Особенно зимой прекрасно было подняться, преодолев снега, по широким ступеням в протопленный и надышанный предыдущим киносеансом собор и увидеть маленькое волшебное цветное сценическое действо. Как сказал бы критик конца 90-х, «виртуальное пространство театральной сцены», хотя мне не нравится слово «виртуальный», кроме французского virtu, то бишь добродетель, напоминает оно мне драматурга Николая Вирту (кто не знает, тот отдыхает) и безымянного вертухая.
«Любите ли вы театр, как люблю его я?» - повторяю я втуне всю жизнь. Там, за стенами собора, играл мороз, лежали сугробы вдоль улиц, яблони на заснеженных участках стояли опушенные снегом - каждая ветка под тяжестью белизны, - с монастырских островов надвигались по льду ночные волки; а тут в разноцветном сиянии шло загадочное театральное представление.
Позже я написал работу про занавес, то ли статью, то ли эссе. Опус мой, переведенный на многий языки, особым успехом пользовался почему-то в Англии и в Испании. Занавес с детства внушал мне страх и трепет (как выразился философ), тоску и восторг. Время, в течение которого открывается занавес, позволяет увидеть (впервые в жизни? всякий раз впервые?) убранство сцены, для меня - единственное в своем роде фаустианское остановленное мгновение
,прекрасное, немножко длящееся, как длится нота в звуке струны.
Вот вечер зимний пал на широты и долготы великой державы, моей неуемной страны
,волки уже готовы бросить вызов голоду и людям, идти промышлять: берегитесь, кроткие домашние животные! лагерники на своих лесоповалах
,в своих шарашках готовятся к ночному выживанию; старики уже забрались на печки и лежанки; рабочий день закончился, иссяк его трудовой энтузиазм; Галя Беляева давно уже отложила счеты
,отношения ее с кредитом и дебетом исчерпаны на сегодня
,она выходит на крохотную разноцветную сцену, где почти нет теней; на голове Гали Беляевой сверкает крошечная бутафорская корона, Галино лицо светится особой визионерской бледностью, глаза сверкают в луче софита, сейчас замерший зал услышит ее низкий прекрасный голос. Спектакль закончится, аплодисменты отзвучат, и Галя Беляева пойдет домой в теплом платке, в своих красивых остроносых валенках по улицам заснеженным мимо изб, где почти везде погашен свет, кроме комнат, куда только что вернулись воодушевленные зрители, она идет под ледяными звездами зимы, время от времени поднося ко рту варежку и дыша в нее, отдыхая от морозища, идти в такую холодину ночью ей далеко, а поскольку возвращается она из роли, даль неоглядна. Иногда ее поджидают театралы, приехавшие на санях из Зимогорья, ждут, зная, что их любимица выходит последней, что она любит возвращаться домой одна; поскольку не зря же люди ждали, Галя благодарит, салится в устилающее сани сено, на ноги накидывают ей овчинный тулуп либо ватник, и зимогорская пегая лошадка трогается.
Настасья спала, согревшись, у меня под боком, дождь остервенело хлестал в окно, собиралось светать
,светало, а я не спал, думал о Гале Беляевой, надо передать ей привет, я мог бы присылать ей театральные программки с либретто опер и балетов, фотографиями актеров и актрис; что-то я очень давно не писал писем в Валдай, какое свинство, я не заметил, как уснул на полчаса, увидел тут же забытый сновидческий спектакль, открыл глаза.
Меня впервые посетило странное чувство (не оставлявшее меня впоследствии надолго одного) нереальности, нелогичности, абсурдности происходящего со мною, чувство, что я не просто зритель, я - зритель сна. Видимо, то было одно из общечеловеческих чувств: тридцать лет спустя прочел я те же слова в эссе любимого поэта.
Она проснулась внезапно, села на кровати, не открывая глаз, спросила:
– Дождь еще идет?
– Да.
– Ты еще любишь меня?
– Да.
– Какой сегодня день?
– Пятница
– Сны должны сбываться. Плохо. Я видела елку на Елагином острове.
– Там разве растут елки?
– Рождественскую елку в закрытом особняке, праздник для детей ответственных работников и высокопоставленных родителей, академиков и так далее. Я на самом деле один раз была на такой елке - как дочь адмирала. Я была маленькой, на мне был костюм Шемаханской царевны. Или царицы?
– Царица она, как Савская.
– Очень плохой сон, - она была очень озабочена.
– Я не знал, что у нас бывали елки для высокопоставленных детей. Представить себе не мог такого. А чем плохой-то?
– Как в анекдоте, дорогой: у нас все равны, но некоторые равнее. А чем плохой… Не знаю. Мне подарили большой черный сверток. У всех свертки были цветные, белые, у некоторых золотые или серебряные. Я стояла со своим черным свертком и не решалась его открыть. Ко мне подошел мальчик, много меньше меня, в страшной маске. Он взял мой черный сверток, схватил его и убежал с ним из комнаты. Где-то далеко я услышала вскрик мальчика. Я плакала, меня утешал военный. Другой военный принес мне новый подарок, белый сверток с розовой лентой. В свертке была кукла, очень красивая, со злыми голубыми глазами. Меня одели в шубку, вывели в заснеженный парк, посадили в машину, ворота открылись, меня повезли домой, я держала в руках куклу и старалась на нее не глядеть. Когда мы проезжали мимо памятника «Стерегущему», я проснулась. Дурной сон.
– Маленький мальчик - это был я.
– Да, - отвечала она совершенно серьезно. - Ты меня спас, но себя погубил.
Она была мрачнее тучи.
– Черный сверток - это темно-синий чайник, пойду-ка я его поставлю, - с этими словами и пошел я на кухню.
ДОЧКА НАСТЕНЬКА
В коридоре странный звук привлек мое внимание. Кто-то открывал дверь ключом. Входя ночью, мокрые насквозь, мы забыли накинуть крючок и цепочку; замки были старинные, иногда мы просто захлопывали дверь, порой по рассеянности, порой потому, что нас разбирало любовное нетерпение. Теперь дверь открывали, - дверь и открылась
На пороге стояла девочка лет тринадцати в бобриковом пальто и нелепой фетровой шляпке (делавшей ее похожей на благонравную старушку), чуть полноватая, с укороченной шеей, изящным тонким носиком и ледяными голубыми глазами. Я стоял перед нею в халате на голое тело, чувяках на босу ногу, с чайником в руке, ненавидимый и презираемый ею чужак, враг, захватчик. Если бы то было в ее силах, она незамедлительно стерла бы меня с лица земли.
– Вы кто? - спросила она. - Мамин любовник?
– О! - сказал я. - Я любовник любовницы двоюродного брата ее свекрови, проездом.
– В цирке, - сказала девочка, захлопывая дверь, - маме всегда нравились клоуны, даже самые несмешные и бездарные. Узнаю ее вкус. А зачем вы надели папин халат? У вас своего нет?
В искрах зеленого шелка появилась Настасья.
– Настя, что ты тут делаешь?
– Разговариваю с твоим сутенером.
– В дедушкином кабинете, - сказала Настасья раздельно, сузив и без того узкие глаза, - есть Брокгауз и Ефрон, есть Даль и словари иностранных слов. Посмотри значение слова «сутенер», не поленись. Как ты тут оказалась? Сбежала от тети Лизы?
– Приехала.
– Тетя Лиза знает?
– Нет.
– Очень мило. Значит, сбежала. Тебе не кажется, что нельзя так пугать пожилых людей и заставлять их беспокоиться?
– Ты не имеешь права читать мне мораль. У тебя у самой морали нет. Ты шлюха.
Настасья закатила ей пощечину. Девочка была совершенно потрясена (как потом сказала мне Настасья, ее никто никогда пальцем не трогал, в младенчестве даже шутя не шлепали по попке, не наказывали, не ставили в угол). Слезы брызнули у нее из глаз, она пришла в бешенство, с ней сделалась натуральная истерика, она гримасничала, топала ногами, трясла кулаками.
– Ах ты, мерзавка! - кричала она Настасье. - Ты еще и бьешь меня! Я найду на тебя управу! Меня есть кому защитить! Я все сообщу папе!
Я плеснул на нее холодной воды из так и не поставленного чайника. Она от удивления тут же затихла. Постояв в изумлении полминуты, она утерлась, бросилась в дальнюю комнату и там закрылась, выкрикнув из-за двери:
– Пока ты не извинишься, я не выйду! С голоду умру, а не выйду!
Я пошел на кухню и чайник все же поставил. У Настасьи дрожали руки. Она прошептала:
– Может, дверь взломать?
– Зачем?
– А вдруг она… повесится, например? Или отравится?
– Там есть, чем? - спросил я деловито.
– У папы в бюро лежит в скляночке красная кровяная соль.
– Не переживай. Обида для нее сейчас не главное. Она строит планы мести. Хочешь, я с ней поговорю?
– Что ты можешь ей сказать?
– Правду.
– Какую правду?
– Что мы любим друг друга, что я не знал, что у Настасьи есть дочка Настенька, что ты имеешь право развестись, а она имеет право выбирать, с кем из родителей жить, что у чувств свои законы. В конце беседы я объясню ей значения слов «шлюха» и «сутенер».
– Это по-твоему правда, а у нее правда другая
.Папа - крупный ученый, полярник, трудится в тяжелых условиях на благо Родины, я его предала и ее предала, раз из-за любовника влепила ей, драгоценной дочке Настеньке, оплеуху, я преступница, а ты сообщник.
– Странные представления о местонахождении полюса внушили вы ребенку.
Мы шептались в прихожей.
– Я на работу не пойду, - шептала Настасья, - отпрошусь по телефону, а ты придумай себе какую-нибудь командировку - или больного родственника, или больной зуб, - съезди к тетке Лизе на Васильевский, там ее старенький братец живет, у них нет телефона, может, тетка телеграмму прислала, что сама едет, иногда можно сесть на ночной экспресс, ежели билеты есть или упросишь проводника, а то и на машине кто-нибудь подвезет.
По иронии судьбы дочка Настенька жила в Зимогорье, продолжении Валдая на участке шоссе Ленинград-Москва, ближе к Москве, где обитали особые поклонники таланта Гали Беляевой, самые заядлые театралы. Настасья сунула мне записочку с Василеостровским адресом и выпроводила меня, поспешно поцеловав.
– Подожди! - крикнула она с порога, когда я выходил на набережную
.- Стой, где стоишь, не возвращайся, а то пути не будет.
Она вынесла мне еще одну записочку: зимогорский адрес, текст телеграммы: «Настя приехала Ленинград». Телеграмма, как большинство телеграмм
,была с акцентом
.
Мне было жаль девчонку с ее прямолинейной судейской правотой. Она защищала горячо любимого папочку, свой дом, свою маленькую крепость, свои представления о жизни, наивные, жесткие, - наивные, но все же не неверные, думал я, не вовсе неправильные. Но я жалел ее как-то отдельно от нас с Настасьей. Их семья и наша любовь существовали в разных мирах. Они жили в городе на Неве, мы - на несуществующих островах. То есть как это несуществующих? Я даже остановился на минуту. Вот они, острова, вот сердце мое и вся наша нежность; последние, впрочем, непредъявимы.
ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ
«Всякий василеостровец знает, что главный на острове-
Иван Крузенштерн, несколько притомившийся от кругосветки, от океанской волны, от замкнутою пространства любимого судна, потому и стоит он в глубокой задумчивости спиной к воде, лицом к одному из известнейших островов архипелага, на чью обжитую землю ступил он - надолго ли? навсегда? Судя по количеству исчезнувших и разрушенных в начале 20-х годов памятников на данных островах, он в „навсегда" уверен не был, думал непрерывно в печали непонятной думу свою-
и думает по сей день. За спиной его громоздятся нефтеналивные, сухогрузы, ледоколы, буксиры, баржи, плавучие кафе, белые дебаркадеры, немагнитные парусники, каждый из которых рад бы предложить себя капитану Ивану, свои услуги предоставить, дабы убыл он с Василеостровской набережной хоть бы и в виде призрака (как известно, лучше призрак хорошего капитана, чем обычный барахлянский капитан); да не судьба судам: капитан медлит, как Гамлет.
Здесь медлит всё. Еле-еле, не спеша вертятся крылья призрачных ветряных мельниц, некогда стоявших на стрелке острова; им некуда спешить, всё перемелется, всё, будет мука, ни один начитавшийся рыцарских романов либо фантастики оглоед с сомнительным даром видеть фантомы не кидается на мельницу с пикой наперевес, не отдирает, остервенев, багром либо фомкой серо-шелковые от времени доски с боков ее, дабы потом, избочасъ, гордо встать на обломки и внятно провякать: „Вот мельница. Она уж развалилась".
Всё медлит, всё и вся на бывшем острове Хирвисаари, Лосином, ни один лось не покажется; кстати, вот куда, видать, тащился по проспекту Космонавтов в 60-е годы ошалевший лось часов эдак в пять утра: на Хирвисаари, помянуть место рождения и благоденствия предков, мистического ягеля мифологических воззрений лосей на мир отведать.
„К Василью на остров", - выводил адрес царь-плотник, но медлил и почтарь, и форейтор, и лошадка не спешила, всё сомневались: какому Василию письмецо домчать надлежит: Корчмину ли, кавалеристу, командиру отряда в шанцах? рыбаку ли бесфамильному, проживавшему на острове вечно? Василию Казимиру, Василию Селезню или Василию Ананьину, чьи призраки регулярно толклись возле бывших домов?
Приказы получали островитяне: именовать остров Княжеским, Меншиковым, Преображенским. Островитяне не торопились переучиваться, остров так и остался Васильевским.
После окончания Северной войны остров решено было сделать центральным местом новой столицы, главенствующими морскими вратами, портом; возвели Новобиржевой Гостиный двор, Биржу с аукционным залом, портовую таможню, пакгаузы, Ростральные колонны, Кунсткамеру, она же музеум, она же обсерватория, она же библиотека. Всё возводили медленно, очень медленно. Прорыть каналы вместо линий сей северной Венеции так и не собрались, не нашлось мастера для данных шлюзов епифанских. Центр сползал тектоническим разломом на ту сторону Невы, реки Ню, к Адмиралтейству, стягивался к Невской перспективе.
Некуда было спешить василеостровским веселым девицам, еще не существовало „Прибалтийской" гостинцы, все флаги в гости, знай наших, под дружный хохот коллектива чтение вслух „Интердевочки"; и так весь архипелаг знал: лучше василеостровских нету, они держат пальму первенства, превращенную в ниспадающую пальмовую юбочку стриптизерки, куда там лиговским люковкам, вокзальным шалавам, ресторанным мордалеткам, панночкам с Невского, любительницам дворцовым, казанским, коломенским, таврическим, с трудом затвердившим базовое требование кодекса борделя: главное - не суетиться под клиентом; куда там литературным мармазеткам, боевым подругам охотничьих домиков для господ, банным мочалкам! василеостровские таитянки с меншиковских времен и доисторических лосиных - невырождающееся племя амазонок продажной любви, не поддающееся нивелирующей руке цивилизации и фривольным затеям моды; чихать они хотели на конгрессы голубых и зеленых, лесбийские прокламации, технологические брошюры „Камасутра для каждого", на алкогольные и безалкогольные кампании, на толпы экстрасенсов и сексопатологов, на НЛО и спецназ, на талоны и компьютерную картотеку. Венера Василеостровская, она же Венера Хирвисаарская, она же Венус Прибалтийская, не скрываясь, содержит в тайниках василеостровских линий откровенные мини-капища свои.
За спиной Ивана Крузенштерна стоят пришвартовавшиеся плавсредства, стоят вдоль набережной гуртом, вереницей нескладной, такие разные, наполняя счастьем сердце каждого василеостровца: вам пора спать, а нам пора в путь, как мосты разведут, нам пора плыть!
Всякий истинный василеостровец никогда не знает, куда ж ему на родном острове лицом встать? к плавсредствам и Крузенштерну? к церкви и Горному институту? к таможне, то бишь к Пушкинскому дому? к пристани, откуда убывают в Петергоф? к Гавани, где парадные ворота порта (черные на Гутуевском, для избранных-
таможенников, торговцев, поверенных, господ начальников и т. д.)? к гостинице „Прибалтийской" и ее отряду портовых Венериных жриц? к Смоленскому кладбищу с часовнею Ксении Петербургской, святой Ксении Блаженной? В некотором роде василеостровец подобен флюгеру, вертлюгу в большей мере, чем всякий другой островитянин архипелага.
Сам остров прекрасно помнит, что недавно половина домов на нем была деревянная (кстати, большая половина), небольшие деревянные домишки, зато с приусадебными участками; в одном из домиков жил вскорости помешавшийся художник Федотов Павел, дивный здешний малый голландец, но с этаким полуроссийским-полупетербургским прибабахом. От ветряных мельниц до Гавани, от парусника за спиной Крузенштерна до двух свинок с лицом Аменхотепа (даже у Аменхотепа на здешних шаманских широтах случилось раздвоение личности, что говорить о Евгении бедном?…)-
сфинксы, кстати, лежат, отворотившись от Академии художеств, и вид анималистического зада раздвоенного фараона должен отчасти мешать установлению реалистического мышления у художественных бурсаков, а напротив, склонять их к, извините, сюрреализму, соблазнять левыми уклонами и всяческим, не к ночи будь помянут, авангардизмом».
Попадаются василеостровцы, чьи взоры притягивает, подобно магниту, загадочный Голодай с его тремя кладбищами, бывшей фермой, пустырями, цехами, закрытой территорией, канатной фабрикой, могилами декабристов и многих других, о коих можем мы только строить догадки
.Формулировка «огород на могилах» была в ходу у жителей архипелага аж в осьмнадцатом столетии: к двадцатому чего тут только на могилах не росло! и сады
,и дома, и заводы. Что касается нас, грешных, то мы пойдем в Кунсткамеру, но глядеть на трехголовых и двуглавых потомков грешного царя не станем (через некоторое время после Чернобыля мы одними трехголовыми телятами, двуглавыми бройлерами и одноногими квадрупедами можем не одну Кунсткамеру заполнить), мы глянем на гигантский глобус, а потом перебежим в Зоологический музеум, но не будем задерживаться возле мамонтов, жирафов, птичьих гнезд в сухой траве, мы пойдем смотреть бабочек, чтобы вид какого-нибудь Подалирия делириум тременс наполнил нас тоской оседлости и безнадежностью любви. А потом, потом перескочим мы под знаменитым василеостровским ветродуем (о, мельницы, где вы?!) в музей Вернадского, чьи чудесные кристаллы подобны цветам. Ваш любимый куст хризантем расцвел, - хризобериллы? целестины? горный хрусталь? Однако призраки мельниц Стрелки перемалывают исправно жерновами время, а библиотека Академии наук, БАН («Был я в БАНе…» - «Борроу в БАНе есть?» - «Борова в бане нет, перезвоните, я плохо слышу!»), еще не горела, еще не скоро пропахнет остров гарью и пеплом книг, еще не скоро вытопчут Румянцевский сквер антисемиты и внимающие им страстно сионисты, все сидят, как лапочки, даже слов таких не знают; корабль «Сириус» еще тут, еще судно, а не кабак по кличке «Кронверк».
«Кронверк»?! А муляжи повешенных - где?!
Я бы лично, кроме кабака «Кронверк», поставил салун - Голодай», в первом бы вешали, возле второго закапывали. Впрочем, в конце девяностых заказные убийцы не церемонились, ничего и никого не закапывали, наблюдайте, так сказать, товар лицом, - кстати, попробовали бы они перебивать хлеб у гробовщиков! мало бы им не было.
Я перешел Дворцовый, углубился в сетку линий, легко нашел и дом, и двор, и в окне первого этажа, выходящем в малый дворик с тремя старыми липами, увидел и Настасью, и тетку Лизу, и глуховатого дядюшку.
День был теплый, пол-окна настежь, я хорошо их слышал.
– «У меня есть еще телефон на крайний случай», - говорила Настасья тетке, - так она ему сказала, а он ответил (я прекрасным образом их подслушивала по параллельному аппарату, и он это знал): «Я думаю, тебе следует о телефоне на крайний случай забыть пока. Не волнуйся Я приму меры. Все могут ошибаться». - «Но не так!» - «Ты у нас маленькая, многого не понимаешь». - «Вы говорите, как
она»(меня имела в виду. но он оборвал ее). - «Я говорю, как я». На этом их беседа завершилась. Она не знает, что я их подслушивала
.А ему безразлично.
– Ах, Анастасия, - сказала тетка Лиза, - до чего дошло. Разве можно подслушивать чужие разговоры?
– Лиля, что с нас взять? жена шпиона, дочь шпиона.
– Анастасия, прекрати. Все же и у тебя рыльце в пушку. Застала ведь тебя Настенька с любовником.
– Лилечка, хочешь - веришь, хочешь - нет, какой он мне любовник, он жизнь моя.
Я ретировался, с трудом нашел цветочный магазин, купил там - о чудо, истинное чудо по тем временам! - два букета хризантем разного цвета, тетке Лизе и Настасье, и вернулся.
Ни той, ни другой уже не было. Глухой дядюшка выдал мне записку от Настасьи: «Где тебя носит? Что ты так долго? Приезжай на набережную, только теперь особо не спеши, нога за ногу иди, тетка Лиза увозит Настю в Зимогорье. Целую. Н.».
Пока дядюшка ходил за записочкой, заметил я на одной из белоснежных салфеточек с вышитыми цветами прислоненную к вазочке большую фотографию, у памятника Крузенштерну улыбающаяся пара: Настасья, совсем молоденькая, и высокий светловолосый широкоплечий человек, напоминающий викинга, ее муж. Настин отец, шпион.
Отдав букеты глухому, принявшему их безропотно, без удивления и каких-либо чувств, я вымелся за дверь и пошел куда глаза глядят.
– Предъявите пропуск, молодой человек.
Васильевский остров закончился, закончились владения прекрасной Венус Хирвисаари, покровительницы шлюх. Начинался остров Голодай, неуютный, нежилой, непонятный, в чьи непостижимые места пропуска у меня не было.
ОСТРОВ ГОЛОДАЙ
До сих пор не понимаю, как я ухитрился так быстро, столь дискретно миновать Пятнадцатую линию, пересечь Смоленку, не заметив ее вовсе, обойти три кладбища (Армянское, Смоленское, Немецкое), как проскочил я редкие кварталы застройки, где-то по пути померещилась мне Натальинская ферма, ее давно и в помине-то не было.
«Одна из существенных черт архипелага Святого Петра-
призрачность и непостоянство пространств его».
Суля по всему, я находился в северо-западной части Голодая, где спешно досыпали перемычку, сливая с ним остров Вольный, один из Вольных, а Жадимирского и Гоиоропуло (Горнапуло?) уже слились, точно капельки ртути, притянутые большей каплею; к бывшим островам меня и принесло.
Вахтер неведомого предприятия требовал у меня пропуск, но требовал не особо настаивая, вглядываясь в меня.
Наконец он спросил:
– Ты ведь, верно, из
этих?
-Из которых? - я поозирался, ожидая увидеть
этих.
– Ходят, всё ходят. Изучают. Документы носят, картинки. Планты срисовывают. Потом заступ в руки - и роют. И роют, и роют. И копают. У кого заступ, у кого лопата.
– Что копают?
– Могилы, - отвечал он как нечто само собой разумеющееся
.
Не по себе мне стало. Чокнутых вахтеров я до сих пор не встречал
.И кто его знает - семечки у него в кобуре или табельное оружие? Вооруженный сумасшедший на пустынном островке архипелага, где и так полно кладбищ, бредящий могилами, нагнал на меня тоску
.
– Для кого могилы?
– Не для кого, а чьи. Мы тут никого не хороним на сегодняшний день
.С этим пожалуйте на Смоленское.
Этиисторические поиски ведут, не новых мертвецов хоронят, а старых выкапывают
.Я думал, ты тоже за покойниками. Ты не историк? Не журналист? Хрен ли ты тут тогда без пропуска шляешься? Может, ты шпион.
– Я художник.
Я, как-никак, работал в художественной мастерской, из окон которой наблюдал морг, в сущности, сочувствуя могильщикам. Их образы, видать, не давали мне покоя, и в своем эссе «Критика как психотерапия и психодрама» я через много лет написал об имеющихся четырех основных амплуа критика: гробовщик, могильщик, плакальщик и тамада.
Слово «художник» во времена моей молодости объясняло многое, различные виды поведения, ситуации не без странностей, художник, стало быть, не такой, как все, как все нормальные, склонность к художествам преобладает, все люди как люди, а мой - как черт на блюде.
– Так бы сразу и сказал. Тебя небось наняли шкелеты рисовать? Ты рано явился. Еще ищут шкелеты-то. Не нашли пока. Косточки-то известью посыпали, чтобы заразу истребить. Обычную чуму и политическую. Одним махом побивахом. Один из
этих,помнится, ногу скелета нашел, радовался, держал, как дитятко, и приговаривал: «Каховский, Каховский!»
– Почему Каховский?
– Кого отрыть-то хотят? Декабристов, висельников. А у Каховского, так полагаю, в ноге особая примета имелась. Хромой, может, был.
– А вы не в курсе, - спросил я, - зачем их откапывают?
– Елки, как зачем? чтобы потом похоронить с почестями. Зарыли-то, чай, как собак. Они все же дворяне, а не дворняги.
Меня смущала первая встреча с идеей эксгумации, посыпанные известью кости декабристов, повешенных, страшно далеких от народа, в доме повешенного не говорят о веревке; да как не говорить, коли рядом канатная фабрика7! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет! Автоматически спросил я у вахтера, не встречаются ли тут привидения.
– Обязательно! - воскликнул вахтер. - Как не встречаться?! Раз в неделю генерал Милорадович на белом коне, весь в крови, а то декабристы в простынях вдоль канатной взапуски бегают, как детишки, только не смеются, а плачут и стонут. Неизвестные граждане по цехам шляются в неутешительном виде. Современники наши почти. Чего другого хорошего, призраков полно. А ты-то сам - кто? Может, говорящее привидение? Какой-то ты нездешний. Попробовать, что ли, в тебя пальнуть?! На призраков не действует, я много раз опыт проводил.
Тут дал я дёру, а бегал я в те поры быстро
.Я скакал по пустырям, огибал ведомственные заборы, зайцем прыгал, пока не выскочил к реке. Мой преследователь давно отстал
.Вдалеке маячили линии, веяло несостоявшейся Венецией, слышался вдали посвист василеостровского хулиганья.
Я поплутал по линиям, пересекая проспекты, миновал Институт физиологии, перешел на Петроградскую, Зверинская мне попалась, но Звягинцева я не встретил, какое-то любимое им животное подавало опять голос из зоопарка, бирюзовый купол мечети напоминал мне о Вазир-Мухтаре
.крепость-тюрьма и мусульманская мечеть о чем-то переговаривались, о чем-то своем, но уж точно не об экуменизме, я перешел Кировский мост и вскоре оказался на пороге Настасьиной квартиры. Ключ мой был бесшумный, я тихо открыл дверь, вошел неслышно.
На счету некрасивых деяний моих появился еще один подслушанный разговор. Настасья говорила со Звягинцевым.
– Только еще не хватало
,чтобы ты нас охранял и всюду за нами таскался. Валерий не заметит? Будешь идти на расстоянии? Тихо, как филер? Что за глупости. «Поцелуй при филере» - новое название картины нового передвижника. Не меня надо охранять, а Валерия. И Макс у него на службе бывает. В том же корпусе бывает, где Валерий. Не усмотришь.
Я ретировался неслышно, хлопнул дверью входной погромче.
– Что ж ты так долго? - она закинула локти мне на плечи. - Стемнело уже, ветер поднялся, листья летят, вода высоко, я беспокоюсь.
– Сами, барыня, спешить не велели. Где вы плавали? В Ню? В Безымянном Ерике? Волосы-то мокрые.
– Напустила в ванну пол-Фонтанки и четверть Невы.
Мы продолжали топтаться в обнимку в прихожей.
– Поспать успела… Японский сон видела. Ко-ротенький.
Японские сны Настасьи отличала разнообразная тематика, но набор тем, однако, был один и тот же: дождь, сады японские, замки, бытовые сцены с вяленой рыбой, стиркой, прической, купанием ребенка и так далее. На сей раз то был сон про замок.
– Я видела замок Мацумото, обрамленный алой листвой, большими снегами, первым снегопадом, все усиливающимся, я начинала мерзнуть, ждала тебя, ты не шел.
Мы не могли уйти из прихожей.
– Я явился до того, как ты проснулась, или после?
– До. Ты возник в воздухе, полном хлопьев и кленовых листьев, и что-то сказал, кажется, стихи читал. Мы обнялись, я проснулась.
– Я возник, сказал цитату, ты проснулась, я опять возник, мы снова обнялись. А что была за цитата?
– Не помню. Кажется, про луну.
– «Глядя на луну, я становлюсь луной. Луна, на которую я смотрю, становится мною».
У нее пересохли губы, у меня тоже, она расстегнула мою рубашку, я развязал ее зеленый поясок.
– Как во сне. Ты сейчас придумал про луну?
Мы даже до спальни не дошли: в кабинете стояла тахта.
– Нет, не я, Мёэ, не сейчас, семь веков назад
.
Запах кофе, ее волос, плеч, рта, негашеная известь снега из ее японского сна, гашеная известь луны из чужих стихов, ничего вокруг, никого, мы отделены от мира самым глубоким рвом, самой темной водой; замок Мацумото; после Голодая он был особенно хорош
.
НЕДОСЯГАЕМЫЕ ОСТРОВА
Мне много лет приходил в голову образ, связанный с рецептурой (тинктуры, порошки
,настойки, лекарства как смеси, коктейли): если в любовное метафизическое зелье влить малость яда, pro milliae (бытовой тощищи, например), отравы смертельной, некий полупроцент воды наших земных рек с их утопленниками, с их химической дрянью, сливаемой заводами и фабриками в беззащитную волну, наших сельских криниц, таких, где покоятся на дне незаконнорожденные младенцы времен сельской чести или эры запрещенных абортов, какую-нибудь каплю грязи из лужи скорбного уголовного городского уголка, - особая прелесть проникает в артерии и вены влюбленных
,горечь делает поцелуи памятней, ознобом отдают объятия… ну, и так далее.
Что-то особенное происходило с нами в ту ночь, после подслушанных разговоров, приезда Настасьиной дочери, после того, как я увидел на фотографии государственной важности лицо мужа моей любимой (он тут же приблизился, обретя облик, обрел реальность); кстати, вы никогда не задумывались о шпионаже как особом, почти дозволенном виде уголовщины? Я очень даже задумывался. Долгие годы. Но писать об этом не стал. Легкий страх останавливал: а вдруг она прочтет?
Но уснули мы еще затемно, еще не светало, дождь лил, снова плескался за окнами, не капли на стеклах, а сплошные потоки, ушаты.
Как некогда случалось и раньше, нам снилось одно и то же, но no-разному, абсолютно по-разному. Модификации. Мы видели Недосягаемые острова; но мои были совсем не такие, как Настасьины.