуляции с почтовым ящиком. — «Какой я ворон, я здешний цензор»— — Приступ бессонницы. — Кое-что о Луне, отливе и приливе. — Адельгейда плачет, aFiodoroff сравнивает женщину с метеостанцией. — Странности благодарности как таковой. — Все, наконец, засыпают.
      Ему не спалось. Он вспомнил Лару с потемневшим от его поцелуев ртом, плач младенца в тумане, керосиновую лампу на полу перед зеркалом. Дверь неподалеку хлопнула. Он глянул в окно. Николай Федорович все в тех же хлюпающих босоножках с холщовым мешком в руках спешил к шоссе. Неопределенное время белой ночи достигло апогея — шло к четырем. «Рановато. Интересно, почему он с мешком? За сморчками пошел? за строчками, старый сморчок?»
      Fiodoroff словно провоцировал его; он отродясь ни за кем не подсматривал, но тут исправно отправился следить — просто так, из вредности, как школьник в переходном возрасте, поскольку Николая Федоровича слежка, даже воображаемая, выводила из себя.
      Так и двигались они парой вдоль Приморского шоссе (первый — в открытую по пешеходной дорожке, второй — по кустам, по кустам, дорожку обрамляющим), пока обладатель холщовой сумы, перебежав шоссе, не достиг присобаченного к невыразительному забору почтового ящика. Картинно, словно провинциальный актер, поозиравшись, Fiodoroff привычным жестом почтальона приладил свой мешок к днищу ящика, вывалил все содержимое, все письма до единого, в торбу свою, после чего днище ящика захлопнул и украденную корреспонденцию заменил вытащенными из кармана тремя письмами, которые с удовольствием в опорожненный ящик и шваркнул. И рысцой, трусцой, очень довольный, поскакал со своей добычей домой мимо затаившегося в кустах.
      «То-то мне Сергей не отвечает. Старичок-то бисов небось письмами моими камин подтапливает».
      В доме-близнеце и вправду, кроме печей, имелся и камин, старинный, финский, лилово-коричневой керамической плитки, напоминавший таинственным отливом майолики Врубеля.
      Некоторые письма в самом деле предназначались на растопку. Некоторые, перлюстрированные, прочитанные, признанные невинными подозрительным Цензором, отправлялись обратно в почтовый ящик и следовали к адресатам. Кроме сведений о посещающих дом-близнец, изымалось из обихода всякое упоминание о вновь прибывшем дачнике. У Николая Федоровича была своя логика, мало напоминавшая логику классических цензоров (хотя каждая эпоха несла свою моду на цензуру; знавали мы унтеров, неусыпно преследовавших все не являвшееся штампом, канцеляризмом, общим местом, газетным оборотом, всякое свободное излияние чувств, опасное именно своей непосредственностью, бесконтрольностью, непредсказуемостью). «Какой я ворон, я здешний цензор», — мурлыкал он на своем чердаке распечатывая письма, — безо всякого, впрочем, удовольствия, сурово, нахмурив брови, по-деловому исполняя не очень приятную, но совершенно необходимую работу.
      Опера была единственной любовью Николая Федоровича, — кроме дела его жизни, самой собой; но в оперу давно он не ходил, не до того было.
      Когда он спускался с чердака, из своей комнаты вышла Адельгейда в длинном, до полу, халате (райские птицы и адские цветы на черном фоне), с чашкой в руках.
      — Чай пить? — спросил он. — Не спится?
      — Вам ведь тоже не спится, — отвечала Адельгейда. — Опять за письмами ходили?
      — Да, опять, — отвечал он. — А что прикажете делать?
      Она покачала головою и, распахнув рамы на залив, села перед самоваром в маленькой комнате, заставленной этажерками, бюро, письменными столами, вазами с сухими букетами, в которых было полно сухой, пыльной, недатированной осоки. Хозяин дома, налив и себе в стакан с подстаканником, уселся в качалку и, качаясь, стал смотреть на печальный, прозрачный в отмелях, занятый белонощным отливом клочок мирового океана.
      Он тоже глядел на залив с верандочки домика-пряника и лениво думал: правда ли, что у Земли было когда-то несколько лун? и правда ли, что Луна находилась некогда ближе к Земле и приливы и отливы в те времена были сильнее? и не ошибаются ли ученые, утверждая, что Луна отделяется от Земли, уплывает неуклонно, и настанет будущее, которое не будет знать вздохов океанов и морей, а ночи станут безлунны? Он читал мало, и прочитанные им научно-популярные книги производили на него не меньшее (а может, и большее) впечатление, чем на читателя-эстета, читателя-сноба интеллектуальные бестселлеры литературного потока (ручей, водопад, горняя стремнина имеется в виду, а вовсе не конвейер и не поточное производство!), а на любителя детективов — остро закрученный сюжет.
      В прочитанной им книжке о приливах и отливах, названия которой он не помнил, приводились слова Аристотеля: «Всякое живое существо умирает только во время отлива». Иногда в сознании его, кроме (и вместо) сведений, сообщаемых в тексте, сохранялись фразы, — пугающие, впечатляющие, приводящие в восторг (каждая из фраз, как китайский иероглиф, сопровождалась для него зрительным образом: пейзажем), он даже завел было общую тетрадь для подобных цитат, да, изведя около трети тетради, занятие сие, как большинство своих занятий, бросил.
      Кроме вызывающего легкую дрожь Аристотелева замечания, он помнил из той же брошюры почерпнутые слова некоего достопочтенного последователя Магомета об огромном ангеле, опускающем ступню в океан, что вызывало прилив; потом гигантская ступня поднималась — и наставал отлив; на грандиозного мусульманского ангела, подумал он, улыбаясь, распространялся физический закон, сформулированный для российских учеников так: «Всяко тело, вперто в воду, выпирает на свободу силой выпертой воды телом, впернутым туды».
      Он пытался вспомнить еще хоть что-нибудь из труда неведомого ему ныне автора; «Time and tide wait for no man», английская поговорка, «Время и прилив никого ждать не станут», время не ждет. Потом он припомнил: каждый день колебания вод настают в разное время, сегодня чуть позже, чем вчера. Полная вода, малая вода. Приливы сизигийные и квадратурные; помня непривычные слова, он не мог восстановить их значения. Слово «сизигийный» ему нравилось, вызывало ассоциации с изюмом (сабзой, что ли?) и с Сизифом. Полнолуние — безумие — прилив... Лунные волны, цунами. Маркизовой Луже цунами были неведомы. Последнее, что удалось ему вытащить из эфемерной кладовки памяти: лунный свет и прилив должны совпадать во времени. Однажды он это видел и чувствовал, купаясь в черноморской ночной воде; солоноватый вкус теплого моря, подобный вкусу ранки, если ее лизнуть, кровь солоновата; потом ощутил он и вкус губ девушки из Сочи, с которой они купались тогда вместе, карамель ее губ.
      Николай Федорович отхлебнул чаю, куда перебухал сахара, и спросил Адельгейду:
      — Я вам говорил, что на той неделе ожидаю гостей?
      Она покачала головою.
      — Ожидаю. Люди известные. Костомаров и Гаджиев.
      — Николай Федорович, сделайте милость, оставьте молодого человека в покое, — сказала Адельгейда после некоторой паузы.
      — Лучше бы он оставил меня в покое. Я его сюда не звал. Я не знаю, зачем он сует нос в то, что его вовсе не касается. Даже если он не секретный сотрудник, не агент, не шпион, а просто молодой дурак, — он для меня опасен, поскольку глуп, любопытен, прямодушен и болтлив. Я хочу себя оградить — и только. Вернее, не себя одного. В некотором смысле он представляет угрозу для будущего. Для пути, открывающегося человечеству. Что с вами?
      Адельгейда вытирала слезы, особенно не торопясь, потому что унять их не могла.
      — Мне снова снился Новониколаевск.
      — Вот как, — сказал Fiodoroff.
      — Я проснулась и не понимала, где я. Я уже вам говорила, этот дом так похож на нашу дачу тогдашнюю, и я довершила сходство своими руками, — стол туда, фотографии на стену, букеты и так далее. Зачем вы только все это затеяли.
      — Я много раз вам объяснял. На благо человечеству.
      — Мне нет дела до человечества, — сказала она, комкая платок с кружевами по краям и вышитой в уголке анаграммою, — я не подопытная мышка. Вы ведь меня не спрашивали, согласна ли я для блага человечества мучиться вот так?
      Он резко встал, оттолкнув качалку.
      — Адельгейда, не будем обсуждать одно и то же до бесконечности. Вы не правы. А я прав. Сие однозначно. Вы не выспались и пребываете под влиянием женских переменчивых настроений. Женщина ведь подобна флюгеру, на нее влияют и норд-ост, и зюйд-вест, и малейшее колебание атмосферы. Полнолуние, отлив, туман — и тому подобное. Женщина даже и не барометр, а натуральная метеостанция. Спасибо, вы улыбнулись. Хотите спросить — влияет ли погода на существо мужеского пола? Очень, очень слабо. Разве что неудобства создает. Мокрые ноги. Сломанный зонтик. Обострившийся артрит. Мужчина подвержен флюидам ноосферы. Про ноосферу, если хотите, расскажу в один из вечеров за чаем. И мне иногда снится Новониколаевск. Я уж вам говорил, что тоже когда-то жил там. Знаете, когда стал сниться чаше?
      — Знаю, — отвечала Адельгейда; она уже не плакала. — Когда мы съездили в Москву смотреть во МХАТе «Дни Турбиных».
      — Конечно. Идите спать. Отдохните. Все пройдет.
      — Все и так прошло, — сказала Адельгейда, стоя в дверях. — Поэтому я и не знаю, что я тут делаю.
      Fiodoroff стоял у окна и смотрел на залив. Светало; впрочем, и не темнело; просто менялось качество света, свет приобретал иной оттенок; ожидалось солнце.
      «Благодарность — странная штука. Возможно, некоторым она просто претит. Адельгейда должна быть счастлива жить; а вместо того вижу я слезы и чуть ли не обвинения. А благодарное Отечество... только высунься — на цугундер, и в Сибирь закатает. Прячься как хочешь, чтобы не отблагодарили. Чудеса».
      Он вопрошающе посмотрел на барометр; «Ясно!» — ответил барометр.
      С приближением солнца бессонница испарилась. Адельгейда уплыла в свой Новониколаевск, коснувшись вышитого коврика в изголовье. Николай Федорович долго перечислял мысленно все, что надлежит сделать ему в ближайшие дни, потом предложения стали наползать одно на другое, он отвлекался ежесловесно — и провалился в сон без сновидений, в темноту. Выронила книжку Лара, у нее блаженно закружилась голова, она убыла опрометью в девичьи грезы, длинные цветные истории без начала и конца. Он успел погасить «Беломор», ткнув его в консервную банку возле кровати. Маленький задумал новый этюд: белая сирень белой ночью. «Трудная задача, — бормотал он, — трудная задача...» Взошедшее солнце застало спящими всех, кроме чаек и нескольких сумасшедших рыбаков, тащущих к заливу свои волокуши с резиновыми лодками, дабы предаться тихому пароксизму рыбной ловли, ее ледяному, рыбьей крови, азарту, ее снотворно-мечтательной ауре, — с вполне прагматическим, весомым и съедобным результатом.

Глава пятая

      Кофе по-гречески. — Скульптор Н., поивший Лару необычайным зельем на черноморском побережье. — Жестянка с кофе. — Гибель яхты на Ладоге. — «Мы видели другой мир».
      Поэт Б. и прозаик Т. заявились к Маленькому под вечер. Т. торжественно выставил на стол жестяную банку явно иностранного происхождения с пресимпатичными картинками на крышке и на боках изображающими белоколонные храмы, голубое небо, пальмы, берег моря. После чего рядом с банкою поставил подобие ковшика с длинной ручкою и крышкою.
      — Сейчас, — сказал прозаик торжественно, обращаясь к Маленькому, — мы разведем костер и на углях будет готовить кофе по-гречески.
      — Фантастика, — сказал он, — я пил такой кофе на Алтае. С весьма интересными последствиями.
      — Слушайте, — сказал Маленький, — а ведь и я знаю одну историю, связанную с кофе по-гречески; я тоже его пил.
      — Вот и у нашего витии, — сказал прозаик, — одни знакомые тоже его пили, и добром не кончилось. Я его историю уже запомнил. Может, пока костер наш разгорается, вы расскажете ваши? Я собираю занимательные истории. И коллекционирую устные рассказы.
      — Чтобы потом превратить их в письменные? — спросил поэт Б.
      — Да, и для этого в том числе. Я типичный плагиатор, принципиальный эклектик, стащу все, что плохо лежит; профессиональная клептомания; прозаики все такие. Неутомимые пчелки. С цветка на цветок. Пчелка летала с цветка на цветок, прыгал сверчок с шестка на шесток. Не зря с поэтом общаюсь, а?
      Ртутного цвета залив, неколебимая вечерняя ртуть Маркизовой Лужи, залив, занятый собой, луной, небом, был отдельно от людей, но манил их неким магнитом, бывших рыбок, сманивал далью.
      «Надо как-нибудь на отпускной месяц пристроиться в морскую экспедицию. А может, и не в отпускной. Вплоть до увольнения, — думал он. — Как я до сих не сообразил? Почему я еще не был в плаванье? Условия несущественны. Цель тоже. Плаванье — цель сама по себе. Не все ли равно — куда, главное — плыть».
      Угли уже алели, прозаик водрузил первую порцию зелья в угли и в раскалившийся песок под кострищем.
      — Особый кофе? особый сорт? или имеет значение только технология изготовления? — полюбопытствовал Маленький.
      — Сдается мне, некие добавки имеются, — сказал Б., — наркотического характера. Травки-муравки. Кофейные зернышки смешиваются с беленой, мандрагорой, молотым мухомором, например.
      — Поэты любят преувеличивать, — заметил прозаик, — но по сути всегда отчасти правы.
      — Как — отчасти? — возразил Б. — Более чем правы. Поэт точнее правды, он ближе к истине, чем все правды мира.
      — Кроме центральной, кроме центральной, — заулыбался прозаик.
      Подошла Лара в бирюзовом ситцевом сарафанчике, мильфлёр, вся в мелких незабудках.
      — Что это вы делаете?
      — Мы собираемся пить кофе по-гречески, — сказал Б., — присоединяйтесь, очаровательная, к нашей неказистой компании.
      — Откуда вы знаете про кофе по-гречески? — спросила Лара.
      — А вы откуда знаете? — спросил Б.
      — Что у вас за привычка отвечать на вопрос вопросом? — сказал Т.
      — Я пила его на юге прошлым летом, меня угощал им чрезвычайно странный человек, я даже решила было, что мне встретился дьявол.
      — Фантастика! — воскликнул он. — Лара, тут у всех есть что рассказать про кофе по-гречески, выходит, и у вас тоже.
      Лара даже запрыгала и захлопала в ладоши.
      — Кто первый рассказывает?
      — Кто первый рассказывает, тому первую чашку, — сказал Маленький, успевший сходить в дом и принести разноцветные разнокалиберные маленькие чашечки, две со щербинками, одна с отломанной ручкой, но все кофейные, поместившиеся на видавшей виды деревянной доске.
      — Мы пропустим вперед даму, — заявил прозаик. — Лара, рассказывайте первая. Маленький, приготовьте для дамы чашку понаряднее.
      Лара уселась на перевернутую лодку; хоть было светло, легкие отблески костра мелькали по ее лицу.
      — Я отдыхала с родителями на Черном море. Мы жили в Доме творчества, папа мой — архитектор, мама — художница. Я брала на лодочной станции лодку и плыла куда глаза глядят, предположительно, в сторону Турции. И в один из дней увлеклась, ветерок гулял жара у воды не чувствовалась, я забралась далеко, ветер возьми и сменись, пошла волна с зыбью, толчея. Лодка тяжелая, морская, а не речная либо озерная, к берегу не выйти. То есть выхожу, конечно, но не к лодочной станции, а под углом, в полное безлюдье. Билась, билась, мозоли на ладонях от весел, сил нет, еле выбралась. Устала, измучилась, провела под солнцем на ветру с непривычки несколько часов. К вечеру стало мне плохо. Родители напугались, прибежали медсестра и физрук, а у меня судороги и давление шестьдесят на сорок, верите ли; сестра мне ампулу с кофеином дает выпить, выпиваю, толку никакого .Побежала она «скорую» вызывать, но тут ее в коридоре остановил один из отдыхающих, проходивший мимо, привлеченный шумом; он вошел, пощупал мне пульс, зрачки посмотрел, велел высунуть язык, а потом сказал — никакой «скорой» не надо, он сейчас поднимется в свой номер, сварит кофе по особому рецепту, и, выпив это зелье, я, по его словам, совершенно излечусь, только в течение двух дней мне надо будет его кофе пить утром и вечером. С этими словами он вышел. Надо сказать, фигура он был примечательная, ни с кем из творящих и отдыхающих не общался, держался в стороне, и не раз мне бывало не по себе от его тяжелого темного взгляда, которым мельком оглядывал он меня и моих сезонных южных подружек, играющих в настольный теннис или хохочущих в столовой. Широкую лысину его обводили черные с проседью кудри, прическа его напоминала тонзуру монаха из трофейного приключенческого фильма. Он был крепок и жилист, как старое дерево, и ходил, слегка сутулясь и втягивая голову в плечи. У него были глаза без бликов, сплошная тьма. Никто не знал, кто он, откуда и как его зовут. Что-то восточное присутствовало в облике его, и говорил он с легким акцентом.
      Минут через двадцать он вернулся с термосом и белой фарфоровой чашкой, напоминавшей по форме маленькую вазу из Летнего сада, налил в нее кофе и велел мне выпить, я повиновалась. Вкус кофе показался мне необычным. «Как будто с вермутом», — подумала я. «Нет, — сказал он в ответ на мою непроизнесенную мысль, — но кофе стравами; одни из них смолоты с зернами вместе, другие завариваются отдельно и вливаются в чашку. Сложный рецепт. Кофе по-гречески». «Вы врач?» — спросила мама, наблюдая, как он считает мой пульс и разглядывает мои ногти. «Нет, я не врач, — отвечал он, — я скульптор. Увлекаюсь травной медициной». Он назвал свою фамилию: Н., фамилия была армянская. Моя подружка спросила, в Ереване ли Н. живет; тот отвечал — в Москве. Он обратился ко мне, отпустив мою руку: «Я оставляю вам термос со второй порцией; через три часа вы должны ее выпить. Назавтра вы будете чувствовать себя великолепно; но я уже говорил: два дня вы должны будете пить кофе по-гречески. Я живу в четвертом номере. Приходите с барышнями, с которыми дружите и ходите загорать. Жду вас у себя в четыре часа». Превежливо откланявшись и поцеловав маме ручку, он вышел. Я действительно почувствовала себя хорошо, прошли слабость и сухость во рту, даже сожженные плечи, обгоревшие на солнце, болеть перестали. Выпив вторую порцию напитка, я уснула глубоким сном.
      Назавтра встала я полной сил, как в жизни не вставала, я сова и разгуливаюсь к ночи, а поутру постоянно носом клюю. В четыре часа мы с подружками поднялись в четвертый номер. Н. уже ждал нас: на электроплитке кипел причудливый прозрачный кофейник. Скульптор стал молоть кофе, зайдя за створку шкафа и беседуя с нами оттуда. На веревочках висели в комнате его пучки трав. На столе на листках бумаги с надписями, очевидно, на армянском...
      — Или на арамейском, — вставил Б.
      — На каком-то экзотическом, но ведь он отрекомендовался армянином; лежали коренья, ракушки, водоросли... «Я давно увлекаюсь травной медициной», — сказал Н., выходя из-за шкафа, и, глядя на нас тяжкими черными глазами без бликов, добавил: мы даже представить себе не можем, какие манускрипты, какие инкунабулы довелось ему читать в связи с его увлечением.
      Пока мы пили кофе, а он угостил и подружек, разговор у нас был преинтересный. Хозяин отвечал не на слова наши, а на наши мысли. В какой-то момент повернулся он к нам спиной, и мы втроем, не сговариваясь, сделали большие глаза и состроили пальцами рожки за затылком.
      Он, стоя спиной, усмехнулся и спросил, верующие ли мы; мы ответствовали: мы комсомолки, как можно.
      Он произвел сильное впечатление на моих подружек. Мы поспешили откланяться.
      Веселились мы после его зелья до вечера неуемно. Одна из моих подружек полезла в нарядном платье в море и вышла из вечерней воды как русалка со струящимися волосами и мокрым хвостом шлейфа.
      Мне словно глаза промыли, словно прежде я смотрела на мир сквозь пыльное окно; ни до, ни после я не видела красок таких и таких лиц, как в те дни, всё в первозданном виде на свежий взгляд, звуки глубже, солнце теплее, звезды крупнее.
      Мы с подружками резвились почем зря, ездили в горы, бегали по кафе, плясали до упаду на танцах, катались на катерах, хохотали денно и нощно. Какие-то несусветные, невесть откуда бравшиеся ухажеры приносили нам дурацкие подарки, среди которых были медные браслеты, букеты вениками, судейские свистки, соломенные шляпки.
      Встречаясь с моими новыми подружками в Ленинграде (первое время мы виделись, затем сезонная дружба шла на спад и таяла к елке), мы долго говорили друг другу при встрече: «Н. в городе!» — что означало преддверие нелепых, немыслимых событий. Тогда мы переехали с родителями на новую квартиру, я навеки рассталась с одноклассником, считавшимся моим женихом, бросила заниматься музыкой. В мою последнюю встречу с Н. на террасе нашего Дома творчества, обведенной южным розарием, он спросил, как меня зовут. «Лара», — отвечала я. «О! — сказал он. — Для призрака вы слишком розовы и вещественны». — «Почему для призрака?» — «Вы знаете, кто такие лары? Духи дома, призраки, тени забытых предков».
      Постепенно жизнь моя превратилась в обычное существование, после безумного веселья настало затишье, ноты легкого помешательства отзвучали, все вернулось в привычную колею.
      Да, вот еще что. Однажды я спросила знакомого моей матери, скульптора, армянина, знает ли он московского коллегу и земляка по фамилии Н.? — армяне ведь держатся вместе, у них негласное братство и необъявленное землячество. Знакомый ответил: под такой фамилией было два скульптора, один из них умер пять лет тому назад, а второй уехал из Москвы и ничем не напоминал описанного мною человека.
      — Не иначе как, — сказал поэт, — вы познакомились с тем, который умер.
      — Ничего подобного, — сказала Лара с горячностью, — я прекрасно поняла, с кем познакомилась! И зелье из его рук пила. Так что можете меня остерегаться.
      Тут она глянула на него.
      — Да ладно, — сказал он, — остерегаться, скажете тоже. Я сам пил кофе по-гречески. Ежели его источник тот, о котором вы говорите, тут все меченые.
      — Так уж и все, — сказал поэт.
      — Лара, вы заслужили первую чашку, снимите пробу, — прозаик налил в белую с золотом старенькую посудинку дымящийся ароматный напиток. — Маленький, мы вас слушаем, вы хозяин, мы гости, хозяин — барин.
      — Однажды, — начал Маленький, — зашел я в мастерскую к знакомому своему, профессионалу художнику. Шел я с халтуры, занимались мы ольфрейными работами, устал я как собака, еле ноги волочил. У друга моего сидел, в свою очередь, его приятель по фамилии... ну, хоть Пастухов. Был он человек деловой без бюрократии, из молодых начальников, кандидат наук, с людьми умел обращаться ровно, корректно, обходительно, всем он нравился, нравился и мне. Увидев мою усталость, а я лыка не вязал, он пригласил меня в свою мастерскую по соседству, где обещался напоить чудодейственным напитком, который усталость как рукой снимает. Я думал, какая-нибудь настойка самодельная.
      По дороге прихватили мы с собой идущую домой с работы его бывшую сослуживицу, прелестную такую особу, и поднялись втроем на его уютный чердачок, залитый люминесцентным сиянием (редкого вида освещение), обнесенный встроенными полками и наибелейшими шкафами, увешанный афишами и плакатами и уставленный макетами, мульками и бирюльками. Мы превесело болтали, пили «Цинандали» и «Мукузани»; наконец Пастухов, удалившись на крохотную кухоньку и некоторое время там поколдовав, вынес три чашки горячей ароматнейшей жидкости, отрекомендовав данное питье как кофе по-гречески.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13