очередь пополнить людьми и техникой сильно ослабленные танковые и мотодивизии тридцать девятого моторизованного корпуса, которые он вывел на отдых в район Любани. Здесь обнаружится, по-видимому, самый опасный участок. Если русские исправят допущенную ошибку и пятьдесят четвертая армия генерала Федюнинского начнет действовать с Мерецковым согласованно, то его войскам в Чудово, Киришах и Любани грозит окружение. Этого нельзя допустить!
После недавнего звонка Франца Гальдера у генерал-полковника фон Кюхлера неожиданно возник план зимнего штурма Ленинграда. Он был хорошо информирован о положении в городе. Силы его защитников на пределе. После массированного налета в сочетании с артобстрелом танки с мотопехотой двинутся вперед. Лишенный воды, тепла, электроэнергии и продовольствия, город не выдержит натиска. То, что не дали ему сделать осенью, он, став командующим группой армий «Север», совершит зимой. На этот раз русский «генерал» мороз будет воевать на его стороне.
Но Мерецков пока путает ему все карты. Судя по всему, он решил наступать всерьез. Если они прорвутся в тыл армии Буша у Старой Руссы, а восемнадцатую сбросят с волховского плацдарма, группе армий придется нелегко. Главное — остановить Мерецкова…
Между тем фон Кюхлер умудрялся слушать абверовцев и представителей других тайных служб. Он не имел ничего против плана диверсионных акций, о которых доложил начальник абвергруппы. Понравилась идея организации лжепартизанских отрядов, которые должны действовать в боевых порядках прорвавшего оборону противника. Одобрил и засылку разведгрупп в тылы Волховского и Ленинградского фронтов.
Командующий армией, который через три дня примет дела у фельдмаршала Риттера фон Лееба, заинтересованно и деловито вел совещание специалистов по тайной войне с противником. И никто из них не догадывался, что генерал-полковника преследует назойливая мысль, на которую не может пока «найти ответа: чем ознаменует он вступление в должность командующего группой армий „Север“?
10
Едва прогремели первые выстрелы наступления, начался нескончаемый поток раненых. Их везли на машинах, повозках, собачьих упряжках, несли на руках. Некоторых вели, бережно обняв, другие шли сами, прижав к груди искалеченные руки или опираясь на самодельные костыли. Медсанбат заполнился страдающими людьми. Они стонали, кричали, плакали, бессильно матерились, бредили и звали маму. Тех, кто побывал в руках хирургов и остался жив, брала под опеку эвакорота, отправляла в тыл. Но санитарных машин не хватало, и подправленные на операционном столе бойцы скапливались в медсанбате, довольно скоро превратившемся в истинный ад.
Двое солдат принесли командира роты. Не опуская носилок на землю, они остановились у входа и угрюмо смотрели на Марьяну, она выскочила глотнуть свежего воздуха.
— Глянь, сестрица, — сказал один из солдат, пожилой, с серебристой щетиной на скуластых щеках, — комроты наш. Куда его?
Марьяна откинула зеленую немецкую шинель, ею был прикрыт командир, и отпрянула от носилок. У комроты был вырван живот, внутренности исчезли, из грудной клетки через пробитую диафрагму в полость выполз край розового легкого.
— Кого вы принесли? Он же выпотрошенный весь!
— Как же так? — растерянно пробормотал второй красноармеец, помоложе. — Живой ведь был…
Первый солдат взглянул на командира, отвернулся и принялся быстро и мелко креститься, бормоча неразборчиво.
— Кончился ваш командир, отвоевался, — сказала Марьяна. — Несите его вон к той сараюшке, там покойников складывают. Документы нашему комиссару сдайте. А сами-то целы?
— У меня в боку дырка, — сказал солдат, что помоложе. — А у папаши в плече осколок. Иначе бы из строя не ушли.
Днем работалось еще легко. Отоспались накануне, да и сказывалась некоторая азартность, с которой медики принимали первые жертвы наступления. Они вполне отдавали себе отчет в том, как важна и благородна их работа на войне. И нелегкое дело, которое доверили им, свершали добросовестно и увлеченно, стараясь совместить умелость со скоростью исполнения. Это было сложно, но медики старались.
Закончился короткий зимний день. Быстро надвигалась темень. Но война продолжалась и в темноте, раненые прибывали и прибывали. Глубокой ночью работали уже без порыва, без приподнятости, без чувства удовлетворения от того, что еще одному вернули жизнь, пусть и войдет он в эту новую ипостась калекой. Пришла тупая, подавляющая все мысли усталость.
Наступление топталось на месте. Атаки бойцов разбивались о хорошо укрепленные позиции немцев на левом берегу Волхова, и цепи красноармейцев откатывались, оставляя на ничейной земле убитых и раненых. Под шквальным огнем вытащить их было невозможно, и живые еще люди долгими часами оставались на снегу, тщетно ожидая помощи. Многие так и не дождались ее…
Утром следующего дня атаки возобновились. Кое-где удалось сбить противника с занимаемых позиций и вклиниться в его оборону. Тогда и усилился поток искалеченных, среди которых оказались и обмороженные. И потому опять без устали работали хирургические пилы. Они отделяли пришедшие в негодность конечности. Хирурги пластовали куски живого еще мяса, сшивали кровоточащие разрезы, и очередной калека покидал стол, чтоб уступить место другому страдальцу.
Онемевшие пальцы не слушались врачей. У одного из хирургов судорогой искривило кисть, и медсестра Тамара Бенькова растирала ему руку спиртом. Другой врач пилил-пилил кость ноги чернявому и усатому лейтенанту, остановился в изнеможении, подозвал санитара: «Пили ты, я смотреть буду, чтоб правильно…» И санитар ерзал хирургической пилой по обнаженной кости, поначалу отворачиваясь, потом провористей, пока доктор копил в себе силы для сложной и точной работы.
Принесли обгоревшего танкиста. Пытались снять с него комбинезон и не смогли: вместе с обуглившейся тканью сходила кожа, обнажая сочившееся кровью мясо. Хирург Свиридов быстро осмотрел его, танкист был без сознания, и сделал знак: снимайте со стола.
— На нем живого места нет, — сказал хирург. — Не будем понапрасну тратить время. Умрет бедняга через час…
Вдруг в помещении для послеоперационных раздался дикий крик. Санитары и медсестры бросились туда, а военврач Казиев, который искал пулю в раскрытой грудной клетке солдата, даже головы не повернул.
Пришел в себя после наркоза огромного роста старшина с ампутированными по локоть руками и наглухо забинтованным лицом — у него в руках взорвалась граната. Не видя белого света, решил, что его заживо похоронили, и страшная мысль подняла старшину. Он двинулся вперед и натолкнулся на санитара. Замутненное сознание старшины было во власти навязчивых видений, решил, будто перед ним противник. Исступленно закричав, старшина обхватил санитара похожими на ласты обрубками и силился свалить его на землю. С трудом старшину смогли удержать, чтоб Марьяна ввела ему морфий. Она побыла с ним рядом, пока старшина не затих, и прислушалась, как раненые бредили.
— Обходи слева! Прикройте меня! — требовал один.
— Маша, Маша… Мне больно! Где ты? — звал из угла горячечный голос.
— Не нравится, суки?! Так вас, гады! Подавай ленту, Вася!
— Мой костер… Искры гаснут на лету… А-а-а! Мать вашу… Холодно! Замерзаю… Глотнуть дайте! Где моя фляжка?
— Не подходи! Стрелять буду! Не подходи…
— Мама, мама! Меня кусают… За ноги кусают! Отгони собаку…
Вошел командир медсанбата Ососков.
— Караваева, — строго сказал он, — рассиживаешься. А там полно шоковых. Иди к себе.
Она посмотрела на старшину. Старшина спал. «Что с тобой будет, когда очнешься?» — подумала Марьяна. У входа в шоковое отделение Марьяна едва не столкнулась с санитаром Шмакиным. Он тащил из операционной эмалированный бачок с крышкой. В бачке находились части человеческих тел, которые хирурги не смогли приладить… Марьяна посторонилась. Санитар шагнул мимо нее, потом вдруг зашатался, колени подогнулись, и Шмакин стал мешком опускаться наземь. Марьяна успела схватить его за ворот некогда белого, а теперь уже грязно-кровавого халата, надетого поверх шинели, но бачок Шмакин из рук выпустил, и сам повалился набок, уронив крышку. Содержимое бачка медленно поползло наружу.
— Вставай, Шмакин, вставай! — закричала Марьяна. Она изо всех сил, теперь уже двумя руками, пыталась поднять санитара, хотя бы удержать, не дать ему упасть на эту кучу костей и мяса.
Откуда ни возьмись возник военврач 3 ранга Ососков, их командир медсанбата. Он ударил санитара по щеке, потом по другой. Шмакин заморгал… Марьяна почувствовала, как его обмякшее тело обрело уверенность, и санитар встал на ноги, раскачиваясь.
— Дайте ему нашатырного спирта, старшина, — распорядился Ососков. — Обморок… Третьи сутки на ногах и без сна, вот и скис мужичок. Держись, Шмакин, держись! Да приберите здесь. — Командир медсанбата показал рукой на опрокинутый бачок.
— Давай сначала это вынесем, Шмакин, — сказала Марьяна.
Она подняла бачок за край и увидела в куче желтую пятку с белесыми мозолями по краям. У Марьяны мелькнула мысль: не надеть ли перчатки. Мысль показалась ей смешной и праздной. И она равнодушно ухватилась пальцами за пятку, подняла ампутированную ступню и бросила в бачок. Потом ей попалась раздробленная кисть. Соскальзывали с пальцев сине-зеленые кишки, местами разорванные, видимо, осколком. Когда бачок был наполнен вновь и Марьяна взялась за ручку, чтобы помочь санитару вынести, Шмакин остановил ее.
— Сам сделаю, — сказал он, — мое это дело, сестрица. А понюхать спиртику потом забегу.
— Забегай, — сказала Марьяна и отправилась выводить пострадавших из шока, их нельзя оперировать в таком состоянии.
В середине второго дня случилось несчастье с хирургом. Военврач 3 ранга Казиев почувствовал себя плохо. У него начались почечные колики. Боль он испытывал невыносимую. Самому впору завыть от страданий, а права такого не имел, потому как поступление раненых не прекращалось. Сунулась Тамара к нему со шприцем с морфием, чтобы поунять грызущую боль, но Казиев крикнул:
— Назад! Нельзя мне морфий! Усну.
Ососков спросил его:
— Сменить вас, Марсал Ахметович?
— Кто меня сменит? — возразил Казиев. — Вы, комбат?
Ососков смутился:
— Я не хирург.
— То-то и оно, — сказал военврач. — Тепло мне давайте, на спину тепло. И тогда я еще постою…
Хотели грелками помочь, но грелки мешали движениям хирурга.
— Стол придвинем к «буржуйке», — сказала Марьяна.
Придвинули стол. Старший из медбратьев, санитар Садыков, пришел с охапкой дров. Загудела железная печка, повернулся к ней спиной Казиев, пронизало его тепло, и боль отпустила немного.
— Следующего! — приказал хирург.
На стол лег пулеметчик. Пуля попала в рот, разорвала язык и застряла у шейного позвонка.
А потоки поступил в медсанбат капитан Чесноков. Доставили его бойцы потерявшим сознание и звавшим в бреду женщину по имени Таня. Разбитной красноармеец с обвязанным лбом, связной Чеснокова, рассказывал:
— В нас одним снарядом угодило… Меня, значит, по лбу, а капитана по низу живота. Знает, что с ним приключилось. И Таню зовет, жена это его, перед войною поженились, а его из отпуска отозвали. Теперь вот застрелиться хочет, едва оружию отняли. И то сказать — какая теперь житуха у мужика! Пусть бы там ногу али руку снесло… Калека, это верно, да жить можно. А так… Ежели по совести, то я б ему сам пистолет в руки сунул.
— Дурак, — сказал военврач Свиридов. — Пистолет бы дал… Вот ты его и приставь к глупой башке. Думаешь, твой капитан один такой на войне? Вот сестра его из шока выведет, а я ему все там хозяйство зачищу, и отправим в госпиталь. А уж в госпитале спецы. Соорудят ему любое естество, на чей хошь вкус. Понял, дундук?
— Понял, — недоверчиво проговорил боец. — Да только разве такое возможно?
— У нас все возможно, солдатик, — пробасил угрюмый пожилой санитар по фамилии Семенихин. — Вот был ты, скажем, полумертвый, а у нас сразу оживешь. Опять же, если полуживой, то мы тебя обратно можем сделать мертвым. Желаешь?
— Да ну тебя, — махнул связной комбата и ушел на перевязку.
Ближе к вечеру, уже начинало темнеть, Марьяна вышла наружу, поискала клочок незатоптанного снега и принялась тереть им лицо. В голове прояснилось.
— Послушай, санитар, где бы перевязаться?
Марьяна поначалу не сообразила, что обращаются к ней, она забыла о солдатских брюках и про убранные под шапку волосы. Она повернулась и увидела высокого командира в белом полушубке и слегка сбитой на затылок ушанке. Командир улыбнулся, приложил руку к виску:
— Простите, доктор, обознался.
— Я не доктор. Старшина медицинской службы.
— Сестра милосердия, — уточнил командир. — Мне бы плечо посмотреть. Онемело окаянное. Ранили вчера.
— И вас никто не смотрел?
— Как никто? Мой связной перевязывал, он и смотрел… Да и у вас я случайно. Был в штабе дивизии, пленного доставил. Вот мимоходом и сюда заглянул: плечо немного беспокоит.
— Пойдемте, — сказала Марьяна. — Я вас сама посмотрю.
— Тогда, если позволите, представлюсь вам, сестрица, — несколько церемонно проговорил командир, поклонился, потом вытянулся перед Марьяной. — Лейтенант Кружилин, комроты. Можно называть меня и попросту — Олег.
Марьяна улыбнулась. Ей показалось, что она уже встречалась с этим человеком. И Олег нравился ей сейчас. Обращением вежливым, что ли? На внешность мужчин Марьяна давно не обращала внимания, по крайней мере, запретила себе делать это.
— А меня Марьяной зовут. Пойдемте, лейтенант Олег.
…Бесновался Чесноков. Братья Садыковы, санитары, едва удерживали его на койке. Капитан Чесноков хрипел. Розовая слюна, он искусал себе губы, пузырилась в углах рта. Капитан яростно ругался сорванным голосом и требовал пистолет. Марьяна сделала Садыковым знак рукой: отпустите Чеснокова. Тот сразу попытался вскочить, уцепившись руками за халаты санитаров. Марьяна быстро положила руку капитану на лоб. Чесноков оставил санитаров, обхватил руку сестры, зарылся в нее лицом и протяжно, по-волчьи, завыл. Марьяне стало жутко. Сделав над собой усилие, она протянула к голове капитана руку и принялась гладить по волосам.
— Ну что ты, что ты, миленький, — говорила она. — Перестань, пожалуйста. Так ты мне всех раненых перепугаешь. Ничего страшного не случилось… Перестань! Все обойдется. Не надо так убиваться. Потерпи… Ты ведь мужчина!
Тут она осеклась, произнеся привычные слова, которыми всегда утешала страдающих подопечных. А капитан хоть выл-выл, а слова ее услышал. Он смолк и оттолкнул руку Марьяны.
— Мужчина, говоришь? — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Был им еще недавно… А впрочем… Ты права, сестра. Разнюнился, как жалкая баба. Все. Кончаю истерику. Иди к другим, сестрица. Капитан Чесноков хлопот вам больше не доставит.
— Вот и хорошо, милый, — облегченно вздохнула Марьяна и пошла из палаты вон, обрадованная и смущенная вернувшейся к капитану твердостью духа.
Ночью она спала рядом с закутком, который оборудовал для отдыха командир медсанбата. Разбудил Марьяну выстрел. Стреляли под самым ухом у нее. Она вскочила и босиком — спала, лишь стянув с себя сапоги, — выбежала наружу. Из закутка появился комбат Ососков. Был без ремня, вид заспанный и ошалелый, в руке болталась портупея с пустой кобурой. В маленькой каморке рядом с постелью комбата и опрокинутой сейчас табуреткой, на которую Ососков положил перед сном портупею с личным оружием, лежал ничком человек. Левая его рука была неестественно изогнута к виску и сжимала пистолет.
— Вот черт, — сказал Ососков. — Не было мне печали…
Комбат нагнулся, осторожно высвободил из пальцев человека пистолет, убрал оружие в кобуру, надел портупею, затянулся ремнем. После этого военврач Ососков взял мертвеца за плечо и перевернул лицом вверх. Это был капитан Чесноков.
11
«Защиты от подлинной внезапности не существует, — подумал Мерецков вне всякой связи с только что прочитанным текстом и машинально перевернул страницу. — А какая тут внезапность!.. Пленные, захваченные еще до Нового года, сообщали, что немцам известно и о создании нашего фронта, и о подготовке к наступлению. Этот козырь — внезапность — покрыли еще до того, как мы извлекли его из колоды…
Генерал армии поднял книгу к глазам. Внимание привлекла фраза, которую он прочитал с живейшим интересом: «Князь опять засмеялся своим холодным смехом.
— Бонапарте в рубашке родился. Солдаты у него прекрасные. Да и на первых он на немцев напал. А немцев только ленивый не бил. С тех пор, как мир стоит, немцев все били. А они никого. Только друг друга…»
Мерецков хмыкнул и захлопнул книгу. Это был четвертый том собрания сочинений Льва Толстого, выпущенного Сытиным в 1913 году в приложении к журналу «Нива». Раздобыл его Кирилл Афанасьевич в Москве после памятного разговора со Сталиным, когда Мерецкову сообщили о создании Волховского фронта.
Сталин тогда спросил у Мерецкова:
— Вы читали «Войну и мир» Толстого, товарищ Мерецков? Советую перечитать. Лев Толстой правильно ставит в романе вопрос о значении народа в освободительных войнах. Именно народ выигрывает такую войну. Мы с вами лишь выполняем его волю. Поэтому наша ответственность за порученное дело неизмеримо повышается, товарищ Мерецков… «Война и мир» — полезная книга.
Если Сталин советует — надо читать. Он может в любой момент спросить, до какой страницы добрался. Гм… Про немцев старый князь Волконский так лихо высказался на девяносто девятой. Только ленивый, значит, их не бивал… Да… Времена переменились. Не поленились бы мы разобраться в сути гитлеровского феномена перед войной — глядишь, и не сидел бы теперь генерал Мерецков в Малой Вишере.
Кирилл Афанасьевич убрал книгу, подошел к столу, застланному картой, сел и разгладил карту рукой. Вот она, линия его фронта. Похвастать пока нечем. Двое суток бьют волховские армии в оборону противника. И все тщетно. Успели, сволочи, укрепиться. Инженерные войска у них действуют по всем правилам и техникой снабжены отлично. А у наших саперов лопата и топор, и гоняют их зачастую командиры затыкать дыры, хотя существует особый приказ, он запрещает использовать специальные части не по назначению.
«И соседи, — подумал Кирилл Афанасьевич. — Бывает, что успех операции зависит от них больше, чем от тебя самого. На левом фланге генерал-лейтенант Морозов наступает на Старую Руссу. Если его армия возьмет город, это напугает противника. Ведь тогда возникает угроза окружения его новгородской группировки. Надо связаться с Павлом Алексеевичем Курочкиным. Он — толковый мужик, широко мыслящий командующий фронтом. С ним можно договориться о координации совместных ударов. Ведь Северо-Западному фронту выпала не менее трудная задача. И немцев разбить под Старой Руссой, и ударом правого фланга выйти к Сольцам и Дну, отрезать дивизиям генерала Буша пути отхода от Новгорода и Луги. А что сейчас поделывает сосед справа?»
Мерецков вздохнул. Никак не мог успокоиться и осознать факт автономности 54-й армии. Вспомнилось памятное совещание в Ставке, которое проходило месяц с небольшим назад. В Москву Мерецков прибыл с командующими новыми армиями, 59-й и 2-й ударной, Галаниным и Соколовым. Из Ленинграда приехали Жданов и Хозин. Андрея Александровича, секретаря ЦК и Ленобкома, Мерецков знал давно. Они ведь вместе работали в Питере. А вот возникшая необходимость координировать действия с генерал-лейтенантом Хозиным, который сменил Федюнинского после недолгого пребывания того на посту командующего Ленфронтом, была не по душе Мерецкову. Он был знаком с Михаилом Семеновичем еще до войны, когда тот начальствовал в Академии имени Фрунзе. Хозин был сложным человеком, трудным в общении, болезненно самолюбивым, мнительным. Слишком долго он оставался в тени, а это способствовало возникновению комплекса неполноценности, развивало у него стойкое убеждение в том, что его несправедливо обошли. Когда Жуков в сентябре прошлого года привез его и Федюнинского в Ленинград, Хозин стал начальником штаба фронта. Потом командовал 54-й армией вместо разжалованного незадачливого маршала Кулика. Побыв недолго в роли командующего фронтом, генерал-майор Федюнинский в самом начале наступления немцев на Будогощь и Тихвин забил тревогу и за спиной у Жданова попросил у Ставки разрешения поменяться с Хозиным постами. Так Михаил Семенович стал командовать фронтом. На совещании в Ставке 12 декабря держался с достоинством и по отношению к Мерецкову несколько высокомерно. Хозин давал понять, что именно он возглавляет основные силы на северо-западном направлении, а Волховский фронт и его, Кирилла Афанасьевича, армии лишь придаются ленинградцам.
Когда после доклада Шапошникова Мерецков поставил вопрос о передаче Волховскому фронту 54-й армии, Хозин яростно запротестовал. Напрасно Кирилл Афанасьевич доказывал, что отрыв этой армии от его фронта усложнит боевое взаимодействие войск, призванных решать одну и ту же задачу.
— Ну и что из того, что Федюнинский находится за внешним кольцом блокады? — горячился Михаил Семенович. — Его армия будет наносить удары с вражеского тыла. Этим она окажет Ленинграду максимальную поддержку. Федюнинцы будут рваться к родному городу.
При этом он постоянно поворачивался к Жданову, как бы прибывая поддержать его, и тот кивал в знак согласия.
— Что-то до сих пор Ленинград не видел особой помощи от этой армии, — проворчал Мерецков.
Ему вдруг стало нестерпимо обидно оттого, что приходится доказывать очевидные вещи опытным как будто бы в военном отношении людям. Кольнуло и пришедшее осознание: вряд ли кто разделяет его предчувствие, что совместная работа пойдет у них с Хозиным вкривь и вкось.
— На этом закончим, — сказал Сталин. — Если товарищи ленинградцы считают, что такое положение для них подходит, оставим все неизменным. Все мы знаем товарища Мерецкова как талантливого полководца и хитрого хозяина, который всегда себе на уме, который старается собрать на своем дворе как можно больше добра. Но если товарищ Мерецков одной армией освободил Тихвин, то четырьмя армиями он непременно разобьет Кюхлера и снимет блокаду Ленинграда.
…Мерецков снова раскрыл «Войну и мир» Толстого. С минуты на минуту он ждал вызова из Москвы, а сообщить туда что-либо существенное пока не мог. Немцы крепко держались за плацдармы возле Киришей и Грузина на правом берегу Волхова. 4-ю армию они даже контратакуют. 59-я армия Галанина топчется на месте. Противник сосредоточивает силы в районе Спасской Полисти, опасаясь, что мы, завладев этим поселком на шоссейной дороге Новгород — Ленинград, двинемся вдоль железнодорожной магистрали, параллельно Волхову, прямо на чудовскую группировку. А именно так нам и надлежит поступить…
«Пока я могу рассчитывать на успех только там, где решительно действует Вторая ударная армия Клыкова и армия Яковлева, — подумал командующий фронтом. — В направлении на Новгород наши атаки, увы, безуспешны. Но дивизия полковника Антюфеева уже заняла Красный Поселок. Это хорошо. Сегодня утром командармы Клыков и Яковлев ввели в бой резервы. Активность наступающих войск усилилась, но и противник наращивает сопротивление. И о чем, о каких успехах докладывать мне сейчас в Ставку?»
Мерецков вспомнил, как звонил недавно, после разговора со Сталиным, генерал-лейтенанту Клыкову.
— Николай Кузьмич, смелее вводите резервы.
— У меня осталась стрелковая бригада.
— Вводите и ее! Вводите все, что у вас есть. Надо изо всех сил давить немца на том участке, где у вас обозначилась возможность прорыва обороны противника.
Кирилл Афанасьевич вспомнил, что почти слово в слово повторил фразу, которую слышал от Верховного.
— Положение чрезвычайно сложное, — проговорил командарм. — В таком положении остаться без резервов…
Мерецков хорошо понимал Клыкова. Он знал, что отсутствие резервов всегда вызывает у военачальника неуверенность. Но Кирилл Афанасьевич хорошо помнил и содержание сталинского письма, которое привез ему в Малую Вишеру начальник артиллерии Воронов. «Единым и общим ударом, — горько усмехнулся генерал армии. — Это хорошо выглядит на бумаге. А на деле наскоки, не обеспеченные в достаточной мере поддержкой авиации и артиллерии, малоэффективны. Но чем я подкреплю усилия пехоты?»
Командующий встал из-за стола и хотел идти в аппаратную, но в комнату влетел возбужденный Мехлис.
— Плохо воюем, генерал, — сказал он Мерецкову. — Товарищ Сталин обеспокоен. Я ему докладывал, что…
— Я тоже, — перебил его Кирилл Афанасьевич.
— Что «тоже»? — не понял Мехлис.
— Тоже докладывал сложившуюся обстановку. Лев Захарович хмыкнул и недовольно повел носом.
— Пора уже сообщать Ставке о наших успехах, товарищ Мерецков. А их не видно. Необходимо срочно выехать в войска и накрутить командармам хвосты. Разучились бить фашистов. Кстати, как дела в Пятьдесят второй?
Мерецков протянул сообщение генерал-лейтенанта Яковлева.
«К 13.00, — сообщал командарм-52, — правое крыло армии в составе трех дивизий вышло на западный берег реки Волхов. Частями 46 и 305 сд овладели районами Заполья, Лелявино и лесом севернее. Армия отбивает контратаки на Теремец».
— Это уже не хрен собачий, — сказал Лев Захарович. — Это уже нечто. Надо включить населенные пункты в доклад Ставке.
— Все сделано, — отозвался Мерецков. — И вот еще. Я передал Клыкову, Второй ударной, две стрелковые дивизии из армии Галанина.
— Не жирно ли будет? — возразил Мехлис. — А с кем пойдет на Ленинград Галанин?
— Он стоит пока на месте. А Клыков пробивается вперед.
— Что скажут в Ставке? — заопасался Мехлис. Командующий фронтом поморщился: «До чего же надоела мелочная опека! На помочах водят, как сопливого мальчишку».
— Звонил Василевскому, возражений нет. Но пойдемте… Время докладывать в Москву.
Они пришли в аппаратную в тот момент, когда на ленте аппарата Бодо возникли слова: «Ставка вызывает Мерецкова».
— У аппарата Мерецков, — сказал Кирилл Афанасьевич.
— И Мехлис, — подал голос Лев Захарович.
— И Мехлис, — будто эхо, повторил командующий фронтом.
— Верховный Главнокомандующий требует объяснений по поводу вашего бездействия, — передал Василевский.
Кирилл Афанасьевич посмотрел на Мехлиса и развел руками. Представитель Ставки решительно шагнул к аппарату.
— Передавайте. Говорит Мехлис. Мы не бездействуем, мы воюем, товарищ Василевский. Противник превосходит армии фронта в авиации, технических средствах, артиллерии. У нас мало снарядов, у немцев их хоть завались. Кроме того…
Договорить ему не дали. Аппарат Бодо стал работать на прием. Задвигалась лента, на ней проступали слова: «Меньше разговоров, товарищ Мехлис. Не для того мы послали тебя туда. И кто у вас командующий фронтом? Мехлис или Мерецков? Какие новости, Кирилл Афанасьевич? Сталин».
Мехлис съежился и отошел от аппарата. Мерецков занял его место, заговорил.
— Новости у нас, товарищ Сталин, такие…
Вошел в аппаратную капитан Борода и протянул генералу армии записку. Мерецков быстро прочитал ее и живо наклонился к аппарату, словно собираясь увидеть через него Москву.
— Хорошие у нас новости, товарищ Сталин! — почти что выкрикнул Кирилл Афанасьевич и замолчал. Сдерживаясь, стал ждать, когда его слова передадут в Ставку. Понемногу успокаиваясь и не глядя на подскочившего к нему Мехлиса, который пытался прочитать записку, ее командующий держал перед глазами, стал диктовать телеграфистке:
— Войска Второй ударной армии под командованием генерал-лейтенанта Клыкова прорвали оборону противника в районе поселка Мясной Бор! Участок прорыва расширяется…
«Хорошо, — ответно отстучал аппарат. — Когда Вторая ударная армия закрепит этот успех, бросайте в наступление кавалеристов Гусева, Тринадцатый корпус. Я очень надеюсь на вас, товарищ Мерецков. Сталин».
12
Все трое прибыли на фронт в сочельник.
По дороге нервничали — боялись не успеть в часть до рождества, тогда придется праздновать его в пути. Особенно переживал католик Вилли Земпер. Рождество Христово он считал главным праздником верующего человека, отдавал ему предпочтение даже перед пасхой. И Земпер только отмахивался, когда Рудольф Пикерт, изучавший теологию в Йенском университете, утешал его, говоря, что крестьянской душе Вилли должна больше нравиться пасха.
— Твой праздник — пасха, дорогой Вилли, — разглагольствовал Пикерт в вагоне поезда, идущего в Плескау. — Тебе известно, как возникла идея воскресения господня, которое отмечается именно весной?
— Как-как, — буркнул Земпер, — очень просто. Христос воскрес и был взят на небо — вот и праздник.
— Но ведь у евреев тоже есть пасха, — возразил Руди, подмигивая молчуну Гансу Дребберу, не любившему участвовать в подобных разговорах друзей.
Дреббер считал эти споры пустой болтовней, недостойной настоящих немцев.
— Да какая там у них пасха, — отмахнулся Земпер.
— Не пора ли нам перекусить? — предложил Ганс. — От вашей трепотни у меня аппетит разыгрался.
— Чудесная мысль, Дреббер! — воскликнул Руди Пикерт. — Ты не только лучший пулеметчик, но и самый деловой человек среди нас. Загляни-ка и в мой ранец. Там еще осталась бутылка старого доброго кюммеля.
— Так что ты там твердил про еврейскую пасху? — спросил Вилли, едва выговаривая набитым ртом слова.
— Она возникла именно как земледельческий праздник, дорогой крестьянин. Твой, Вилли, праздник. Наши предки, заметив, как возрождается жизнь весной, как прорастает брошенное в землю зерно и деревья вновь покрываются листьями, решили, что их боги так же умирают и воскресают. Эта идея крепко сидела в головах и финикийцев, и греков, и древних египтян, я не говорю уже про иудеев. Скажем, на берегах Нила так же верили в смерть и возрождение Озириса, как мы верим в воскрешение Христа.
— Ни хрена вы ни во что не верите, ни в бога, ни в черта, — проговорил Земпер, отрезая кусок колбасы.
— Я воевал под началом Роммеля у Тобрука, — сказал вдруг Ганс Дреббер, потянулся к бутылке, взял ее в руку, взболтнул. — Какой человек этот Роммель! Настоящей тевтонской закваски. Если б весной сорок первого года ему как следует помогли, то сейчас мы с вами несли б гарнизонную службу в Каире.
— А знаешь, Ганс, рождество в Каире это не так уж и плохо, — проговорил Пикерт. — Хотя… Нет, там слишком жарко. И потом, где найдешь к празднику елку? А вот пасху египтяне раньше отмечали шикарно. И говорили друг другу: «Озирис воскрес!»