Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Генеральная репетиция

ModernLib.Net / Поэзия / Галич Александр Аркадьевич / Генеральная репетиция - Чтение (стр. 4)
Автор: Галич Александр Аркадьевич
Жанр: Поэзия

 

 


      А меня в армию не взяли. Уже первые врачи - терапевт, глазник и невропатолог на медицинской комиссии в райвоенкомате - признали меня по всем основным статьям негодным к отбыванию воинской повинности.
      Тогда, чтобы хоть что-то делать, я устроился коллектором в геологическую экспедицию, уезжающую на Северный Кавказ.
      Но доехали мы только до города Грозного - дальше нас не пустили.
      Возвращаться в Москву казалось мне бессмысленным - там в эту пору не было ни близких, ни друзей.
      ...Из грязной и шумной, похожей на огромное бестолковое общежитие гостиницы "Грознефть" я перебрался на частную квартиру - в маленькую комнатенку в маленьком домике, стоявшем в саду на спокойной окраинной улице Алхан-юртовской.
      Как-то неожиданно легко я устроился завлитом в городской Драматический театр имени Лермонтова, начал переводить чеченских поэтов - и с некоторыми из них подружился, организовал с группой актеров и режиссером Борщевским "Театр политической сатиры".
      Я писал для спектаклей этого театра песни и интермедии. Песни были лирические, интермедии идиотские. В некоторых из них я сам играл.
      - Александыр! - больше, чем обычно, коверкая слова, задыхаясь, проговорил помреж. - Иди... Скорей иди... Тебя в правительственную ложу зовут.
      "Правительственной" называлась у нас в театре ложа, где на премьерах и парадных спектаклях сидели ответственные чины из обкома партии и горсовета.
      - Брось разыгрывать! - сказал я помрежу. - Я же смотрел со сцены - там сегодня никого нет!
      - Там есть! - трагическим шепотом выдохнул помреж и схватился за голову. - Там Юля Дочаева... Иди скорей!
      ...Знаменитую грозненскую красавицу, жену одного из секретарей обкома партии Юлию Дочаеву я до этого вечера видел только один раз: на коне, в мужском седле, она лихо промчалась по центральной улице, провожаемая восторженным цоканьем мужчин и осуждающим шепотом женщин.
      ...Она была худенькой, темноглазой и темноволосой. У нее был низкий, тихий и очень спокойный голос.
      - Здравствуй! - сказала она и протянула руку. - Ты из Москвы?
      - Да, - сказал я, с первой же секунды отчаянно влюбляясь в нее.
      - Я тоже из Москвы, - сказала Юля, - училась на медицинском, собиралась врачом, на Сахалин, а мой дикарь приехал на какой-то пленум и похитил меня...
      Она засмеялась.
      - А тебе сколько лет?
      - Двадцать два. Завтра, девятнадцатого октября, в день годовщины открытия Пушкинского лицея - мне исполняется двадцать два!
      Я проговорил эту тираду слегка хвастливо, так как всю жизнь почему-то чрезвычайно гордился этим случайным совпадением.
      А Юля снова засмеялась, а потом сказала быстро и тихо:
      - Я приду тебя поздравить, хочешь? Ты где живешь?
      - Алхан-юртовская, сто десять. Юля кивнула.
      - Я приду. У меня завтра ночное дежурство в больнице, но часов в двенадцать я постараюсь сбежать... Ты меня жди!
      ...Я начал ее ждать с утра.
      Мне удалось путем неслыханной лести и еще более неслыханных посулов выпросить у администратора театра бутылку спирта, потом, пользуясь все той же лестью и посулами, я уговорил мою хозяйку испечь ее коронное блюдо тыквенный пирог. Потом я отправился на базар - купил яблок, слив и цветов.
      Базар был в этот день как-то странно и подозрительно малолюден, но я не обратил на это внимания.
      Уже приготовив все для вечернего пира, я принялся просто слоняться по городу - думая о Юле и влюбляясь в нее все больше и больше.
      А между прочим, вокруг меня в этот день происходили события, на которые, будь я в здравом уме, следовало бы обратить внимание: куда-то за черту города тянулся поток стариков и детей, проезжали телеги с убогим скарбом, плелись навьюченные ослики и к обычному запаху грозненской пыли примешивался сладковатый и ядовитый запах дыма - во время одного из разведывательных налетов немцы бросили зажигательную бомбу в нефтяной резервуар и вот уже третьи сутки над городом и днем и ночью стояло невысокое радужное зарево.
      Вечером пошел дождь. Лаяли собаки - безостановочно и надсадно.
      В сотый раз я оглядел свою комнату: в центре стола красовался тыквенный пирог, цветы я расставил по всем углам и зажег свечи.
      Тогда еще не было написано замечательное стихотворение Пастернака, еще не пришла мода ужинать при свечах - просто свет в городе вырубали в девять часов вечера, а керосиновая лампа стоила на рынке целое состояние.
      Я ходил по комнате и сочинял для Юли стихи.
      В тот первый военный год я написал довольно много стихов, но черновики я все растерял, стихи позабыл, а вот эти две альбомные строфы почему-то запомнил:
      Лают азиатские собаки,
      Гром ночной играет вдалеке...
      Мне б ходить в черкеске и папахе,
      А не в этом глупом пиджаке!
      Мне б кинжал у талии осиной
      И коня - земную благодать,
      Чтоб с тобою, с самою красивой,
      На скаку желанье загадать!..
      Еще задолго до двенадцати я услышал быстрый и тихий стук.
      Как во многих южных домах, дверь моей комнаты открывалась прямо на улицу. Сначала, в дождливой темноте, которую не подсвечивало даже зарево пожара, я вовсе ничего не мог различить. Потом, вглядевшись, я увидел странное зрелище - двух оседланных лошадей.
      - Что такое? - спросил я. - Кто?
      - Тихо - проговорил кто-то шепотом, невысокая фигура в бурке отделилась от лошадей и я узнал своего приятеля, поэта Арби Мамакаева, которого за буйный нрав называли чеченским Есениным. - Собирайся, Александр, поехали!
      - Куда? - изумился я.
      Арби притянул меня к себе за плечи и зашептал мне в самое лицо:
      - У нас точные сведения... Немцы будут в Грозном через неделю... Ты чужой, ты еврей, ты дурацкие спектакли играл - тебя сразу повесят! А в горах мы тебя спрячем! Поехали!..
      А я никуда не мог ехать - я ждал Юлю!
      - Я не поеду, Арби, - сказал я.
      - Ты совсем дурак? - грозно спросил меня Арби.
      - Слушай, - попытался я найти компромисс, - вот что - приезжай за мной утром.
      - Ты совсем дурак! - уже утвердительно повторил Арби. - Я сейчас еле проехал... Патрули всюду... Ты поедешь?
      - Нет, - сказал я.
      Арби молча сплюнул, повернулся ко мне спиной и медленно, тихо увел лошадей в темноту.
      А Юля не пришла. А я, под утро, свалился в приступе жесточайшей лихорадки - у меня время от времени бывают такие непонятные приступы, которые не сумел разгадать еще ни один врач.
      Дня через два меня пришли проведать актеры нашего театра.
      Они рассказали мне, что в ночь с девятнадцатого на двадцатое октября в ту самую ночь - муж Юли Идрыс Дочаев в начале двенадцатого застрелился в своем служебном кабинете.
      Командование Северо-Кавказского военного округа отдало распоряжение прочесать горные аулы и выловить всех, уклоняющихся от воинской службы. Ответственным за эту операцию был, по неизвестным причинам, назначен штатский человек Идрыс Дочаев. Снова, в который раз, проявила себя во всем блеске мудрая национальная политика Вождя народов: поручить чеченцу возглавить карательный рейд по чеченским аулам - большее оскорбление и унижение трудно было придумать.
      А немцы до Грозного так и не дошли.
      Когда Отец родной повелел выслать чеченцев и ингушей в отдаленные районы Казахстана - Юля, русская Юля, уже не жена чеченца, уехала вместе со всеми. Попала она куда-то под Караганду и меньше чем за полгода сгорела от туберкулеза.
      Многие говорили, что ей повезло!
      С концом войны театр распался.
      ...Людям, как бы ни менялись они с годами, трудно отделаться от сентиментально-снисходительного отношения к собственной юности: еще в конце сороковых и начале пятидесятых годов мы - уцелевшие участники спектакля "Город на заре" - созванивались, а порою и встречались в день пятого февраля, день премьеры.
      Когда в тысяча девятьсот пятьдесят шестом году драматург Алексей Арбузов опубликовал эту пьесу под одной своей фамилией, он не только, в самом прямом значении этого слова, обокрал павших и живых.
      Это бы еще полбеды!
      Отвратительнее другое - он осквернил память павших, оскорбил и унизил живых?
      Уже зная все то, что знали мы в эти годы, - он снова позволил себе вытащить на сцену, попытаться выдать за истину ходульную романтику и чудовищную ложь: снова появился на театральных подмостках троцкист и демагог Борщаговский, снова кулацкий сынок Зорин соблазнял честную комсомолку Белку Корневу, а потом дезертировал со стройки, а другой кулацкий сынок Башкатов совершал вредительство и диверсию.
      Политическое и нравственное невежество нашей молодости - стало теперь откровенной подлостью.
      В разговоре с одним из бывших студийцев я высказал как-то все эти соображения. Слова мои, очевидно, дошли до Арбузова - и пятнадцать лет спустя, на заседании Секретариата, на котором меня исключат из членов Союза советских писателей - Арбузов отыграется, Арбузов возьмет реванш и назовет меня "мародером".
      В доказательство он процитирует строчки из песни "Облака":
      Я подковой вмерз в санный след,
      В лед, что я кайлом ковырял...
      Ведь недаром я двадцать лет
      Протрубил по тем лагерям!..
      - Но я же знаю Галича с сорокового года? - патетически воскликнет Арбузов. - Я же прекрасно знаю, что он никогда не сидел!..
      Правильно, Алексей Николаевич, не сидел! Вот, если бы сидел и мстил, это вашему пониманию было бы еще доступно! А вот так, просто, взваливать на себя чужую беду, класть "живот за други своя" - что за чушь!
      Потом голосом, исполненным боли и горечи, Арбузов скажет еще несколько прочувствованных слов о том, как потрясен он глубиной моего падения, как не спал всю ночь, готовясь к этому сегодняшнему судилищу.
      Он будет так убедительно скорбен, что все выступающие после него, словно позабыв, на какой предмет они здесь собрались, станут говорить не столько обо мне и моих прегрешениях, сколько о том, как потрясла и взволновала их речь Арбузова, будут сочувствовать ему и стараться помочь.
      Не медведи, не львы, не лисы,
      Не кикимора и сова
      Были лица - почти как лица,
      И почти как слова - слова.
      За квадратным столом по кругу
      (В ореоле моей вины!)
      Все твердили они друг другу,
      Что друг другу они верны!..
      Так завершится мое очень долгое, затянувшееся больше чем на четверть века, прощание с театром? От резолюции Леонида Мироновича Леонидова до заседания Секретариата!
      Бросив в конце войны актерство и занявшись драматургией, - я все равно как бы оставался в мире театра.
      Потом я начну прощаться и с драматургией - это будет после того, как подряд запретят мои пьесы: "Матросскую тишину" и "Август", - а последнюю точку, как ни странно, поставит Арбузов.
      Он так прямо и скажет:
      - Галич был способным драматургом, но ему захотелось еще славы поэта и тут он кончился!
      Ну, что ж, - кончился, так кончился. Я ни о чем не жалею. Я не имею на это права. У меня есть иное право - судить себя и свои ошибки, свое проклятое и спасительное легкомыслие, свое долгое и трусливое желание верить в благие намерения тех, кто уже давно и определенно доказал свою неспособность не только совершать благо, а просто даже понимать, что это такое - благо и добро!
      Я ни о чем не жалею.
      Это раньше я бессмысленно и часто сокрушался по разным поводам.
      Пути Господни неисповедимы, но не случайны.
      Не случайна была та бессонная ночь в вагоне поезда Москва - Ленинград, когда я написал свою первую песню "Леночка".
      Нет, я и до этого писал песни, но "Леночка" была началом - не концом, как полагает Арбузов, - а началом моего истинного, трудного и счастливого пути.
      И нет во мне ни смирения, ни гордыни, а есть спокойное и радостное сознание того, что впервые в своей долгой и запутанной жизни, я делаю то, что положено было мне сделать на этой земле.
      Это гордыня? Не знаю. Надеюсь, что нет!
      ...Бутылочная и кирпичная, с просветленными лицами, вернулись в зал и, сморкаясь, заняли свои места в первом ряду.
      И тотчас же, словно кто-то подсматривал в глазок занавеса (впрочем, так оно, наверное, и было), в зале погас свет и в луче бокового софита снова появился Олег Ефремов.
      Прислушиваясь к звукам далекого марша, он медленно начал слова вступления ко второму действию:
      - Юность. Москва. Май тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Строительные леса на улице Горького. Открытые бежевые "линкольны" возят по городу иностранных туристов: туристы вежливо улыбаются, вежливо восхищаются, вежливо задают двусмысленные вопросы - главным образом об исчезающих за ночь портретах - и с некоторой опаской поглядывают на девушек-переводчиц.
      ...Марш зазвучал громче.
      Ефремов, не двигаясь, продолжал:
      - По вечерам не протолкаться на танцевальных площадках, в цветочных киосках продают, нарасхват, ландыши и сирень, а на площади Пушкина, у фотовитрины "Известий" с утра и до ночи толпится народ, разглядывая фотографии далекой Испании, где фашистам все еще не удалось отрезать от Мадрида Университетский городок.
      В тот год мы окончательно стали москвичами. Еще совсем недавно - робкие провинциалы - мы, впервые, разинув рты, бродили по набережным, почтительно следовали правилам уличного движения, ездили, восхищаясь, в метро и писали длинные, восторженные и подробные письма домой... Ефремов улыбнулся:
      - Потом письма стали короче. Всего несколько слов - о том, что мы здоровы, об институтских отметках и о том, что нам опять очень нужны деньги. Мы научились торопиться. Мы были одержимы, влюблены, восторженны и упрямы... Нам исполнилось девятнадцать лет?
      ...Пошел занавес. Ефремов стал к залу вполоборота и сказал, указывая рукою на декорацию и действующих лиц;
      - Вечер. Комната в общежитии студентов Московской Консерватории. Две кровати, два стула, две тумбочки и большой стол, у которого табурет
      заменяет отломанную ножку. На стене пыльная гипсовая маска Бетховена.
      Давид в тапочках, в теплой байковой куртке, с завязанным горлом, расхаживает по комнате. Он играет на скрипке, зажав в зубах докуренную до мундштука папиросу. Таня - тоненькая, ясноглазая - караулит у электрической плитки закипающее молоко...
      Ефремов незаметно скрылся в кулисе.
      Началось второе действие
      Давид. ...Раз, и два, и три, и!.. Раз, и два, и три, и!.. (Со злостью опустил скрипку.) Нет, ни черта не выходит сегодня!..
      Таня. В чем дело?
      Давид (оттопырил губы). Иногда, знаешь, я слышу все: как стоит стол слышу, как ты улыбаешься, как Славка думает... А иногда - вот, как сегодня наступает вдруг какая-то полнейшая и совершеннейшая глухота!.. Который час?
      Таня. Половина девятого. Температуру мерить пора.
      Давид. А ты все-таки уходишь?
      Таня. Я вернусь... Получу новое платье и вернусь! (Заломила руки.) О Боже, какая я буду красивая в новом платье!
      Давид. А ты и так очень красивая... Даже, я бы сказал, чересчур! Где градусник?..
      Давид прячет скрипку в футляр, садится на кровать, засовывает градусник под мышку. Таня, выключив плитку, снимает молоко.
      Таня. Надо же ухитриться - заболеть ангиной в мае месяце!
      Давид. А я все могу. Я человек, как известно, необыкновенный!
      Таня. Ты необыкновенный хвастун, вот ты кто!
      Давид. Старо!.. Хвастун, хвастун - а почему я хвастун?! Персональную стипендию я получаю, в "Комсомолке" про меня уже два раза писали, ты мне дала слово, что выйдешь за меня замуж... Вот и попробуй тут, не расхвастайся!..
      Людмила. Привет!
      Давид. Слушай, Людмила, ты почему не стучишь?
      Людмила. Я потом постучу. На обратном пути... Шварц, ну-ка, давай быстро - в каком году был второй съезд партии?
      Давид. В девятьсот третьем.
      Людмила. Так. Нормально... А где?
      Давид. Сначала в Брюсселе, а потом в Лондоне. Людмила. Так... А закурить нету? Давид. Нет.
      Людмила. И Славка Лебедев отсутствует?! Судьба! Хотите стихи прочту новые? Ге-ни-аль-ные!
      Давид. Твои?
      Людмила. Мои. Конечно.
      Давид. Не надо, будь здорова!
      Людмила подходит к столу, берет стакан с молоком, отпивает глоток, неодобрительно морщится и ставит стакан обратно.
      Людмила. Теплое!
      Таня (возмутилась). Послушайте! Ну, что это...
      Людмила (не обращая на Таню ни малейшего внимания).
      Мы пьем молоко и пьем вино,
      И мы с тобою не ждем беды,
      И мы не знаем, что нам суждено
      Просить, как счастья, глоток воды!..
      Людмила раскланивается и уходит, не забывая из коридора постучать в дверь.
      Давид. Психическая! (Вытащил градусник.) Тридцать семь и семь.
      Таня. Ого! Ну-ка, ложись немедленно!
      Давид. Ложусь. А ты не уходи.
      Давид, скинув тапочки, ложится поверх одеяла. Тишина. Тикает будильник. Далеко гудит поезд.
      Таня (тихо). Поезд гудит... Вот и лето скоро! Кажется, уж на что большой город Москва, а поезда, совсем как в Тульчине, гудят рядом. Помнишь?
      Давид (с неожиданной злостью). Нет, не помню, и не хочу помнить! И я тебе уже говорил - для меня все началось два года назад, с площади у Киевского вокзала! Вот - слез с поезда, вышел на площадь у Киевского вокзала, спросил у милиционера, как проехать в Трифоновский студенческий городок - и с этого дня я себя помню... Хана злится, что я к ним в гости не прихожу, а я не могу!.. Понимаешь?
      Таня. Почему?
      Давид. Не могу! Местечковые радости! Хана, Ханина мама, Ханин папа. Детям дадут по рюмке вишневки, а потом начнут поить чаем с черносливом и домашними коржиками... Смертная тоска, не могу!
      Таня. И ты ни разу не был у них?
      Давид. Ни разу! (Усмехнулся.) Смешно! Столько лет я мечтал побывать на улице Матросская тишина... Я когда-то придумал, что это кладбище кораблей, где стоят шхуны и парусники, а в маленьких домиках на берегу живут старые моряки... А там, на самом деле, живут Ханины родственники... И мне не хочется ехать к ним на улицу Матросская тишина!..
      Молчание. Гудит поезд.
      Таня. А зимою поездов почти не слышно, ты заметил? И осенью, когда дожди... А летом, и особенно весною, по вечерам, они так гудят! Почему это?
      Давид. Не знаю.
      Таня. А хочется уехать, верно?
      Давид. Куда?
      Таня. Куда-нибудь. Просто - сесть в поезд и уехать. Чтобы - чай в стаканах с большими подстаканниками, и сухари в пакетиках... А на остановке - яблоки, помидоры, огурцы... И бежать по платформе в тапочках на босу ногу... А утро раннее-раннее и холодно чуть-чуть... А потом я вернусь в вагон, а ты проснешься и спросишь - что это была за станция? А я отвечу Матросская тишина... Будет так?
      Давид. Будет. Непременно.
      Таня. Я стала очень жадная, Додька! Хочу, чтобы все исполнилось. Самая малая малость. Ничего не желаю уступать. Вот, кончим и тогда...
      Быстро входит сосед Давида - СЛАВА ЛЕБЕДЕВ (актер Олег Табаков). Он коренастый, косолапый, у него открытое мальчишеское лицо и большие солидные роговые очки.
      Лебедев. Добрый вечер. Тебе письмо, Давид.
      Лебедев через стол перебросил Давиду письмо. Сел на свою кровать, закрыл руками лицо.
      Таня. Что с вами?
      Лебедев. Голова болит.
      Таня. Честное слово, у вас прямо не общежитие, а лазарет!
      Давид. Славка, а что в газетах?
      Лебедев. Все то же. Продолжаются бои на подступах к Мадриду.
      Давид вскрыл конверт, быстро пробежал глазами письмо.
      Таня. Откуда?
      Давид. Из Тульчина. Целый месяц шло.
      Давид со злостью разорвал письмо, бросил в пепельницу.
      Таня. Что такое?
      Давид. А какого черта он денег не шлет?!
      Таня. Кто?... Ладно, мне пора, я ухожу... Через час вернусь... Хотите, Слава, я пирамидона вам принесу?
      Лебедев. Спасибо, у меня есть. Большое спасибо.
      Таня (вдруг, быстро наклонилась к Лебедеву). Славочка, вы очень хороший человек! Правда, правда! И вы не сердитесь - но я вам буду говорить "ты" ! Хорошо? (Засмеялась.) Мальчики, приказ такой - сидите и ждите! Я скоро вернусь и мы что-нибудь вместе придумаем... Давид, пей молоко!
      Таня снова засмеялась, перекружилась на каблуках и исчезла. Долгое молчание.
      Лебедев. Никто не спрашивал меня?
      Давид. Нет. Никто.
      Лебедев. Голова смертельно болит... А Таня откуда знает? Ты ей сказал?
      Давид. Да.
      Лебедев. Ну, правильно... Я ведь и не скрываю! Черт, голова как болит!.. Весь день сегодня прошатался по городу - все думал, думал.
      Давид. О чем?
      Лебедев. Об отце... Ты пойми, ведь я не просто любил его, я им всегда гордился! И всегда помнил о нем! Даже на зачете, когда Брамса играл, помнил о нем... О том, какой он могучий и смелый... О том, что это он научил меня читать, запускать змея, переплывать Волгу...
      Давид (сквозь сжатые зубы). Перестань!
      Лебедев. Что ты?
      Давид (помолчав). Ничего. Глупости. Извини.
      Лебедев. А теперь мне говорят - он враг... И в газетах пишут... И что же я - должен этому верить?!
      Давид. Должен.
      Лебедев. Почему?
      Давид (неловко). Ну, потому что ты комсомолец...
      Лебедев. А я не комсомолец!
      Давид (опешил). Что-о?
      Лебедев. Меня исключили сегодня. И со стипендии сняли. Вот, брат, какие дела!
      Давид (недоверчиво). Врешь?! (Поглядел на Лебедева, стиснул кулаки.) Ну, это уже слишком!.. Это ерунда. Славка!
      Лебедев (взорвался). Да? А что не слишком? На каких весах это меряют что слишком, а что не слишком?! (Поморщился.) Черт, как болит голова!.. А в общем, Додька, тяжело... Очень тяжело... Из Консерватории придется, конечно, уйти...
      Давид. Ты шутишь?
      Лебедев (усмехнулся). Разве похоже? Нет, не щучу. У меня же в Кинешме мать, сестренка маленькая - мне помогать им теперь надо... Уйду в какое-нибудь кино...
      Давид. В какое еще кино?
      Лебедев. Ну, в оркестр, который перед сеансами играет... Что я, "Кукарачу", что ли, сыграть не смогу?!..
      В дверь стучат.
      Давид. Кто там?
      Входит, чуть прихрамывая, высокий русоголовый человек - в гимнастерке и сапогах. Это секретарь партийного бюро Консерватории Иван Кузьмич ЧЕРНЫШЕВ (Олег Ефремов). Ему лет сорок, не больше, но и Давиду, и Славе он, разумеется, кажется стариком. В руке у Чернышева полевая сумка - чем-то туго набитая, повидавшая виды.
      Чернышев. Добрый вечер! К вам можно? Давид (удивленно). Иван Кузьмич?! Здравствуйте! Вот уж... Конечно, конечно можно!
      Лебедев. Здравствуйте.
      Чернышев неторопливо придвигает стул к постели Давида, вытирает лицо платком.
      Чернышев. Жарко! Как здоровье, Давид?
      Давид. Ничего... Только температура...
      Чернышев (улыбнулся). Ты, давай-ка, поправляйся скорей - дела есть!
      Давид (посмотрел на Чернышева, на Лебедева, снова на Чернышева, прищурил глаза). Иван Кузьмич, это очень хорошо, что вы пришли! Это просто очень хорошо... Я ведь уже дней десять не был в Консерватории, а мне сейчас Славка сказал...
      Лебедев. Давид!.. Давид, я прошу тебя - перестань !
      Отворяется дверь и снова появляется Людмила Шутова.
      Людмила. Шварц!
      Давид (резко). Людмила, к нам сейчас нельзя!
      Людмила. Ничего, ничего, мне можно!.. Шварц, а какой основной вопрос стоял на втором съезде?
      Давид. До чего же ты мне надоела!.. Программа партии!
      Людмила. Так. Нормально. А закурить нет, Славка?
      Лебедев. Нет.
      Чернышев (развел руками). И я не курю.
      Людмила (весело). Жалеете! Все у вас, ребята, есть - только совести у вас, ребята, нет...
      Давид. Людмила, уходи!
      Людмила. Да, между прочим. Славка, держи тридцать рублей - я у тебя зимою брала ! Не помнишь?! Держи и не спорь! (Легко положила руку Лебедеву на плечо.) И не горюй. Славка! Выше голову!
      Мы еще побываем у полюса,
      Об какой-нибудь айсберг уколемся.
      И добраться - не красные ж девицы!
      К Мысу Доброй Надежды надеемся!
      И желанье предвидя заранее,
      Порезвимся на Мысе Желания...
      Давид. Людмила, ты уйдешь?!
      Людмила. Поэма не кончена, продолжение в следующем номере... Прощай, прощай и помни обо мне!..
      Людмила уходит. Молчание.
      Чернышев (засмеялся). Занятная гражданочка! Это кто же такая?
      Давид. Шутова Людмила. Из Литинститута. Она - не то гениальная, не то ненормальная, не поймешь?
      Лебедев (с виноватой улыбкой спрятал деньги). Какой-то еще долг выдумала...
      Молчание.
      Давид (волнуясь). Вот кстати, Иван Кузьмич, я начал говорить, а она перебила... Я хотел... Мне Славка сказал, что его сегодня исключили из комсомола и сняли со стипендии...
      Чернышев (негромко). Ну, насчет комсомола - этот вопрос будет окончательно решать райком. А насчет стипендии - зайди в понедельник, Лебедев, в дирекцию, к Фалалею, он тебе даст приказ почитать...
      Лебедев. А я уже читал, спасибо.
      Чернышев. Ты утренний приказ читал. А это другой - вечерний.
      Давид. О чем?
      Чернышев. Об отмене утреннего! (С невеселым смешком.) Как говорится круговорот азота в природе... Вы проходили в школе такую штуковину?!
      Давид (с торжеством). Вот, видишь. Славка?!.
      Лебедев (зачем-то снял очки, подышал на стекла, встал). Вижу... Извините... До свидания...
      Чернышев. Погоди! Ты смотрел новое кино "Депутат Балтики"?
      Лебедев. Нет.
      Чернышев. И я не смотрел. А говорят, стоит. Хорошее, говорят, кино. Может, сбегаешь, если не лень, - возьмешь билеты на девять тридцать?
      Лебедев (растерялся). А кто пойдет?
      Чернышев. А вот мы с тобою и пойдем... Или моя компания тебя не устраивает?!
      Лебедев (с вызовом). А вас - моя?!
      Чернышев (нарочито спокойно). Поговорим на эту тему!.. Возьми деньги!
      Лебедев. Иван Кузьмич!
      Чернышев. Бери, не выдумывай! Я ж не девица, чтоб тебе за меня платить... Беги, а я тебя здесь обожду!
      Лебедев. Хорошо.
      Лебедев быстро уходит. Чернышев усмехается, вытаскивает из полевой сумки бутерброды с колбасой, кладет их на стол, включает электрический чайник.
      Чернышев. Ловко умел устраиваться Иван Кузьмич Чернышев - и чаю попью, и кино посмотрю, и с тобою успею кое-что обсудить...
      Из уличного радиорепродуктора загремел марш: - Аванти, пополо! Аларис косса!
      Бандьере росса, бандьере росса!..
      Давид. Неужели все-таки возьмут Мадрид? Тогда это конец, да, Иван Кузьмич?
      Чернышев. Боюсь, что возьмут. И боюсь, что это совсем не конец, а только начало! (Разломил бутерброд, протянул половину Давиду.) Хочешь?
      Давид. Нет, спасибо.
      Чернышев. Дело хозяйское! (С наслаждением принялся за еду.) Проголодался!.. Так вот, Давид, ты насчет Всесоюзного конкурса скрипачей слыхал что-нибудь?
      Давид (насторожился). Слыхал.
      Чернышев. У нас по этому поводу в Консерватории был нынче Ученый Совет. Решали - кого пошлем.
      Давид. Ну?
      Ч е р н ы ш е в. До седьмого пота спорили. Каждому, конечно, хочется, чтоб его ученика послали, это вполне естественно! Ну, а я, как тебе известно, не музыкант, я в подобные дела обычно не вмешиваюсь, не позволяю себе... Но как-то так оно сегодня вышло, что предложил я твою кандидатуру...
      Давид (восторженно). Иван Кузьмич!
      Чернышев. Погоди! Предложил, знаешь, и сам не рад! Такую на тебя критику навели, только держись - и молод еще, и кантилена рваная, и то, и се... (Поглядел на вытянувшееся лицо Давида и улыбнулся.) Ты погоди огорчаться - включили тебя. (Погрозил пальцем.) Но только смотри! Насчет кантилены ты подзаймись! Ведь не зря люди говорят, что хромает она у тебя... Да я и сам вижу!.. Мне объяснили... Ты подумай об этом, Давид, подтянись!
      Д а в и д (с силой). Я, как зверь, буду заниматься! И не уеду никуда, и летом буду заниматься, и осенью! (После паузы.) А кого еще наметили, Иван Кузьмич?
      Чернышев. Всего шесть человек.
      Давид. А Славку Лебедева?
      Чернышев (нахмурился). Нет... Насчет стипендии - это и профессор Гладков выступил, и я поддержал... А насчет конкурса...
      Давид. Но, Иван Кузьмич, вы поймите, - надо же разобраться... Ведь ничего же, в сущности, неизвестно...
      Чернышев (сухо). Разберутся.
      Давид. Кто? Когда?
      Чернышев (помолчав, со сдержанной горечью). Видишь ли, Давид, я семнадцать лет в партии. Может быть, я не все понимаю, но я привык верить все, что делала партия, все, что она делает, все, что она будет делать - все это единственно разумно и единственно справедливо! И если я когда-нибудь усомнюсь в этом - то, наверное, пущу себе пулю в лоб! (Снова помолчав.) Я твою автобиографию смотрел - там написано, что твой отец служащий... А я думал - он у тебя тоже музыкант...
      Давид (растерялся)... А он и есть... Музыкант... Он служащий... В оркестре служащий... Он в оркестре играет... В кино, перед сеансами... (Деланно засмеялся.) Ну, всякую там "Кукарачу", знаете?..
      Чернышев (кивнул). Понятно.
      Осторожный стук в дверь.
      Давид. Да?.. Кто там?
      Входит худенькая смуглая девушка. Длинные черные косы заложены коронкой вокруг головы. Это Хана Гуревич.
      Хана. Можно?
      Давид. Хана?!. (Едва заметно поморщился.) Здравствуй... Ну, чего ты стала в дверях? Входи.
      Хана. Здравствуй. Добрый вечер.
      Давид. Как ты нашла меня?
      Хана (пожала плечами). Нашла. Ты ведь к нам не приходишь, вот мне и пришлось самой тебя искать... Ты нездоров?
      Давид. Ангина. Поправлюсь - обязательно к вам приду... Через недельку, наверное...
      Хана (улыбнулась). Что ж, приходи. Наши будут очень рады тебе.
      Давид. А ты?
      Хана. А я уеду уже!
      Давид. Куда?
      Хана. На Дальний Восток!
      Давид. На каникулы?
      Х а на. Нет, работать. Помнишь - было в газетах письмо Хетагуровой? Вот я и еду!
      Чернышев. Молодчина! (Протянул руку.) Здравствуйте! А ведь мы с вами. Хана, знакомы... И я даже в гостях у вас был, дома - на Матросской тишине! Я с вашим папой, с Яковом Исаевичем, у Буденного, в Первой конной служил!
      Хана (радостно всплеснула руками). Ой, ну конечно же... Я вас не узнала... А папа мне про вас столько рассказывал... Вы - Ваня Чернышев, верно?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10