В Петровские времена вблизи разбойничьих лесов стояли чумы самоедов, пригонявших зимою оленей из Кеми; жители архипелага любили зимой ездить на оленях, перебираясь с острова на остров не столько по мостам, сколько по скованным ледоставом рекам, каналам и заливу».
Не столько Привокзалье, сколько Завокзалье, тяготеющее к Обводному, в обоих случаях - и за Московским, и за Витебским, - показало нам изнанку городской жизни. Бедность, запущенность, грязь непролазная, обшарпанные стены, на коих и качестве граффити красовались однообразные матюги, словно местные жители начали грамоте учиться по специальному букварю матерщины и не продвинулись далее трех первых страниц, на которых, видимо, нарисованная в соцреалистическом стиле барышня легкого поведения говорит: «Хи-хи!» (или: «Ах!»), а алкаш, хватив из бутылки заместо водяры керосину по нечаянности, вскрикивает: «Уй!»; «У-у!» - воют на луну, севши в кружок, серые волки; «Ух, ух!» - ухает изображенная кое-как художником-урбанистом полусова-полуфилин.
Казалось, мусорные бачки всего мира собрались тут в унылых дворах; не поместившиеся в бачках отбросы украшали сорную траву и истомленную грязью почву.
Настасья оказалась в таком дворе впервые в жизни, она пребывала доселе в другом слое: классов ведь в Советском Союзе не имелось, бесклассовое общество, народ и партия едины (в чем-то, должно быть, да); однако наличествовали слои (о них напоминали нам фильмы, в киношных играх действовали гадкие киношные профессорские жены-бездельницы, помыкавшие молодыми домработницами, а также подлые деятели искусства или профессорские сынки, оных домработниц соблазнявшие; в конечном итоге домработницы, хлопнув метафизической дверью, удалялись на метафорическую фабрику и в последних кадрах, влившись в коллектив, с просветленными лицами повязывали косынки и поправляли пояски на рабочих халатиках, символизирующие невинность, а их женихи, нормальные рабочие парни, простые, безо всяких этаких глупостей, бросали курить, пить, задираться, материться и путаться, шли на рабфак, увлекая за собой невест). Я, в свою очередь, ничего подобного не видал в Валдае, а в городе маршруты мои тоже ограничивались перемещениями между школой, домом родственников, академией, кинотеатром, иногда тропа пролегала в сторону музея, и на моих привычных стежках все было как в кадрах кинохроники, киножурнала «Новости дня», то есть нарочито прилично.
Недоумение перед непристойной новизной бытия загнало нас в клочок замкнутого пространства, бесстыдно замурзанного и безобразного; человеческая рука трудилась тут без устали с целью испортить, испоганить, запачкать, разорить, разрушить, замусорить, загадить вконец. Пока стояли мы, озираясь, незваные пришельцы, дивясь открывшемуся нашему взору уголку, аборигены решили составить нам компанию.
Их было несколько, все в кепарях, со схожими походками, районные хулиганы нехорошего района, нехорошие мальчики, почти доросшие до плохих дядек, бывшие двоечники-троечники, второгодники, гордость спецшколы, украшение РУ, ОЗУ или ПТУ, еще не совсем блатари, уже приблатненные. Вид наш, должно быть, раздражал их, особенно Настасьин, неприятно поражал, как нас - вид их двора. Возможно, они пребывали под винно-водочными парами, наркотики тогда еще в моду не вошли. Они совещались под аркой, ведшей на набережную канала, гулкий свод улучшал дикцию. Усиливал звук: ё, ля, три рубля, кончай физдепеть, пошли. Четверо закупорили арку, трое двинулись в нашу сторону, ухмыляясь, с текстовками в гнилых зубах. Я шарил глазами по утилю и помойкам, подыскивая железный прут, булыжник (оружие пролетариата), недобитую бутылку, лихорадочно прикидывая, что лучше: скакнуть в низок, в спуск перед запертой на вековой ржавый замок подвальной дверью, толкнув туда вначале спутницу мою, дабы оборонять лестницу из пяти ступеней, или отойти, отступить к забору, через который, в случае чего, можно стегануть незнамо куда; в любом случае круговая оборона исключалась, что и требовалось.
Собачий раздался лай. Распахнулась в углу двора парадная.
– Кто это тут у нас расшалился? - произнес под аккомпанемент лая тенорок с присвистом (из-за двух отсутствующих передних зубов, как выяснилось). - Кому это не живется? Кто это в Колином дворе, век свободы не видать, а также сигарет с водочкой, Колиным клиентам кислород перекрывает?
– Коля, говорила я тебе, - вступило хрипловатое прокуренное сопрано, - мальчикам с пятого этажа после двенадцати отказывай, они в который раз возникают.
Трое подходивших к нам двинулись обратно к четверым под аркою.
– Дык, Коля, - примирительно сказал один из них, - у них, глядь, на лбу не написано, что они твои клиенты
. – Ох, неужели они поссать сюда зашли? Раз тут, значит, мои.
– Ну, Коля, ля, три рубля, ну все, - виновато сказал второй.
– Коля, ёлы-палы, ты чего, мы ничего, - сказал третий страстно, - мы закурить у фраера хотели попросить, ё-мое, и абзац.
– У Коли, - назидательно промолвил Коля, - свой закон ночной: хочешь водку пьянствовать - учись вести!
Хулиганы дружно ретировались, и мы под лай собаки стали благодарить спасителей своих.
– Если честно, - сказала Настасья, - мы, Коля, не ваши клиенты, мы сюда невзначай заглянули. Просто так.
– Я так и думал, - отвечал Коля, теребя редкую шкиперскую бороденку цвета соломы. - Но теперь я вас лично приглашаю. Милости просим в вечернее и ночное время. В любом составе. У нас тут заведение. Вроде клуба. Или салуна. Называется «У Коли». Спиртные напитки, пиво, курево, закусь с вечера до утра. Но главное - не это. У Коли каждый делает, что хочет. Свобода. Так что я вас пригласил свободы вкусить.
– Как это - что хочет? - поинтересовалась Настасья.
– Кто хочет - пьет, кто хочет - в карты играет, парочка может переспать, можно попеть, погадать, пройтись колесом, сплясать нагишом и так далее согласно вашей фантазии и устремлениям.
Собака изнемогала от лая, они позволили ей уволочить хозяйку под арку, откуда бежавший рядом с хозяйкою собаки Коля и крикнул нам: «Квартира шесть!»
«Одна из воображаемых широт Таврического острова является его духовной осью. На противоположных концах оси расположены Смольный монастырь с Садом смолянок и Витебский вокзал, то есть шум и тишина. Остекленный ресторан Витебского вокзала напоминает оранжерею. Сад смолянок-
самое тихое место острова, и иногда мелькают там еле различимые привидения воспитанниц Смольного института; крылышки их белых передников напоминают крылышки мотыльков. Сад смолянок прекрасен и погружен в запустение: его почти никто не посещает. Вокзал прибран, сквозь него идут толпы». В некоторые ненастные дни Настасью охватывала тоска. Тоска зависела от направления ветра и от его скорости
. – Есть ветер, при котором мне плохо с сердцем, да и на душе так нехорошо!… Я никогда не могла запомнить его направление и название. Не уверена, что речь идет о норд-осте.
– Ты фантазируешь, так не бывает.
– Бывает. Когда-нибудь при таком ветре я умру во сне, как тайский рыбак. Временами среди тайских рыбаков бушует эпидемия непонятно чего. Температуры нет, чувствуют себя отменно. Молодые, полные сил люди умирают во сне от остановки сердца
.Ученые пока не могут ничего понять.
– Может, они гибнут после улова отравленной рыбы?
– Рыбу едят все, а умирают одни рыбаки.
– Может, их баркасы попадают в какую-нибудь радиоактивную зону?
– А при чем тут ночь и сон? Нет, все дело в духах. И ветер, при котором мне плохо, не мой. Он полон духов, враждебных мне.
Я слушал ее снисходительно, глупый взрослый перед мудрым ребенком. Постепенно мне открылось, что мне не след проявлять к ней снисходительность, она чует острей меня, почти провидит, но речь ее дикарская, женская, полна духов, иных метафор, коих мой грубый слух не воспринимает, словно ноты индокитайской удлиненной гаммы или безразмерной длины гаммы сирен, включающей ультра» и инфразвук. В конце концов я приноровился и невидимыми жабрами стал ее кое-как понимать. Невидимыми, извините за выражение, жабрами души.
Теперь я отличаю людей, любивших и любимых, от прочих; первым дано понимание мира. Вдвоем любящие мужчина и женщина воистину непобедимы; видимо, боги пантеонов типа японского ревнивы и следят за тем, чтобы настоящих мужчин и женщин было так мало. Ибо сие колеблет могущество божеств.
В один из ветреных дней, выждав вечера, ближе к воробьиной ночи, Настасья поднялась с постели, села у старинного зеркала
.Она вглядывалась в отражение свое, и словно изображения многочисленных красавиц, за десятилетия оставшиеся в разных временных слоях зеркальной глубины, подпитывали ее красотою; лицо ее неуловимо менялось. Она подрумянила побледневшие щеки, потерла брови (между бровями в морщинке залег сумрак), мы вызвали такси и поехали к Коле.
Направление ее нелюбимого ветра определялось легко, поскольку вода стояла высоко, реки и каналы приготовились к наводнению. Город наполнился дополнительными звуками: громом кровельной жести, скрипом висячих фонарей, тревожным шорохом и шелестом листвы, выметенной из садов, скверов и бульваров на тротуары и мостовые, гулким эхом продувных арок, завыванием чердаков, хлопаньем рам подчердачья, брызгами и звоном разбивающихся стекол, осыпающих двор-«колодец» каскадом осколков.
Как-то в нынешней моей жизни гражданина материка (теперь я с полным на то правом мог бы издавать газету или журнал «Континент», да кто ж, кроме жуликов, может нынче что-то самостийно издавать? В жулики и шулера мне к старости лет подаваться мне было не с руки, я и не мечтал) занесло меня на один из островов на выставку под названием «Путешествие на остров Цитеры», то бить на остров любви. То была «эротическая выставка» с размахом, она тут же вылетела у меня из головы, я теперь был искусствовед free lance, как, впрочем, и прежде, и ничего лишнего в голову не брал. Запомнилось мне только название одной работы: «Ветер срывает все одежды». Японская метафоричность авторов «Маньёсю» померещилась мне. Да, есть ветра (к примеру, ветер времени, коим мы все уносимы), срывающие все одежды (предварительно превратив их в охапку летящих складок), есть лакмусовые дожди, смывающие любой макияж, от боевой раскраски фразеологии до… ну и так далее, это уже тема для эссе.
Нагой человек на ветру.
Слово «нагой» напоминало мне загадочного Исиду Нагойю из Настасьиных снов.
Песню «У природы нет плохой погоды» еще не написали. Потом ее напишут, и не худо было бы хоть кому-нибудь выступить с предложением петь ее по радио во время цунами, землетрясений, наводнений, ураганов и извержений вулканов для поддержания (духа?…). Мы летели в ночном такси, с сухим треском разрывая невидимую парусину наполненного ветром воздуха, то попутного, то встречного, то бокового, смотря по улице или переулку. Фонари, подвешенные на проволочных расчалках, качались с жестяным бряцанием, свет метался, его отблески в сердцевине нашего авто казались явно корпускулярными, хоть и несомненно волновыми. Из многообещающих волн состояли и Нева, и Фонтанка, и Обводный. Неуютно было в мире в ту ночь.
– Интересно, - спросил я Настасью шепотом, - что делают призраки в ветер? Особенно ночью?
– Не спрашивай, - шептала она в ответ, - не спрашивай, не думай о них, страшно.
– Может, ветер поднимает их на крыло, и они кружатся с осенними листьями? - не унимался я.
Маленькой рукой в черной кружевной перчатке она закрыла мне рот.
Но в безудержном юношеском воображении моем они уже летели, перехлестывая в реальность, из инобытия в бытие. Я почти видел их.
Мы пересекли Колин двор, я прижимал к себе ее теплый локоток. На шестом этаже полыхали светом окна, - все прочие стекла отражали тьму, отсветы фонарей, а также все, пролетавшее мимо, включая листья.
– Есть еще третий большой призрак, сейчас я видел три главных призрака архипелага.
– Ты их видишь? Ты шутишь? Что за третий призрак?
Кто-то шел за нами. Мне стало не по себе.
– Противный призрак. Люди дерутся
.Мрачное нечто.
Идущий обогнал нас и остановился.
– Да лавра это, лавра Вяземская, - послышался голос Звягинцева. - Молодой человек, вы натуральный медиум. А про лавру в Лектории говорили, помните? О, кого я вижу! Здравствуй, Несси!
Он поцеловал Настасье ручку.
– Звягинцев, - она, судя по всему, была рада-радехонька, увидев его, - да никак ты к Коле идешь?
– А вы думаете, - коллекционер глядел на нас с неприкрытым любопытством, но не без удовольствия и определенно без осуждения, - вам одним неймется? Во-первых, я иногда страдаю ночью бессонницей, а днем впадаю в спячку; во-вторых, меня даже призраком свободы помани, я тут же побегу по снегу босиком, а Коля гарантирует на ночь свободу действий; в-третьих, народ тут бывает пестрый, чего только не говорят и не вытворяют, а я ведь любопытное животное с улицы Зверинской; вдруг что для коллекции своей, в-четвертых, отрою.
– Животное Звягинцев, - сказала Настасья, звеня тонкими серебряными колечками пяти браслетов своих, - является славной достопримечательностью острова Койвисари, - она очень даже похоже имитировала нудный, без интонаций, голос экскурсовода, - ест все, но мало, пьет все, но много, для коллекции ловит в несуществующей шерсти несуществующих блох.
Колина квартира напоминала мастерскую художника тем, что сотворена была из чердака, отличалась протяженностью, обилием комнатушек, длиннющим коридором с окнами от пояса до щиколотки. Народу было много, все старались вести себя свободно, делать что угодно, веселиться от души. От великих стараний не всегда и выходило, поэтому многие граждане робко выкаблучивались, - сами ли перед собой, друг ли перед другом. Для вящего освобождения, борясь со скованностью, робостью, застенчивостью, несвободой, неумением общаться, вообще с комплексами, - пили да выпивали, покуривая.
– Водочка, - держал речь Звягинцев, почти завсегдатай Колиного заведения, - это наше российское средство общения. Не случайно любимые ключевые слова забулдыжек: «Ты меня уважаешь?» - «Я тебя уважаю!» «Столичная» - о, какое название! Прочувствуйте диктат демократического централизма! - неиссякаемый источник диалогических и монологических клише. Я алкоголика по обилию водочных формул узнаю. Каких? А вот не скажу. Секрет коллекционера. Собирайте сами. Немножко внимания - и они ваши, во всей их однообразной дурости простенькой химии проспиртованной мысли. Встаньте, дети, встаньте в круг, ты мой друг, и я твой друг!
Распевая сию песенку из кинофильма, неслись, взявшись за руки и припрыгивая
.по длинному коридору в полном упоении, знакомые, незнакомые, полузнакомые граждане ночи.
– Знаешь, ты кто? - говорил подвыпивший человек с легким акцентом даме под мухой в маленькой шляпке с вуалеткою (шляпку она почему-то не снимала с вечера до утра, видимо, для красотищи: так хотела). - Ты - исчадие социалистического строя.
В поисках туалета брел я по нескончаемому коридору с дощатым полом; попались мне два пьяных в дымину мужика, сидящих на полу, занятых интеллектуальною игрою.
– Хрен с ней, с лошадиной фамилией. Играем в лошадиное имя.
– Как это?
– Ну, я говорю, например: «Концепция», а ты: «Полемика». Лошади такие.
– Понял.
Когда я проходил мимо, были в ходу Конверсия и Инфляция, когда шел обратно, неслись неверным аллюром Телепатия, Сублимация, Стагнация, Серия, Маргиналия и Конвульсия. Один мужик знал слова посложнее, другой попроще
. – Усложним игру
.В лошадином имени первая буква должна совпадать с первой буквой имени отца или матери, а первая буква второго родителя должна просто присутствовать.
– Как это?
– Стагнация от Сидора и Гамадрилы.
Они ржали, как лошади, прямо покатывались, жеребцы, радуясь общению, средству общения, знакомству, свободе и игре.
– Декрет от Демагога и Конституции! - их хохот грел мне затылок.
– Инерция от Импотента и Революции! - неслось мне вслед.
Исчадие социалистического строя - сквозь вуалетку неснимаемой шляпки светили огромные серо-голубые фары, просматривался вздернутый носик: маленькие пухлые губки в отчаянной алой помаде оказывались уже за пределами вуалетки; с Настасьей премило болтали; кажется, они хотели обменяться адресами, Настасья листала было записную книжку, тщетно ища, чем записать; тут за ее плечом возник человек, положивший на журнальный (он же обеденный) столик перед нею красную авторучку. Настасья некоторое время, замерев, глядела на авторучку, возник - стоп-кадр, пауза длилась дольше, чем полагалось по сценарию. Наконец Настасья подняла глаза на услужливого посетителя.
– Рад быть полезным прекрасной Тэсс, - вымолвил тот с полупоклоном.
Тень скользнула по лицу ее, тень от облака, летящего над полем и лугом, я часто видал такую тень в детстве, когда шел за ягодами или за грибами за Балашовку. Но тень облака не проследовала своим путем, а так и осталась на Настасьином лице. У нее чуть опустились плечи, вся эйфория ее улетучилась, испарилось веселье, моментально возникли синяки под глазами, - передо мной сидела другая женщина; кажется, я едва ее знал.
– Спасибо. Вот уж не думала вас тут встретить.
– Так и я не ожидал, никак не ожидал. Какими судьбами?
– Ветром занесло.
– Вроде ветер ваш нелюбимый. Обычно вы от него дома прячетесь.
– Странно, что вы помните, где от чего я прячусь.
– Что ж тут странного? Даже отчасти ответственность за вас ощущаю. Всегда все про вас помню. Давайте мы вас домой отвезем, время позднее, места глухие, ветер сильный, вам пора.
– «Мы»? Вы, как всегда, с Жориком?
– Само собой. Я, как всегда, с Жориком и на машине. Поехали.
– Нет необходимости. Меня проводят. Я здесь не одна.
– Вот как.
Я почел за лучшее подойти и встать с ней рядом. Человек с красной авторучкой посмотрел на меня - сперва оценивающе, потом с легкой усмешкою.
– Я понял. Но Жорик и машина безопаснее. Места глухие, говорю я вам. Мы поможем и молодого человека подвезти.
– Благодарствуйте, - отвечала Настасья, сузив и без того узкие глаза и раздувая ноздри, - я никакой опасности не ощущаю. Не хотите ли вы мне авторучку подарить?
Он засмеялся:
– Она бракованная
.А телефон записать можете.
Телефон она записала
.Дама с вуалеткой повисла у Настасьиного собеседника на руке, задышала ему в лицо легким перегаром.
Он отходил с носительницей алой шляпки, за ним двинулся доселе подпиравший стенку амбал, - видимо, Жорик. В дверях человека с красной авторучкой качнуло, тут только я понял, насколько он пьян.
– Да он в дупель пьян, - сказал я, - надо же, а ведь почти незаметно.
– Заметно, - сказала Настасья, - бледный как смерть
.Когда пьян, всегда бледен, аж губы белеют
. – «Когда я пьян, - запел он, оборачиваясь к нам, - а пьян всегда я
…» Дама увлекла его в коридор, Жорик поддержал под локоть
. – Кто это? - спросил я.
Не отвечая, Настасья пошла в прихожую, молча надела перчатки, я подал ей плащ, мы пересекли замусоренный двор, ни души, бумажки и прочие помоечные детали метались под ногами, гонимые ветродуем, без устали летали; на набережной Обводного никого, лишь мы и ветер. Пройдя квартал, мы поймали такси и в тягостном молчании вернулись в ее дом, встретивший нас недоуменной отчужденной тьмою.
Я зажег бра в библиотеке, зажег торшеры и люстры, настольные лампы, ее ночник. Занавески были задернуты. Она молчала. Я зажег и свечи. Она переодевалась, усталая, отчужденная, протрезвевшая совершенно, постаревшая. Я принес кофе. Настасья вынула из ушей сережки, маленькие кораллы, отхлебнула кофе, расплакалась
– Зачем ты зажег свет? Погаси
.Пусть будет темно
. Мы уснули почти одновременно, обнимаясь в объятиях тьмы
. И почти одновременно проснулись; шло к утру, но было еще сумрачно, почти ночное освещение; одно из ночных внезапных пробуждений, толчок извне или изнутри
. – Мне снился японец, - сказал я. - Кончится ли эта ночь когда-нибудь?
– Мне тоже снился японец
.Твой какой? Как снился? Расскажи
. – Я плохо помню
.Слишком резко проснулся.
– Вспоминай потихоньку. По кусочку.
– Ну, ночь, - начал я нерешительно. - Дом с бумажными ширмами.
– Там, во сне, ночь? - спросила она шепотом, в шепоте ее звучал страх. - Но ведь не совсем темно, да? Фонарь горел?
– Горел. Бумажный фонарь со свечой внутри.
– Со свечой внутри, - шептала она, - бумажный лимонный фонарь. И он выше; на крыльцо
. – Он вышел на крыльцо. При свете фонаря виден был цвет его одежд.
– Пурпурно-фиолетовый, - шептала Настасья.
– Да. Под лимонным фонарем цвет казался темно-лиловым. Японец смотрел на звезды. Он говорил вслух. Я его понимал, но теперь не помню, что он сказал.
– Нам снился звездочет Саймэй Абэ. То есть Абэ Саймэй. Двойной сон, да к тому же про прорицателя, не к добру.
– Подумаешь, Абэ. Ведь не Исида Нагойя с копченой салакой.
– Она не салака. Не смейся. Не смейся над снами. Никогда не смейся над знаками судьбы.
– Слушай, он говорил: «Аматэрасу Омиками… боги из Идзумо…»
– «Ацуто, Оясиро, - подхватила Настасья, - Камо и Сумиёси…» Древнее заклинание
. – Да, мне тоже все это не больно-то нравится… - начал было я.
Она заплакала, задрожала, прижалась ко мне, взрыв ночных преувеличенных страхов, ее бессвязный шепот, она боится за меня, мы живем в опасном мире, ты не должен чувствовать себя в безопасности, в полной безопасности, нигде, ты слышишь? Нигде! Среди знакомых лиц, в праздничной толпе, будь начеку, ты такой доверчивый, ты не понимаешь жизни, ты так мало о ней знаешь…
– Прости, мне не следовало вмешиваться в твою судьбу, я не имела права, прости…
– Бог простит, - сказал я, стараясь, чтобы голос мой звучал полегкомысленнее и повеселее, - а также Аматэрасу Омиками и боги из Идзумо.
ОСТРОВ ЦАРСКИЙ
«Остров Царский величав, параден, прекрасен, заповеден и видов полн.
В качестве моста на остров Ночной через Дворцовую канавку перекинута с острова Царского часть царского дворца. На мосту сием в окне явлений можно было во время оно, если повезет, с набережной увидеть какого-нибудь царя.
Большинство островитян-
скрытые или явные монархисты, хотя сами того не знают и о том не задумываются.
Остров славится своими привидениями, список которых известен:
Зимний сад (некогда в трех лицах находившийся в натуральном виде во дворце), Ледяной дом (некогда построенный неподалеку на льду Невы), Пожар во дворце, Наводнение на Дворцовой площади (см. рисунок Лермонтова), генерал Милорадович на Сенатской площади. Прогуливающееся царское семейство (убиенное), Анна Иоанновна (дворцовый призрак, являвшийся, по словам очевидцев, и самой Анне Иоанновне в Тронном зале в странном парадном одеянии) и Голый Лунин на кауром жеребце.
Отметками высот на острове служат Александрийский столп, Исаакиевский собор, шпиль Адмиралтейства. Ангел Александрийского столпа, ходят слухи, подает тайные знаки ангелу-флюгеру шпиля Петропавловского собора, что напротив, там, за рекою Ню. Есть ветер, при коем направление ангельских крыл совпадает; именно этого Александрийский ангел от Петропавловского и ждет.
Городская легенда о массовых вылетах городских статуй в воробьиные ночи пока подтверждения не получила (ни одного рассказа очевидца); согласно легенде, статуи кружат над Невою между двумя ангелами двух шпилей с Разных берегов. Относительно статуй упомянем еще одну легенду: якобы все статуи города до единой-
магические, и здешние ветра, отклонения радиационного фона и поля времени, а также изначальная магия данных мест, шаманистская, известная древним финским арбуям, приводят по совокупности явлений здешние скульптуры в движение; однако движение статуй микронно, у них иное время, несоразмерное с людским; в течение столетия статуя поворачивает голову на сантиметр, складки ее одежды смещаются на полтора.
Остров Царский и сам-то уравновешен именно антитезами: Сенатская площадь-
Дворцовою; конь Медного всадника - верблюдом Пржевальского (некоторые считают - конем Николая
I
за Исаакием; они неправы), гостиница „Астория" - гостиницей „Англетер", скульптурные львы перед Адмиралтейством-
львами с Английской набережной и тому подобное.
Даже два главных городских призрака, тяготеющих к царскому дворцу, - Зимний сад и Ледяной дом,-
уравновешивают друг друга и глубоко символичны. Именно в царстве льдов и снега, каким представлялась (и являлась) Россия до пагубного периода технического прогресса, вызвавшего потепление на континенте и архипелаге (в связи с озонными дырами, играми с ядерными реакциями, смогом, копотью и т. д.), человека манила идея Эдема в снегу, оранжереи, где нет смены времен года, горсти семян с разных широт, превращающейся в радующие глаз разнотравье и разноцветье ботанического Ноева ковчега. И томила мысль о Ледяном доме без печи, без дров, хрустальном дворце Снежной королевы, замке ингерманландского Санта-Клауса. „Вся Россия - Мертвый дом?” - “Вся Россия - Ледяной дом!” -,,Ну, нет, - возражали упрямо,-
вся Россия-
Зимний сад!”
Царский остров глубоко декоративен, напоминает театральную декорацию. Иногда местному жителю даже хочется возле Исаакиевского собора глаза протереть: полно, не сплю ли? На какой широте пребываю? Не в Рим ли занесло с перепою?»
– Да как же алкоголики и пьяницы такое терпят?! У меня голова разламывается. Я сейчас помру.
– Это похмелье, - качая головой, серьезно констатировала Настасья. - Тебе надо выпить рюмашку.
– Ну, нет, меня при одной мысли о рюмашке тошнит.
– Я принесу тебе рома.
– Уж лучше яда.
– Я знаю рецепт коктейля для протрезвления.
– Я не пьян.
– Съешь что-нибудь.
– Не могу.
– Выпей чаю.
– Не хочу.
– Тогда ложись спать. На работу сегодня не надо, на твое счастье, выходной.
– Мне не уснуть, голова болит.
– Ну-у, во-от… - Настасья уселась в шелковом халате своем на пол, поламывала пальцы, из тапочек без задников торчали очищенные луковки босых ее пяток. - Сбила с толку молодого человека. Превратила в запойного пьяницу. Собиралися забраться на Исаакиевский собор. Лучше нет красоты, чем глядеть с высоты. И что же? Не могу, говорит, не хочу, говорит, не буду, не стану.
Она пыталась продеть узкую ступню в серебряный браслет, дабы не только тонкие запястья, но и тонкие щиколотки ее звенели бранзулетками, и усилия ее увенчались. Очень довольная, она прошлась по комнате, сопровождаемая любимым моим шелестом - шорохом шелка, который слушал я с удовольствием даже сквозь пульсирующую боль в виске, и расчетверенным серебряным звоном
.Поставив еле слышно нашу любимую пластинку - греческие танцы, сиртаки, она танцевала босиком в ореоле негромкого звона, кружилась по комнате, развевались полы зеленого халата, рукава, концы кушака.
– Ладно, - сказал я. - Что делать, раз обещал. Собор так собор. Пошли. Можно я без головы пойду?
– Вот интересно, - сказала она. - А на что же ты мою любимую шляпу наденешь? Ведь как собирались? Ты в шляпе, я в шляпе, загадочные, инкогнито с соседнего острова; островитяне с Царского нас не узнают
.Мы подходим к собору, превращенному к капище маятника Фуко, поднимаемся наверх, шляпы защищают нас от палящих лучей дневного светила, мы смотрим вдаль, привидения нас приветствуют как своих.
– Тут ты права, - сказал я, - вот им сегодня я и впрямь свой. Особенно голому Лунину на кауром жеребце. Правда, тот просто пьяный был, в апофегее, а я уже с похмелюги - на закате.
– Ты никогда не догадаешься, за что я тебя больше всего люблю.
– За то же, за что я тебя.
– Ну, и?…
Она стояла на одной ноге, стаскивая со щиколотки браслеты.
– Да за дурость беспредельную.
– Пра-авда… - маленькая детская таемная улыбочка была мне за догадливость наградой.
Уже в шляпе (и я нахлобучил свою, но с пьяных глаз шляпа сидела на мне как на корове седло), в прихожей, сосредоточенно подводя губы, Настасья вымолвила, глядя на меня из зеркала:
– Звягинцев говорит: Владимир Клавдиевич Арсеньев на своей даче в Вялке дальневосточного призрака держал.
– Не верю, не верю, - отвечал я. - Не похоже на Владимира Клавдиевича. Это выдумка Теодоровского. Небось самоед на оленях до архипелага в осьмнадцатом столетии добрался, а отсюда не выбрался, заплутался; его тень Арсеньев по доброте душевной и приютил. Зачем ему с Дальнего Востока духов завозить? Тут своих полно. Если я с собора живым спущусь, я тебе ребус нарисую про Колумба
.Знаешь ребус про Колумба?
– Нет
.
– Знамя - нити - пятью шесть - веник - крыс - топор - колун - бп
.Ребус с акцентом
.
– При чем тут Колумб?
– Тоже путешественник был.
Сквозь головную боль, а не сквозь праздничный, трогательно сияющий воздух тащился я за Настасьей по набережной
.Очутившись наконец-то перед громадою собора Монферрана, я задрал дурную голову (шляпа чуть не упала) и поглядел на золотой шлем от подножия ступеней, точно мышь на гору, инкогнито, пятьюшестьвеник Крыстопор
.Водоворот головокружения. Почему мы с Настасьей все время куда-то ехали, плыли, шли?
Лестница Исаакиевского собора показалась мне нескончаемой. Отсутствие окон создавало образ цитадели из дурного сна. Вот очутились мы в заколдованном замке - Сориа-Мориа-Шлосс, вот поднимаемся мы на башню, путь наверх бесконечен, а спускаться вниз почему-то запрещено, возвращаться нельзя, таковы условия сна; дурная бесконечность узкого, тесного, превращенного в штопор лестничного пространства сжимает грудь, я чувствую удушье, я задыхаюсь, едва вспомню наш с Настасьей подъем на ярус колоннады Исаакия
.