Трафальгар
ModernLib.Net / Историческая проза / Гальдос Бенито Перес / Трафальгар - Чтение
(стр. 4)
– После Базельского мира, – продолжал молодой офицер, – мы были вынуждены рассориться с англичанами, которые разгромили нашу эскадру у мыса Сан Висенте.
– Черт побери, – вскричал вдруг дон Алонсо, – с силой ударяя кулаком по столу. – Если б адмирал Кордова скомандовал тогда авангарду перейти на левый галс, согласно самым простейшим законам морской стратегии победа бы досталась нам. Я в этом уверен и прямо объявил свое мнение, но меня не послушали. Мол, не моего ума дело.
– Важно то, что мы проиграли это сражение, – продолжал Малеспина. – И несчастье не имело бы таких тяжелых последствий, не заключи испанский двор Сан-Ильдефонского соглашения, которое поставило нас в кабальную зависимость от Первого консула, обязав помогать ему в ведении войны, нужной только ему одному для удовлетворения неимоверного тщеславия. Амьенский мир был всего лишь короткой передышкой. Англия и Франция снова объявили друг другу войну, и Наполеон потребовал от нас помощи. Мы желали остаться нейтральными, ибо договор не обязывал нас вести вторую войну, но он с таким упорством требовал от нас поддержки, что наш король, желая утихомирить его, предоставил Франции заем в сто миллионов реалов, то есть попросту захотел на золото купить спокойствие. Но даже это не помогло. Несмотря на такую жертву, мы снова были ввергнуты в войну. Кроме того, объявить войну нас заставила Англия, которая насильно задержала четыре испанских фрегата, перевозивших золото из Америки. После такой пиратской выходки у Мадридского двора не осталось другого выхода, как броситься в объятия Наполеона, который только этого и ждал. Наш флот попал под начало Первому консулу, ставшему к тому времени уже императором. Он собирался хитростью сломить сопротивление англичан и услал объединенную эскадру к Мартинике, надеясь, что за ней последует и английский флот. Благодаря этому маневру он мечтал осуществить свое давнишнее желание: высадить десант на острова Великобритании, но столь хитроумный план лишь доказал всю бездарность и трусость французского адмирала, который по возвращении в Европу не пожелал разделить с нашим флотом славу победы у мыса Финистерре. В настоящее время по распоряжению императора союзная эскадра должна находиться в Бресте. Ходят слухи, что Наполеон разгневан нерадивостью своего командующего флотом и собирается его сместить.
– Но, как говорят, – вставил Марсиаль, – мусью Трубач ищет встречи с англичанином, чтобы как следует всыпать ему и тем самым загладить свою вину. Я этому весьма рад, вот тогда мы узнаем, кто на что годен.
– Несомненно одно, – продолжал Малеспина, – что английская эскадра находится где-то поблизости и намерена блокировать Кадис. Испанские моряки придерживаются того мнения, что наш флот не должен выходить из бухты, где у нас есть шансы на победу. Но француз уперся на своем и настаивает на выходе в открытое море.
– Ну что ж, посмотрим, – сказал дон Алонсо, – так или иначе, а сражение должно принести нам славу.
– Славу-то оно принесет, – отвечал ему Малеспина, – а вот принесет ли победу? Моряки предаются несбыточным мечтам, и, может, именно потому, что мы тут даже не представляем себе, как слабо в сравнении с английским наше вооружение. У них, помимо мощной артиллерии, есть еще все необходимое для быстрого устранения пробоин и других повреждений на кораблях. Я уж не говорю об экипажах: у противника они превосходны, набраны из старых опытных моряков, в то время как команды большинства наших кораблей состоят из насильно завербованного сброда. Наша морская пехота тоже далека от совершенства, это просто сухопутные войска, правда они храбры и отважны, но совсем не приспособлены к морским условиям.
– Итак, – снова прервал Малеспину мой хозяин, – через несколько дней мы узнаем, чем все это кончится.
– Чем кончится, я и так знаю, – заметила донья Франсиска. – Все эти вояки, болтающие о геройских подвигах, возвратятся восвояси с проломленными черепами.
– Ну что ты в этом понимаешь, жена, – не выдержав, в сердцах воскликнул дон Алонсо. Но раздражение его длилось недолго.
– Больше тебя! – с живостью ответила донья Франсиска. – Да хранит вас господь, дон Рафаэль, возвращайтесь домой живым и здоровым.
Ужин окончился, беседа за столом замерла, и все печально сидели в наступившей гнетущей тишине. Вскоре все стали прощаться, и по молчаливому уговору, учитывая знаменательную минуту, родители оставили жениха и невесту наедине, чтобы они могли без посторонних глаз и без ложного стыда свободно проститься и нежно поцеловать друг друга. Несмотря на все мои усилия, мне так и не удалось присутствовать при их расставании и потому я не знаю всех подробностей, но не трудно догадаться, что молодые люди не обидели себя ни ласковым словом, ни нежностями.
Когда Малеспина вышел из комнаты, он был бледнее покойника. Простившись с моими хозяевами, которые по-отечески благословили его, он поспешно ушел. Мы бросились в комнату Роситы и нашли нашу бедняжку всю в слезах, – так велико было ее горе. И не только разумные доводы любящих родителей, но даже сердечные капли, принесенные мною из аптеки, не могли ее успокоить. Тут я должен признаться, что, глубоко потрясенный горестями влюбленных, я невыразимо опечалился, и в моей груди умерла неприязнь к молодому Малеспине. Сердце ребенка легко прощает, а мое сердце и подавно было предрасположено к возвышенным и нежным чувствам.
Глава VII
На следующее утро меня ожидала величайшая неожиданность, а донью Франсиску – самая ужасная истерика, которая когда-либо приключалась с ней в жизни. С раннего утра дон Алонсо был безмерно любезен, а его супруга негодовала пуще обычного. Как только она с Роситой отправилась в церковь, хозяин с великой поспешностью сунул в чемодан несколько рубашек и прочее платье, среди которого я явственно различил его мундир. Я помог дону Алонсо. Все это сильно смахивало на бегство, хотя я и был крайне удивлен, не видя нигде Марсиаля. Однако вскоре его отсутствие объяснилось; как только дон Алонсо сложил свой скудный багаж, он стал проявлять признаки крайнего беспокойства, но тут приковылял старый моряк и сказал:
– Карета внизу, бежим, пока сама не возвратилась.
Я взвалил на себя чемодан, и в мгновенье ока мы с доном Алонсо я Марсиалем незаметно прошмыгнули из ворот на улицу, где влезли в шарабан и во всю прыть нашей тощей клячи понеслись по кривой, ухабистой дороге. Если для всадника она была мучением, то для кареты сущим адом, но, несмотря на сильные толчки я позывы к рвоте, мы все гнали и гнали, пока не исчез из виду наш городок.
Это путешествие пришлось мне как нельзя более по душе: ведь мальчишек хлебом не корми, а посули какое-нибудь приключение. Марсиаль тоже весь сиял от удовольствия, а дон Алонсо, который сперва радовался чуть не больше меня, потеряв из виду городок, вдруг опечалился и запричитал:
– А она-то ничего не знает! Что будет, когда она придет домой и не застанет нас!
Грудь мою переполнили счастье и радость при виде окружавшей нас природы, свежести ясного утра и, конечно, от сознания того, что я скоро увижу Кадис с его восхитительной бухтой, сплошь уставленной кораблями; его шумные веселые улицы, Ла Калету, некогда олицетворявшую для меня всю красоту жизни и свободы; городскую площадь, мол и прочие дорогие сердцу места. Мы не проехали и трех миль, как увидели за собой двух всадников на великолепных конях; вскоре они поравнялись с нами. Тут мы узнали Малеспину и его отца, высокого тощего старика, неисправимого болтуна и враля, о котором я уже рассказывал. Оба они несказанно удивились, увидев дона Алонсо, но когда узнали, что мы едем в Кадис к эскадре, изумлению их не было конца. Новость опечалила молодого офицера, но его отец, как я сразу понял, заядлый хвастун и пустомеля, напыщенно поздравил моего хозяина, назвав его цветом флотоводцев, зерцалом моряков, честью и гордостью родины.
Мы остановились на Конильском постоялом дворе, чтобы перекусить. Господам подали то, что нашлось под рукой, а нам с Марсиалем то, что осталось, и, надо сказать, это было совсем немного. Накрывая на стол и подавая блюда, я прислушивался к беседе, и она помогала мне еще лучше разобраться в характере старого Малеспины, который сперва показался мне тщеславным пустобрехом и обманщиком, а потом самым хитроумным лгуном, какого я когда-либо видел в жизни.
Будущий свекор моей хозяюшки, дон Хосе Мариа Малеспина, однофамилец знаменитого флотоводца, был отставным артиллерийским полковником, в совершенстве, до тонкостей, овладевшим этим смертоносным родом оружия. Он самозабвенно врал, когда дело касалось его любимой артиллерии.
– Мы, артиллеристы, – говорил он, без устали двигая кадыком, – необходимы на кораблях как воздух. Что это за корабль – без артиллерии? И, однако, сеньор дон Алонсо, сие удивительное изобретение человеческого разума во всем блеске проявляет себя лишь на суше. Во время войны за Руссильон… вы, вероятно, помните, что я принимал участие в этой кампании… все победы были одержаны лишь благодаря моему артиллерийскому гению… Как вы думаете, почему мы выиграли битву при Масде? Генерал Рикардос приказал мне с четырьмя орудиями расположиться на холме и не открывать огня, пока он не подаст сигнала. Но я, видевший все прозорливее других, затаился и ждал, когда колонна французов приблизится настолько, что я смогу расстрелять их в упор по всему фронту. Французы шли как по ниточке. Я хорошенько прицелился и навел одно орудие прямо в голову правофлангового солдата… Понимаете? Колонна шла ровнехонько, как на параде, я выстрелил, и – бах! – ядро оторвало сразу сто сорок две головы; оно оторвало бы еще, если б хвост колонны не отклонился чуть-чуть в сторону. Тут в стане врага поднялся несусветный переполох; но поскольку они не поняли моего маневра и не видели меня, то послали еще одну колонну, чтобы атаковать войска, находившиеся направо от меня. Вторую колонну постигла та же участь, а потом третью, четвертую, пока мы не выиграли сражения…
– Поистине чудо! – воскликнул дон Алонсо. И хотя он прекрасно знал, как стреляют из пушек, он не пожелал изобличить во лжи своего друга.
– А во вторую кампанию, под командованием графа Уньона, я тоже здорово насолил французам. Оборона Булу нам не удалась, потому что у нас кончились боевые припасы. Недолго думая я зарядил одну пушку здоровенными церковными ключами, но их оказалось недостаточно; тогда я в отчаянии бросил в жерло свои собственные ключи, часы, деньги и всякую мелочь, какую только наскреб в карманах, я даже снял с себя нательный крест. Самое удивительное то, что этот крест впился в грудь одному французскому генералу и красовался там, словно его припечатали, правда он не причинял генералу никакого вреда. Генерал не стал выковыривать этот крест, а когда возвратился в Париж, Конвент приговорил его не то к смерти, не то к пожизненному изгнанию за то, что он принял награду от вражеского правительства.
– Какая чушь! – пробормотал мой хозяин, возмущаясь столь дикими измышлениями.
– А когда я был в Англии, – продолжал между тем старый Малеспина, – вы, конечно, знаете, что английское правительство призвало меня усовершенствовать их артиллерию, – я каждый день обедал с Питом, Бэрке, лордом Нертом, генералом Конвалисом и другими важными государственными деятелями, и все они величали меня «шутником-испанцем». Припоминаю, как однажды, когда я сидел с ними во дворце, они упросили меня показать им бой быков, и я, размахивая плащом, принялся колоть и разить подвернувшееся под руку кресло. Все это очень развеселило английский двор и особенно короля Георга Третьего, который был большим моим приятелем. Он вечно просил меня послать кого-нибудь в Испанию за настоящими маслинами. О, мы были закадычными друзьями! Как-то ему втемяшилось выучить испанский язык, особенно разные выраженьица нашей веселой Андалусии, но он так и не смог зазубрить ничего, кроме фразы: «Подать второго быка и выпустить еще пятерых…» Этими словами он и приветствовал меня каждое утро, когда отправлялся завтракать сардинками, которые запивал чистейшим хересом.
– Это так он завтракал?
– Да, – излюбленное его кушанье.
– Обычно я приказывал доставлять из Кадиса сардины в особых бутылях, – они превосходно сохранялись в изобретенном мною соусе. Рецепт этого соуса хранится у меня дома.
– Превосходно! Ну, а как обновили вы английскую артиллерию? – спросил дон Алонсо, едва сдерживая смех.
– Полностью! Я изобрел там одну пушку, из которой ни разу не выстрелили, потому что весь Лондон, королевский двор и даже министры сбежались умолять меня не делать пробы, из страха, что от грохота рухнет множество домов.
– Неужто ваше величайшее открытие предали забвению?
– Мою пушку хотел купить русский император, но ее не удалось даже сдвинуть с места.
– Так вы сейчас можете избавить всех нас от войны, вновь изобретя такую пушку, которая одним выстрелом уничтожила бы весь английский флот.
– Безусловно! – отвечал старый Малеспина. – Над этим я и думаю и полагаю, что скоро осуществлю свои планы. Я покажу вам мои расчеты; я работаю не только над увеличением артиллерийского калибра до сказочных размеров, но и над созданием особых плит, которые послужат для защиты кораблей и крепостей. Это мечта всей моей жизни.
Между тем обед подошел к концу. Мы с Марсиалем проглотили свою порцию в мгновенье ока. Вскоре все снова тронулись в путь, отец и сын Малеспина верхом, а мы по-прежнему на нашей тряской колымаге. Вкусная еда и особенно обильные возлияния, которыми орошали ее сеньоры, возбудили хвастливую жилку старого Малеспины, и он всю дорогу пичкал нас своими несусветными выдумками. Разговор опять возвратился к войне за Руссильон, и дон Хосе поспешил поведать нам о других своих подвигах. Мой хозяин, не в силах долее выслушивать небылицы и желая переменить тему разговора, сказал Малеспине:
– То была бессмысленная, разрушительная война. Лучше всего было бы не начинать ее.
– О да! – вскричал Малеспина. – Как вы знаете, граф Аранда с самого начала проклял эту злосчастную войну с Францией. Ох, сколько мы толковали с ним на эту тему: ведь мы друзья детства!.. Когда я гостил в Арагоне, мы семь месяцев охотились вместе в горах Монкайо. Специально для него я приказал сделать особое ружье.
– Да, Аранда всегда был против этой войны, – проговорил мой хозяин, стараясь отвлечь Малеспину от опасной военной темы.
– Вы совершенно правы, – продолжал старый враль; этот выдающийся деятель с таким жаром защищал мир с французами только потому, что я убедил его в бесполезности продолжения военных действий. Но Годой, который в те времена уже пользовался большим весом, уперся на своем и велел продолжать войну. И все из чистого упрямства. Но самое любопытное, что именно Годой был вынужден заключить мир летом девяносто пятого года, поняв всю бессмысленность войны. Вот тогда-то он и присвоил себе пышный титул – Князь мира.
– Как мы нуждаемся, дорогой дон Хосе Мариа, – проговорил мой хозяин, – в мудром государственном муже, который не ввергал бы нас в пучину бесполезных войн и который сохранял бы в неприкосновенности честь и достоинство короны!
– Когда в прошлом году я был в Мадриде, – перебил его старый хвастун, – мне предложили пост государственного секретаря. Королева не желала и слышать об отказе, а король помалкивал… Я ежедневно сопровождал его в Пардо,[3] где мы тешились охотой… И даже сам Годой согласился на мое назначение, во всем признав мое превосходство; да посмей он только противиться мне, я бы нашел в Испании сто самых мрачных замков, куда бы упек его за милую душу. Но я отказался от славы и предпочел спокойную, мирную жизнь в родном городке, а все государственные дела оставил на усмотрение Годоя. И вот теперь нами правит человек, чей отец был в Эстремадуре погонщиком мулов на постоялом дворе моей тещи.
– А я и не знал этого… – пробормотал дон Алонсо. – Хоть он и темный человек, но мне думалось, что Князь мира принадлежит к дворянской семье, пусть обедневшей, но вполне добропорядочной.
Беседа текла своим чередом: сеньор Малеспина отливал свои пули, а мой господин выслушивал его с ангельским терпением, правда порой казалось, что даже его выводят из себя глупые бредни старого пустомели. Если я не запамятовал, дон Хосе Мария договорился даже до того, что будто бы именно он посоветовал Наполеону совершить переворот 18 брюмера! Слово за слово, не заметили, как подкралась ночь, застигшая нас в Чиклане. Мой хозяин совсем расклеился: наш чудо-экипаж вытряс из него всю душу, и дон Алонсо решил заночевать в городке. Остальные путешественники отправились дальше, желая этой же ночью добраться до Кадиса. За ужином старик Малеспина угощал нас всевозможными побасенками. Как я заметил, Малеспина-младший с великим огорчением, выслушивал эти бредни, словно ему было невыносимо стыдно за отца. Сеньоры Малеспина распрощались с моим хозяином; мы тут же улеглись спать, а на рассвете следующего дня, не теряя ни минуты, тронулись в дальнейший путь. Дорога от Чикланы до Кадиса была намного лучше, чем та, по которой нам довелось ехать накануне. Вот почему к одиннадцати часам утра мы без особых приключений и в веселом расположении духа достигли желанной цели.
Глава VIII
Мне недостает слов, чтобы описать мою радость при виде родного Кадиса. Как только выдалась свободная минута (мой хозяин остановился в доме своей кузины), я выскочил на улицу и побрел куда глаза глядят, опьяненный воздухом любимого города.
После долгой разлуки все виденное мною когда-то в детстве словно преобразилось и стало необыкновенно прекрасным. Все прохожие казались мне добрыми знакомыми, все кругом ласково улыбалось мне и внушало симпатию: мужчины и женщины, старики и дети, собаки и даже дома, которые в детстве представлялись мне неведомыми живыми существами. Да, дома тоже принимали участие во всеобщем ликовании по случаю моего приезда, весело ухмыляясь широко открытыми балконами и окнами! Душа моя пела и ликовала, радость, готовая излиться на окружающий мир, переполняла все мое существо. Я летел по улицам, словно желая увидеть их все сразу. На площади Сан Хуан де Диос я накупил сластей не столько чтобы полакомиться ими, сколько из тщеславного желания покрасоваться в новом наряде перед торговками, к которым я подходил, как старый знакомый. Одни из них в дни моего нищенского детства были моими покровительницами, другие – моими жертвами, все еще не простившими мне моего мародерства. Многие вообще не помнили меня, а некоторые просто встречали бранью, припомнив мои лихие набеги. Вдобавок торговки так предвзято отнеслись к моему новому платью и важному виду, что мне пришлось поспешно ретироваться, и тем не менее несколько ловко брошенных вслед огрызков запятнали честь моей ливреи. Но поскольку я был необыкновенно высокого мнения о своей особе, подобные признаки внимания не только не опечалили, но, напротив, еще больше возвысили меня в моих собственных глазах.
Я прогулялся по городской стене и пересчитал все корабли, стоявшие на рейде, переговорил с повстречавшимися мне моряками, похвастав им, что я тоже отправляюсь с эскадрой, и небрежно осведомившись, не подошел ли еще флот Нельсона. Затем я сообщил морякам, что мусью Трубач просто жалкий трус, но что будущее сражение выйдет на славу. Наконец я снова вернулся в Ла Калету. Радость переполняла все мое существо. Я спустился к морю и, сбросив башмаки, перескакивая с камня на камень, отправился разыскивать своих бывших приятелей, мальчишек и девчонок, но почти никого не нашел: одни уже стали взрослыми и занимались серьезными делами, другие угодили в лапы армейских вербовщиков, а те, кто еще жил на прежнем месте, едва признали меня. Тихий плеск прибоя навевал приятные думы. Не в силах удержаться от искушения, сраженный таинственной силой моря, чей рокот всегда представлялся мне то ласковым голосом, то гневным рыком зверя, я разделся и бросился в волны, как бросаются в объятия любимого человека. Испытывая неизъяснимое блаженство, я проплавал больше часа. Одевшись, я снова отправился бродить по кварталу Ла Винья и там, в уютных кабачках, встретил несколько знаменитых головорезов, прославившихся еще в годы моего детства. Разговаривая с ними, я корчил из себя важную персону и потому потратил на их угощение все свои жалкие сбережения. Я расспросил завсегдатаев кабачков о моем дяде, но они ничего о нем не слышали; во время нашей болтовни они поднесли мне рюмку водки, от которой я тут же свалился на пол.
Пока я валялся пьяный под столом, эти прохвосты, верно, от всей души потешались надо мной; немного придя в себя и сгорая со стыда, я поплелся из кабачка, и, хотя еще нетвердо держался на ногах, мне во что бы то ни стало захотелось пройти мимо моего бывшего дома. У порога я увидел какую-то женщину в лохмотьях, жарившую на сковородке требуху. Взволнованный видом родного крова, я не мог сдержать слез. На бессердечную старуху они произвели совершенно обратное действие, она приняла их за насмешку или уловку, придуманную мной, чтобы стянуть у нее еду. И только благодаря быстрым ногам мне удалось избавиться от цепких лап старухи, отложив излияние моих чувств до более благоприятного случая.
Затем мне вздумалось навестить старый кафедральный собор, с которым у меня были связаны самые нежные воспоминания. Я вошел в храм; внутренний вид его очаровал меня; еще никогда я не проходил по его приделам и алтарям с таким благоговением. Мне страстно захотелось помолиться, и я преклонил колени у алтаря, на который моя мать возложила во имя моего спасения маленькую восковую фигурку. Эта смиренная фигурка, в детстве казавшаяся мне точной моей копией, торжественно, как и подобает святым реликвиям, покоилась на алтаре; но теперь она походила на меня не больше, чем яйцо на курицу. Напоминание о материнской любви глубоко растрогало меня. Стоя на коленях, я молился, воскрешая в памяти страдания и смерть моей дорогой матушки, которая теперь уже, наверное, вкушала райское блаженство на небесах. От проклятой водки у меня сильно кружилась голова, и когда, окончив молитву, я попытался встать, то снова рухнул на пол, и бессердечный пономарь грубо выставил меня на улицу. Кое-как я добрался до постоялого двора, где мы остановились. Дон Алонсо отчитал, меня за долгое отсутствие. Допусти я такое самовольство при донье Франсиске, мне бы не миновать хорошей взбучки, но хозяин был человеком мягким и никогда не наказывал меня, быть может, потому, что и сам смахивал на ребенка.
Мы переселились в дом двоюродной сестры дона Алонсо. Это была необыкновенная сеньора, достойная того, чтобы любезный читатель позволил мне описать ее с некоторыми подробностями. Донья Флора де Сисниега была молодящейся старухой. Ей давно перевалило за пятьдесят, но она пускала в ход всевозможнейшие ухищрения, стараясь обмануть честной народ и выглядеть вполовину моложе. У меня недостает сил и умения описать искуснейшие уловки, с помощью которых она стремилась достичь задуманной цели. Не хватило бы самой изощренной фантазии, чтобы перечислить все локоны, папильотки, тряпочки, мази, притирания, помады, эссенции и прочие замысловатые приспособления, применяемые ею для этих грандиозных реставрационных работ. Пусть знаменитые романисты займутся их описанием, если только летописец, повествующий о величайших событиях истории, не возьмет на себя столь возвышенный труд. Что касается прелестей доньи Флоры, то наиболее явственно я помню ее лицо, горевшее таким ярким румянцем, точно щеки ей расписали все мастера бывших и сущих Академий художеств. Помнится мне еще, что при разговоре она всегда умиленно складывала губы бантиком или сердечком, то ли стараясь скрасить невероятных размеров рот, то ли прикрыть редкие зубы, из рядов которых ежегодно дезертировали два-три воина. Все эти грубые уловки никоим образом не украшали донью Флору, а лишь делали ее еще безобразней. Одевалась она очень пышно и богато; на прическу шло каждый раз не меньше мешка пудры, и поскольку она отнюдь не была худенькой, судя по телесам, которые выпирали из глубокого выреза на платье, все ее желания были направлены к тому, чтобы выставить напоказ эти наименее поддающиеся воздействию времени части тела, что она проделывала с необычайным искусством…
Донья Флора страстно любила старинные вещи; кроме того, она была очень набожна, хотя и не так самозабвенно, как моя хозяйка; в остальном же она была ей прямой противоположностью, и с таким же пылом, с каким донья Франсиска ненавидела морские подвиги, донья Флора обожала всех военных и особенно моряков.
Исполненная патриотической любви, – о других увлечениях в ее перезрелые годы не приходилось и мечтать, – необыкновенно чванливая, как истая испанка и патриотка, она пыжилась от гордости при каждом пушечном выстреле и твердо верила, что величие народа следует измерять фунтами пороха. Детей у нее не было, и она утешалась сплетнями о соседях, поставляемыми такими же, как она, сороками; вдобавок она любила поговорить на общественные темы. В те времена не существовало газет, и политические идеи, так же как и новости, передавались из уст в уста, претерпевая при этом различные метаморфозы, ибо, как известно, живое слово еще более лживо, нежели печатное.
Во всех многолюдных городах, и особенно в Кадисе, чьи жители в те времена слыли первыми по образованности, проживало немало бездельников, напичканных мадридскими или парижскими новостями. Они разъезжали по стране в дилижансах, безмерно радуясь, что на их долю выпала столь важная миссия, – распространять слухи. Несколько таких живых газет навещали по вечерам донью Флору, и их известия, наряду с ароматным шоколадом и румяными булочками, привлекали знакомых сеньоры, жаждавших узнать, что творится на свете. Донья Флора, которая уже не была способна ни внушить кому-либо страсть, ни сбросить с себя бремя своих пятидесяти с лишним лет, не променяла бы эту роль ни на какую другую, ибо главная штаб-квартира сплетников могла в те времена потягаться по меньшей мере с королевским двором.
Донья Франсиска и донья Флора люто ненавидели друг друга, да это и понятно, если принять во внимание ярый милитаризм одной и пацифистское смирение другой. Вот почему, беседуя со своим двоюродным братом в день нашего приезда, донья Флора заявила ему:
– Если б ты во всем слушался своей жены, ты бы до сих пор ходил в гардемаринах. Ну и характерец! Да будь я мужчиной и попадись мне подобная жена… Право, взорвешься, как бомба! Молодец, что не послушался ее и приехал в эскадру! Ты достаточно молод, Алонсито, и еще дослужишься до бригадира. Впрочем, ты бы давно стал им, не привяжи тебя твоя Пака, как курицу в курятнике.
Но дон Алонсо, сгорая от любопытства, принялся расспрашивать ее о новостях, и вот что сказала ему старуха:
– Все здешние моряки страшно недовольны французским адмиралом, который доказал свою никчемность в походе на Мартинику и в битве при Финистерре. Он так трясется от одного вида англичан, что, когда союзная эскадра в августе месяце пришла сюда, он даже не осмелился задержать английский отряд под начальством Колингвуда, состоявший всего из трех кораблей. Все наши офицеры ропщут, что вынуждены служить под командой такого труса. Гравина даже ездил в Мадрид докладывать Годою, что могут произойти большие неприятности, если не поставят более опытного адмирала. Но Годой ответил ему что-то невразумительное: ведь он сам не осмеливается ничего решать; а так как сейчас Бонапарт возится с австрияками, то, пока он не освободится… Говорят, Наполеон тоже очень недоволен Вильневом и уже решил сместить его, но пока суд да дело… Эх, поручил бы Наполеон командовать эскадрой испанцу, например тебе, Алонсито, конечно произведя в соответствующий чин, – ведь ты давно этого заслуживаешь…
– О нет, я в командующие не гожусь, – возразил дон Алонсо с обычной скромностью.
– Ну так Гравине или Чурруке; говорят, он моряк хоть куда. А не то, боюсь, дело добром не кончится. Здесь французов просто видеть не могут. Представь себе, что когда пришли корабли Вильнева и у них не оказалось ни провианта, ни боеприпасов, то наш арсенал отказался их снабжать. Тогда они пожаловались в Мадрид, и Годой, который пляшет под дудку французского посла Бернувиля, приказал выдать им все, в чем они нуждались. Да, как бы не так! Главный морской интендант и командующий артиллерийским парком заявили, что не дадут Вильневу ничего, пока он не заплатит им за все наличными. Вот это по мне, любо-дорого слышать! А то недостает еще, чтоб эти белоручки заграбастали наши последние запасы! Ничего себе; настало времечко! Нет уж, теперь все стоит крови и пота; с одной стороны, желтая лихорадка, с другой – проклятая жизнь довели Андалусию до полного разорения, а вдобавок к этому еще все прелести войны. Правда, честь нации прежде всего, и за нее надлежит бороться и впредь, чтоб отомстить за все понесенные обиды. Мне даже стыдно вспомнить о Финистерре, где из-за трусости союзников мы потеряли «Стойкого» и «Рафаэля», два лучших наших корабля, или о том, как взлетел на воздух «Король Карлос», – ведь это было таким предательством, какого не сыщешь и среди мавров, не говоря уж о захвате четырех фрегатов и о сражении у мыса…
– Дело в том… – с живостью перебил сестру дон Алонсо, – дело в том, чтоб каждый находился на своем месте. Если бы тогда адмирал Кордова скомандовал перейти на левый…
– Да, да, я знаю, – в свою очередь, прервала его донья Флора, – я уже тысячу раз слышала то же самое из уст моего муженька. Им нужно всыпать как следует, и вы это сделаете. Я уверена, что ты, Алонсо, покроешь себя неувядаемой славой. Вот раскипятится твоя Пака!
– Не гожусь уж я для сражений, – печально проговорил мой хозяин. – Только бы поглядеть довелось! Безграничная любовь к нашим славным знаменам не дает мне сидеть на месте.
На следующий день после нашего приезда дон Алонсо встретился со своим старым другом – бригадиром флота. Облик этого моряка запомнился мне на всю жизнь, хотя я видел его всего лишь один раз. То был мужчина лет сорока пяти, с лицом красивым и приветливым, но настолько печальным, что невозможно было без сострадания смотреть на него. Он не носил парика, а его пышные русые волосы, не подвергшиеся пытке парикмахерских щипцов, с некоторой небрежностью были собраны в толстую косу, посыпанную пудрой, правда далеко не с таким искусством, какого требовала эпоха. У него были большие синие глаза, очень тонкий, правильной формы, хотя несколько длинноватый нос, который не только не безобразил его выразительное лицо, а, напротив, придавал ему особое благородство. Заостренный, чисто выбритый подбородок, еще больше усиливавший выражение грусти на этом приятном продолговатом лице, скорее говорил о мягкости и кротости, чем о силе и энергии.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|