Лошадь Колдуна, с лежащим поперек седла мертвым телом, долго стояла неподвижно, повернув голову к донье Барбаре, как бы ожидая от нее приказа. Собаки, обнюхав ноги и руки покойника и сбившись в кучу, тоже выжидательно замерли, глядя в лицо хозяйки. Но донья Барбара, углубленная в свои мысли, все стояла и смотрела туда, где в ночном мраке растворилась тень Сантоса Лусардо. Тогда лошадь тронулась с места и, осторожно переступая ногами, словно боясь потревожить мертвеца, пошла к канею, где хранится сбруя; собаки с ворчанием последовали за ней.
Донья Барбара продолжала стоять неподвижно. С ее лица уже сошло выражение удивления и восхищения, с каким она только что смотрела на Лусардо, и по сдвинутым бровям можно было заключить, что она раздумывала над чем-то мрачным и жестоким.
Казалось, инстинкт снова подсказал ей верное решение. Хотя план событий в Глухой Балке был задуман нелепо и грубо, результат оказался весьма подходящим для нее. Не потому, что она и в самом деле добивалась именно такого конца, – этот план, как и все другие, не предполагал конкретного результата, просто ей надо было одним ударом разрядить создавшуюся в последнее время невыносимую обстановку; и теперь, как всегда, оказавшись перед лицом случайного факта, донья Барбара обманывала себя, говоря, что именно его она и предвидела.
Обуреваемая противоречивыми чувствами к Лусардо – любовной страстью и жаждой мщения, – возмущенная до яростного отчаяния тем, что ее собственные действия повсюду роковым образом встают преградой на ее пути, она задумала эту встречу в Глухой Балке для того, чтобы добиться одного из двух: либо смерти Лусардо, либо смерти Колдуна, видя в том и в другом возможность как-то изменить свою судьбу.
Что касается судьбы Сантоса Лусардо, то она сейчас в ее руках: достаточно указать на него, как на убийцу Мелькиадеса, использовав при этом влияние на судебные и административные власти, чтобы разорить его и посадить на скамью подсудимых; но это означало бы бесповоротный отказ от пути добра, возвращение к преступной деятельности, с которой она так хотела покончить.
А ведь она уже сделала первые шаги; Мондрагоны брошены ею на произвол судьбы, труп Мелькиадеса на лошади…
Говор сбежавшихся пеонов прервал ее мучительные мысли. От канеев шел вакеро, чтобы сообщить о происшествии.
Обернувшись, она увидела Хуана Примито, – во время ее встречи с Лусардо он стоял в галерее и крестился, пораженный ужасом. Повинуясь неожиданному решению, она вдруг сказала:
– Ты ничего не видел. Понимаешь? Немедленно убирайся отсюда и берегись, если вздумаешь болтать о том, что здесь было!
Примито пустился бежать и тут же скрылся в темноте, а донья Барбара, сделав вид, будто ничего не знает о случившемся, с обычной бесстрастностью, помогавшей ей скрывать свои чувства, выслушала вакеро и направилась в каней.
Разбуженные криками пеона, первым увидевшего лошадь с мертвым Колдуном, вакеро, кухарки и полусонные дети собрались под навесом, окружили лошадь и громко обсуждали новость; но с появлением доньи Барбары все словно онемели в уставились на нее, стараясь не упустить ни малейшего движения на ее непроницаемом лице.
Она приблизилась к трупу и, заметив на левом виске рану, из которой тонкой нитью тянулась черная, густая кровь, сказала:
– Снимите его и положите на землю: надо посмотреть, нет ли других ран.
Приказание было исполнено; но пока один из пеонов поворачивал труп, она не столько следила за осмотром, сколько обдумывала свой новый план, и ее лицо продолжало оставаться мрачным.
– Только в левый висок, – проговорил наконец пеон, поднимаясь. – Меткий выстрел, наповал.
– Да, глаз верный, – подтвердил другой пеон. – Однако стояли они не лицом к лицу. Похоже, стрелявший подкарауливал за деревом.
– Или ехал рядом, – сказала донья Барбара, подходя к пеону и глядя ему в глаза.
– И так может быть, – пробормотал вакеро, соглашаясь с мнением той, кому не обязательно было присутствовать при случившемся, чтобы знать, как происходило дело.
Донья Барбара снова взглянула на труп. На лице убитого мертвый свет луны сливался с тусклыми бликами от светильника, который одна из женщин держала в дрожащих руках. Все молча ждали конца ее размышлений.
Вдруг она подняла глаза и посмотрела вокруг, словно ища кого-то.
– А… где Бальбино?
Хотя все знали, что Бальбино нет среди них, каждый машинально огляделся, и единодушное подозрение, рожденное этим коварным вопросом в умах людей, неприязненно относившихся к управляющему, мелькнуло во взглядах, которыми обменялись пеоны, как бы спрашивая друг друга: «Стрелял Бальбино?»
«Дело сделано», – мысленно сказала себе донья Барбара, поняв, что ее слова произвели должный эффект, и тут же, с уверенностью провидицы, снискавшей ей славу ведьмы, обратилась к двум пеонам, каждый из которых мог бы заменить Мелькиадеса Гамарру на освободившемся месте подручного:
– В Ла Матике, возле парагуатана, сейчас выкапывают перья цапель, украденные у доктора Лусардо. Бальбино должен быть там. Ступайте туда, быстро! Захватите два винчестера, а… перья привезете мне. Понятно? – И, обращаясь к остальным: – Можете взять покойника. Отнесите в дом, пусть кто-нибудь побудет с ним.
Она ушла в комнаты, оставив пеонам благодатный повод для пересудов в часы бдения около убитого Мелькиадеса.
– Если это сделал Бальбино, то бьюсь об заклад, деревья в том месте толстые и было где спрятаться, ведь лицом к лицу Бальбино не совладал бы с Колдуном.
– Посмотрим, как он сейчас спрячется!
Пеоны надолго умолкли, ожидая, что будет дальше, и прислушиваясь к далеким звукам.
Наконец в стороне Ла Матики раздались выстрелы.
– Винчестеры заговорили, – сказал один.
– А вот револьвер отвечает, – добавил другой. – Может, поехать, помочь ребятам?
Несколько человек уже собрались отправиться в Ла Матику, но снова появилась донья Барбара:
– Не надо. С Бальбино покончено.
Вакеро взглянули друг на друга с суеверным страхом, который внушало им «двойное видение» этой женщины. И хотя один из пеонов после того, как донья Барбара ушла в дом, намекнул: «Револьвер умолк раньше, заметили? Последние выстрелы были из винчестеров», – ничто уже не могло поколебать уверенности слуг ведьмы Арауки в том, что она «видела» происходившее в Ла Матике.
XI. Свет в лабиринте
Была полночь, и уже целый час они ехали молча, когда показалась пальмовая роща Ла Чусмита, и Пахароте заметил:
– Свет в доме дона Лоренсо так поздно? Там что-то случилось.
Сантос, понуро молчавший от самого Эль Миедо, далекий от всего, что его окружало, поднял голову, словно проснувшись.
С того вечера, как Антонио Сандоваль сообщил ему о переселении Мариселы в ранчо, прошло три дня, и за все это время он, переживая необоримую и злую тягу к насилию, затем кризис и теперь обессиленный, молчаливый и мрачный, ни разу не подумал о том, каким лишениям и опасностям, возможно, подвергается сейчас эта девушка, бывшая в течение нескольких месяцев его основной заботой.
Он осознал, что поступил дурно, бросив ее на произвол судьбы, и, с радостью отметив, что его сердце вновь наполняется добрым чувством, свернул на дорогу, ведущую к пальмовой роще.
Спустя несколько минут он уже стоял на пороге ранчо и при свете догорающего светильника наблюдал горестную картину: в гамаке, с исказившимся, отмеченным печатью смерти лицом неподвижно лежал Лоренсо Баркеро, а Марисела, сидя на полу рядом с ним, гладила лоб отца, устремив на него своп прекрасные глаза – родники тихих слез, струившихся по ее лицу.
Ее нежная любовь облегчила отцу последние минуты, и хотя его лоб уже перестал чувствовать мягкое прикосновение ее руки, она все еще продолжала дарить ему дочернюю ласку.
Не столько драматизм этой сцены – угасшая, полная мучений жизнь, окружающая нищета и слезы на опечаленном лице – тронул сердце Лусардо. сколько то, что было в ней от женской нежности: ласкающая рука, выражение любви в затуманенных горем глазах и мягкость, на которую он считал Мариселу неспособной.
– У меня умер папа! – вскричала она в отчаянии, увиден Сантоса, и, закрыв лицо руками, упала навзничь.
Убедившись, что Лоренсо мертв, Сантос поднял Мариселу, чтобы усадить ее, но она, рыдая, бросилась к нему на грудь.
Они долго стояли так, молча; наконец Марисела, чувствуя, что должна излить горе в словах, принялась рассказывать:
– Я собиралась завтра везти его в Сан-Фернандо, показать врачам. Я думала, что его можно вылечить, и сказала об этом Антонио, – он был здесь сегодня вечером, – он обещал нанять для пас барку. Только Антонио уехал, я вошла сюда, – думаю, прежде чем приготовить ему поесть, дай взгляну, как он… потому что сегодня с утра он так осунулся, и я боялась надолго оставлять его одного, – и вдруг он с трудом приподнялся в гамаке и стал смотреть на меня безумными глазами и закричал: «Трясина! Меня засасывает… Поддержи, не дай утонуть!» Это был такой страшный крик, что я до сих пор слышу его. Потом он опять упал в гамак и, задыхаясь, повторял: «Тону! Тону! Тону!» И с ужасной тоской сжимал мне руку.
– Он был помешан на мысли, что его поглотит трясина, – пояснил Пахароте.
Сантос молчал, горячо упрекая себя за то, что оставил Лоренсо и Мариселу, а она продолжала сбивчиво рассказывать:
– Я собиралась завтра же повезти его в Сан-Фернандо. Антонио обещал достать место на барке, которая идет туда…
Но Сантос прервал ее, по-отечески притянув к себе:
– Довольно. Не говори больше.
– Но ведь я всю ночь мучилась молча. Одна-одинешенька, всю ночь смотрела, как он тонет, и тонет, и тонет. Он как будто и в самом деле погружался в трясину. Боже мой! Какой это ужас – смерть. А я пытаюсь скрасить его последние минуты. И теперь – совсем одна, на всю жизнь. Что мне делать, боже мой!
– Теперь мы вернемся в Альтамиру, а там видно будет. Ты не так одинока, как думаешь. Ступай, Пахароте. Найди людей и приведи лошадь для Мариселы. А ты ляг, отдохни немного и постарайся уснуть.
Но Марисела не захотела отойти от отца и опустилась в то самое кресло, где сидел Лоренсо в день первого визита Сантоса в ранчо, Сантос устроился на прежнем месте – на стуле, и так, разделенные гамаком с лежащим в нем телом Лоренсо, они долго молчали.
Снаружи, над пальмовой рощей, тихой и недвижной в ночном безмолвии, светила луна, отражавшаяся в гладкой воде. Глубоким и светлым был покой лунного пейзажа, но сердца обоих терзало горе, и им он казался мрачным и тягостным.
Марисела всхлипывала по временам; Сантос, хмурый и печальный, мучительно думал, повторяя про себя слова, сказанные Лоренсо в день их первой встречи: «Ты тоже, Сантос Лусардо? Ты тоже слышишь зов?»
Лоренсо погиб, пал жертвой погубительницы мужчин, представлявшейся не столько в образе доньи Барбары, сколько в образе этой жестокой, дикой земли с ее отупляющей заброшенностью, этой трясины, засосавшей человека, бывшего гордостью семьи Баркеро. Теперь и он, Сантос Лусардо, тоже начал погружаться в болото варварства, а оно не прощает тому, кто хоть раз прибегнул к его силе. Вот и он стал жертвой погубительницы людей. С Лоренсо покончено, пришла его очередь.
«Сантос Лусардо! Взгляни на меня: эта земля не щадит».
Он вглядывался в искаженное, покрытое землистым налетом лицо, мысленно ставя себя на место Лоренсо.
«Скоро и я начну пить, чтобы забыться, а потом буду лежать вот так, с отпечатком отвратительной смерти на лице».
Он так вошел в роль Лоренсо Баркеро, что удивился, когда Марисела обратилась к нему, как к живому:
– Мне говорили, что все эти дни ты был каким-то странным, делал то, что совсем не похоже на тебя…
– Ты не все знаешь. Сегодня я убил человека.
– Ты?… Нет! Не может быть!
– Что ж тут странного? Все Лусардо были убийцами.
– Это невозможно, – возразила Марисела. – Расскажи мне, расскажи.
И когда Лусардо описал ей сцену схватки с Колдуном, не замечая из-за душевного потрясения, что неправильно толкует факты, она повторила:
– Вот видишь, я права: это невозможно. Если все было, как ты говоришь, то, выходит, Колдуна убил Пахароте. Ты сказал, что Колдун находился против тебя, справа, но рана-то на левом виске! Значит, только Пахароте мог ранить его с этой стороны.
Многих часов, в течение которых картина происшествия неотступно стояла перед его мысленным взором, а он упорно старался воспроизвести все ее детали, оказалось для Сантоса недостаточно, чтобы понять то, в чем Марисела разобралась в один миг, и теперь он смотрел на нее, боясь поверить обнадеживающему открытию, как заблудившийся в темном лабиринте смотрит на приближающийся спасительный свет.
Это был свет, зажженный им самим в душе Мариселы, ясность интуиции в сочетании с привитым ей умением разумно смотреть на вещи, искра доброты, помогшая рассудку донести слово утешения до истерзанной души. Ведь именно в этом заключался истинный смысл его жизни: не искоренять зло огнем и мечом, а находить здесь и там сокровенные источники доброты на своей земле и в своих соотечественниках. В минуту отчаяния он забыл об этих высоких моральных обязанностях, но сейчас сделанное им добро возвращалось сторицей и помогло ему вновь обрести чувство уважения к себе. И это происходило не столько потому, что он узнал о своей невиновности в смерти Колдуна, сколько потому, что целебная убедительность слов Мариселы вытекала из ее доверия к нему, а это доверие было частицей его самого, тем лучшим, что жило в нем и что было вложено им в другое сердце.
Он принял от нее успокоение и дал ей взамен слово любви.
И этой ночью в глубину лабиринта, где бродила Марисела, тоже пришел свет.
ХII. Грамматика ньо Перналете
Близился вечер. Пеоны, расположившись около канеев, резали ремни для лассо; вдруг Пахароте, поглядев вдаль, сказал:
– Не понимаю, как это люди живут в горах или в городах, в домах с толстыми стенами. Льяносы – вот святое место для тех, у кого бес внутри.
Пеоны оставили ножи, которыми разрезали на длинные полоски необработанные вонючие кожи, и вопросительно посмотрели на балагура, стараясь угадать, что на этот раз пришло ему в голову.
– Да ведь это ясно как день! – пояснил он. – В льяносах все вокруг – как на ладони, и ты всегда знаешь, кто едет по твою душу, задолго до того, как он приблизится к тебе. В горах гость всегда скрыт поворотом дороги, она загнулась, как бычий рог. Ну, а уж о домах с толстыми стенами и говорить не приходится. Там наш брат христианин все равно что слепец: спрашивает «кто там?», когда уже столкнется с гостем.
Истолковав последние слова как намек, все разом посмотрели вдаль и увидели всадника, скакавшего к домам Альтамиры.
Зная о происшествии в Глухой Балке, альтамирские пеоны с минуты на минуту ждали появления следственной комиссии, уполномоченной арестовать доктора Лусардо, и хотя каждый понимал, что комиссия не может состоять из одного человека, появление незнакомого всадника всех насторожило.
Пахароте как ни в чем не бывало снова принялся за работу, посмеиваясь про себя над тем, какого труда стоит его товарищам разглядеть, кто к ним едет. Сам он, как только всадник появился на горизонте, незаметно для остальных время от времени поглядывал в ту сторону, готовый скрыться в густом лесу, едва удастся заметить что-нибудь подозрительное; но глаза, привыкшие к далеким расстояниям, скоро узнали во всаднике знакомого пеона из поместья, расположенного выше по Арауке, который несколькими днями раньше заезжал в Альтамиру, направляясь в центр округа.
– Да это кривой Энкарнасион! – узнали наконец пеоны.
– Быстро же вы разглядели! – откликнулся Пахароте крикливым голосом, – Вас только в дозор назначать. И Мария Ньевес туда же со своей хваленой зоркостью!
– Чудеса Святого Страха! – возразил Мария Ньевес. – Если за человеком числится должок и он ждет, что за ним вот-вот придут, так будь он трижды слеп, все равно прозреет.
– А ну, заткни ему глотку, самбо Пахароте! Рыжий припер тебя к стенке, – проговорил Венансио, подбивая Пахароте на спор, как делал всегда, если хотел позабавиться ядовитой перепалкой.
Но Пахароте не нужно было подзадоривать.
– Что Святой Страх – чудотворец, в этом никто не сомневается. А вот что у самбо не хватает сообразительности, это еще надо доказать. По крайней мере, со мной такого не случалось, как с одним из моих приятелей – рыжим пастухом, добавлю для точности. Однажды ночью его схватили как крота: закуривал, да и ослепил себя. И не то чтобы он не знал страха, – еще как боялся, сам мне рассказывал, – а просто ему не хватило хитринки. Пахароте ночью, когда закуривает, смотрит только одним глазом: если этот глаз ослепнет на время, то можно без помех ехать дальше, глядя тем, который был закрыт и потому ясно видит в темноте.
– Выходи вперед, Мария Ньевес! Самбо пылит тебе прямо в нос, – опять вмешался Венансио, намекая па привычку Пахароте в летнее время всегда ездить впереди остальных всадников, чтобы не дышать поднимаемой лошадьми пылью. Зимой же Пахароте, напротив, старался под любым предлогом ехать позади всех, дабы не искать брода через разлившиеся реки. Эту хитрую привычку и имел в виду Мария Ньевес, говоря:
– Сейчас он как раз позади. Ждет, когда другой найдет выход.
Но скрытый смысл этой реплики был понятен одному Пахароте. Из его рассказа о происшествии в Глухой Балке Мария Ньевес понял, что не Лусардо убил Колдуна и что Пахароте не требовал себе этой славы не только из соображений своеобразного рыцарства, – ведь речь шла о подвиге, которого жаждали многие, – но еще и по корыстной причине: если в дело вмешаются власти, Лусардо будет легче избежать наказания.
Оба привыкли задевать друг друга без всякого стеснения, и все же Пахароте, не ожидая, что приятель зайдет так далеко, растерялся. Видя, что он замолчал, присутствующие закричали:
– Самбо задрал копыта! Самый момент, рыжий! Вдевай ему кольцо в нос, бык твой!
Но Мария Ньевес, сообразив, что шутка получилась слишком грубой, проговорил:
– Мой дружок знает, что до стрельбы у нас дело не дойдет.
Пахароте улыбнулся. Для всех остальных Мария Ньевес положил его на обе лопатки; но что касается их двоих, то его друг хорошо знал, кто превзошел ночного призрака в сноровке и находчивости, и, будучи самым отчаянным из всех присутствующих, восхищался им и завидовал ему.
Вскоре к канеям подъехал кривой Энкарнасион. Пахароте и Мария Ньевес поднялись ему навстречу:
– Что привело вас сюда, друг?
– Желание соснуть под крышей, если будет дозволено, и дело к доктору: письмо от судьи.
– А, черт возьми! – воскликнул Пахароте. – С каких нор нам требуется разрешение, чтобы повесить гамак в этом доме? Спешивайтесь и устраивайтесь, где понравится. Давайте мне письмо!
С письмом в руке Пахароте вошел к Лусардо:
– Дело завертелось, доктор. Вот вам – от судьи.
Письмо было от Мухикиты и сообщало об удивительных вещах.
«Вчера здесь была донья Барбара с твоими двумя арробами перьев, украденными в Эль Тотумо. Она заявила следующее: подозревая, что преступление совершил некий Бальбино Пайба, управляющий Альтамиры. которого ты уволил по приезде в имение, она приказала нескольким своим пеонам следить за ним; двое из них. выполняя этот приказ, проследовали за ним к месту, называемому Ла Матикой, и застали его за выкапыванием ящика, в котором оказались вышеозначенные перья; пеоны заявили Бальбино Пайбе, что должны арестовать его, и так как он открыл стрельбу, они тоже начали стрелять и убили его, после чего донья Барбара, имея при себе вещественное доказательство, выехала сюда с целью довести до сведения властей все случившееся, равно как и рассказать о смерти Мелькиадеса Гамарры (но прозвищу Колдун), убитого упомянутым Пайбой несколькими минутами раньше происшествия в Ла Матике, о чем известно благодаря той же слежке, о которой сказано выше».
Мухикита заканчивал письмо уведомлением о том, что Донья Барбара, желая уладить это дело, поехала в Сан-Фернандо, чтобы передать найденные перья коммерсанту, которому вез их Кармелито; в самом конце письма Мухикита поздравлял с окончанием дела, еще несколько дней назад казавшегося таким запутанным.
В письме была приписка, сделанная рукой ньо Перналоте:
«Что я говорил, доктор Лусардо? Мое ударение оказалось правильным. Перья находятся в верных руках, в руках вашего друга. Она сама и деньги доставит. Так бы вам и вести себя с самого начала. Ваш друг Перналете».
Письмо повергло Сантоса в крайнее замешательство. Перья возвращены, Бальбино – убийца Мелькиадеса, и все сделано доньей Барбарой!
– Видите, доктор? Не стоило ломать себе голову! – воскликнул Пахароте. – Теперь, когда все уладилось, я могу сказать, что это моя пуля прикончила Колдуна. Вы должны помнить, что подъехали к нему со стороны лассо, а я – с той, где садятся на лошадь, то есть с левой, а как раз слева у него и рана. Вспоминаете? Выходит, я покончил с этим пугалом. Но если судья считает, что его убил дон Бальбино, я ничего не имею против.
– Но это нечестно, Пахароте, – возразил Лусардо. – Мы вправе были защищаться, ведь Мелькиадес первым прибегнул к оружию, и я пли ты, – как я могу сказать теперь, когда ты сам признался, – мы могли бы жить со спокойной совестью. Несправедливость же, совершенная по отношению к Бальбино, лишает нас с этого момента права на спокойствие, если мы немедленно не явимся к судье и не дадим правдивых показаний, иначе говоря, не поставим ударение как надо, а не так, как делает автор этого письма.
– Послушайте, доктор, – сказал Пахароте, немного подумав. – Если вы явитесь туда со своей правдой, ньо Перналете, чего доброго, взбесится и засудит вас, чтобы в другой раз неповадно было наивничать. А ведь если разобраться, все, что случилось и кажется вам нечестным, сделала не донья Барбара, и не судья, и не начальник округа, а сам господь бог, который очень хорошо знает, что творит. Заметьте, доктор: мы схлестнулись с Колдуном, вы пли я (теперь Пахароте не настаивал, что это был он), – это факт; но кто может поручиться, что покойник: не повернул головы в тот момент, когда вы выстрелили? И очень свободно может быть, что виноват Бальбино, тем более что ему не впервой убивать… Я говорю, пути господни неисповедимы, и бог злее дьявола, когда ему надо наказать кого-нибудь.
Несмотря на серьезность дела, Сантос не мог не засмеяться: бог Пахароте, как и начальник из рассказа ньо Перналете. не испытывал никакой неловкости, ставя ударение в неположенном месте.
ХIII. Дочь рек
Давно уже донья Барбара не бывала в Сан-Фернандо.
Как всегда, едва прошел слух о ее приезде, адвокаты зашевелились, предугадывая одну из тех длинных и трудоемких тяжб, которые затевала против своих соседей известная землевладелица долины Арауки и на которых не только пройдохи грели руки. Чтобы завладеть чужими землями, донье Барбаре приходилось оставлять в виде издержек и вознаграждений немало морокот в руках судей и защитников противной стороны или в карманах разных политических деятелей, предоставлявших ей свое покровительство. Однако и честные блюстители закона загребали кучи денег в связи со сложностью дел и изворотливостью, к которой приходилось прибегать, чтобы, несмотря па уловки и хитрости этих пройдох, защитить очевидные права жертв. Но на этот раз законники просчитались: донья Барбара приехала не возбуждать тяжбу, а, ко всеобщему удивлению, возмещать чужие убытки.
Ее приезд взбудоражил не только юристов. Едва стало известно, что она в городе, как закипели обычные пересуды и воскресли бесчисленные истории о ее любовных делах и преступлениях, половина которых была чистым вымыслом. Рассказчики усердно подчеркивали жестокость и бесчеловечность загадочной обольстительницы, словно именно эти ее душевные черты, достойные лишь отвращения, могли вызвать в слушателях интерес и симпатию.
Недосягаемая для посторонних глаз в своем глухом углу, затерянном среди бескрайних равнин, наезжавшая в город от случая к случаю только затем, чтобы совершить зло, она со временем стала чуть ли не олицетворением легендарного коварства.
Естественно поэтому, что слух, будто она приехала на этот раз лично вручить коммерсанту перья, украденные ее любовником у ее врага и стоившие уйму денег, а также вернуть Лусардо незаконно отторгнутые ею от Альтамиры земли, потряс город подобно взрыву. Впечатлительные и падкие до всего необычного, одаренные богатым воображением жители льяносов тут же изменили свое мнение о властительнице Арауки, рисовавшейся еще совсем недавно существом порочным и ненавистным.
И вот самые последние эпизоды из жизни доньи Барбары, почти все назидательные, – вымышленные каждым рассказчиком по своему усмотрению, по. как правило, опровергающие предыдущие версии, – были пущены в ход. Весь вечер город только и говорил об этом. В домах оживленно шушукались женщины; в лавках, толпясь около стоек, эту тему обсуждали мужчины, и поздно вечером вся улица перед постоялым двором, где остановилась донья Барбара, была заполнена людьми.
Постоялый двор расположился на одной из городских площадей, и его галерея выходила на улицу. Донья Барбара отдыхала в кресле-качалке на галерее, где дул прохладный ветерок с реки, протекавшей в какой-нибудь сотне метро»; она сидела одна, откинув голову на спинку кресла, и казалась вялой и совершенно безразличной ко всему, что ее окружало.
А окружало ее любопытство целою города.
На противоположном тротуаре росла толпа мужчин, остановившихся полюбоваться ею и онемевших от восхищения; под галереями постоялого двора и соседних с ним лавок и магазинов, тянувшихся до самого берега Апуре, то и дело проходили группками девушки и молодые дамы, покинувшие свои дома, только чтобы взглянуть на донью Барбару. Первые, подняв на нее свои скромные очи, краснели, опасаясь, как бы стоящие поблизости мужчины не заметили столь нескромного любопытства: вторые рассматривали ее бесцеремонно и ядовито усмехаясь, обменивались впечатлениями.
Она сидела в отделанном кружевами белом капоте, ее точеные плечи и руки были открыты; никогда ее не видали та кой женственной, и даже самые строгие из дам соглашались:
– Она все еще способна удивлять.
Наиболее же восторженные восклицали:
– Она великолепна! Какие глаза!
И если которая-нибудь замечала: «Говорят, она влюблена в доктора Лусардо», – то другая, с горьким разочарованием в собственном избраннике, добавляла:
– И выйдет за него замуж, вот увидите. Такие женщины всегда добиваются своего, ведь все мужчины – идиоты.
Наконец люди устали ахать и сплетничать, и улица надолго опустела.
Луна слабо освещала кроны деревьев, умытых недавним дождем, и отражалась в лужах на улице. Время от времени порывы прохладного ветра с реки шевелили ветви. Прохожие уже разошлись но домам, и соседи, дышавшие перед сном свежим воздухом, поднимались со своих качалок и шезлонгов, загораживавших тротуары, и томными голосами прощались друг с другом, лениво растягивая слова:
– До завтра. День прошел, пора и на покой.
Нарушая растекавшуюся тишину, эти простые фразы, это ленивое приглашение ко сну выражали весь драматизм жизни провинциального городка, где считается важным событием отход ко сну после долгого дня безделья, еще одного бесцельно потерянного дня, провожаемого тем не менее успокоительными словами:
– Завтра тоже будет день.
Так думала и донья Барбара. Она уже отступилась от порока, преграждавшего ей путь к добру, и теперь этот путь лежал перед ней свободным. Она мечтала, как девушка, полюбившая впервые, обманывая себя иллюзией, что родилась заново для другой жизни, стараясь забыть прошлое, словно оно действительно могло исчезнуть со смертью угрюмого подручного с обагренными кровью руками и любовника с его грубыми ласками. Как-то она встретит то, что придет с завтрашним днем? Она готовилась к этому дню, как к чудесному зрелищу. Этим зрелищем будет она сама, идущая по неизведанному пути, ее сердце, открытое неведомому доселе, и ожидание этого чуда было подобно теплому свету, пролившемуся на скрытый от нее самой уголок души. Она с грустью вспоминала свою первую, чистую, трагически оборвавшуюся любовь, – когда в словах Асдрубала ей мерещился мир чувств, так непохожих на «чувства» речных пиратов.
И вот, когда, забыв о всех и обо всем, она вспоминает о самом хорошем, быстрая мысль, быть может, мимолетное впечатление от оброненного кем-то слова, вдруг вспыхивает в сознании и подобно мельчайшей песчинке, попавшей в сцепление машины, застопоривает ее движение и заставляет остановиться. Откуда взялась эта неожиданная горечь, от которой невольно нахмурились брови, этот знакомый вкус забытой злобы? Зачем свалилось на нее несвоевременное воспоминание о птице, что падает, ничего не видя, над внезапно погашенным костром? Ее сердце, ослепленное несбыточной иллюзией, как эта птица, вдруг стало незрячим в своем мечтательном полете. Значит, мало отказаться от прежней жизни?
Пытливая толпа, весь вечер стоявшая на тротуаре напротив, созерцая ее, городские сеньоры и сеньориты, прохаживавшиеся мимо, – вот в чем крылась причина столь быстрого прекращения этого полета. Недоброе любопытство и простодушное восхищение, город, не позволявший ей забыть ее ненавистное прошлое. Казалось, будто кто-то произнес над самым ее ухом:
«Чтобы быть любимой таким человеком, как Сантос Лусардо, надо не иметь прошлого».
И жизнь, как всегда, началась с исходной точки: «Это было в пироге, бороздившей большие реки каучуковой сельвы…»
Она медленно перешла из галереи постоялого двора на галерею соседних лавок и двинулась к берегу Апуре. Какая-то неясная, но необоримая потребность влекла ее к воде: дочь рек, она чувствовала их таинственную силу.