Она взяла с собой пластиковый мешочек с цементом, мешочек с хорошим, белым песком и пять кирпичей. А вы знаете, сколько весят пять кирпичей? Больших, сахарных, белых… Не каждый нынешний мужик поднимет. Но она справляется.
Остальное — шпатель, лопаточку и тазик, который на самом деле был не тазик, а плоская жестянка с надписью «сельдь североатлантическая пряного посола», должна была прихватить Августа.
Сельдь — самая мягкая рыба. Потому что в ней два мягких знака, ну, вы понимаете.
Сумки оттягивали обе руки, но правую сильнее, и оттого она припадала на симметричную ногу. Даже когда сумок в руках не было, она так и передвигалась — чуть скособоченно.
Ещё предстояло заехать на рынок, в хозяйственный ряд, и купить чёрную краску и растворитель. А шкурку должна была взять Августа. Если разбавлять как следует — хорошо ложится. Особенно там, где ограда сварена из рифлёных железных прутьев — иначе, без растворителя, там и не закрасишь. Только краску изведёшь.
Ещё она засунула в сумку веник. Он торчал оттуда, как букет. А список адресов должна была взять Августа.
Августа вела все записи, ведала географией и бухгалтерией. Потому что она дотошная. И всю тонкую работу, требующую тщания и творческого подхода, тоже делала Августа. Обновляла надписи, например. А она, Ленка, производила первичную обработку. Лопату в руки — и вперёд. …Августа уже ждала у южного входа. Солнце начинало потихоньку припекать, и на затылке у напарницы громоздилась бесформенная панама, отчего скрытое в тени лицо казалось загадочным и измождённым. В руке у неё пламенел реквизитный букет — не веник, самый настоящий букет, который клали на подотчётные надгробья, прежде чем сфотографировать результат работы.
— Ну что же ты, — произнесла она укоризненно.
— Краску искала, — говорит Ленка. — Ты же нитру просила. А там сплошь масло…
Она опустила сумки на землю и перевела дух.
Августа нетерпеливо переступила с ноги на ногу.
— Пойдём, а то придётся носиться по аллеям в самую жару.
— Воду… — говорит Ленка, — водички бы набрать…
— Напротив четырнадцатого участка есть колонка.
— Ладно, — Ленка подгибает колени, подхватывает сумки и с натугой выпрямляется.
— Кто у нас сегодня?
— Гершензон. Четырнадцатый.
— Ну, пошли.
Они бредут по раскалённым аллеям, мимо сторожихи, которая дружески кивает им, увидев знакомые лица.
— Много же у вас родственников, — сочувственно говорит сторожиха.
— Да уж, — соглашается Августа.
Сторожихе они по барабану, она живёт с другого, но рано или поздно вполне можно напороться на конкурентов.
У колонки Ленка останавливается, чтобы набрать воды в пластиковые бутыли и заодно побрызгать себе за шиворот. Над раскалёнными плитами могил, над гранитом лопарская кровь и чёрным лабрадором плывёт марево.
— Ну где он, твой Гершензон Четырнадцатый? — устало спрашивает Ленка. — Долго ещё?
— Это у южной стены, — говорит Августа, вглядываясь в аккуратно вычерченный план, — пятая линия.
— Ох, не люблю я этот участок, — говорит Ленка, — безлюдный он какой-то…
— Зато тихо, — возражает аутичная Августа. — Тихо, спокойно…
— Там пролом, в южной стене. И если через него полезут насильники, никто даже и не почешется…
— Да кто на нас польстится? Ты только посмотри — мы же хуже попрошаек кладбищенских… морды в пыли, одежда в краске… в чёрной… Ты лучше смотри внимательней. Это где-то здесь.
Этот участок особенно заросший и запущенный. Над ним витает кладбищенский дух запустения, материализуясь в сухом бурьяне и расползшемся колючем шиповнике.
— Ага, — говорит Ленка, — вот и он. Гершензон Моисей Самуилович. Девяносто восьмой — восемьдесят восьмой.
— Михаил Семёнович, — уточняет Августа, сверяясь с гроссбухом.
— А даты?
— Даты те. Крепкий был старик. Но меня смущает имя.
— Августа, — говорит Ленка, — обычное дело. Веяние времени. Не он первый.
— Да, но они же ясно написали…
— Они впали в маразм и забыли, как его звали на самом деле. Ты чего хочешь?
Четырнадцатый участок. Пятая линия. Всё путём. Доставай секатор. Будем прорубаться. …Прореженный шиповник постепенно приобретает пристойные очертания. Ветки Ленка сносит на кучку в углу могилы. На руках у неё шерстяные варежки. Августа, присев на корточки, обновляет надпись колонковой кисточкой.
— Ты прочла «Улисса»? — спрашивает она не оборачиваясь.
— Нет ещё, — виновато говорит Ленка.
На самом деле она честно пыталась, но осилила два первых абзаца. Но ей неудобно признаваться в этом перед Августой.
— Это великая вещь, — говорит Августа. — Великая. И великолепно структурирована.
Столько аллюзий…
— Ага, — Ленка нагибается за очередной охапкой. — Я обязательно.
«Улисса» обсудить не получается, но Августа гнёт своё, потому что обстановка располагает к задушевной беседе о высоком:
— Давно хотела тебя спросить, Лена, каббала — это что такое?
— Мистическое учение, — отвечает Ленка.
— Без тебя знаю. Но что оно может? Конкретно?
Ленке очень хочется проявить себя с лучшей стороны, но понятия о мистике у неё весьма смутные.
— Ничего она не может, — говорит она наконец, — она это… дополнительная инструкция по чтению других священных книг, вот в этом роде. Потому что евреи, они, знаешь ли, такие начётчики…
— Чего?
— Ну, она, каббала, вроде инструкции по решению кроссвордов. Скажем, если взять каждую вторую букву каждого второго слова, то получится…
— Ага, — кивает Августа. — Ясно. А что?
— Что — что?
— Что получится-то?
— Может, какие-то действенные пророчества. Полезные советы. Инструкции. Или, скажем, имя Бога.
— А что, разве никто не знает имя Бога? Я думала, Ягве, там, то сё… Эло… хаим…
— Это — не имя, — говорит Ленка, утирая чёрной рукой пот со лба. — Это — заменитель. Описывающее слово.
— Приятно вас слушать, дамы, — говорит сторонний голос.
Ленка подпрыгивает и выглядывает из кустов. Но сгорбленный человечек в кипе отнюдь не тянет на насильника.
— Так редко можно услышать культурную речь, — гнёт своё человечек, — и увидеть людей, которые чтят закон. Вон, дама, как и положено порядочной еврейке, с покрытой головой. — Он кивает на бесформенную панаму Августы: — А вы, — оборачивается он к Ленке, — постыдились бы, дамочка.
Августа открывает и закрывает рот, но человечек уже удаляется странной подпрыгивающей походкой, то ли осуждающе, то ли одобрительно покачивая головой.
— Пся крев! — говорит, наконец, Августа. — Опять… Я что, похожа на еврейку больше, чем ты?
— Я похожа на негритянку, — говорит Ленка. — А ты приличная, аккуратная. Опять же, в панаме. Ладно, давай кончать. А то свет уйдёт. Я кладу букет?
— Валяй. И осторожно. Краску размажешь…
Августа достаёт из сумочки фотоаппарат и делает несколько снимков — сначала крупный план, потом общий. Ленка льёт растворитель на пальцы и тщательно протирает их ветошью, но ногти всё равно остаются чёрными.
— Мне тоже оставь, — говорит Августа, — а то, что студенты подумают?
— Подумают, что ты красила, — отвечает Ленка.
Солнечные лучи незаметно приобрели тоскующий багровый оттенок, и дорожку между участками пересекли лиловые тени. Они идут налегке и даже не разговаривают, потому что нету сил.
— Лена, — говорит Августа, — а если мы вылезем в пролом? Может, так ближе до остановки?
— Нет, — говорит Ленка, деловито оглядывая задворки участка, — там — тупик. И потом…
Она замирает с открытым ртом. Потом убито произносит:
— Там…
— Что — там?
— Плита. Серая. Гершензон. Михаил Семёнович.
— Обычное дело, да? — спрашивает Августа.
— Два! — трясёт головой Ленка. — Два Гершензона. И даты… участок… Ты какую линию записала?
— Пятую. — говорит Августа. — Пятую… или шестую… нет, пятую…
— День работы! По пятьдесят баксов на рыло! Совершенно постороннюю могилу!
— Ладно, — примирительно говорит Августа, — завтра придём. Этот Гершензон не так запущен, как тот.
— Августа, завтра не выйдет. Завтра суббота.
— Ну и что?
— Ты представляешь, что такое суббота на еврейском кладбище? Тут же не будет ни одного живого человека!
— Ну и что?
— А то! Придётся в воскресенье, что поделаешь.
— В воскресенье, — возражает Августа, — у меня пересдача.
— Брось, пожалей своих студентов. Поставь автоматом… И вообще — завтра я на концерт иду. На литературный вечер. Лохвицкая выступает. В дубовом зале.
— Ещё чего, автоматом… А что, Лохвицкая свои стихи читает?
— Нет, чужие.
— Повезло, — комментирует Августа.
— Да как тебе сказать… Она поэта Добролюбова читает. Под белый рояль…
— Ну, тогда не знаю, — теряется Августа.
— Дамы? — раздаётся давешний голос, — прошу прощения… Где здесь четырнадцатый участок?
То ли это тот посетитель, то ли уже другой… не разглядеть в сгущающихся сумерках.
— Направо, — любезно говорит Августа.
— Огромное вам спасибо…
Человек поворачивается и медленно, неуверенной походкой бредёт по аллее.
До Ленки долетает тяжёлая волна удушливого запаха.
— Господи! — говорит она шёпотом, — ты видела?
— Что я должна была видеть? — в полный голос спрашивает Августа.
— Он же весь синий!
— Лена, — холодно говорит Августа, — ты сошла с ума.
***
— А она хорошо выглядит, — одобрительно говорит Сонечка Чехова.
— Да никак она не выглядит, — говорит Ленка, — как обычно! Это коллективное внушение. Магия образа. Как выйдет, как охнет, как глаза закатит…
— Брось, ты просто ей завидуешь, — говорит Сонечка Чехова. — Ты вон тоже что-то там пишешь, а она Добролюбова читает.
— Знаю я, почему она его читает…
— Ты всё сводишь к пошлости… А она — чистый, культурный человек. Её имидж тебе недоступен. Вон у тебя под ногтями грязь.
— Это не грязь, — защищается Ленка, — это краска…
— Какая разница? Тише, не мешай слушать.
Вероника Лохвицкая выходит на возвышение. В воздушном лиловом платье, с вдохновенным бледным лицом стоит она рядом с белым роялем. Она глубоко вздыхает, и по рядам проносится ответный трепет.
— Композиция, — говорит она с придыханием.
— Это не женщина, — шепчет поэт Добролюбов, ёрзая на бархатной табуретке, — это Примавера…
Девочка с телевидения берёт наперевес камеру. …мы вышли в сад, — задушевно, интимно начинает Лохвицкая, и голос её постепенно набирает силу, — и ночь текла меж нами…
— Из какого сундука она извлекла это старьё? — возмущается Ленка, — оно же нафталином воняет! Она же твои должна была читать…
— Это и есть мои, — сухо произносит Добролюбов. — Лирический цикл.
— Ох, я хотела сказать…
— Да тише вы, — шипят сзади. -…и страсть звенела стременами…
Лохвицкая вдруг замолкает и строго оглядывает притихший зал.
— Паузу держит, — поясняет поэт Добролюбов.
— Послушайте, — вдруг звучным артистическим голосом произносит Лохвицкая, — кто испортил воздух?
Напряжение достигло высшего накала.
— Но… — нерешительно бормочет Добролюбов.
Лохвицкая упирает руки в бока и мрачно оглядывает зал.
— Молчи, Додик. Кто пукнул, спрашиваю? Ах ты, фраер засраный, чем тут сидеть в приличном месте, воздух портить, поди, скажи спасибо своей маме, что она вовремя аборт не сделала…
— Но, Верочка…
— Что — Верочка? Я уже тридцать лет Верочка.
— Сорок пять, — машинально поправляет Добролюбов.
Господи, думает Ленка, да что творится?
— Занавес, — выкрикивает поэт Добролюбов, — скорее дайте занавес.
— Господь с тобой, — говорит Ленка, — тут занавеса сроду не было…
Лохвицкая тем временем продолжает возмущаться: -…и ты, — это уже девочке с телевидения. — Чего вылупилась-то? Убери свою пукалку, пока я её сама не убрала — ноги отдельно, объектив отдельно… Чего тут снимать? Как я стишки читаю? Да это не стихи, а дерьмо собачье. Додик на коленях умолял — прочти да прочти… Пишет сам не знает что, а я стой, читай… говнюкам всяким… да пошли вы…
И она, надменно подняв голову, шествует между рядами к выходу. Все молча провожают её глазами. Поэт Добролюбов делает неуверенное движение, точно собирается кинуться следом, но остаётся сидеть на месте.
— У неё нервный срыв, — объясняет Ленке Сонечка Чехова.
— Ты думаешь? А по-моему, она ещё никогда не была до такой степени нормальна.
Просто она нарушила конвенцию. Знаешь, иногда так хочется высказаться, ну, наболело… но что-то мешает… Потому что ведь тут кто-то действительно…
— Я тоже почувствовала. Но я же об этом не говорю.
— Ну а она не выдержала. Может, ей мы все уже до такой степени опротивели…
Ленку грызёт непонятное чувство вины…
***
С утра прошёл нежный осенний дождь, и аллеи ещё не просохли. Над асфальтом клубится лёгкая сизая дымка, тонкие серебристые нити плывут в воздухе — перелётные пауки запускают свои монгольфьеры. Ленку ничего не радует.
— Опять всё сначала, — вздыхает она. — Гершензон за Гершензоном… опять тащить эту тяжесть… корячиться…
— Ладно, — говорит Августа, — всё-таки последняя могила в этом сезоне…
— По крайней мере с погодой повезло. — Ленка одобрительно оглядывает по-летнему буйную зелень, кое-где сбрызнутую жёлтым. — Уж лучше тут, на свежем воздухе, чем в институте гнить. А я боялась, мы сегодня не выберемся. Ты же говорила, у тебя студенты…
— А они не пришли, — отвечает Августа.
— Это как? Никто не пришёл?
— Никто. Непонятно… один позвонил вчера, что у него желудочное расстройство, у другого бабушка в больницу попала. С ветрянкой, представляешь? третья вообще…
Слушай, а почему у тебя на щеке синяк?
— Потому что я упала, — злобно говорит Ленка. — Чёртов троллейбус — занесло на повороте, а я как раз в дверях висела. Вот я и выпала. Хорошо, куча листьев подвернулась. Я в неё и вмылилась.
— Повезло, — замечает Августа.
— Можно и так считать, — неуверенно отвечает Ленка.
Они движутся осторожно, поминутно сверяясь с планом. Наконец Августа решительно останавливается у покорёженной ограды.
— Это точно наш Гершензон? — спрашивает Ленка.
— Уверена.
— А может, опять?
— Нет. Этот — наверняка наш. Смотри, как зарос. Этого тоже подстригать придётся.
Ну, ничего.
Августа хозяйским глазом окинула запущенную могилу. Внезапно она напрягается и хватает Ленку за руку.
— Смотри… что это там, под кустом? Приличные ботинки…
— Августа, — тихо говорит Ленка, — это не ботинки. Вернее, ботинки. Но в них — ноги.
— Может, это пьяный?
— Даже если так… но это не пьяный. Августа, умоляю, пошли отсюда!
Они разворачиваются и несутся по дорожке. Кусты у них за спиной шевелятся сами по себе.
— Он нас преследует, — пыхтит Ленка.
— Кто?
— Тот Гершензон.
— Брось, это паранойя.
Наверняка паранойя, думает Ленка, но на обратном пути им не встретилось ни одного человека. Может, они с Августой каким-то образом ухитрились всё перепутать и сегодня всё-таки суббота? Нет, тогда главный вход был бы закрыт.
— Что, — жалобно говорит она, уже оказавшись за воротами, — ну что мы ему сделали? Мы же убрали его могилу. Между прочим, задаром…
— Лена, — устало говорит Августа, — мне это немножко тошно слушать. Ты, видите ли, паришь на крыльях воображения, а тошнит почему-то меня. Я всё-таки математик, не то, что некоторые… с литературным уклоном… Логика должна быть.
— Если следовать твоей прямолинейной логике, то у четвероногих должно быть по две жопы, — сердито говорит Ленка. Но ей тут же делается стыдно — вид у Августы сегодня какой-то особенно измученный.
— Августа, что-нибудь не так?
— Нет, — говорит Августа. — Нет. Ничего.
Она явно мнётся, потом всё же решается:
— Послушай, а что ты вечером делаешь?
— Вроде ничего, — говорит Ленка.
— Может, зайдёшь ко мне? А я тебя чаем напою…
Господи, да что стряслось-то? — думает Ленка, она же замкнутая, до ужаса просто.
На всякий случай она забрасывает пробный камень:
— А альбомы покажешь?
У Августы неодолимая тяга к прекрасному, и квартира у неё забита альбомами с репродукциями. Но показывать она их не очень-то любит, потому что все так и норовят ухватить нежнейшие типографские шедевры грязными руками.
— Покажу, — покорно говорит Августа, и Ленка пугается.
— Ладно, — говорит она, — договорились…
***
— Печенье возьми, — Августа пододвигает Ленке вазочку.
— Да я уже, — мнётся Ленка.
— Ничего, — говорит Августа, — бери, бери ещё…
Господи, думает Ленка, я же сейчас лопну. Она кидает тоскующий взгляд за окно.
Море неслышно, но как-то ощутимо дышит за двумя рядами пятиэтажек, гостиницей «Ореанда» и санаторием «Жемчужина Молдавии», за перистой листвой акаций и лапчатой — каштанов, мерцающая осенняя тоска переливается в тёплом сумраке…
— Так я пойду? — говорит она.
— Посиди ещё немного, — просит Августа. — Я тебе ещё Модильяни не показала…
— Да я его как-то…
— Ну, Матисса… кстати, ты не знаешь, говорят, с Лохвицкой какая-то странная история вышла?
— Ну, вышла, — неохотно говорит Ленка, перелистывая глянцевые страницы.
— А что там случилось?
— Да так…
Вдруг Августа напряжённо подняла голову и расширенными глазами уставилась во мрак за окном.
— Ты что?
— Ничего, — мёртвым голосом произнесла Августа.
И тут только Ленка услышала мягкий стук в дверь — старую, поцарапанную дверь, рядом с которой торчали проволочки от вырванного с мясом звонка.
— Вот, — тихо сказала Августа, — вот он. Опять.
Так значит, думает Ленка, прошлой ночью…
Августа вцепилась в Ленкину руку так, что у той побелели пальцы.
— Кто это? — недоумевает Ленка.
— Никто… потому что… этого нет… не может быть… Не открывай!
— Да я и не собираюсь.
Они застыли, молча, не отводя глаз от двери.
Стук прекратился.
— Царапается, — шепчет Ленка.
— О, Господи! Нет…
Тихие удаляющиеся шаги, молчание.
— Августа, — наконец говорит Ленка, — а что, вчера тоже…
— Не было ничего вчера! — кричит Августа. — Говорю тебе, не было! Ты это… заночуй у меня, ладно?
***
— А, привет, — говорит доцент Нарбут. — Чем обязан?
— Я Августу ищу, — Ленка приоткрывает дверь и боком протискивается в щель.
— Августа на занятиях. А ты мне Лотмана обещала.
— Будет тебе Лотман. — Ленка садится на стул с рахитичными ножками. — Я тут подожду, ладно?
— Ладно, — доцент Нарбут рассеянно складывает бумаги в стопку. — Что, опять могилки перекапывать? Говорят, на американскую клиентуру работаете…
Нарбуту всегда всё известно, потому что у него хорошие источники информации. Но никто не знает, какие именно, потому что он своих информаторов не выдаёт.
— Бывает… — говорит Ленка.
— И как же вы так прислонились? Наверняка та, чёрненькая, которая с тобой на курсе училась, а потом в Штаты дёрнула… Небось, с её подачи…
— Если знаете, зачем спрашиваете?
— Так, проверяю одну гипотезу. До чего мы докатились, а? Доцент наук могилки за эмигрантами убирает. Раньше мы были за железным занавесом, как за каменной стеной, а теперь — на тебе, пожалуйста! Любой космополит может тебя на кладбище отправить! Сходи-ка, юноша, — это он уже заглянувшему в дверь унылому студенту, — позови Пшибышевскую.
— А она уже сама сюда идёт, — мрачно говорит студент. — Занятия отменили.
— Это ещё почему?
— Бомбу подложили. Всеобщая эвакуация.
— Бомбу, наверное, второму курсу подложили, — говорит доцент Нарбут, — у них как раз пересдача. Эй, что с тобой?
Вдоль стены тянется ряд портретов — мрачные братья-близнецы в наглухо застёгнутых сюртуках, последние в ряду — в пиджаках и при галстуках.
— Кто это? — тихо говорит Ленка, — вон там, пятый слева?
— Это… — приглядывается Нарбут, — да чёрт его знает, все они на одно лицо.
Математики…
— А, это ты, — говорит, влетая в комнату, Августа. Она уже оправилась от вчерашнего потрясения. На ней потрясающий замшевый пиджак и очень элегантная юбка. — Ты слышала про бомбу? Занятия отменили. Пошли в Пале-рояль, там сейчас музыкальный праздник какой-то. Заодно и кофе попьём. Да что это ты, в самом деле?
Ленка стоит с раскрытым ртом и тычет пальцем в табличку под портретом.
— Гершензон, — говорит она. — Гершензон, Моисей Самуилович.
— Самойлович, — поправляет доцент Нарбут.
— Один чёрт. Августа, говорю тебе, это он…
— Брось! Мало ли в Одессе Гершензонов…
— Даты… даты смотри! Всё сходится!
Строгий старик в ермолке укоризненно смотрит на неё.
— Ты что, — спрашивает доцент Нарбут, — нашла пропавшего родственника?
Ленка тихонько качает головой.
— Послушай, — говорит она наконец, — а он всегда тут висел?
— Не помню, — неуверенно говорит Августа, — кто же смотрит на портреты?
Ленка приподнимает пыльную раму. Под ней ярко-розовый квадрат обоев.
— С незапамятных времён… — бормочет она, — надо же…
— Послушай, Юра, — Августа оборачивается к Нарбуту, — кто это, не знаешь?
— Понятия не имею, — холодно говорит Нарбут.
Ленка тянет Августу за рукав.
— Выйдем… — говорит она шёпотом.
Они оказываются в полумраке коридора, в стрельчатое окно заглядывает зелёное дерево.
— Ты чего? — спрашивает Августа.
— Врёт. Он знает. Он всегда всё знает.
— Тогда почему не говорит? Что, личность какого-то настенного Гершензона такая потрясающая тайна? Вот же он, висит, на всеобщем обозрении…
— Так ли уж на обозрении… — сомневается Ленка. — Что ж мы его раньше не замечали?
— Опять за своё, да? Он что, по-твоему, сам тут повесился? Снял со стены, я не знаю, Гаусса и повесился?
— А ты можешь дать гарантии, что это не так?
— Я даю гарантии только нормальным людям, — холодно говорит Августа.
— Это ты своим студентам скажи… Ты вот что… Сколько у тебя при себе денег?
— А тебе какое дело?
— А такое. Давай сюда. Всё давай…
— Лена, ты точно сошла с ума, — шипит Августа, покорно выбирая из бумажника радужные купюры.
— Вот… видишь, я свои докладываю. Все, какие есть. — Ленка пересчитывает наличность. — Достаточно. Пошли. Говорить буду я. А ты молчи. Молчи и кивай.
Они вновь входят в комнату. У Августы лицо вытянутое, Ленка сохраняет фальшивую жизнерадостность.
— Юрий Игоревич, — говорит она несколько заискивающим голосом. — Мы тут с Августой подумали… раз бомба, чего тут сидеть…
— Да она не взорвётся! Я уже столько таких бомб пережил…
— Как знать, — загадочно говорит Ленка, — но я бы на вашем месте всё же переждала где-нибудь в безопасности. Скажем, на Гоголя — там такое хорошее кафе, на Гоголя. Интеллигентные люди туда ходят.
— Тоже мне, нашли безопасное место, — в глазах Нарбута появляются проблески интереса, — там недавно на одного интеллигентного человека кусок штукатурки упал. Потом, пиво там никуда… житомирское пиво. Житомирцы им оптом, за бесценок свою бурду сбывают.
— А мы не будем пиво. Мы будем коньяк. Верно, Августа?
Августа молча кивает.
— Я угощаю.
— Ты что, наследство получила? — удивляется Нарбут.
— Нет… я получила послание… Так пошли?
— Ну что с вами поделаешь, — говорит доцент Нарбут.
***
— С другой стороны, — говорит доцент Нарбут, — если взять, например, Хайдеггера…
— Не надо, — говорит Ленка.
— Или Шестова. Вот он пишет — «Метафизика есть взвешивание вероятностей». Как вы думаете, дамы, а вдруг, кроме доходящей до нас действительности, существует ещё одна, хаотическая и не знающая закона?
— Это вы бросьте, — говорит Ленка. — Материя есть объективная реальность… ик… суче… существующая сама… ик… по себе…
— Это идеализм, Юра, — укоризненно произносит Августа. — Лена, тебе хватит.
— Идеализм? А зачем это вам, скажите на милость, срочно понадобился Гершензон?
Только честно?
— Он нам не нужен, — говорит Ленка. — На фиг не нужен. Это мы… ик… ему зачем-то срочно понадобились. Верно, Августа?
Августа молча кивает.
— Убр… надо было убрать могилу Гершензона. Мы и убрали. А их оказалось два.
— Кого?
— Гершензонов. Пошли убирать второго Гершензона и…
— Погодите. У вас что, общество друзей мёртвых Гершензонов?
— Да нет же. Один был ошибочный. Но ведёт себя так, как будто он и есть правильный Гершензон…
— Она хочет сказать, что против нас ополчилась эта самая объективная реальность, — пояснила Августа.
— Будь на моём месте кто-нибудь другой, — сказал доцент Нарбут, — он бы уже вызвал санитаров. Но поскольку объективная реальность, девочки, отнюдь не всегда материя, я вам, в общем-то, верю. Ещё коньяк, Люсенька. Да не переглядывайтесь, теперь плачу я. Так вот… Гершензон… не нравится мне, что у них тут темновато… Гершензон эмигрировал из Праги в тридцать девятом. В Страну Советов. И его, заметьте, не посадили. Как вы думаете, почему?
— Их человек, — уверенно говорит Августа.
— Учти, я этого тебе не говорил. Но очень, очень толковый математик. Ещё Бар Хилел на его работы ссылался… Одно меня только смущает… откуда у него могила? Он же не умирал. Он просто отошёл от дел.
Тусклый свет под потолком мигнул. Ленка затрясла головой.
— Что? — переспросила Августа.
— А я что-то сказал?
— Про то, что он… — она с трудом выговаривает, — не умер.
— Да в жизни я такого не говорил. Но лично я на похоронах не был.
— Юра, но ведь это совсем недавно было… Лет десять назад, не больше… Ты же в месткоме тогда был… или в профкоме.
— Да он к тому времени уже четверть века, как в институте не появлялся. Хоть и числился. И в институтских сборниках публиковался — «Дополнение к теории множеств», например… Жил затворником, никого к себе не допускал. Мы и пропустили похороны — не знали… Говорят, за гробом шли два каких-то цадика из синагоги, и всё. Нет у него родственников. И если вы надеетесь слупить с кого-то бабки за то, что лопухнулись и подчистили его могилку, то ничего вам не обломится.
— А на что… — убитым голосом произносит Ленка, — на что же нам надеяться?
Доцент Нарбут поглядел на неё очень внимательно.
— Мне кажется, я вас понял. Так вот… Есть такой Боря. Он тоже бывший математик. И тоже отошёл от дел. Теперь пишет историю синагоги. Рукописи, архивы… Попробуйте к нему. Только он никого к себе не допускает. Он даже из дома не выходит. И говорят, — голос его упал до шёпота, — говорят, что он никогда не раздёргивает занавеси. Не срывает покровы, одним словом.
— Если он никого к себе не допускает, — резонно замечает Августа, — то что он, извиняюсь, жрёт…
— Если бы он совсем никого к себе не допускал, он бы уже стал чистой сущностью.
А он пока ещё физическое тело. К нему ходит Генриетта Мулярчик. Знаете такую?
— Кто же её не знает. Но она странная немножко.
— Он тоже. Он — её кузен. Так что попробуйте через Мулярчик. Найдите к ней подход. Только учтите — я вам этого не говорил.
— Почему?
— Этого я тоже сказать не могу. Но он общается с миром только через Мулярчик.
— Что он о себе думает? — вдруг возмущается Августа, — он кто?!
— Никто… тень во мраке… Через Мулярчик, Лена.
— Ик…
— Ей пора на воздух… — виновато говорит Августа.
Доцент Нарбут широким жестом взмахивает Ленкиной курткой. Какое-то время они балансируют — он пытается прицелиться, а Ленка — попасть в рукава. Наконец совместными усилиями им это удаётся, но куртка почему-то всё равно сидит перекошенно.
На улице почему-то уже темно. Темнота невнятная, какая-то мутная, фонари плавают в ней, как рыбьи глаза…
— Августа, — стонет Ленка, — мне плохо…
— Меньше пить надо было, — зловеще говорит Августа.
— Если бы я не пила, пришлось бы тебе. А так я весь коньяк…
— Ты пила не коньяк. Ты пила мою кровь. Неделю жизни ты высосала.
— Я и своей не пожалела… ик…
— В подворотню… не блюй посреди улицы, умоляю… Господи, увидят меня с тобой, что подумают?
— Что ты сестра милосердия… Послушай, только честно… ты любишь своих студентов?
— А?
— Ну, любишь, радуешься, хочешь их видеть?
— Иди к чёрту, — устало говорит Августа.
Подворотня совсем тёмная, чёрные железные ворота приглашающе распахнуты, точно пасть Левиафана. Далеко, во мраке, горит одинокая, тусклая лампочка.
— Ты давай-давай, — приглашает Августа, — не стесняйся…
— Отвернись… ик!
— Вот наказание…
— Двери лица его… — бормочет Ленка, прислоняясь лбом к сырой стенке, — пламенники пасти его…
— Тебе уже лучше?
— Ага… лучше. Знаешь, кто тут живёт, в этом доме?
— Кто?
— Актриса Лохвицкая тут живёт.
— А ты, значит, блюёшь у неё в подворотне, — задумчиво комментирует Августа. — Это что, подсознательный акт? Или волевой?
— Это вообще никакой не акт, дурёха, — говорит Ленка отдуваясь. — Это процесс.
Непроизвольный. Ясно?
— Ясно… вот только… как ты к ней относишься, к актрисе Лохвицкой? В принципе…
— Замнём, — говорит Ленка, утираясь носовым платком.
— Может, ты и права, — задумчиво говорит Августа. — Может, в твоём безумии есть какая-то система… Порвалось покрывало реальности, говоришь?
— Я этого не говорю…
— Всё равно… Значит, это он… Но зачем? Почему? Если бы он только внятно сказал, что ему от нас нужно!
— А он не может, — говорит Ленка, осторожно переводя дух. — Он невербален.
— Чего?
— Невербален! Он, может, и не человек был вовсе! Дух! Элементаль!
— Чего?
— Элементаль, ясно?
— Откуда ты этого нахваталась, — устало говорит Августа.