— Чего выводить-то?.. — недоумевает казачка. — Вывели уж, ладно. — И тут загалдели все.
— Надо! — крепко убеждает красноармейка. — На дорогу надо выходить — тут только и жизнь настоящая начинается… Не знаете вы этого, бабы!
— Начинается… — роптали казачки. — Все у вас там «начинается», кончать-то вот не можете.
— Не удается, бабка, а хотелось бы… ой, как бы хотелось поскорее-то, — говорила горячо коммунистка с неподдельным сожалением. — Мы и штаны затем надели, чтобы окончить скорее, а вы не поняли вот… Смеетесь…
— Смешно — и смеемся, — ответили в толпе, но смеху давно уже не было.
Сопротивление, слово за словом, все тише, все слабее, все беспомощнее.
— Понимали бы лучше, чем смеяться-то, — урезонивали баб, — от смеху умен не будешь…
— Ишь, умны больно сами…
В этом роде длится беседа — оживленно, естественно, легко… Игра идет с большим подъемом… Очень хорошо передается, как казачки начинают поддаваться неотразимому влиянию простых, ясных, убедительных речей… Беседы эти устраиваются не раз, не два. Красноармейки-женщины, пока стоят с полком в станице, помогают казачкам, у которых остановились, нянчиться с ребятами, за скотиной ходить, по хозяйству…
И вот, когда уже полк снимается, — выходит, что картина переменилась. Бабы-казачки напекли своим «учительницам» пирогов, колобков сдобных, вышли их провожать с поклонами, с поцелуями, со слезами, с благодарными словами — новыми, хорошими словами…
Отныне в станице два лагеря, и те женщины-казачки, что слушали тогда коммунисток-женщин, — эти все считаются «большевичками» и подвергаются жестокому гонению.
Полк ушел… Станица оставлена наедине сама с собою… Многие казачки снова ослабевают, остаются вполне сознательными только единицы, но у всех — у всех при воспоминаниях о «красных солдатках» загораются радостно глаза, тепло становится на сердце, верится тогда, что не вся жизнь у них пройдет в коровьем стойле, что придет какая-то другая жизнь, непременно придет, но не знают они — когда и кто ее за собою приведет.
* * *
Пьеса окончена. Опущен занавес. Было приказано не кричать и аплодисментами не заниматься. Но безудержно восторженно хлопали бойцы любимой труппе…
Что-то подумали на позиции казаки, когда услышали этот гвалт? Чувствовали ли они, что тут, на сцене, выводят ихних жен и обращают их в «коммунистическую веру»?
По окончании спектакля — сюрприз. При занятии станицы, оказывается, нашли в одной халупе стихотворение, посвященное Чапаеву и написанное белогвардейским поэтом П. Астровым, чья фамилия и значилась под последней строкой. Это стихотворение было теперь здесь прочитано с эстрады — тщательно переписанное, его потом преподнесли Чапаеву «на намять».
Вот оно:
Из-за волжских гор зеленых
На яицкий городок
Большевистские громады
Потянулись на восток.
Много есть у них снарядов,
Много пушек и мортир,
И ведет их, подбоченясь,
Сам Чапаев, командир.
Хочет он Яик мятежный
Покорить, забрать в полон,
И горят, дымятся села,
И народный льется стон…
Почитай, во всех поселках
Казни, пьянство у грабеж…
И гуторят меж собою
Старики и молодежь:
«Будет горе, будет лихо
На родимой стороне.
Эй, казак, берись за пику
По веселой старине!..
Большевистских комиссаров
Надо гнать ко всем чертям —
Нам без них жилось свободней,
Старорусским казакам.
Гей, вы, соколы степные,
Подымайтесь, стар и млад,
Со стены сними винтовку,
Отточи острей булат».
Вмиг станицы зашумели,
И на красные полки
Дружно сомкнутою лавой
Полетели казаки.
А вослед им улыбался
Старый дедушка Яик,
И бежал назад с позором
Полоумный большевик.
Произошло чтение это почти неожиданно. Кто его подстроил — так и не узнали, да и не дознавались, впрочем, особенно. Во всяком случае, можно было бы не читать, а просто передать Чапаеву переписанный экземпляр. Но уж когда начали читать — останавливать на половине не хотели, дослушали. Потом — у всех недоуменные, вытянутые лица.
Федор подтолкнул Чапаева:
— Поди выступи, расскажи, как тебя «били» казаки…
Предложение попало в нужное место: Чапаев задет был за живое. Он вышел на подмостки и произнес короткую, но ярко образную речь, насыщенную эпизодами боевой жизни… Кончил. Провожали восторженно… У всех настроение было торжественное… А наутро многих-многих из этих «зрителей» то на лугах оставили изуродованными, растоптанными трупами, то калеками развозили к станицам и на Уральск…
Поездка эта была последняя, которую Федор с Чапаевым совершали вместе. Уже через несколько дней Федора отозвали на другую, более ответственную работу, а вместо него прислали комиссаром Батурина, с которым Клычков когда-то знаком был еще в Москве.
Куда уехал Федор и что там делал — не станем рассказывать, эта история совершенно особенная. Напрасно Чапаев посылал слезные телеграммы, просил командующего, чтобы не забирали от него Федора, — ничто не помогло, вопрос был предрешен заранее. Чапаев хорошо сознавал, что за друга лишался он с уходом Клычкова, который так его понимал, так любил, так защищал постоянно от чужих нападок, относился разумно и спокойно к вспышкам чапаевским и брани — часто по адресу «верхов», «проклятых штабов», «чрезвычайки», прощал ему и брань по адресу комиссаров, всякого «политического начальства», не кляузничал об этом в ревсовет, не обижался сам, а понимал, что эти вспышки вспышками и останутся. Было и у Федора время, когда он готов был ставить Чапаева на одну полку с Григорьевым и «батькой Махно», а потом разуверился, понял свою ошибку, понял, что мнение это скроил слишком поспешно, в раздражении, бессознательно… Чапаев никогда не мог изменить Советской власти, но поведение его, горячечная брань по щекотливым вопросам — все это человека, мало знавшего, могло навести на сомнения. Помнится, еще где-то под Уфой приезжало из Москвы «высокое лицо», и это лицо, услышав только раз Чапаева и наслушавшись о нем разной дребедени, сообщило Федору примерно следующее:
«…Если он только немножко „того“ — мы его сразу по ногам и рукам скрутим!..»
Федор тогда возмутился до крайности и даже наговорил «лицу» всяких дерзостей, за что и заслужил его немилость. Но что же было удивительного? Сомнения того «лица» были вполне законными, ибо Чапаев при нем держался на первый день так же, как и при Федоре на двести первый. Во всяком случае, пробыв с глазу на глаз неотлучно с Чапаевым целые полгода, Федор уносил о нем самое лучшее воспоминание. Ему, как и Чапаеву, тяжела была эта разлука. Не знал того, что разлука эта спасла от неминуемой смерти, что з а н е г о и н а е г о м е с т е через две недели погибнет заместивший его Павел Степаныч Батурин…
Вот что заставило только Федора потом задумываться и сомневаться: где г е р о и ч н о с т ь Чапаева, где его подвиги, существуют ли они вообще и существуют ли сами герои? Они были так долго неразлучны — изо дня в день, из часа в час… Времена были самые жаркие, походные, сплошь боевые… Каждый шаг Чапаева Федор знал, видел, понимал, даже скрытые пружинки, закулисные соображения — и те, в большинстве, знал и видел отлично. Вот он перебирает в памяти день за днем — от встречи в Александровом-Гаю до последнего дня здесь, в Уральске, Сломихинский бой, колоссальная работоспособность, быстрота передвижения, быстрота сообразительности, быстрота в работе… На Уфу… Пилюгинский бой. Уфимский… Опять сюда… Где же к о н к р е т н о те факты, которые надо считать героическими? А молва о Чапаеве широкая, и молва эта, верно, более заслужена, чем кем-либо другим. Чапаевская дивизия не знала поражений, и в этом немалая заслуга самого Чапаева. Слить ее, дивизию, в одном порыве, заставить поверить в свою непобедимость, приучиться относиться терпеливо и даже пренебрежительно к лишениям и трудностям походной жизни, дать командиров, подобрать их, закалить, пронизать и насытить своей стремительной волей, собрать их вокруг себя и сосредоточить всецело только на одной мысли, на одном стремлении — к победе, к победе, к победе — о, это великий героизм! Но не тот, который с именем Чапаева связывает народная молва. По молве этой чудится, будто «сам Чапаев» непременно носился по фронту с обнаженной занесенной шашкой, сокрушал самолично врагов, кидался в самую кипучую схватку и решал ее исход. Ничего, однако, подобного не было. Чапаев был хорошим и чутким организатором того времени, в тех обстоятельствах и для той среды, с которою имел он дело, которая его и породила, которая его и вознесла! Во время хотя бы несколько иное и с иными людьми — не знали бы героя народного, Василия Ивановича Чапаева! Его славу, как пух, разносили по степям и за степями те сотни и тысячи бойцов, которые тоже с л ы ш а л и от других, верили этому услышанному, восторгались им, разукрашивали и дополняли от себя и с в о и м вымыслом — несли дальше. А спросите их, этих глашатаев чапаевской славы, — и большинство не знает никаких дел его, не знает его самого, ни одного не знает достоверного факта…
Так-то складываются легенды о героях. Так сложились легенды и о Чапаеве.
Имя его войдет в историю гражданской войны блестящею звездой — и есть за что: таких, как он, было немного.
Мы подошли к драме — она и закончит наши записки.
Мы знаем, что просьбы об оставлении Федора ни к чему не привели. Его отзывали категорически и даже строго, когда он сам намекнул, что хотел бы остаться работать с Чапаевым. Оглянувшись на эти минувшие шесть месяцев, и сам Клычков теперь не узнавал себя, — так он вырос, так окреп духовно, так закалился в испытаниях, так просто и уверенно стал подходить к разрешению всевозможных вопросов, которые ему до фронта казались безмерно трудными. Только теперь почувствовал он могучее влияние боевой страды, воспитательное значение фронтовой обстановки…
Приехал Батурин, остановился у Федора. Разговорились по-приятельски про старое житье-бытье в Москве… Потом перешли на дивизию. Федор стал ему рассказывать про обстановку, в которой остается он работать. Мрачный, неразговорчивый, как будто чем-то опечаленный, Павел Степаныч сразу оживился, узнав, в какую своеобразную среду попал…
Днем заседала партийная дивизионная конференция. Федор проводил ее в последний раз, знакомил, между прочим, со всеми и своего заместителя. Тепло, задушевно, с искренним сожалением провожали товарищи Федора Клычкова, — его за эти полгода они полюбили и привыкли ценить, а особенно дорожили им потому, что умел сдерживать Чапаева и ч а п а е в щ и н у , то есть все эти неприятные, временами просто опасные выходки и выпады в сторону политработников, ЧК штабов…
После конференции, вечером Федор созвал к себе на прощанье всех командиров и комиссаров. Был тут и Павел Степаныч. Но странно было его настроение: как сел в угол, так и просидел почти без движения, никому не сказавши ни слова, все эти несколько часов, пока друзья и товарищи провожали Федора, поминали боевую минувшую жизнь, сожалели, что уходит простой, хороший, верный товарищ…
Наутро простились, расцеловались, разъехались в разные стороны: Федор — в Самару, а Чапаев с Батуриным — на позицию, по бригадам и полкам…
Наступали успешно. Бригада Шмарина да еще одна, приданная от другой дивизии, шли по Уралу, по большому тракту. Бригада Попова шла на Бухарскую сторону — так называются зауральские земли. Елань со своими полками совершил маневр на Усиху, куда приезжали к нему Чапаев с Федором после «ночных огней». Этот маневр не дал того, чего ждали; затраты были слишком велики — они не соответствовали результатам боев. Чапаев, такой чуткий и гибкий во всех своих действиях, так быстро все улавливавший и ко всему применявшийся, понял здесь, в степях, что с казаками бороться надо уж не тем оружием, каким боролись недавно с мобилизованными насильно колчаковскими мужичками. Казаков на испуг не возьмешь, захваченной территорией с толку их не собьешь, территория казацкая — вся широкая степь, по которой будет он скакать вдоль и поперек, в которой всюду найдет привет казачьего населения, будет жить у тебя в тылу, будет неуловим и бесконечно вреден, — серьезно, по-настоящему опасен. Казацкие войска не гнать надо, не ждать надо, когда произойдет у них разложение, не станицы у них отымать одну за другою, — это дело очень важное и нужное, но не г л а в н о е . А главное дело — с о к р у ш и т ь надо живую силу, уничтожить казацкие полки. Если из пленных колчаковцев было можно восполнять поредевшие ряды своих полков, то из пленных казаков этого набора делать невозможно: тут — что казак, то и враг непримиримый. Во всяком случае, другом и помощником сделается он не скоро! Уничтожение живой неприятельской силы — вот задача, которую поставил Чапаев перед собою. Чем дальше, глубже в степь, тем труднее это сделать: возрастет нужда, одолеет измученность, голод и безводица сделают свое дело, оторванность от центра скажется болезненно и тяжко.
Трудно будет и казаку, но трудней того — красноармейцу. Значит, надо торопиться, надо идти на все: жертвовать силами, жертвовать средствами, многое отдать сознательно, чтобы больше того не потерять, забравшись глубоко в степи. И Чапаев нащупывает пути, которые бы вели к намеченной цели. Усихинский маневр — не то, совсем не то, что надо. И войска сгруппировываются, лобовым ударом берут вторую уральскую столицу — Лбищенск… Потери… да, потери, но результаты уже более серьезные. Пяток таких ударов — и кончено!
За Лбищенском миновали Горяченский. Под Мергеневским встали. Свое положение отступавшие казаки понимали отлично и видели, что ожидает их в голодном песчаном низовье. Отпор красным войскам надо дать где-то здесь, пока не поздно, пока не все потеряно. И они усиливают оборону станиц до последней степени. Крепко защищали Лбищенск, упорно держались, долго не отдавали, но там этот могучий лобовой удар, видимо, был для них неожиданным. Рассчитывали, что Чапаев все еще живет маневрами, все еще только верит в обхват. Ошиблись. Но на ошибке этой научились и теперь укрепили Мергеневский насколько хватило сил и средств: использовали оставшиеся от весенних боев глубокие окопы, сгрудили сюда артиллерию, наставили за каждым уголком, в каждую щель, попрятали в окопах пулеметы. Мергеневский брали красные полки лобовым ударом. Взяли. Несмотря ни на что — взяли. Положили немало казаков, но больше легло красноармейцев. Победа досталась дорогою ценой. Казаки уловили чапаевскую тактику и на каждый новый ход отвечали своим особым ходом. Когда убедился Чапаев по мергеневскому бою, что лобовой удар надо временно оставить, — Еланю дал задачу идти по большому пути, а Шмарина направил к Кушумской долине на Кзыл-Убинский поселок, чтобы выходом против Сахарной облегчить захват этой станицы Еланю.
В это же время сюда из-под Сломихинской двигались казацкие полки; они набрели на хутор, где задержался иваново-вознесенский обоз. Начались ужасные расправы. Случайно спаслись, убежали только три красноармейца. Они и сообщили о случившемся. В бригаде затревожились — отсюда казаков не ждали. Повернули полк опять на хутор, на выручку обозу. Но вернуть его целиком не удалось — все лучшее захватили казаки с собой, с боем отступая от хутора. Представилось ужасное зрелище: две девушки валялись с отрезанными грудями, бойцы — с размозженными черепами, с рассеченными лицами, перерубленными руками… Навзничь лежал один худенький окровавленный красноармеец, и в рот ему воткнут отрезанный член его… Омерзительно и страшно…
Этими ужасами казаки, видимо, хотели, кроме утоления мести, устрашить красноармейцев, заставить трепетать их казацкого плена, трепетать самого пребывания здесь, в степях, подтолкнуть к дезертирству. Результаты как раз получились обратные. Опасаясь казацкого плена и пыток, красные бойцы живыми в руки не давались и бились всегда с поражающей стойкостью, воистину «до последней капли крови». Молва о случившемся здесь, на хуторе, помчалась из роты в роту, по всем полкам. Раздавались проклятья свирепым палачам, бойцы давали себе клятву победить или умереть в бою.
Елань спустился с боем к Каршинскому и здесь ожидал вестей о подходе Шмарина, но тот с полками запутался в степи и никак не мог с ними в течение ряда дней установить связь. Посылал гонцов, но их перехватывали дежурившие кругом казацкие разъезды, выматывали у них разные сведения, отбирали письма и документы, а дальше — сносили голову. Расстреливать — жалели пуль, а вешать было не на чем. Сколько гонцов ни посылали — участь была одинаковая. А положение из рук вон плохо: станиц тут нет, голая степь кругом, только редко-редко хутор где встретится. Хлеба доели последние крохи, кололи скотину; питались одним мясом, поджаривая его на кострах. Усилились разные болезни, одолела желтуха. Лечить было некому и нечем. Воды нет. Скакали к Кушуму — он тут пересыхал — и доставали вместо воды только зеленовато-коричневую жижицу, наподобие той, что бывает в старых заплесневелых прудах. Наполняли котелки и ведерки этой мерзостью, отжимали грязь, а что оставалось — пили. Привозили по ведерку в полк, и там начиналась драка: кому первому?
Как-то случайно наткнулись на колодец. Немноговодны они, казацкие колодцы, — набралось тут всего пятнадцать ведер. Потребовалось у спуска, где цепляется бадья, поставить пулемет, а кругом — немалую охрану. Каждому полку выдавали поровну, и у поставленных ведер стояли тысячные очереди бойцов с желтыми, худыми, измученными лицами. Каждый подходил, заглядывал в студеную воду, и глаза его загорались недобрым огоньком, — так и казалось, что кинется он вперед, уцепится за ведро обеими руками, опустит в воду распаленную голову и жадными губами станет пить, пить, пить… Вы его бейте, рвите, гоните, стреляйте — он не оставит воды! Так бы, может, и случилось, если бы и тут не было охраны, если бы и тут кружка не передавалась через вторые руки. Подходит, сердяга, дадут ему эту кружку, и смотрит он, смотрит, как на дне тоненьким слоем раскатилась вода.
— Еще немножко, товарищ, — обратится он к водочерпию с умоляющим, скорбным, тяжелым взглядом.
— Нельзя… всем поровну…
— Хоть капельку…
— И капельки нельзя, — отвечают ему.
Посмотрит еще раз на дно, медленно поднесет к губам, все жалея пить, и долго, долго тянет и сосет, будто в кружке не вода, а густой, сочный, сладкий мед и будто доверху его никак не выпьешь, не осилишь.
Попадались колодцы, наполовину забросанные землею. Отрывали. Но там, в глубине, встречали только влажную грязную землю — воды не было. Два колодца встретились заваленные трупами коров и лошадей. Смердило. Вонь слышна была издалека. Но раскопали и эти колодцы. Повыбрасывали трупы, а добытую со дна вонючую шоколадную жижицу опять отжимали от всякой дряни и пили.
Так мучилась шмаринская бригада, пока не нащупала еланьские полки, которые к тому времени уже захватили Сахарную. Ждать подмогу не стали, торопились идти дальше.
Грозный, взволнованный Чапаев отдал Шмарина под суд за невыполнение приказа и сам требовал — расстрелять его!
Но председательствовавший в комиссии по разбору дела Елань настаивал — снизить Шмарина на командира полка. В этом предложении его поддержал Батурин, и Шмарина наутро убрали из комбригов.
Уже подготовлялись полки к дальнейшему походу через Калмыков на Гурьев, к Каспийскому морю. Но тут-то и случилась драма, которую никогда-никогда не забыть.
Штаб дивизии стоял во Лбищенске; отсюда Чапаев с Батуриным продолжали на автомобиле почти ежедневно навещать бригады. Подступали осенние холода. За свежими, ядреными днями опускались быстро сумерки, за сумерками — черные, глухие осенние ночи… Все безнадежней положение отступающих казацких частей: впереди безлюдье, голод, степной ковыль, чужая сторона… Если сопротивляться, то только теперь — дальше будет поздно! И казаки решили сделать последнее отчаянное усилие: обмануть бдительность своего победоносного противника и ударить его прямо в сердце. Они решили проделать из-за Сахарной глубокий рейд мимо Чижинских болот по Кушумской долине — как раз мимо тех мест, где по весне у Сломихинской била их Чапаевская дивизия, — выйти незаметно в тыл красным войскам и внезапным ударом сокрушить все, что сгрудилось во Лбищенске. А здесь тогда было немало и народу, и учреждений дивизионных, и даже всякого добра военного: патронов, снарядов, обмундирования как раз привезли на ту пору, собирались дивизию одевать-обувать, увидев, как от грязи, от голоду, от муки походной целые роты и батальоны повалкой лежали в тифу.
В этот многотрудный путь от Уральска на Гурьев от тифа бойцов убыло многим больше, чем от сражений. Халупы станиц, полковые обозы, а то и просто придорожные канавки полным-полны были больными красноармейцами. Одних не успевали отвозить, как заболевали другие, а других везти было не на чем, и они оставались по пустым халупам пустых станиц или по траве, в канавах, на дороге…
Не было медикаментов, переболел и перемер наполовину медицинский состав. У казаков было немногим лучше, но на их стороне было то преимущество, что в станицы приходили они первые, все там забирали, все с собою угоняли, увозили, а то, чего были не в силах взять, сжигали, уничтожали, отравляли — всячески приводили в негодность. Красные полки двигались по местам разоренным и опустошенным, все больше и острее нуждаясь в хлебе, воде, патронах, снарядах, повозках, лошадях… Положение чем дальше, тем несноснее. Казаки это знали и хорошо учитывали при своем, бесспорно, талантливом налете. Они думали: когда уничтожен будет штаб, разорвана связь и полки, ушедшие вниз на сотню верст, останутся с голыми руками, — они сдадутся сами но себе, видя полную безнадежность дальнейшего сопротивления… Будет сокрушена, думали они, несокрушимая Чапаевская дивизия, а вместе с ее гибелью освободятся от красных пришельцев уральские степи…
На операцию свою возлагали они надежды очень крупные и потому во главе дела поставили опытнейших военных руководителей… Над Лбищенском собирались черные тучи, а он не знал, что так близка эта ужасная катастрофа…
Сегодня Чапаев мрачнее обыкновенного: рано утром умчался на автомобиле, но пробыл на фронте недолго, в полдень воротился во Лбищенск… Продвижение стало замедляться: тиф косил бойцов без жалости и без счету, обозы не могли доставлять ко времени все необходимое. Он видел и понимал, что «подтянуть» никого и никак нельзя, — через себя не перескочишь! Бригады работали, выбиваясь из сил, но тяжкая обстановка одолевала даже героическое, самоотверженное напряжение. Мрачен Чапаев. Забежал на минутку к Батурину, поделился сомнениями — опять к себе. Все ходит, ходит взад-вперед по комнате просторной казацкой избы. Хочется ему придумать что-то — и не может придумать, потому что нет его, этого желанного ответа, Петька из-за двери посматривает и молчит, только ждет — не прикажет ли ему что-нибудь Василий Иваныч.
Приходил Чеков, но еще в коридоре остановил его Петька и посоветовал лучше не ходить. «Сейчас не для тебя у него время, друг», — сказал он Чекову, и тот, пофыркивая в густые пышные усы, без разговоров повернулся и ушел. Заглянул Теткин Илья. Этот что-то даже «очень важное» сообщить хотел, но и он, услышав, в каком состоянии духа Чапаев, ушел обратно… С болью сердечной пришлось только пропустить начальника штаба Ночкова. Но этот с «докладом» шел, его и отговаривать Петька не осмелился.
Ночков, молодой человек лет двадцати трех, офицер, был одним из тех немногих, которым Чапаев доверял, а Ночкова он даже и любил. Поступивши в Красную Армию еще в 1918 году, он многократно успел доказать свою преданность общему делу, был, кажется, ранен, командиров всех знал лично, понимал их верно, ладил с ними по-товарищески, и они его любили и уважали — «свой» был, словом, человек. Насколько его уважал Чапаев — уже по тому одному можно заключить, что за все время совместной работы ни разу на него не крикнул, не грозил, не пугал всеми муками ада, а таких счастливцев не было ведь почти ни одного.
Ночков вошел в комнату и остановился у приотворенной двери, придерживая под мышкой пачку бумаг.
— Входи, чего ты? — посмотрел на него Чапаев.
— Слушаю, — подошел Ночков и, увидев, что Чапаев сел к столу, наклонился и стоя начал доклад. Он рассказывал и показывал на карте, какую линию заняла дивизия по последним сводкам. Особенно Чапаев остановился расспросами на сведениях о бригаде, которая ушла за Урал, на Бухарскую сторону, и, отрезанная, почти лишенная подвоза, сражалась там в безмерно трудных условиях. Но когда узнал он, что телеграммой оттуда извещают о прибытии последнего транспорта, — повеселел, стал ласковей, говорил спокойней и тише.
— Как известно вам, — докладывал Ночков, — на обозников тут неподалеку, верстах в пятнадцати, вчера нападение сделано.
— Знаю.
— Расследовали, произвели дознание. Есть убитые и раненые… Казачий разъезд, преследуя, подходил совсем близко к станице, но потом ускакал в неизвестном направлении.
— Догоняли? — спросил Чапаев.
— Опоздали, не видели даже, куда ускакал. Обозники, что спаслись, тоже не знают.
— А не думаешь, Ночков, што тут, близко где-нибудь, побольше имеется?
— Не могу знать. По вашему приказанию рано утром сегодня пущены во все стороны разъезды, улетело два аэроплана…
— Нет еще никого?
— Летчики здесь, докладывали: нет ничего, движения никакого не заметно.
— Ты знаешь? — спросил Чапаев. — Сегодня выставишь школу курсантов.
— Слушаю…
Еще несколько вопросов, и Чапаев отпустил Ночкова. Скоро пришел Павел Степаныч. Он только что разговаривал с вернувшимися разведчиками, — нигде ничего ими не обнаружено.
До сих пор удивительным и неразгаданным остается: кто же в ту роковую ночь дивизионную школу снял с караула? Чапаев такого распоряжения никому не давал, Ночков — вне всяких подозрений: он сражался геройски и тяжко пострадал той ночью во лбищенском бою.
Что у казаков была связь со станичниками — в том нет никакого сомнения. По крайней мере в некоторых избах сразу обнаружились засады; оттуда били и винтовки и пулеметы; склады и учреждения дивизионные указывались чрезвычайно быстро, — все подготовлено и рассмотрено было заранее.
Когда Батурин сидел у Чапаева, мимо Петьки, несмотря на сопротивление, прорвалась к ним какая-то доброжелательная казачка, у которой сын служил в Уральске, и впопыхах старалась рассказать и убедить, что приближается опасность, потому что «в поле ездют», но и это предупреждение не имело никакой силы: Чапаев с Батуриным только усмехнулись, подумав, что женщина говорит про тот самый разъезд, который наскочил на обозчиков… Про эту «дуру бабу» Петька рассказывал тут же пришедшему вторично Теткину, который безобидно повернулся опять, узнав что — занят «с комиссаром»…
Уж полночь давно осталась позади, чуть дрожат предрассветные сумерки, но спит еще станица спокойным сном. Передовые казацкие разъезды тихо подступили к околице, сняли часовых… За ними подъезжали, смыкались, грудились и, когда уже довольно накопилось, двинулись черной массой.
Прозвучали первые тревожные выстрелы дозорных… Поздно была обнаружена опасность, — казаки уж рассеялись по улицам станицы… Поднялась беспорядочная, слепая стрельба — никто не знал, в кого и куда надо стрелять… Красноармейцы повскакали и в одном белье метались в разные стороны. Видна была полная неорганизованность, полная неподготовленность… Отдельные кучки сбивались сами по себе, и те, что успели захватить винтовки, задерживались на каждом мало-мальски удобном месте, где можно было спрятаться, открывали огонь вдоль по улицам, а потом снимались и бежали дальше к реке. Общее направление всех отступавших было на берег Урала. Казаки гонялись на окраине за бегущими красноармейцами, рубили, захватывали, куда-то уводили, — здесь не было почти никакого сопротивления. Но проникнуть в центр станицы не могли… В одном месте несколько десятков человек сгрудились вокруг Чапаева и скоро залегли цепью. Сам Чапаев выскочил тоже в белье — с ним была винтовка, в левой руке держал револьвер… Уж совсем поредели сумерки, можно было все рассмотреть без труда… Прошли в ожидании две-три томительные минуты… Цепь увидала, как на нее неслась казацкая лава. Дали залп, другой, третий… Затрещал подтащенный пулемет — лава отхлынула.
На соседней улице, где остановился политический отдел, возле Батурина тоже сомкнулась группа человек в восемьдесят: тут были с Суворовым во главе почти все работники политотдела, сам Батурин, Ночков, Крайнюков… Увидев, что казацкие атаки становятся все чаще и настойчивее, Батурин сам повел в атаку свой крошечный отряд… Этот удар был так неожидан, что ехавшие впереди на повозках казацкие пулеметчики повскакали и кинулись бежать, оставив Батурину в руки два пулемета… Пулеметы повернуты были немедленно против врага… В это время тяжело в ногу ранен был Ночков. Его оттащили немного в сторону, но не знали, куда деть, оставили. Он дополз до халупы, протащился и спрятался там под лавку… Батуринская группа держалась дольше всех, но, не имея связи ни в одну сторону, она до последнего момента верила, что является только горсточкой, а главный бой главными силами идет где-то по соседству, верно, около Чапаева… Так и погибла с этой верой… Связи не было, и потому успех одной группы совершенно парализовался соседними неудачами: никто не знал, что делается рядом, что надо делать самому. Увидев, что лобовыми атаками скоро успехов не добьешься, казаки частью спешились и задворками, через сады, стали проникать в тыл обороняющимся группам…
Когда поднялась в тылу перестрелка, а тут, с фронта, снова и снова выносились казацкие лавы, группа батуринская не выдержала, начала отступать, рассеялась. Помчались бойцы в одиночку прятаться, кто куда успеет. Не уцелел, конечно, ни один… Жители выдавали поголовно; спаслись только убежавшие к Уралу, сохранившиеся при переправе… Батурин убежал в халупу и спрятался где-то под печью, но хозяйка выдала его немедленно, рассказала, что «это, надо быть, сам комиссар и есть», — помнила, знать, окаянная, по собранию, где Павел Степаныч держал к станичникам речь.