– Чему они смеются, чему радуются? Разве блокада не все время будет? – спросила она у матери, когда они шли по Суворовскому проспекту.
Глупая, война – это, как всякая беда, ненадолго, как всякое несчастье, временно, а наша другая жизнь – навсегда. Поэтому люди смеются и радуются будущей своей жизни. Скоро и ты научишься смеяться и радоваться. И тебе будет хорошо. Ты увидишь, как зацветут сады в нашем Ленинграде, построят новые дома, ты будешь жить в новом доме и с трудом будешь верить, вспоминая нашу теперешнюю жизнь, что она тебе не приснилась, что она была на самом деле. Ты будешь редко к ней возвращаться, потому что, кроме страха и боли, ты в ней ничего не найдешь, – говорила ей мать слабым голосом и была не совсем права.
Теперь Наташа поняла и увидела в прошлой своей жизни не одно только горе, но и необыкновенную человечность, которая в трудную сегодняшнюю минуту спасла, уберегла ее от больших ошибок в работе и свела к минимуму урон, который она невольно могла нанести ученикам.
Осенью мать повела ее в школу. За день до этого они получили по ордеру зеленую шерстяную кофту сорок четвертого размера и черные рейтузы. Наташа потонула во всей этой амуниции, но все равно ее переполняла радость от обновок, и она вертелась у зеркала и себя не узнавала. Перепоясанная солдатским ремнем, оставшимся от отца, – все остальные вещи мать променяла на хлеб, – Наташа, подпрыгивая, шла первый раз в школу, вертела головой по сторонам и только у самой школы, наклонившись к матери за последним напутствием, заметила ее заплаканное лицо. По лицу никак нельзя было догадаться, что ей немного за тридцать. Выглядела она древней старухой, изможденной, с огромными, провалившимися глазами.
– Мама, зачем ты плачешь? Не плачь, сама же говорила, что пришло время радоваться! Я скоро выучусь, пойду работать, и тебе станет легче. Потерпи еще немного, родная!
– Только бы дожить до этого праздника!
– Доживем! Самое страшное позади!
Много собралось народу у школы, непривычно много народу. Наташа никогда не видела такого скопления детей. Когда их стали разводить по классам, некоторые девочки заплакали, думая, что это эвакуация.
Но тут на ступеньки школы взошла учительница в черном платье с высокими плечами – почти до ушей – и сказала:
– Здравствуйте, девочки! Здравствуйте, мамы, папы и бабушки с дедушками! Сегодня у нас незабываемый день. Мы начинаем новый учебный год в замечательное время, когда наш народ побеждает врагов и скоро приступит к мирной и счастливой жизни. Дети, не бойтесь идти в школу! В школе вас ждут учителя, которые сделают все возможное и невозможное, чтобы вернуть вам детство. Они научат вас тому, что они знают сами. С радостью они передадут вам свои знания, чтобы вы когда-нибудь в будущем поступили так же.
Мать подтолкнула Наташу к учительнице, похожей в своем черном платье с белой вставкой на груди на птицу-сороку, и Наташа, оторвавшись от горячей руки матери, сделала свой первый самостоятельный шаг в жизни. А в голове ее, как одинокая пловчиха на море, раскачивалась всего одна буква "а", которую она неизвестно где выучила и даже умела рисовать на песке.
Ей не терпелось поделиться с учительницей своим знанием, и, как только девочки и она сама заняли парты, она тут же выступила.
– Знаете, тетенька, я уже знаю букву "а"! – сказала она с гордостью и важно оглядела одноклассниц, которые сидели как мышки, свесив мышиные хвостики на плечи.
– Очень хорошо! – сказала учительница и объяснила всем, что в школе нет никаких тетенек. – А еще что ты знаешь, девочка?
Оказалось, что Наташа больше ничего не знает.
Учительница Анна Дмитриевна обратилась тогда к другим девочкам и стала выяснять, что знают они, и обнаружила только одну первоклассницу, которая знала некоторые буквы, остальные и понятия не имели, что это такое.
Потянулись школьные дни. Наташа научилась считать до девяти, но числа "десять" никак не могла понять, потому что оно состояло из единицы и нуля. Единицу она понимала, а как и зачем из нуля получается десять – понять не могла. Поэтому в ответах у нее не было чисел, больших девяти.
– Почему только девять? – удивлялась Анна Дмитриевна и начинала снова терпеливо объяснять, как образуются числа. Все это давно поняли и лихо считали до двадцати, одна Наташа стояла как перед пропастью и боялась сделать шаг вперед.
Анна Дмитриевна почти каждый день оставляла Наташу после уроков и настойчиво объясняла про числа, так что язык у нее начинал болеть. Ее слова, как капли воды, падали на сумрачный Наташин мозг и долбили его, как вода долбит камень. Пожалуй, легче было бы столковаться насчет арифметики с медведем, только что вывезенным из лесу, чем с Наташей.
Кроме неприятия арифметики Наташа Вишнякова отличалась еще рядом особенностей, одна из которых приводила Анну Дмитриевну в ужас. Целыми уроками Наташа жевала. Впрочем, в первом классе жевали многие, но она жевала сухари, которые сушила ей мать на завтраки, с каким-то диким неистовством. Ее холодные остекленелые глаза блуждали по классу, не находя себе покоя, ногтями она сдирала крошки с сухарей и осторожно, чтобы не потерять, несла крошки в открывающийся рот, и смыкала челюсти, и начинала жевать, как будто у нее был полный рот. Это равномерное хлябанье пустых челюстей наполняло душу Анны Дмитриевны страхом и состраданьем, но однажды она сорвалась и закричала:
– Вишнякова, прекрати жевать на уроках!
Наташа исподлобья враждебно взглянула на нее, и страшный механизм, рожденный голодом и войной, остановился на минуту и замер.
– Не надо, Наташа, есть на уроках! Не отвлекайся! Пожалуйста, слушай мои объяснения, – испугавшись своего крика, мягко сказала Анна Дмитриевна.
Но слова учительницы не дошли до сознания Наташи, они вдребезги разбились тут же, и снова челюсти принялись за работу, а глаза заходили, как ходики.
Однако, как ни плохо училась Наташа в первом классе, все же кое-что из объяснений учительницы проникло в ее сознание, и после зимних каникул она пришла в школу немного другая. Анна Дмитриевна устроила контрольную по русскому языку, и Наташа, подглядывая к соседке, написала эту контрольную на четверку, хотя Анна Дмитриевна видела, что она контрольную списала. Получив первую хорошую отметку, Наташа глаз не могла оторвать от тетрадки, гладила ее рукой, закрывала и снова открывала, боясь, что четверка может исчезнуть. Эта первая четверка стала для нее открытием, и в следующий раз она сосредоточилась и сама написала новую контрольную, правда на тройку, но эта тройка показалась ей еще дороже, чем та четверка, потому что она принадлежала лишь ей и была ее личным богатством. С русским дело пошло на лад, но по арифметике примеры за нее решала бабушка Настя, Наташа только их начисто переписывала.
Бабушка Настя была их соседкой по квартире, работала дворником и гордилась тем, что в старое время служила нянькой у богатых господ, у одного попа. Была она маленькая, худенькая и чистая старушка, коренная ленинградка, и улицы все называла старыми названиями. Во время работы она с удовольствием чисто мела улицу, убирала на лестницах в своем доме, а придя к себе домой, начинала уборку там. Ее страстью была чистота, и когда в блокаду было трудно с дровами и мылом, она отказывала себе даже в хлебе, чтобы иметь возможность стирать свое белье, меняя хлеб на мыло.
Когда начиналась бомбежка, бабушка Настя принималась за стирку, приговаривая:
– Ты лупи, фашист проклятущий, а мы тебя не боимся: Наталья в куклы играет, а я стираю. Правда, Наталья, не боимся мы его?!
– Не боимся, – тихо отвечала Наташа, укачивая куклу.
– Люблю я, грешным делом, белые тряпочки! – говаривала на кухне бабушка Настя. – Может, я только из-за чистоты-то и выжила. Как чувствую голод – я стирать. И вот не дал господь на тот свет переехать, а теперь я сто лет проживу без блокады-то!
Когда мама работала в ночную смену, Наташа часто перебиралась к бабушке Насте на ночевку. В большой светлой и холодной комнате, украшенной белоснежными с мороза скатертями и простынями, в правом углу под лампадкой проводили вечерние часы старуха и девочка.
– Господи, Исусе Христе, помоги нам выстоять в этой проклятой войне, дай нам хлеба и воды! – быстрым шепотом повторяла Наташа вслед за бабушкой Настей.
Была у бабушки мечта – после войны, когда торговля хлебом пойдет побойчее, поступить работать в булочную. Для пополнения знаний в области арифметики бабушка Настя обменяла трехдневный паек на канцелярские счеты, поскольку без умения считать на счетах ее не соглашались брать в булочную даже при той хорошей протекции, которую составил ей батюшка из Невской лавры, ее старинный друг, в далеком прошлом – ее хозяин.
Бабушка Настя очень гордилась своими счетами, а Наташе даже не давала до них дотронуться.
– Сегодня ко мне придет отец Феодор, будет меня на счетах учить, – сказала она Наташе, – ты тоже приходи, послушаешь – может, я чего не пойму, так ты запомнишь, ум у тебя цепкий.
Пришел отец Феодор, в черной рясе и с большим крестом на животе. Окропил святой водой комнату бабушки Насти, благословил хозяйку комнаты, на Наташу не обратил никакого внимания, словно ее здесь и не было. Поговорили старые друзья между собой, прошлое поворошили, а потом отец Феодор показал, как на счетах считать. Сначала он показал, как складывать, хотел показать, как вычитать и множить, но бабушка Настя воспротивилась:
– Незачем мне голову забивать! Вы все-таки, отец
Феодор, напишите мне по порядку на бумаге – как складывать. Я каждый день повторять буду.
Отец Феодор написал руководство на пяти листах. Бабушка Настя вытащила из буфета двести граммов сахару – месячную норму.
– Спасибо, отец Феодор, за науку! Выпьете чайку за память мою долгую!
– Эх, дни наши – трава! – сказал отец Феодор, но сахар взял.
– Зачем он сахар взял? – недовольно спросила Наташа, когда за отцом Феодором захлопнулась дверь.
– Полагается ему за совет, за мое устройство будущее. Хоть и старинный друг, а надо! Эх, кабы живы были мои сыновья, Артем да Вася, так была бы у меня, сердечной, другая жизнь – с просветом. Ну иди, Наталья, иди! Мне заниматься надо, как еще разберу почерк отца Феодора?!
Когда Наташа пошла в школу, бабушка Настя полностью одолела науку сложения. Больше всего она любила складывать и не признавала остальных действий арифметики. Придя с работы, бабушка Настя чисто – как хирург – мыла руки, садилась к столу и начинала свой бухгалтерский учет.
– Мы ему, фашисту, приплюсуем двух моих сыновей, Артема и Васю, безвременно погибших на Волховском фронте, твою, Наталья, чесотку, отца твоего, Савелия, – золотой был мужик, зиму сорок первого, сахар в земле у Бадаевских, твою мать – старуху в тридцать лет и вдову к тому же, и все наше общее горе. По моим подсчетам, всего десять больших напастей. Ну а теперь неси свою арифметику, руки чешутся – посчитать охота что-нибудь новенькое!
Наташа несла бабушке Насте задание по арифметике, а сама бежала гулять. Набегавшись по проходным дворам, налазившись по сараям и помойкам, нависевшись вниз головой на заборах, усталая Наташа возвращалась домой, где ее ждали решенные примеры.
Бабушка Настя, верная своим принципам, не обращала внимания ни на порядок действий, ни на сами действия и все числа суммировала. Ответы получались трехзначные и непонятные.
– Мы такое не проходили! – сопротивлялась Наташа, но бабушка Настя грозилась лишить ее поддержки и говорила:
– Знай пиши, Наталья, я тебе плохого не посоветую.
Каждый раз бабушка Настя с волнением ожидала отметок за свое творчество и, получив очередную двойку, волновалась:
– Не может быть, чтобы все неправильно, я так старалась!
Наташа успокаивала ее:
– Может, в другой раз повезет.
Но никакого везения не было. Анна Дмитриевна, в свою очередь, удивлялась странному набору цифр, которые Наташа таскала в школу. Ее ответы в классе тоже страдали ошибками, но все же были ближе к истине, чем домашние задания.
Она снова оставляла Наташу после уроков, снова объясняла ей порядок действий.
Однажды она сказала:
– Если ты решишь мне правильно вот этот столбик, то я тебе сообщу что-то интересное.
Что должно было быть этим интересным, Анна Дмитриевна и сама пока не знала.
Наташа, замерев от волнения, смотрела на немые враждебные цифры и не знала, что с ними делать. Анна Дмитриевна занялась проверкой тетрадей, ломая голову – что же придумать, ничего такого ей в голову не приходило, и она даже подумала, что хорошо бы Наташа решила и сейчас неправильно. Но Наташа, напрягая память, заставила себя сосредоточиться и решила накоиец-то правильно свой первый пример. Правда, она еще этого не знала и поэтому спокойно продолжала решать дальше и все примеры решила правильно, потому что они были легкими.
Когда Анна Дмитриевна посмотрела к ней в тетрадку и увидела наконец-то правильные ответы, она почувствовала себя счастливой, как никогда, и сразу же придумала, чем наградить Наташу, – взять ее с собой в цирк! У нее уже были билеты для сыновей. "Старший не пойдет, не беда", – подумала она.
Когда Наташа узнала, что правильно решила примеры, она попросила Анну Дмитриевну задать ей еще что-нибудь и целый вечер решала примеры и была не менее счастлива, чем учительница, а про награду даже забыла. Чувствовала себя так, как будто ее вдруг почистили, обновили, ликвидировали непонятным ей образом неисправность ее механизма.
– Молодец, умница! – сказала Анна Дмитриевна и погладила ее по голове. – Собирайся, завтра пойдем в цирк!
– В цирк? – спросила Наташа. – А что это такое?
Анна Дмитриевна, радостно улыбаясь, рассказала ей про цирк, и Наташа помчалась домой, полетела домой и, ворвавшись домой как ветер, рассказала бабушке Насте и про порядок действий и про цирк.
– Я теперь сама буду арифметику делать! Я отменила свое затемнение, теперь в голове у меня светло, как днем!
Бабушка Настя обиделась и проворчала:
– Революционерка ты, Наталья, и учительница твоя – революционерка!
И ушла в свою комнату, и закрылась на защелку, и гоняла косточки на счетах, и поминала во время своей важной работы Артема и Васю, ушедших на фронт из десятого класса…
Вспоминая свое детство и сравнивая себя со своими учениками, Наталья Савельевна обнаружила сходство между собой и Саней. Сколько сил потеряла Анна Дмитриевна, чтобы вразумить ее! Учительница могла бы вычеркнуть ее из своего класса, могла оставить на второй год, но не сделала этого, потому что ее отличала замечательная личная заинтересованность в жизни своих учениц. И эта заинтересованность не покидала ее до конца дней, пока она не ушла навсегда сама, удостоверившись, что это ее свойство вместе с любовью к детям восприняла от нее Наташа Вишнякова.
Думая дальше о себе и о своих учениках, Наталья Савельевна заметила также сходство между собой и Федей Гончаровым. Она тоже славилась в школе как отчаянная забияка и задира, и у нее тоже было прозвище, а звали ее Дистрофиком – по причине большого истощения и даже прозрачности.
Продолжая аналогию, она узнавала себя и в Маше Соколовой. Она тоже не могла равнодушно пройти ни мимо воробьев, ни мимо дворовых кошек, которые после войны снова замяукали в ленинградских дворах. Однажды Наташа собрала около десятка кошек, и повела их с собой в школу, и довела до класса, держа в руке одну заветную корюшку. Ну и шуму было в школе! Были сорваны все уроки, а Наташа отправилась домой с грозной запиской от самого директора.
Перебирая в памяти нынешних своих первоклассников, она поразилась тому, как все повторяется в жизни и как это повторение выглядит новым и неизвестным для новых людей. Чувствуя родство со своими первоклассниками, она видела и то, что отличает их, сегодняшних детей, от детей войны.
Неожиданная волна страха за них накатила на нее, когда она подумала о войне, и так же неожиданно ее посетила мысль: "Если вывели в люди меня, самую трудную в то время, то сейчас для меня не должно быть препятствий, чтобы вернуть долг. Те трудности, что я испытываю сейчас, не идут ни в какое сравнение с теми, что испытывала Анна Дмитриевна со мной".
Разъятая на составные части, на множество знакомых характеров, Наталья Савельевна почувствовала облегчение, оттого что сумела хорошо ответить себе на вопрос – что дальше делать с Саней?
СНОВА САНЯ ИВАНОВ – ЕСТЕСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
С трудом высвободив время, Наталья Савельевна пошла к Сане домой, чтобы увидеть его в более свободной обстановке. Отца у Сани не было. Мать призналась ей, что "гуляла" с одним солдатом, а он был женат. Но раз по душе пришелся, разве смотришь на эти вещи строго. Как подошел конец службе, он и сказал ей: "Поеду домой, на жену одним глазом гляну, может, тебя выберу, может, ее. Ты меня жди. Перевес на твоей стороне, так мне кажется".
"Перевес" и правда получился на ее стороне – незамужняя женщина с ребенком на руках. А солдат так и не вернулся. Вот и сыну семь лет, а приветов никаких, а к другим душа не лежит, так и слышит: "Ты меня жди". Особый он был человек, хоть и простой, правдивый очень, ведь и наврать-то мог, что свободный, и во всем остальном, но не наврал. А про сына не знает, не хотела ему мешать выбор делать, очень любила его, солдата.
Прослушала Наталья Савельевна грустную повесть, при Сане рассказанную. Саня на нее несколько раз глаза вскидывал – приглядывался, как она поняла мамкину жизнь, а потом сказал:
Ничего, мамка, не горюй, вот я в армию пойду
служить, найду там твоего солдата, и мы с ним крепко поговорим.
Засмеялась мамка, улыбнулась Наталья Савельевна, а Саня принялся делать уроки, решать задачу, и против обыкновения решил, и Наталья Савельевна тут же ее проверила и похвалила Саню.
Саня засмущался:
– Это от волнения, Наталья Савельевна, у меня получилось! Больше, наверно, не получится!
– Получится, Саня! У нас с тобой все получится, нас же двое, да еще твоя мама. Не может быть, чтобы у нас у троих не получилось.
– Он будет так стараться, правда, Саня? – дрожащим голосом спросила мамка.
– Очень буду, изо всех сил, – ответил Саня, шмыгая носом.
Наталья Савельевна стала собираться. Саня вышел в коридор и, встав на стул, снял ее пальто и помог ей одеться. Во всех его действиях ощущалась сноровка, и, когда Наталья Савельевна его поблагодарила, он ответил: "Пожалуйста". Он стоял на стуле, маленький, худенький, светлоголовый, и мало чем напоминал ей Саню в классе, того Саню, который вечно жался по стенкам на переменах и не умел справиться с собой от смущения, когда она вызывала его отвечать.
Сейчас перед ней стоял человек, полный достоинства, владеющий собой и даже не по годам предупредительный.
– Саня у нас в доме за главного, – сказала мамка, – я с ним во всем советуюсь, мужчина все-таки! Он и работу по дому выполняет, я с ним не знаю никакой мороки. Конечно, он очень еще ребячливый, но и лет-то ему всего семь! Он у меня – как светлый месяц в небе, вот только двоек у него много, одно только меня и пугает.
– Не будет у нас двоек! – на прощанье сказала Наталья Савельевна и вышла на улицу. Там ее подхватили снегопад и северный ветер и понесли по направлению к дому. Сквозь пургу чуть виднелись фонари, и вдалеке шла электричка из Ленинграда и фосфоресцировала, как огромный светлячок.
Навстречу Наталье Савельевне бежали дети. Дети были повсюду, куда ни взгляни, и она подумала: I "Много детей, как хорошо! Какое это все-таки счастье – наши дети!"
Утром следующего дня Саня рассказал Соколовой, что у него дома была Наталья Савельевна, его не ругала, была она немного другая, чем в школе, конечно лучше. Соколова Сане позавидовала, но потом они заговорили о своих планах на лето. Каждое утро они заводили разговор про лето, и им даже казалось, что оно от их разговоров быстрее идет навстречу. Обсудили, как Саня будет пасти коров с дедом Игнатом. Жирафа дала дельный совет насчет того, что коров надо выгонять в поле как можно раньше утром. Саня, поблагодарив ее за совет, в свою очередь, посочувствовал ей насчет ежа, которого она собиралась поймать летом, и посоветовал поймать ежа в лесу, потому что ежи только в лесу и водятся. Жирафа также поблагодарила его за совет, и тут задребезжал звонок, и остальные советы пришлось пока оставить при себе.
Начался урок труда. Саня – светлый месяц – на уроке труда сидел со своей пронырливой и болтливой соседкой Леной Травкиной, и ножницы, как живые, ходили в его задумчивых руках. Гончаров вертелся на парте и приставал к Жирафе – какой все же сопливый Саня Иванов! – и мешал ей выдергивать нитки из тряпки. Сам он склеивал коробку из картона, но ему было не до коробки, он мечтал раз и навсегда вытеснить Саню из сердца Жирафы и довел ее до слез, так что Наталья Савельевна отсадила его на свободное место к Алле Щукиной (Миша Строев болел, и его место пустовало). Впереди Аллы сидели Саня с Леной.
Лена, конечно, не могла выдержать столь близкого соседства с Гончаровым и, обернувшись назад, стала задирать его:
– Вот, Носорог, прощайся со своей Жирафой! Прогнала она тебя, не быть тебе больше отличником, не с кого списывать будет, с Алки много не спишешь!
– А ну отвернись, пока не заревела красной краской!
Лена взмахивала ресницами и не отворачивалась.
– А коробка у тебя кривая! Ой, совсем окривела у него коробка!
Разъяренный Гончаров схватил банку с клеем, замахнулся, хотел бросить, но не бросил. От резкого рывка клей из банки вырвался и обрушился на Санину голову. Саня был так увлечен работой, что долго не чувствовал клея на голове, а Гончаров и остальные, кто все видел, лишились речи на время, пока клей не потек Сане за шиворот. Тут Саня вскочил на ноги, отбросил в сторону ножницы и закричал истошно:
– Ой, ой, Наталья Савельевна, у меня кто-то ползет; – и стал руками сгонять с головы этого "когото", пока не запутал все волосы и пока не понял, что это клей.
Гончаров, увидев Саню жалким и беспомощным, вдруг пожалел его. Он встал и признался:
– Извините меня, пожалуйста, Наталья Савельевна, я нечаянно, я не хотел!
Наталья Савельевна и разбираться не стала, и слушать его не стала, а Гончаров в эту минуту не был похож сам на себя. Она вытолкала его за двери, приказав без родителей не являться, и повела Саню в столовую, где добрые поварихи окунули ему голову в таз с теплой водой и посадили его у плиты сушиться.
Окутанный полотенцем, как в тюрбане, сидел он на кухне. Перед ним стоял стакан киселя и тарелка с блинами. Улыбался Саня, наблюдая за уютными поварихами, а Гончаров тем временем шел домой, обязательно ступая в сугробы, по колено в них проваливаясь. Иногда падал нарочно, может, полегчает на сердце. Настроение было такое, что хоть оставайся в сугробе и замерзай!
Уселся Федя в сугроб и стал себя закапывать. За этим занятием и застал его Миша Строев, который шел из поликлиники со своей знаменитой мамой – парашютисткой. В обычае первоклассников пройти мимо своего школьного товарища не останавливаясь, только прошептать маме: "Вон из нашего класса мальчишка!" Или закричать на всю улицу: "Федька!" – и, получив в ответ: "Чего?", успокоиться и пройти мимо Феди или Пети как ни в чем не бывало.
Но Миша нарушил обычай. Увидев Федю, он подбежал к нему и сказал:
– Здравствуй, Федя! Как я рад тебя видеть! Как вы там учитесь без меня? Мамочка, ты иди, иди, я тебя догоню!
Гончаров, навалявшийся вдоволь в снегу, поднялся и обрезал:
– Чего кричал как ненормальный? Болел, что ли?
– Я болел, Федя, понимаешь, целый месяц провалялся, у меня грипп был сумасшедший!
– Подумаешь, грипп… – разочаровался Гончаров. Миша обиделся:
– У меня температура сорок была целую неделю!
– Счастливый, вот мне бы так!
– Не советую. Чего хорошего болеть!
– Да, понимаешь, мне заболеть надо во что бы то ни стало, а то я пропал. Родителей в школу вызывают! Наталья Савельевна всё! Понимаешь, Травкина приставучая такая, ну а я банку чуть не кинул, а клей – бац Саньке на голову и потек, а Санька кричит: ползет по нему кто-то!
Мальчишки весело засмеялись: Миша – представляя себе, как все случилось, а Федя – вспоминая, как было на самом деле.
Посмеялся Федя, полегчало у него на сердце.
– Чем болел? Ах гриппом! И мне надо заболеть. Только как? Вот когда хочешь, нипочем не заболеешь! Ну как бы заболеть? Послушай, грипп-то из микробов состоит, не осталось ли у тебя несколько микробов, много-то не надо, один-два?!
– Не знаю, – отвечал Миша неуверенно, – я уже поправился, но, может, один-два и остались. – Тут в носу у него защекотало, и Миша чихнул.
– Молодец! – закричал Федя. – Чихай не в сторону, а на меня, если не жадный.
Миша обиделся:
– Да мне для тебя ничего не жалко, не то что микробов!
– Да ты чихай, чихай! – торопил его Федя, но чиханье Мише не удавалось.
– Эх, даже простого дела не можешь сделать, а еще в друзья набиваешься, – досадливо сказал Федя.
Миша опустил голову.
– Ну ладно, не сердись, последнее к тебе дело. Раз чихнуть не можешь – так плюнь на меня!
– Плюнуть? – удивился Миша.
– Да, – сказал Федя с отчаянием. – Теперь только и осталось, что на меня плюнуть. Плюй!
Миша собрался было осуществить предложение Гончарова, но посмотрел ему прямо в глаза и не смог.
– Нехорошо плевать в лицо, – сказал он твердо, – не могу я.
– Плюй, тебе говорят! – заревел Федя, видя единственную возможность улучшить тяжелое, безвыходное положение.
Миша все еще медлил. Тогда Гончаров размахнулся и ударил его, и Миша, закрыв глаза, плюнул. Не чувствуя боли от сильного удара, он припустился догонять маму, которая издалека наблюдала эту сцену.
– За что он тебя ударил? – спросила мама, когда Миша подбежал к ней.
– Да так просто!
– А почему ты не дал сдачи?
– А зачем?
– Но он тебя первый ударил и ни за что!
– Ну и подумаешь!
– Ну какой же ты мальчишка, если ты сдачи дать не умеешь? Неужели тебе не обидно?
– Ни капли!
– А мне вот обидно, что у меня такой сын трухлявый. Подходи кто хочешь, давай ему по лицу, а он – только "подумаешь"!
Миша засмеялся:
– Да не волнуйся, мамочка, так надо было, для Феди так надо было.
Хотел Миша объяснить маме суть дела, но вдруг сообразил, что мама не поймет его. И открытие это так его поразило, что он замолчал.
Дорогой мама твердила ему, что она не допустит, чтобы он рос мямлей и блином этаким, но он не слушал маму, а думал про Федю, помогла ли ему его, Мишина, выходка. Зря, может, он плюнул на человека ни за что ни про что.
Шли вместе мать и сын, а мысли их одолевали совсем разные…
В тот же вечер Гончаров заболел, то ли ноги промочил, то ли и вправду не пожалел Миша для него микробов, вернее – вирусов.
Жизнь четвертая
МИША СТРОЕВ – ПОЮЩИЙ ТРОСТНИК
Миша был обычным мальчиком, за исключением одного обстоятельства: он любил музыку и балет, как другие мальчики любят бокс и хоккей.
Музыку он полюбил ровно в три месяца, когда его мама – тогда еще студентка, – положив перед собой конспект, укачивала Мишу на руках, чтобы он скорее заснул и не мешал ей готовиться к экзамену. А он спать не хотел, глаза на конспект таращил: что такое – шуршит! Когда надо было страницу перевернуть, мама брала Мишу к себе на плечо, и он разражался криком – неудобно на плече у мамы лежать; мама тоже разражалась криком – какой беспокойный ребенок, ни минуты покоя, провалится она на экзаменах, обязательно провалится, там не посмотрят, что у нее ребенок! Миша, слушая сердитый мамин голос, начинал плакать еще сильнее, мама совала ему соску, он соску выплевывал и заходился таким плачем, как умеют плакать безысходно и отчаянно совсем маленькие дети, младенцы то есть, как будто заранее они выплакивают тяжелые минуты будущей жизни, несправедливость ее и тоску.
Слушая Мишин плач, мама начинала метаться по комнате в поисках успокоительных средств. Зубрежке наступал конец, и Миша, улыбающийся и счастливый, занимал место у мамы на руках и, единственный, владел ее руками, ее глазами. А конспект валялся на полу.
Однажды во время горького Мишиного плача мама случайно включила радио, чтобы прослушать результаты соревнований по парашютному спорту, в которых она на этот раз не смогла принять участие.
Диктор передал интересовавшее маму сообщение, а потом заиграла музыка из произведений Калинникова. Мальчик вдруг замолчал, и каждый раз, когда по радио передавалась музыка, мальчик переставал кричать. Поэтому его мама довольно легко закончила Политехнический институт.
Мальчик рос, его музыкальное сознание развивалось, и он навсегда полюбил музыку, как отголосок, как отзвук раннего своего детства.
Мишина мама к музыке была равнодушна, и пока та музыка помогала ей справляться с сыном, она ничего не имела против нее. Но по мере того как Миша подрастал, все чаще выключала она радио – источник его радости и печали.
Когда радио умолкало, оно становилось для Миши источником печали. Как-то в четыре года он встал на кровать и полез на стену, где висело радио, си не смог дотянуться до него и дернул за провод. Радио свалилось
к нему на кровать, и Миша стал в него заглядывать чтобы посмотреть на того, кто в трудные минуты облегчал ему жизнь.
Тот, кто сидел в коричневом ящике, никогда Мише показывался, но все про него знал, словно сам когда-то
находился в его положении, и старался его успокоить, пел ему разные песни (не только про волка), играл ему музыку, которая уносила его далеко-далеко, никто не знал куда, так что комната становилась не похожей на комнату, а мама – на маму.
Миша искал в том ящике хорошо ему знакомых певцов и музыкантов, но никто ему не являлся, не выходил навстречу. Тогда Миша разломал ящик, никого не нашел, и заплакал от обиды и обмана, и кричал ровно четырнадцать часов, и ослаб от крика.
Отец, только что вернувшийся тогда с мотогонок во Франции, бросил награды и чемоданы на пол и, не переодеваясь, побежал в магазин радиотоваров, где специально для Миши купил новую радиолу "Эстония".