Нянечки же наши, пользуясь своим служебным положением, проносили через ворота детдома «поминальное», несмотря на строгие запреты.
Больше всего везло нянечкам, работающим с нами, неходячими. Нас кормили отдельно, воспитатели были далеко. Одна нянечка ухитрилась пронести через проходную кастрюлю фруктового киселя. К тому же мы были самыми несчастными. Конфеты, скормленные нам, ценились гораздо выше.
Мы же, со своей стороны, знали, что за «поминальное» нельзя говорить «спасибо», что, когда тебя угощают, нельзя улыбаться.
Я лежал в саду. Садом мы называли несколько яблонь, росших возле здания детдома. Ползти до сада мне пришлось долго, я устал и лежал на спине, отдыхая. Все ходячие были далеко, может, смотрели в клубе кино, может, их повели куда-то — не помню. Я лежал и ждал, что какое-нибудь яблоко упадет недалеко от меня. Но повезло мне гораздо больше.
Сухощавая старушка лезла через забор. Забор был двухметровый, но бабушку это не остановило. Она быстро спрыгнула с него, огляделась по сторонам и подошла ко мне. Деловито оглядев мои руки и ноги, она недоверчиво спросила: «Сирота небось?» Я кивнул. Такого везения она не ожидала, скрюченные ноги и руки, да к тому же и сирота. Она поставила на землю свою корзинку, откинула полотенце, прикрывавшее содержимое, достала оттуда блин, дала мне и скомандовала: «Ешь». Я стал быстро есть блины, она торопила меня и все повторяла: «Тетку Варвару поминай, тетку Варвару». Но все хорошее быстро кончается. Из-за угла уже шла воспитательница.
— Почему посторонние на территории? Кто пустил? Что вы тут делаете?
И уже мне:
— Что ты делаешь?
Что я делал? Я жевал третий блин. Жевал быстро, потому что в руке у меня было еще полблина и я хотел успеть доесть все.
Шустрая бабушка уже подхватила свою корзинку и сиганула через забор. Я быстро доел блин. Воспитательница постояла, улыбнулась чему-то и ушла.
Это были первые блины в моей жизни.
* * *
В очередной раз меня перевозят из детдома в детдом. Праздник начинается уже на вокзале, мне дают мороженое и ситро. Мороженое большое и покрыто шоколадом. Как только поезд трогается с места, нянечка и медсестра уходят, как они выражаются, «гулять». «А шо, пошли погуляем». Возвращаются с двумя грузинами. Один грузин старый, седой, другой чуть помоложе. Все пьют водку, им весело. Мне отрезают большой кусок колбасы, дают яйца, ситро. Седой грузин режет и режет колбасу, делает бутерброды и все говорит мне: «Ты ешь, ешь, дети должны хорошо кушать». Еды очень много и ее никто не считает. Темнеет, можно сколько угодно смотреть в окно, есть колбасу. Хочется ехать и ехать, смотреть в окно. Я думаю о том, что если дать всем взрослым на земле много водки и колбасы, они будут добрые и все дети будут счастливы.
* * *
Я — в своем последнем и самом лучшем в мире детдоме. Передо мной завтрак: немного картофельного пюре, половинка помидора, булочка с маслом и чай. Я точно знаю, что сегодня не праздник, но почему тогда дали картофель? Я пробую чай — он сладкий. Свежий помидор — вообще деликатес. Я съедаю все и понимаю, что мне фантастически повезло, я попал в рай.
* * *
Мы с Катей живем в полуподвальном помещении, потому что ее родители не хотят признавать наш брак. Это квартира моей учительницы — одной из добрейших на земле женщин. Она поселила нас в своей квартире, а сама пошла жить на дачу.
По дороге из университета Катя покупает пельмени. Она варит всю пачку сразу. Я знаю, что такое пельмени. Нам давали их в детдоме по четыре штуки на брата.
— По сколько будем есть? — спрашиваю я Катю.
Она странно смотрит на меня.
— Вы их что, считали?
Она накладывает нам пельмени. Катя съедает тарелку пельменей, я не могу осилить больше шести штук. Я понимаю, что в этом странном, не казенном мире пельмени не считают.
— Воду из-под пельменей не выливай, — деловито советую я Кате. — Из нее можно суп сварить.
Через несколько дней в гостях у родителей Катя ест пельмени. Ее мама берет со стола кастрюлю с пельменным бульоном и хочет выйти из кухни.
— Мама, воду не выливай, из нее можно суп сварить, — машинально говорит Катя.
На следующий день, когда Катя уходит на занятия в университет, ее мама тихонечко подходит к нашему жилищу и кладет под двери сырую курицу. Лед сломан.
* * *
Когда Катя уходит на работу, я остаюсь один на один с очаровательнейшей из женщин. Мы с Катей живем в одной квартире с ее бабушкой.
Она заходит в мою комнату, садится напротив:
— Ну че, когда сдохнешь?
— Что вы, — отвечаю я, — когда надо, тогда и сдохну. Вы вот тоже уже не молоденькая. Или вы вечно жить собираетесь?
— И зачем ты такой нужен, без рук, без ног? Гвоздя вбить не можешь.
— У вас химический карандаш есть?
— Есть.
— Вы пройдитесь по квартире и везде, где вам гвозди нужны, поставьте точки. Поверьте, гвозди будут вбиты.
Так, в задушевных беседах, мы коротаем время. Бабушка рассказывает мне о своей молодости, о родственниках. Из ее рассказов выходит, что вся ее родня — подлецы и мерзавцы.
Через некоторое время она идет на кухню, гремит посудой. Приходит.
— Рубен. Я тут борща сварила. Жрать будешь или боишься, что отравлю?
— Давайте борщ, а отравиться я не боюсь. И не такое ел.
Она приносит мне борщ. Борщ очень вкусный. На дне тарелки — большой кусок утиного мяса.
* * *
Когда Алла была беременна, мы жили совсем плохо. Алла ела хлеб с перетопленным жиром. Я жир есть не мог, ел хлеб с подсолнечным маслом. (В детдоме хлеб, политый подсолнечным маслом, посыпанный солью, считался лакомством.) В тот год у меня впервые в жизни заболел желудок. Еще мы варили гороховый суп. Суп Алла не ест, я ел его один. Мне было в сто раз легче, чем ей, я мог есть суп и не был беременным. Когда родилась Майя, Алла решила выкармливать ее грудью. Естественное кормление очень полезно. Но Майя плохо ела. Молоко у Аллы было зеленоватого цвета. И какашки у Майи были с зеленью. Все это время Алла питалась одной картошкой. Алла — здоровый человек, ей нужно во много раз больше еды, чем мне. То, что она может съесть за раз, я съем за день. Мы решили, что перевести Майю на искусственное питание будет дешевле, чем обеспечить нормальное питание Алле.
* * *
Пришел знакомый.
— Как живешь?
— Нормально.
— Что ешь?
— Гороховый суп.
— С картошкой?
— Конечно.
— А мы вторую неделю едим гороховый суп без картошки.
Я ем гороховый суп всего три дня. У меня есть мешок картошки.
* * *
Майе полтора года. Она отказалась есть кашу. Я беру, спокойно доедаю. Майя просит сначала колбаски, потом пряников. Нет ни того, ни другого, но дело не в этом. Если ты голоден — будешь есть все, нет — ходи так (детдомовское правило). Майя ходит по квартире, думает. Потом спокойно подходит к Алле и говорит: «Мама, свари картошки». Мы едим картошку с солью и подсолнечным маслом, и я вспоминаю, как в детдоме мы варили картошку после отбоя при помощи самодельного кипятильника. То, к чему я пришел лет в пятнадцать (варить картошку могли только старшеклассники), Майя имела уже с рождения.
* * *
Алла приводит Майю из садика. Смеется. Встретила повариху. Та с гордостью рассказывает, что сегодня в садике на обед была курица. «Жирная такая, большая, всем досталось по кусочку». В садике больше ста детей. Курица была одна, вернее, полторы. Я смеюсь тоже.
Я рад, что Майя ходит в садик. Там у нее много друзей, они все вместе лепят из пластилина, рисуют красками. К тому же, приходя из садика, Майя ест все, что ей дадут, и не выделывается.
* * *
По пути из садика Майя просит Аллу купить ей сухариков. Обычные ванильные сухарики.
— Да что ты, у нас сейчас есть деньги, хочешь, я куплю тебе пирожное или еще что-нибудь?
— Нет, сухарики.
Алла покупает сухарики. Майя садится за стол и весь вечер грызет свои сухари. Оказывается, им на полдник дали по сухарику, а Майе хотелось еще. Нам в детдоме давали по два сухарика.
* * *
Когда я жил в доме престарелых, меня поразила одна вещь. В столовой после обеда раздавали кости. Обычные говяжьи кости из супа. Кости полагались только ветеранам войны. С костей было тщательно срезано мясо, но при достаточной ловкости что-то еще можно было срезать. Ветераны толпились перед окошком раздачи, ругались, перечисляли заслуги и звания. Недавно я спросил своего знакомого из интерната, как там кости, все еще раздают?
— Да что ты. На костях уже давно ничего не варят. Нет костей.
Нянечки
Их было мало. Настоящие нянечки, именно няни, заботливые и ласковые. Я не помню их имен, вернее, не помню всех имен всех добрых нянечек. Между собой мы делили их на «злых» и «добрых». В том, детском, мире грань между добром и злом казалась отчетливой и простой. Долгое время я не могу избавиться от дурной детдомовской привычки делить всех людей на своих и чужих, умных и глупых, добрых и злых. Что делать? Я там вырос. Там, где грань между жизнью и смертью тонка, где подлость и мерзость были нормой. Нормой также были искренность и доброта. Все вперемешку. Наверное, необходимость каждый раз делать выбор между плохим и хорошим и породила во мне эту категоричность.
Хорошие нянечки были верующими. Все. Вот написал и опять поделил людей на категории. Никуда мне от этого не деться.
Верить было запрещено. Нам говорили, что Бога нет. Атеизм был нормой. Сейчас это кажется неправдоподобным, но так было. Не знаю, были ли среди учителей верующие люди. Может статься, были. Учителям было запрещено говорить с нами об этом. За крестное знамение или пасхальное яйцо учителя могли выгнать с работы, нянечку — нет. Зарплата у нянечек была маленькая, работы много. Желающих мыть полы и менять штаны детям было мало. На веру нянечек просто закрывали глаза. И они верили. Верили, несмотря ни на что. Они долго молились во время ночных дежурств, зажигая принесенную с собой свечку. Они крестили нас на ночь. На Пасху они приносили нам крашеные яйца и блины. Приносить продукты в детдом было запрещено, но что могло поделать строгое начальство с неграмотными женщинами?
Хороших нянечек было мало. Я помню их всех. Сейчас же постараюсь рассказать об одной из них. Это действительная история, услышанная мною от одной из нянечек. Постараюсь пересказать то, что сохранила детская память, насколько возможно точно…
* * *
Я здесь уже давно работаю. Когда пришла, посмотрела, а тут детки маленькие, кто без ножек, кто без ручек. И все грязные. Его помоешь, а он по полу поползает — и опять грязный. Кого с ложки кормить надо, кого подмывать каждый час. Уставала очень. В первое ночное дежурство ни на минуту не прилегла. Еще новенького привезли, он всю ночь маму звал. Я к нему на кровать присела, взяла его за руку, так и просидела над ним до утра. И все плакала, плакала. А наутро пошла к батюшке благословения просить, чтобы уволиться. Не могу, говорю, на это смотреть, всех жалко, душа разрывается. А батюшка благословения и не дал. Говорит, что это теперь крест твой до конца дней. Я уж его так просила, так просила. А потом поработала, притерпелась. Но все равно тяжело. Я имена всех деток, за кем ухаживала, на бумажку выписываю. У меня дома тетрадка есть, так я туда всех вас записываю. И за каждого на Пасху свечку ставлю. Много свечек уже получается, дорого, но я все равно за каждого ставлю и за каждого Отче наш читаю. Потому что за всех невинных деток Господь велел молиться. А у тебя имя какое-то странное, Рубен, армянин, наверное. Армяне — христиане, это я точно знаю. Не армянин, говоришь? То-то я сразу и подумала, что раз родители к нему не приезжают, то басурмане какие-то. Крещеная душа дитя своего не оставит. Суки они, прости меня Господи, дуру старую, тут и не захочешь, а согрешишь. А ты у меня будешь в тетрадке без фамилии записан. Фамилия у тебя какая-то чудная, я и записать не сумею. Все с фамилиями записаны, а ты без. На молитве только имя читать положено, но все равно нехорошо, что без фамилии.
* * *
Что добавить к этому рассказу? Я вырос, прочитал кучу разных книжек и кажусь себе очень умным. Спасибо учителям, научившим меня читать. Спасибо советскому государству, вырастившему меня. Спасибо умным американцам, создавшим компьютер, за возможность печатать этот текст указательным пальцем левой руки.
Спасибо всем добрым нянечкам за то, что научили меня доброте, за то тепло в душе, что я пронес через все испытания. Спасибо за то, что не выразить словами, не просчитать на компьютере и не измерить. Спасибо за любовь и христианское милосердие, за то, что я католик, за деток моих. За все.
Пацаны
В палате нас было десять человек. Вернее — девять. Вовочку мы не считали. Вовочка не говорил. Он не мог ничего, только кушал и какал. Просыпались мы часто от его крика. Он, как всегда, хотел есть. Съесть он мог много, сколько дадут. Давали как всем, но ему не хватало, и он кричал. Двенадцатилетний младенец.
Еще были я и Василек. Васильку было на вид лет двадцать. У него были парализованы ноги. Здоров он был как бык. Вернее, как все умственно отсталые люди. Как-то раз он ухватил за ногу дразнившую его нянечку — она не смогла вырваться, и на ноге у нее еще долго не заживал синяк. Нянечки дразнили его, безобидного бугая, шлепали по спине походя или говорили что-нибудь сальное, а он потом шумно дрочил всю ночь, давая повод для новых шуточек. Впрочем, относились они к нему хорошо, двойную порцию накладывали всегда.
Я — девятилетний мальчик. Представьте себе парализованного человечка. Он лежит локтями на полу и раскачивается из стороны в сторону. Он что-то делает, но вы еще не понимаете что. Он ползет. Ползал я быстро, за полчаса мог проползти метров триста, если бы не уставал. Но через каждые десять-пятнадцать метров приходилось отдыхать. Но я мог ползать! Ползать в палате могли только я и Василек, — это и отличало нас от остальных.
Их было семеро. Всех имен не помню. Да и не полагалось мне знать их имена. Только Сашка Поддубный мог сидеть, и по утрам нянечки сажали его на пол перед низеньким столиком. Остальные лежали на кроватях круглые сутки. Их называли «пацаны». Уважение к ним в детдоме было абсолютное, даже пахан детдома приходил к ним советоваться. Только у нас в комнате стоял телевизор, и мы могли смотреть его когда захотим.
Я в эту палату попал случайно. Когда меня привезли, как раз один пацан умер. Это была несчастливая койка номер три. До меня на ней спали трое, и все умерли. Никто не хотел ее занимать, а я был новенький. Потом меня хотели перевести в другую палату, но Сашка Поддубный попросил, и меня оставили. Это отдельная история.
* * *
Как-то Сашка захотел в туалет, а Василька не было в комнате.
У меня был выбор: ползти за нянечкой или попробовать помочь ему самостоятельно. Я взял резинку его шаровар в зубы, оттянул, пододвинул горшок, и он пописал. Теперь, по негласному закону детдома, я мог тоже его попросить о чем-нибудь. Набравшись наглости, я попросил его дать почитать одну из его книг. Книг у него было много. Он постоянно что-то читал или переводил с немецкого.
— Возьми «Три мушкетера».
— «Три мушкетера» я уже читал, и она детская, дай «Солярис».
— Ты ничего в ней не поймешь.
— Пойму.
— Ты упрямый, это хорошо. Возьми «Солярис», потом расскажешь, что понял.
Я прочел «Солярис» за воскресенье. Когда Саша спросил меня, что я понял из книги, я ответил: главному герою незачем было лететь, ведь с женщиной надо было разбираться раньше и на Земле. Саша сказал, что я еще маленький и ничего не понимаю. Но книги с тех пор стал мне давать. В общем, мне повезло. Пацаны относились ко мне хорошо.
* * *
К нам пришли шефы. Шефами у нас были студенты из пединститута.
Нас собрали в актовом зале, шефы попели нам песенки и ушли. Вернее, ушли не все. По плану шефской помощи, студенты должны были проводить с нами какие-то мероприятия, помогать делать уроки и так далее. Но большинство смотрели на нас как на прокаженных. Это выражение «как на прокаженных» я вычитал потом, и оно мне очень понравилось. А как еще можно передать выпученные глаза и плохо скрываемое отвращение?
Но некоторые приходили. Как ни странно, это были студентки, звезд с неба не хватавшие. Природная доброта и жалость, а может быть, любопытство приводили их к нам снова и снова.
Одна такая девочка зашла и к нам.
— Мальчики, вам чем-нибудь помочь?
— Чифир будешь пить?
— Что?
— Чай крепкий.
— Буду.
— Тогда достань у меня из-под матраца кипятильник, банку из тумбочки, сходи за водой и заряди все это под кроватью.
Это говорил Вовка Москва. Кличка такая у него была: «Москва». Почему — не знаю.
Эта студентка была у нас несколько раз, пацаны угощали ее шоколадными конфетами, травили анекдоты. С ней было хорошо и весело.
Как-то раз она задержалась у нас, и ей было пора идти. Отпускать ее никому, конечно, не хотелось.
— Мальчики, ну мне надо еще физику делать и математику, а списать сразу не дадут.
— Ты на каком курсе?
— На втором.
— Учебник с собой?
— В сумке.
— Доставай, читай задание.
А это говорил Генка с угловой койки.
Достала, села читать.
— Но я тут ничего не понимаю.
— Я тоже. Я только год вышку учу. Читай вслух.
— А формулы?
— И формулы читай.
Она читала свой учебник, мы радовались, что она еще не уходит, и не сомневались, что Генка решит все ее задачи.
Она читала долго, а потом Генка велел ей сесть за стол и писать.
— Но ты же не видишь, что я пишу!
— Но ты видишь?
— Вижу.
— Ну и пиши.
Он продиктовал ей решения всех ее задач и замолчал.
— А можно я с ответом сверю? Тут у меня ответы выписаны.
— Сверяй.
— Все сошлось! Но как ты это? Не глядя в тетрадку. Ты ведь такой маленький!
Генка весил килограммов десять. Кроме того, что он не мог ходить, у него что-то еще было с щитовидкой, он не рос. Обычно его накрывали до подбородка одеялом, и из-под одеяла выглядывало личико восьмилетнего мальчика. Впрочем, это было и к лучшему. Его иногда выносили на улицу. Мы с Васильком могли выползать на асфальт сами, а остальные улицы не видели.
— Мне восемнадцать. Я такой же маленький, как и ты.
— Ой, мальчики (она называла их «мальчики», больше их так никто не называл). А я думала, вы еще в школе учитесь.
— Официально учимся. Второгодники. А некоторые по два года в одном классе сидели. Это просто у нас директор детдома добрый. Не хочет нас в дом престарелых отвозить. Там за нами ухаживать будет некому, и мы умрем.
— А чего же вы в институт не поступите? Вы же там отличниками были бы.
— В институт только ходячих берут.
Она быстро-быстро засобиралась и ушла. Я выполз в коридор. Шел дождь, и я хотел подползти к выходу.
Было прохладно — поздняя осень или ранняя весна. Входные двери не закрывали, и я любил подползать к самому выходу, смотреть на дождь. Редкие капли дождя попадали внутрь, падали на меня. Было хорошо и грустно.
Но в тот раз мое место у двери было занято. Тяжело опираясь на косяк, стояла та самая студентка и жадно, взатяг, курила. И плакала. Я не помню, во что она была одета. Помню только туфли на каблуках. Она была очень красивая. Мне показалось, что такой красивой девушки я никогда больше не увижу. Она курила и плакала. Потом докурила и пошла под дождь. Без плаща и зонтика.
Больше она к нам не приходила.
* * *
Приехала комиссия из Москвы. Директору влепили выговор, всех пацанов отвезли в дом престарелых. Их воспитательница пришла в наш класс: «Теперь я буду у вас работать до самого выпуска». Я пошел в пятый класс, начальная группа закончилась, и теперь нам полагался «свой» классный руководитель и «своя» воспитательница.
Через месяц после того, как пацанов отвезли в дом престарелых, она поехала навестить «своих» подопечных. Приехала и рассказала все нам.
Из восьми человек выжил один Генка. Дом престарелых состоял из отдельных помещений барачного типа. Престарелые и инвалиды были рассортированы по степени инвалидности. «Наши» лежали в отдельном бараке с доходягами. Вдоль стен тянулись ряды кроватей, с которых стекала моча. К ним никто не подходил. Воспитательница привезла им компот ассорти в больших банках. Про Генку она сказала: «Злой какой-то». «А компот заберите, все равно ходячие съедят».
Я спросил ее, что будет со мной, когда я вырасту. Меня тоже отвезут в дом престарелых, и я умру?
— Конечно.
— Но мне тогда будет пятнадцать, я не хочу умирать так рано. Выходит, все зря? Зачем же тогда учиться?
— Ничего не зря. Учиться вы должны потому, что вас кормят бесплатно. И вообще, ты уроки выучил?
С тех пор я очень изменился. По малейшему поводу у меня наворачивались слезы, и я плакал. Не помогали ни уговоры, ни угрозы. Я кричал в голос.
Мне вызвали врача. Пришел молоденький парнишка, присел ко мне на пол, улыбнулся и что-то спросил. Я улыбнулся ему в ответ. Я не хотел с ним разговаривать. Но пришлось.
— Почему ты часто плачешь?
— Я не часто плачу.
— Почему ты плакал вчера?
— Я полз, ударился головой и заплакал.
— Я тебе не верю. Мне все рассказала твоя воспитательница. Ты все время плачешь. Это ненормально. Почему ты не хочешь со мной говорить?
— Потому что вы психиатр. Они все такие добрые сначала, а потом забирают в больницу. А в больнице колют уколы и дают такие таблетки, чтобы ты стал как Василек.
— Кто тебе сказал эту ерунду? Никто тебя не заберет. Кто такой Василек?
— Про больницу мне Вовка Москва рассказал.
— И где сейчас этот твой Вовка?
— Умер. Они все умерли. Они были добрые и умные. А Сашка Поддубный давал мне свои книжки читать. А теперь их нет, а Василек живой. Его в другой интернат отвезли, хороший, потому что он ползать может и сам в туалет ходит.
— А кто тебе рассказал, что они все умерли?
— Воспитательница. А еще она мне сказала, что меня тоже отвезут, когда мне будет пятнадцать. А сейчас мне десять.
Улыбающаяся воспитательница недоуменно смотрит на врача и говорит: «Ну и что? Что тут такого? Я это всему классу рассказывала». Врач закурил. Я впервые видел, как взрослый человек курит прямо в палате. Он мне почему-то нравился.
— Ты меня боишься?
— Да.
Он был совсем не злой. Докурил, посмотрел на меня и ушел.
А Генка умер очень скоро.
Америка
Страну эту полагалось ненавидеть. Так было принято. Ненавидеть следовало все капиталистические страны, но Америку особенно. В Америке жили враги, буржуи, пьющие кровь рабочего класса. Американский империализм готовил для нас атомную бомбу. Рабочие в Америке постоянно голодали и умирали, перед посольством Советского Союза в США нескончаемым потоком лилась очередь желающих сменить гражданство. Так нас учили, мы верили.
Я Америку любил, любил с девяти лет. Именно в девять лет мне рассказали, что в Америке инвалидов нет. Их убивают. Всех. Если в семье рождается инвалид, врач делает ребенку смертельный укол.
— Теперь вы понимаете, дети, как вам повезло родиться в нашей стране? В Советском Союзе детей-инвалидов не убивают. Вас учат, лечат и кормят бесплатно. Вы должны хорошо учиться, получить нужную профессию.
Я не хочу, чтобы меня кормили бесплатно, я никогда не смогу получить нужную профессию. Я хочу укол, смертельный укол. Я хочу в Америку.
Дебил
Я дебил. Это не обидное прозвище, просто констатация факта. Уровень моего интеллекта недостаточно высок для самостоятельного существования, элементарного выживания. С детства знаю, что дебильность бывает компенсированная и некомпенсированная. Компенсированная дебильность — умственная недостаточность, при которой человек способен жить в обществе без посторонней помощи. В качестве стандартного примера компенсированной дебильности обычно приводят людей с ментальными проблемами, которых усилиями педагогов и медиков удалось обучить профессии маляра или дворника. Педагоги научили меня решать сложные уравнения, медики старательно пичкали лекарствами, заботливо накладывали жесткие гипсовые повязки — их усилия оказались напрасными. Малярную кисть я до сих пор поднять не в состоянии.
* * *
Одно из первых воспоминаний детства — подслушанный разговор взрослых.
— Ты говоришь, что он умный. Но он же ходить не может!
С тех пор ничего не изменилось. Всю мою жизнь о моей инвалидности говорили как о возможности или невозможности производить механические действия: ходить, есть, пить, пользоваться туалетом. Но самое главное оставалось всегда самым главным: я не мог ходить. Остальное взрослых почти никогда не интересовало. Не можешь ходить — ты дебил.
Очередной детдом, очередное переселение. В тот детский дом меня перевезли из клиники, где два года безуспешно пытались поставить на ноги. Лечение было простым. Мои согнутые в коленях ноги загипсовали, затем периодически разрезали гипс в нужных местах, давили на суставы и фиксировали ноги в новом положении. Через полтора года ноги стали прямыми. Меня попытались поставить на костыли, поняли, что это бесполезно, и выписали. В процессе лечения ноги постоянно болели, я плохо соображал. По закону каждый школьник Советского Союза имел право на образование; те, кто мог, посещали школьные классы при клинике, к остальным учитель приходил прямо в палату. Ко мне тоже пару раз приходила учительница, но, убедившись в моей непроходимой тупости, оставила меня в покое. Учителя жалели бедное дитЁ и ставили мне по всем предметам оценку «посредственно». Так я и переходил из класса в класс.
В клинику меня взяли из второго класса, из клиники выписали в четвертый. Все нормально, все по закону. Принесли в класс, положили на пол.
Шел урок математики. Мне повезло. Именно в тот день классу давали контрольную работу. Контрольная работа по математике — вещь ответственная, под такое серьезное мероприятие педагогический совет школы выделил два урока подряд, по сорок пять минут каждый.
Учительница задала мне пару вопросов, выяснила, что мальчика необходимо перевести во второй класс, и успокоилась. Позвала нянечку, распорядилась отнести меня в спальный корпус.
Пришла нянечка. Посмотрела на меня.
— Я ж его только что носила, опять носить? Я вам не лошадь, у меня тоже права есть. Тоже мне, грамотные. Они не разобрались, а мне надрываться? Я, может быть, если бы не война, тоже учительницей стала.
Нянечка говорила все громче, учительница внимательно выслушала ее и наконец смирилась. Очень вежливо она попросила нянечку выйти, извинилась перед ней за причиненное беспокойство. Нянечка ушла, можно было начинать контрольную работу.
Учительница быстро писала на доске задания. Дописала, села за стол.
Я смотрел на доску и ничего не понимал. Вместе с цифрами в задачах стояли буквы. Что такое плюс и минус, я знал хорошо — до клиники я учился лучше всех, — но знаки умножения казались простыми описками.
— Здесь ошибка в примерах, — начал я без предупреждения. — Почему вы написали буквы вместе с цифрами? Нельзя же складывать буквы.
— Это не ошибка. Эти буквы на самом деле цифры обозначают. Какие именно цифры стоят вместо букв, нам и нужно найти. Это называется решить уравнение.
— Получается, если один плюс «ха» равен трем, «ха» равно двум? Это как в головоломке в журнале.
— Не «ха», а «икс». Но, в общем, ты прав.
— А почему тогда во втором примере «икс» написан между двумя цифрами?
— Это не «икс», это знак умножения. Он пишется либо как точка, либо как русская буква «ха». На доске я написала знак умножения крестиком, чтобы его лучше было видно тем, кто сидит на задних партах.
Что такое умножение, я не знал. Врачей в больнице почему-то больше всего на свете беспокоило, сколько будет дважды два, трижды три. Если я отвечал неправильно, они громко смеялись, называли правильный ответ, иногда давали мне конфету или печенье. Если бы они сразу объяснили, что умножение есть последовательное сложение, легче бы мне от этого не стало. Ноги болели сильно, врачей я не любил.
Учительница объясняет мне про умножение.
— Зачем я тебе все это объясняю? — продолжает учительница. — Ты даже таблицы умножения не знаешь.
— Знаю, но только до пяти. Еще помню, что шестью шесть — тридцать шесть.
— А семью восемь?
— Сейчас.
Я начинаю вслух складывать цифры. Даю правильный ответ.
— Молодец, — хвалит меня учительница
— Это просто, — говорю я. — Когда вы объясняете, все просто. Расскажите еще.
— Ты не поймешь.
— Пойму. Вы же сами сказали, что я молодец.
Учительница бодро подходит к доске и начинает урок. Она пишет и пишет. Время от времени останавливается и переспрашивает: «Понял?» Я все понимаю. Она рассказывает мне математику, я перебиваю ее речь вопросами. Дальше, прошу я, дальше. Мы улыбаемся друг другу. Все так просто.
— Все. Это все. Я рассказала тебе все, что ты должен знать на сегодня как ученик четвертого класса.
— Я могу писать контрольную работу?
— Не уверена в успехе, но попробуй.
Я пробую.
Два часа проходят очень быстро, класс сдает контрольные работы. Учительница нагибается, берет у меня листок бумаги, быстро просматривает. Смотрит на меня. У нее холодный и чужой взгляд, не такой, как недавно у доски. Я все понимаю.
Быть дебилом не так уж и трудно. Все смотрят мимо тебя, не замечают. Ты — не человек, ничто. Но иногда из-за природной доброты или по профессиональной необходимости собеседник выясняет, что внутри ты такой же, как и все. В одно мгновение безразличие сменяется восхищением, восхищение — глухим отчаянием перед реальностью.