– А сдача? - спросила Настасья. - Почему привидения не выходят? Что им делать в больнице?
– Кто тебе сказал, что привидения обязаны входить и выходить в дверь? Поменяли консистенцию, вышли за пределы видимости, испарились, просочились.
Мы тихо двинулись с моста, переходя Пряжку, покидая Матисов остров.
– Кому это ты перчатку бросила? - спросил я возлюбленную свою. - Кого на дуэль вызвала? Мельника, то бишь военного шпиона? Надеюсь, не мельницу? Что с тобой?
Солнце осветило ее лицо, скользнув из-за облака за облако. Настасья, очень бледная, непривычно серьезная, ответила:
– Мне нехорошо.
Тут обогнала нас старушка все в том же больничном черно-синем халате, на сей раз без кушака; под халатом у старушки надеты были бирюзовые кальсоны с начесом и солдатская гимнастерка. Старушка очаровательно улыбалась, кивала повязанной косынкой головушкой:
– Ничего, ничего, голубка, переможется, перехочется, перетопчется. Что приумолк, голубок? Поцелуйся со своей кралечкой. Не ваши острова, зато ваши мосты, дело полюбовное. Не ваше право, зато ваше счастье.
– Спасибо тебе, бабушка, - Настасья сунула старушке в ладошку металлический новенький сияющий юбилейный рубль.
Та расхохоталась:
– Ну, утешила, ну, потешила, девушка с рублем. Рублем подарила. На всякий подарок есть свой отдарок.
Порывшись в карманах халата, старушенция всучила нам по монетке
.То ли мы замешкались, то ли забылись, то ли во времени возникла пауза, но в следующее мгновение старушку уже впускали невидимые стражи в дверь психушки, находившейся от моста на почтительном расстоянии, невесть как бабулькой преодоленном. Она скрылась, послав нам воздушный поцелуй.
– Ты посмотри, что она мне подала!
На золотистой Настасьиной ладони лежал тонкий лепесток грошика прошлого столетия. Разжал руку и я, - и увидели мы пять рублей золотом царской чеканки.
– Надо отдать ей обратно, - сказал я. - Она ведь чокнутая, не ведает, что творит. Пойдем, найдем приемный покой, объясним, сдадим кладовщице.
Тут двери дурдома вновь распахнулись, вышла преспокойно оттуда наша побирушка-дарительница, спустилась к воде и скорёхонько так пошла по водам Пряжки к водам Невы. Перед тем как скрыться, повернув направо, против течения, исчезнуть за поворотом Матисова острова, за огороженными строениями верфи, она остановилась (закатное солнце позолотило ее махонькую фигурку) и помахала нам рукой.
Солнце село.
Мы пересекли Коломну, забрались в алый полупустой брякающий трамвай, повезший нас по Садовой к Марсову полю. Мне все казалось: подаяние, нами полученное, должно непременно превратиться в пуговки, в желуди, в осенние листочки; но и грошик, и золотой хранили свой образ чеканный и превращаться ни во что не собирались.
Позже на карте - а я потом не единожды смотрел по карте на место тогдашней прогулки нашей - мне не найти было моста, ведущего на остров, с которого мог бы я видеть и лечебницу, и Настасьин Алексеевский дворец с решетчатыми воротами редкой красоты; в конечном итоге я стал даже думать, что острова архипелага Святого Петра имеют свойство избушки из сказки, способность поворачиваться к нам то передом, то задом, если у них вообще имеются перед или зад: то северной стороною, то западной; может, они - плавучие острова? Некоторая неверность, неточность, неопределенность, изменчивость геометрии города подтверждала мое предположение. Но свойство свое острова проявляют только перед истинными островитянами; пришлые, приезжие либо убежденные обитатели Ленинграда (или Санкт-Петербурга, оба вида фанатиков равно) не удостаиваются. Это объяснение неуловимости пейзажа, почти заданной изначально невозможности реконструировать его в памяти (и даже во сне) мне теперь представляется вполне правдоподобным. До того я думал: а не имели ли мы дело с искусственно поворачивающимся островом, творением одного из братьев Берд? Причем секрет механизма утерян, о существовании поворотного устройства забыто, и разве что какое-нибудь не значащееся в списках Теодоровского и Веригина привидение способно шутки ради в полнолуние привести в действие поворотный круг.
Чарльз Берд, как случайно узнал я позже, интересовался не только литейным делом (на его чугунолитейном заводе, расположенном на Матисовом острове, выпускали печи для сахарных заводов, коленчатые валы для мельниц; его притягивала механика, хитроумные механизмы, устройства типа иллюзионной техники, в частности - театральные агрегаты для появлений Deus ex machina; он увлекался, в частности, личностью несчастного Бриганци (или Бригонци, или Бригонция, как значилось в других печатных источниках), чьи лавры не давали ему покоя, чей образ преследовал его, по какой причине мы можем только догадываться, додумывая и фантазируя, если захотим и позволим себе пустить в ход воображение. Мое воображение всегда отличалось глубокой распущенностью, почти разнузданностью. Однажды мне пришло в голову, просто так, с потолка, что Бригонци мог быть, скажем, отцом единоутробного брата Чарльза, Джереми Берда, младшего из братьев Берд.
В отличие от Чарльза, человека в Санкт-Петербурге известного, одного из видных островитян архипелага и даже хозяина одного из островов, Джереми всегда оставался как бы в тени. Отношения между братьями были совершенно несусветные.
Они были привязаны друг к другу, всю жизнь друг на друга оглядывались, их связывало чувство достаточно страстной тяги, болезненная привязанность, но на особицу, замешанная на ревности, на страстном сочетании сходства и различия; порой любовь эта напоминала ненависть - или становилась ею: они дрались, например, самым натуральным образом, дрались иногда жестоко, один раз и до дуэли дошло (тайной, конечно). Братья Берд порознь лишены были сходства внешнего, однако стоило им оказаться рядом, как каждый, видящий их, понимал единомоментно: перед ним братья
.Автор мемуаров, в коих прочел я про братьев Берд, пишет, что, увидев их вместе, он незамедлительно вспомнил Авеля и Каина, только не мог определить, кто из них кто
. Джереми не пожелал носить фамилию Берд (формально он действительно должен был носить другую; какую именно, никому не ведомо; что то могла быть фамилия Бригонци, полагал во всем мире я один, не имея на то ни доказательств, ни оснований; он перешел в православную веру, крестился, получил новое имя, совершенно русскую фамилию и стал именоваться Еремеем Птицыным
.Надо сказать, странная тяга к перемене фамилии проявлялась у потомков Чарльза Берда (видимо, то была фамильная черта, от общих бабушки и дедушки по материнской линии) не единожды; среди персоналий их генеалогического древа мелькают Бердяевы, Бердниковы и один Бердов (последний в начале XX века вернулся в Англию, где вполне мог снова стать Бердом).
Учитывая трепетное отношение Чарльза к сценическим эффектам механического характера, я бы не удивился, если бы он жизнь положил на то, чтобы сделать свой остров поворотным, плавучим, подъемным или дрейфующим на спине какого-нибудь Левиафана, сконструированного по образу и подобию «Наутилуса» капитана Немо, о котором в его времена и речи не было; однако идеи, как известно, носятся в воздухе, левитируя так, другой раз, не одно столетие.
Если еще учесть, что Чарльз Берд был иностранцем в России, он просто обязан был слегка свихнуться на наших загадочных широтах. Вспомним сошедшего с ума после неудачи с фундаментом квареигиевского банка несчастного Бригонци, в приступе безумия утопившегося в Фонтанке; хотя не исключено, что к нам и приезжают-то потенциальные сумасшедшие: неужто нормальный человек может покинуть край родной, родные Палестины с размеренной жизнью ради нашей феерической родины?… С другой стороны, мы - сугубая компания, с кем поведешься, с нами у кого хошь крыша поедет, не будем скромничать.
Мое ясновидение (визионерство?) начинало мне мешать. Как мешало мне потом, позже, не единожды; я видел и слышал то, чего знать вовсе не хотел. Сейчас мне не вспомнить, с какого момента я
точно знало задуманном и воплощенном Бердом самодельном острове; безумная петровская идея соединить в архипелаге природу и культуру, снять их противостояние, слить их, наконец, в единый Парадиз, сварганить ключи от земного рая, отлить ключики сии, отчеканить, отрихтовать, отшлифовать, была на одном из островов как бы осуществлена. Однако держалось данное обстоятельство в тайне. Сначала намеренно, потом невольно, далее по традиции. Архипелаг наш как таковой был сродни театру и изобретению, патент стоило бы выдать многим. Игра царила изначально, называясь «Театрум махинарум», как сочинение любимого инженера Петра Первого Нартова Андрея.
Театрализованная действительность плыла, смещалась, обретала черты заводной игрушки, лишала живую жизнь гибкости, силы, блеска, самой жизнеспособности. Играли, играли - и доигрались, не так ли, господа?…
Обаятельная идея механического острова среди природных, железного сердца архипелага, носилась в воздухе, плавала по воде, смущала умы. Не случайно, ох не случайно поселился на берегу Пряжки напротив Бердова завода каменных дел мастер Самсон Ксенофонтович Суханов, самородок с Севера, чьи скульптуры украшали ростры, Адмиралтейство, Михайловский замок, притягивали его здешние места. Мастер мастера всегда зачарует, дело известное. Когда мы бродили с Настасьей по Пряжке в поисках черной перчаточки, я еще ничего не знал про сына пастуха Ксенофонта, но трехэтажный дом его заметил и запомнил. Портик с полуколоннами
.Львиная маска; во рту у льва кольцо («Молчу! В бдениях молчу!»); я заглядывал на льва над воротами, а лев глядел на мост. Подстерегал Берда? Сторожил его создание?
Кстати, чья была выдумка плавучая игрушка - Чарльза или Джереми, - неизвестно, но я полагаю, что Джереми. В отличие от брата, он был неистощимый фантазер и гениальный изобретатель на особицу: изобретатель, не умевший воплотить свои замыслы в материале, ему нужен был инженер-техник, конструктор, чертежник, который мог бы материализовать хотя бы на уровне чертежа наброски Джереми; что до Чарльза, у того был поистине редкий дар воплощать, он моментально представил себе все в натуре - до винтика, до малейшего соединения. На самом деле братья дополняли друг друга идеально, но ревновали друг друга к музе изобретательства, чьего имени я не знаю, может, Мелета или Мнемо, одна из старших древних муз, и ревновали отчаянно. Они постоянно оспаривали пальму первенства, не первородства, а именно первенства, а не исключено, что и авторства. Чарльз считал Джереми недоучкой и неудачником, а Джереми Чарльза - недоумком и ремесленником. Чарльза взбесило, что Джереми поменял имя и фамилию на Еремея Птицына, ну хоть бы на Певцова, мы ведь из рода древних шотландских бардов; это ты из рода певцов, а я сам соловей; и они снова подрались; Джереми ушел в гневе с подбитым глазом. Тут Чарльз вспомнил, что в России его не первый год именуют Карлом Ивановичем, как почти нарицательно всех немцев, независимо от имени; и он остыл, и его даже одолевать раскаяние стало, вспышка раскаяния, в глубине души он так любил брата и первенство его признавал, и талант, - но только в глубине души, до следующей ссоры.
Город порой представлялся мне, кроме всего прочего, заговором изобретателей, своеобразным патентным бюро на-все-руки мастеров, вот кто были настоящие масоны, les masons, каменщики («Петр», как известно, - «камень», причем краеугольный, не так ли?…) истинные, вольный цех во времени, в который так старательно, с таким неуклюжим размахом играли господа, белоручки, коим в натуральное сообщество мастеров ходу не было но бездарности природной
.Недаром их комячейки и партячейки (как это, елки-моталки, должно писaть?! ком'ячейки, партячейки? комъячейки? парт-я-чейки?) назывались «ложи»: театр! большой театр. Театр уж полон. Ложи блещут. Что ж сердце бедное трепещет?
НОВАЯ ГОЛЛАНДИЯ
Однажды утром по пути на службу мы обнаружили прикрученную к ограде Летнего сада возле головы Медузы Горгоны фанерную дощечку с кривой надписью алой краской: «Костей сегодня не будет».
– Это что ж такое?
– Юмор, не видишь, что ли? Объявление с мясокомбинатовской заветной калиточки в высоком заборе, к которой народ ходит за копчеными косточками по дешевке для себя и для собак.
– Надо бы снять да присобачить на дверь Большого дома.
– Не вздумай, засудят, посадят по политической статье, придется посылки тебе в лагеря собирать, не хочу.
– Тогда на морг. От вампира к вампирам:
не будет…
– Черный юмор тебе не идет. Ты сдурел? Не выспался?
– С тобой выспишься, пожалуй.
Настасья только бровь подняла да на меня зыркнула.
– Где же лодку-то взять? - спросил я.
Мы собирались посетить остров Новая Голландия, на который без лодки не попасть, что каждому горожанину известно.
– Есть, есть у моих знакомых плавсредство, правда, не настоящий тузик, а резиновая лодка.
– Дорогая, - сказал я, - ты преувеличиваешь нашу худобу, мы на пару вряд ли в весе пера, куда ж нам резиновая лодка? Они большей частью небольшие и рассчитаны на одного рыбака плюс снасти.
– У них лодка на двоих, они всегда вместе рыбачат, и ничуть они не худее нас. Сегодня же одолжим и попробуем крейсеровать.
– На водах Фонтанки при встрече с быстроходным катером скучновато нам придется в резиновой лодочке. Борта низкие, ширина у Фонтанки невелика, берега сама знаешь
.Утонем, аки мухи в корыте. Ты хорошо в плаще плаваешь? А в шляпке? А в туфельках?
– Туфельки и шляпка не и счет. Сбросить - раз плюнуть. Фонтанка ни при чем. Надуем лодку у Мойки, войдем в канал. Обойдем Новую Голландию.
– Ты уверена, что ее можно обойти? А вдруг там запретзона?
– Думаю, под арку нам втихаря вплыть не удастся, но вокруг острова воды нейтральные, часовыми не обстреливаются.
– Твоими бы устами да мед пить. Твои, я хочу сказать, слова Богу бы в уши. Ты не в курсе, что теперь на Новой Голландии?
– Морской экипаж.
– Это когда-то было, а теперь?
– Морская тюрьма
.
– У вас, мэм, сведения вековой давности
.
– Склады лесоматериалов.
– О, вот это уже двухвековой.
Подходил, звякая, брякая, мотаясь на рельсах, темно-алый граненый ее трамвай.
– Встречаемся на Введенском! - крикнула она, исчезая в дверях второго вагона.
Встретившись на Введенском канале, мы прошли по Фонтанке до Майорова, миновали Крюков канал, добрались до Мойки, знакомые Настасьи жили на набережной в одном из небольших неприметных серых домов с невзрачным фасадом.
В узкой прихожей на подзеркальнике в громадной вазе стоял колоссальных габаритов осенний букет.
Хозяева, бездетные муж и жена, романтичные инженеры, собирались за город с лодкой в выходные, поэтому мы обещались вернуть ее к ночи.
Я вышел, волоча рюкзачище с лодкою и насосом, одногорбое грб, бактриан, корабль пустыни; Настасья с веслами изображала девушку с веслом, нацепившую приличия ради купальник ню социализма, натянувшую на сей раз на купальник плащ.
Удивительное дело: действительно удалось надуть лодку, спустить на воду, даже сесть в нее. Резиновая лодка - посудина скорее для озер и прудов (разумеется, не для таких озер, как Ладожское), чем для рек, к тому же изначально предназначенная для одного рыбака, а не для пары. Но, заметим, и у рыбака-одиночки имеется шанс зацепить дутый ялик рыболовным крючком, спустить свой шарик, плыть; куда ж? - как спросил поэт. Куда, куда; к берегу, вестимо.
Я не мог смотреть спокойно, как Настасья садится в лодку. Наше знакомство началось с прогулки по воде, квазивенецианская встреча под эгидой гондольера. Образы всех островных океанских венер изначально витали над нами. Венера Таврическая, Венера Новоголландская, Венера Летняя, Венера Каменноостровская; последняя с чертами чухонки либо ижорки.
Мы сидели в лодке, утлом клочке пространства над глубиною, нас отделяла от мира кромка воды, мы могли вместе пуститься в плавание, вместе утонуть, вместе спастись, вместе принадлежали судьбе; я чувствовал необъяснимый уют, прочность неопределенной эфемерной ситуации, в неопределенности мерещилась мне большая устойчивость, чем во всех домах-крепостях, вместе взятых
.
Дальше, в последующей жизни, несколько позже, гораздо позже, канал связывался в представлениях моих с любимым мною литературным произведением, с текстом, всегда весенняя картина, вечная весна, метафизический тополиный пух витал над волнами, над темной гладью, пухом обрамлены были живучие тополя городского ландшафта, превращенные почти в символ. Затрапезнейший тополь в скрещении анаглифных пространств встает со страниц перед внутренним взором моим, древо в узлах и наплывах, украшенное царапинами и ветвями, - и я не узнаю в дивном древе реальных деревьев, вдоль которых плыли мы с Настасьей, островитянин с островитянкою, на резиновом тузике по тому же самому каналу, хотя и канал, и деревья в любимой книге моей были якобы те же, и мы, проплывая, пересекали траекторию взгляда автора книги, глядящего на обводящие Новую Голландию корни и кроны из окна дома на набережной.
Преображает ли нас пребывание в невидимых веерах блуждающих взоров? Изменяются ли наши портреты под влиянием очевидцев? Как хороша была возлюбленная моя, сидящая на коленях на дне резиновой лодки! На колени, на складки плата уронила она маленькие руки свои, они лежали тихо в складках, готовые вспорхнуть горлинки
.Она смотрела на остров, я видел ее профиль, словно египтянку с фресок в районе Фив
.Она смотрела на остров, я на нее, незнакомый мне любимый писатель из окна невидящим взором мечтателя - на проплывающую калошу с двумя силуэтами, на нас обоих. Безмолвствовали всевидящие слепые тополя и пропыленные временем сухие травы. Где-то в сердцевине острова, в водоеме ли эллинга, в середке ли морской тюрьмы, притаилась Венера Новоголландская, надзирательница и смотрительница. О Венера Новоголландская, богиня арестованных бичей, богиня заблудших, странствующих, грешных! Будь милостива к нам! Обращаясь к тебе, мы обходим по темной нечистой полуживой воде багряные стены твоего городища.
Я гляжу на голубоватые лунки легких пальцев моей возлюбленной, и совершенно напрасно; дикие городские дети, эти котята помоечные, накидали в воду немало дряни, лучше смотреть по сторонам, а то какой-нибудь металлический прут, какая-нибудь деталь утильсырья прервет нашу романтическую прогулку, выпустив воздух из идиотской надувной гондолы; помоги мне, Венус Новоголландская, богиня морская, складская, тюремная, флотская, дозволь доплыть отсюда туда! И она дозволяет, прекрасная покровительница беспутных, непутевых, тщетно перебирающих четки миль искателей приключений
.
«Из призраков в Новой Голландии наиболее частотны Надзиратель (тюремный), Матрос (революционный), а также Радист; все привидения костюмные: лица меняются, амплуа остается. То есть привидением являются собственно роль, собственно костюм, персонаж, тип, индивидуальная характеристика значения не имеет. Привидения меняют головы и фигуры, как мы с вами меняли бы одежды или костюмы на маскараде; лицо для них является маской, одежда-
сущностью. В данном случае мы имеем дело с характерным для архипелага Святого Петра феноменом чиновничьего призрака».
Настасья утверждала, что именно призрак революционного матроса обложил нас трехэтажным матом, когда проплывали мы перед аркою и обсуждали возможность войти во внутренние воды лагуны Новой Голландии, потайного островного эллинга или дока
.Я же считал матроса тривиальным современником нашим.
– Это был сам Железняков! - упорствовала моя подруга; иногда она становилась упряма как валаамова ослица или целое стадо баранов. - Я видела жабо кружевное у него на тельняшке! И на руке у него было во-от такое бриллиантовое кольцо! Оно сверкало на солнце
.
– Ненароком разбил бутылку водки, горлышко в лучах закатных и сверкало. А скорее всего, и горлышка не было - один из бликов блистающего мира попал в твои восторженные глазки, мелькнул на донышках твоих волшебных зрачков.
– Это ты сейчас такой нудный, - сказал она с уверенностью, - а возле арки ты был весьма и весьма настороже. Ряд волшебных изменений милого лица. Мне твоя портретная галерея хороша известна. Необычную являли вы парсуну, сударь. Ну, сознайся, признайся! Что это было? Что ты чувствовал, медиум валдайский?
– Твой псевдо-Железняков тут ни при чем. - Я старался, стоя на узкой площадке спуска, выпустить из лодки воздух, чтобы вместить ее в рюкзак. - Мне эллинг внутренний не понравился.
– Чем? - она насторожилась
.
– Не знаю. Там что-то на дне.
– Покойники? - спросила она упавшим голосом. - Утопленники?
– Как они могли мне не понравиться? Дело житейское. Где дно, там и утопленники. Где плавают, там и тонут. Я, чай, на озере вырос. Я не понял, что там. Правда. То ли потонувший колокол. То ли затонувший корабль. То ли железные деревья.
– Затонувший корабль? - спросила она недоверчиво. - Такой маленький? Подняли бы.
– Может, некогда было. Времени не нашли. Разруха, бесхозяйственность
,мерзость запустения, ужасы войны, моральное одичание, то да се.
Я наконец запихал лодку в рюкзак. Настасья держала весла, как часовой штык. Мы готовы были, налево кругом, поворот все вдруг, податься к рыболовам-любителям на Мойку. За спиной моей раздалось зычное:
– Здравия желаю!
И осанистый старик в преувеличенной фуражке, черном полубушлате-полушинели со сверкающими пуговицами с якорями предстал перед нами
.Блеск пуговиц его был невыносим.
– Любуетесь на пуговки? Видите, как пришиты? Ни одной нет вверх ногами.
– Якорь должен мокнуть, - произнесла Настасья. Старик пришел в глубокое умиление:
– Вы, вероятно, из семьи моряков? Не отвечайте, ясно как день. А о чем это вы спорили? Поссорились? - он подмигнул.
– Да вот дама утверждает, что нас у арки призрак Железнякова матом обложил, а я говорю - обыкновенный матрос. Я же, в свою очередь, считаю, что во внутреннем водоеме корабль затонувший, а она считает: корабль подняли бы.
– Оба вы неправы, - бодро сказал старик в фуражке. - С чего, например, дама взяла, что то был Железняков?
– Кольцо с бриллиантом видела. - неуверенно промолвила Настасья.
– Это не Железняков, дорогая моя, а его младший брат, - безапелляционно заявил старик. - Вы тут на лодочке катаетесь, а я здесь живу, каждую собаку знаю. И никакого в эллинге затонувшего корабля нет. Там лежит на дне плавучий остров.
Мы, онемев, глядели на него во все глаза
.
– Плавучий железный царский остров, изобретение то ли Нартова, то ли еще чье, - весело просвещал нас наш собеседник. - Внизу как лодка подводная, сверху железные деревья с железными птичками
.Птицы некогда пели, крыльями махали, а на острове по ночам цари катались, объезжали окрестные натуральные острова. Подходили к Подзорному дворцу, ходили в Кронштадт. Новая Голландия ради данного плавучего острова специально построена. Тут его ремонтировали. Тут он на отдыхе стаивал, покуда не испортился. Заклинило что-то в нем. Да и мастера перевелись. Вольтой военной тайной сей остров некогда являлся. Его задолго до первой подлодки сделали. Сам Жюль Верн от Александра Дюма - тот трепач был известный - о русском всплывающем острове узнал, про «Наутилус» капитана Немо роман написал; читали небось?
Мы были немы
.
– Читали, вижу, - старик покивал головою. - На заводе Берда и на верфи Адмиралтейской железный остров исполнили. Что это вид у вас какой утомленный? Не хотите ли чаю? Я рядом живу.
– А Дюма-то откуда про остров узнал? - открыла наконец рот Настасья. Тут настал черед удивиться нашему собеседнику.
– Так по России путешествовал. Мемории о том оставил. «От Парижа до Петербурга через Астрахань». Врал, конечно, большей частью. Или недопонимал.
– Как может иностранец русскую жизнь понять, если мы сами не понимаем?
– Что верно, то верно, - старик покивал. - Вот вы, молодой человек, слышали о поэте Гумилеве?
Да слышал я, слышал. Мне очень многие люди, даже и впервые видя меня, спешили что-нибудь сообщить о поэте Гумилеве, хотя я, собственно, не спрашивал. Странные у нас с Николаем Степановичем сложились отношения. Не увлекаясь ни его биографией, ни его стихами (с возрастом я все сильнее ощущал их очарование), я чувствовал его движения души, перепады настроения, знал склад его восприятия необъяснимо точно и подробно. В итоге я написал о нем работу, то ли статью, то ли эссе под названием «Одиночество». Настасья дважды была свидетельницей феномена лично ко мне обращенных рассказов о Гумилеве. В первый раз мы были с ней в Доме ученых; к ней подошел ее знакомый, элегантный человек в очках с артистической бабочкой вместо галстука, поцеловал ей ручку, вспомнил, как впервые увидел ее девочкой, а потом, обратясь ко мне, сказал: «Отец Анастасии был тогда у нас в гостях, а мой отец начал рассказывать о неудачном самоубийстве Гумилева в Париже; я заинтересовался, не пошел с Настей, братом и сестрой играть к елке, остался дослушать. Гумилев в Булонском лесу принял яд - я не помню сейчас, что за яд, то ли цианистый калий, то ли красная кровяная соль, помню только, что в кристаллах, - и потерял сознание. В сумерки поэт пришел в себя, долго вглядывался в световые точки за ветвями оливковой темной массы листвы, не понимая ни ветвей, ни звезд, ни происходящего с ним, ни где он. Он попытался встать, ему стало плохо, его долго рвало, он отлеживался. Очнувшись и ожив окончательно, он вспомнил все. Николай Степанович по неведению спутал дозировку. Мой отец и отец Насти обсуждали это; доза была то ли слишком большой, то ли слишком маленькой; мне стало неинтересно, я убежал играть». Второй рассказ услышали мы с Настасьей от старика в морском бушлате напротив Новой Голландии.
– Один из моих друзей, контр-адмирал в отставке, утверждает, что был очевидцем гибели Гумилева. В послереволюционные годы в Петрограде устраивались облавы, мой приятель входил в такой морской патруль. Случайно позвонили они в квартиру, где жил Гумилев, случайно вошли в его комнату
.На стене и на столах красовались фотографии белых офицеров. «Это кто ж такие? Родственники?» - «Это мои друзья». - «А ну, вставай, выходи, контра!» Гумилева вывели из дома и расстреляли во дворе. Тогда мода была такая городская: пускать в расход прямо во дворе. Потом, к вечеру либо к ночи, спецтранспорт дворы объезжал, мертвецов свозили на Голодай или в Лесное и там закапывали. В некоторых патрулях в зимние морозы находились охотники на трупы мочиться; покойники покрывались тонкой желто-золотистой корочкой льда; авторы хохотали и называли это лимонной кожурой: «Ну, лезь, лимон, в свою кожуру». Никто и фамилии Гумилева не знал из патрульных-то. Это уж потом придумали на Кронштадтский мятеж да на заговор Таганцева все списать, для приличия. Даже якобы в тюрьме его кто-то видел. Да в тюрьмах народ так метелили и охмуряли, человек, если надо, мог черта увидеть, дьявола, фараона Рамзеса, арапа Петра Великого, кого велят, не то что Гумилева.
– Как фамилия вашего отставного контр-адмирала? - неожиданно спросила Настасья.
– К чему вам его фамилия? Не верите, что я дружу с контр-адмиралом?
– Просто я всех контр-адмиралов знаю.
– Как это всех? Должно быть, не всех.
Старик разволновался, покраснел, побагровел его преувеличенный сизый нос. Я испугался: не хватила бы его кондрашка.
– Спасибо вам за компанию, - сказал я. - Хотя обычно я говорю: «Извините за компанию». А также за удивительные сведения. В частности, про железный остров на дне эллинга
.
– И все неправда, - мрачно сказала Настасья, - нет там теперь эллинга. Закопали.
– Нет ни водоема, ни эллинга… - торжественно прошептал я.
– Дудки, голубка, - сказал старик торжествующе, - не закопали, а замаскировали
.Как блиндаж. Сверху якобы земля, внутри вода и затонувший остров. Лично с маскировщиками знаком. Ваш дружок на пять локтей сквозь землю видит. Глаз как алмаз. Зеница ока. Берегите дружка-то, ему цены нет.
– Ему нет, - вздохнула Настасья, бросив на меня озабоченный взгляд.
– А чай? - спросил старик.
– Чай в следующий раз.
– Да, да, давайте Новую Голландию на той неделе вместе обойдем! Вы в вашей шлюпке, я параллельно пешедралом. Дивное место Новая Голландия, чудо-остров!
– А что там теперь?
– Склад.
– Склад чего?
– Что у тебя за вопросы? - спросила Настасья. - Может, сведения засекречены.
– Как это чего? - спросил старик. - Склад прошлого. У меня там приятель, бывший боцман, ночным сторожем состоит в дополнение к вооруженному дозору и складскому ВОХРу.
По воде плыли листья. Их было пока немного, они еще не перекрывали прибрежных отражений, вода местами казалась неожиданно прозрачной, канал неглубоким, я видел дно, лежащие на дне предметы: старый дырявый эмалированный таз густого ультрамаринового оттенка, сапог, розовую безрукую куклу, будильник без стрелок, монеты, много монет: кому-то неизвестно зачем хотелось сюда вернуться.
КОЛОМЕНСКИЕ ФОМЕНИ
«Между Мойкой, Фонтанкой и Пряжкой к западу от Крюкова канала лежит Коломна.
Коломна раздвоена, состоит из двух островов, ибо между Фонтанкой и Мойкой есть еще речка Кривуша, она же Екатерининский канал, или канал Грибоедова. Говоря о Коломне, имеем мы в виду Коломенские фомени в количестве двух штук. Но и не только.
Аура Коломенских фоменей слегка размыта, ее свечение, ее воздух охватывает близлежащие берега соседних островов. Так, живущие возле Театра оперы и балета, Мариинского театра, уже на Казанском острове находясь, искренне не одно столетие считают себя обитателями Коломны, а также с гордостью говорят об украшающем Коломну храме Мельпомены, то бишь самом театре.
Коломенские фомени долго пребывали в состоянии полудремоты, смиренной тишины, жизнеощущении провинциальных непуганых птиц. Даже в двадцатом столетии сквозь общую истеричность и симуляцию движения, охватившую все архипелаги Земли, включая архипелаг Святого Петра, вы улавливаете, оказавшись на этих двух островках, вздох тишины, эхо полусна, фантом покоя; витает над западной оконечностью Коломенских фоменей образ находившегося тут не так и давно тихого болота, куда отставные чиновники да унтеры, ремесленники либо актеры, всякая дробь да мелочь, обитавшая в Коломне, отправлялась стрелять куликов; как известно, всяк кулик свое болото хвалит; хвалим и мы!