Двое в барабане
ModernLib.Net / Отечественная проза / Фукс Григорий / Двое в барабане - Чтение
(стр. 4)
Вечером "ушел на явку" до утра, где, по выражению Твардовского, "водил медведя". Сидел, краснолицый, за столом, раздвинув локтями тарелки, стиснув голову кулаками. Глядя в "красный угол", где в крестьянских избах обычно висели иконы, повторяя после долгих пауз одну и ту же фразу с разными интонациями, от утвердительной до восклицательной: "Не востребован временем... Не востребован временем?.." Не декламировал, а пел громко и протяжно, как погребальный реквием, строчки из "Могилы бойца" Лермонтова: "Сырой землей покрыта грудь, но ей не тяжело..." Опрокидывал стопку за стопкой. Глава XI ЧЕРТОВЩИНА "Неужели мы вам очень надоели..." Михаил Афанасьевич Булгаков скончался 10 марта 1940 года. "Литературная газета" поместила неожиданный некролог. Дело в том, что в советской прессе за десять лет из 301 отзыва о творчестве писателя 298 были враждебно-ругательными. Даже высокообразованный, творчески мыслящий автор нескольких пьес нарком Луначарский утверждал: "От "Дней Турбиных" идет вонь... В них атмосфера собачьей свадьбы..." Освистать спектакль, в прямом смысле этого слова, собирался Маяков-ский. Он заявлял: "Мы случайно дали возможность под руку буржуазии Булгакову пискнуть. Больше не дадим..." Некролог, напечатанный "Литературкой", начинался на самой высокой ноте: "Умер Михаил Афанасьевич Булгаков - писатель очень большого таланта и блестящего мастерства..." В писательском цехе возникла сумятица. Такие дифирамбы опальному, непечатаемому автору, чьи пьесы, кроме "Дней Турбиных", не ставились или с треском вымарывались с театральных афиш. В случайность не верили: кто себе враг? Пожимали плечами: тогда что? Некролог подготовил первый секретарь правления Союза писателей СССР Александр Фадеев. В день смерти Булгакова товарищ Сталин посоветовал Фадееву непременно известить об этом прискорбном событии в ближайшем номере "Литературки". Выслушав подготовленный текст, в целом его одобрил, но внес коррективы. "Не скупитесь, товарищ Фадеев. Не бойтесь переусердствовать. Об усопших или молчат, или говорят в превосходной степени. Если не возражаете, присовокупите несколько слов. В первом абзаце вместо "умер писатель большого таланта" добавьте "очень большого таланта". Не какого-то неопределенно высокого, а блестящего мастерства. Разве Михаил Афанасьевич не заслужил такой оценки?" Фадеев знал, что Сталин терпеть не мог, когда поддакивали, но тут, не удержавшись, ответил: "Конечно, заслужил". И от нахлынувших чувств чуть не разрыдался в трубку. Пользуясь моментом, испросил у Сталина согласие выразить официальное соболезнование от секретариата писательского союза вдове Булгакова Елене Сергеевне. Писал его сам, изорвав с десяток черновиков, но оставил все, как думал и хотел. Письмо было опубликовано в "Литературке". Тон и содержание его никак не вписывались в казенные рамки. Да и составлено было не от официальной инстанции, а как бы с ее ведома и одобрения, но от первого лица. "Я исключительно расстроен смертью Михаила Афанасьевича, которого, к сожалению, узнал в тяжелый период его болезни... писал Александр Александрович. - Но который поразил меня талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью". Каждое слово письма не было для Фадеева ни случайным, ни формальным. Вопрос о творческой честности, искренности оставался главным для Александра Александровича. Фадеев писал о наболевшем. "...И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил". Сталин, прочитав письмо, сразу увидел, что Фадеев, говоря о людях политики, делает его соавтором текста, но не нашел в этом ничего лишнего и неверного. Кроме того, он еще раз мог убедиться в единстве искренности и партийности самого Фадеева. Сталин испытывал скорбные чувства, узнав о кончине Булгакова. Не было в нем ни капли злорадства, как у царя Николая по поводу смерти Лермонтова, ни даже понятного облегчения. Он успел ознакомиться незадолго до кончины писателя с шестым, специально отпечатанным для него вариантом романа "Мастер и Маргарита", который не просто ему понравился, а, что самое любопытное, пришелся по душе. Этот текст попал к нему не через НКВД, как рукопись изъятой у писателя в 1926 году повести "Собачье сердце", а иным, нормальным путем, с ведома автора. Никто больше ночью не протыкал стулья спицами в квартире Булгакова, не рылся в вещах... Чтобы осмыслить такую перемену, необходимо хотя бы попытаться понять необъяснимые, с позиции булгаковского Михаила Александровича Берлиоза, отношения между писателем и Генеральным секретарем. А также определить место в этих событиях главного "инженера" писательского союза Фадеева и оценить последствия для него этого участия. Обратимся к фактам, которые, по странному совпадению мнений булгаковского Воланда и товарища Сталина, - "самая упрямая в мире вещь". Не станем уточнять, кому принадлежит авторство этого утверждения. С исторической точки зрения, очевидно, Воланду, с фактической - Сталину, ибо он произнес эту историческую фразу до того, как она появилась в рукописи романа. Дело в том, что к Воланду, в отличие от Понтия Пилата, Сталин относился с пониманием и поэтому, обнаружив у него свою цитату, не воспринял ее как насмешку. Нельзя не отметить, что еще до прочтения романа о Мастере Сталин испытывал непонятную, с точки зрения генсека, недопустимую слабость к творчеству и личности Булгакова. Его даже булгаковский буржуазный монокль не раздражал. Для Сталина Булгаков был эталоном писателя. Он, представьте себе, находил что-то общее между своим и его юмором. Нередко открыто восхищался талантом писателя. Горького убеждал: "Вот Булгаков. Тот здорово пишет. Против шерсти берет. Это мне нравится..." Будь его воля, отыскал бы место для урны с прахом Булгакова в Кремлевской стене. Но прав был французский философ Жозеф де Местр, утверждавший, что "государей нужно оценивать по тому, чего они не могут сделать". Иногда товарищ Сталин казался себе мифическим Прометеем, прикованным к скале идеологическими цепями пролетарской диктатуры. О чем бы ни шушукались его кремлевские любители "ждановской жидкости" (препарат для устранения трупного запаха), он дал Мастеру, почти как Воланд, вечный дом в хорошем месте, рядом с корифеями МХАТа и могилой Чехова, где тот обретет тишину, которой ему не хватало в жизни. "К нему будут приходить те, кого он любил, кем он интересовался и кто его не встревожит..." К сожалению, Сталин не сможет там быть частым гостем. Его симпатия к Булгакову возникла осенью 1926 года на премьере в Художественном театре "Дней Турбиных". Не успел сойтись занавес, как Сталин, поднявшись с кресла, стал аплодировать актерам, слегка вынося руки за барьер ложи, что означало особую признательность. Всего Сталин посмотрел мхатовский спектакль пятнадцать или семнадцать раз. Привел на него Кирова 28 ноября 1934 года - за три дня до рокового выстрела в Смольном, чтоб получил удовольствие. Нередко приходил за кулисы поблагодарить исполнителей. Как-то, задержав руку Хмелева, играющего Алексея Турбина, произнес: "Хорошо играете. Мне даже снятся ваши черные усики. Забыть не могу". Кроме МХАТа "Дни Турбиных" ставить нигде не рекомендовал, помня совет Чехова не играть "Трех сестер" на провинциальной сцене. Тамошние актеришки не умели носить офицерскую форму и смотрелись бы как комиссары. Да и местечковые мейерхольды неизвестно в какой цвет могли выкрасить Турбиных. Мхатовский спектакль смотрели не одни москвичи. Вывозили его на гастроли. Конечно, товарищ Сталин не кривил душой, утверждая, что пьеса не принижает, а только подчеркивает силу большевиков, сумевших одолеть такого противника, как Алексей Турбин. Но смотрел спектакль без малейшего чувства превосходства и злорадства. Ему нравились эти приятные, культурные люди, напоминавшие тифлисских батоно, не похожие на голодранцев, среди которых прошла большая часть его жизни. Любопытно получалось: с одной стороны, он с юности боролся с господами всех мастей, а с другой - испытывал к ним интерес и уважение. Пусть не покажется странным, но некоторые так называемые соратники по общему делу вызывали у него самые недобрые чувства, чего не мог сказать о булгаковских персонажах. После третьего посещения он не на спектакль приходил, который знал, как свои пять пальцев, а чтобы встретиться с симпатичными веселыми "беляками", которые получали удовольствие от жизни, не ныли, не жаловались и ни у кого ничего не просили. После очередного спектакля долго не мог уснуть. Мысленно беседовал с ними, спорил, шутил. Естественно, не затрагивая темы коллективизации, индустриализации и борьбы классов... Кому такое взбредет в голову... Не раз ему представлялась картина, как он в первом акте появляется в доме Турбиных. Случайный прохожий. Ошибся адресом. Чего в жизни не случается. Он даже приписал в своей программке к действующим лицам в самом низу: "Случайный гость". Конечно, поставил им на стол хорошее вино, фрукты... И вот они выпивают, шутят. Он, с разрешения Алексея, за тамаду. Произносит тосты, слегка приударяет за Еленой: учит танцевать лезгинку. Сам, как павлин, ходит вокруг на пальцах, не поворачивая головы... Асса!.. ...Из ложи до сцены два шага. Но даже ему не одолеть... Когда репертком снял "Турбиных", сначала махнул рукой: им видней, с них спрос. Но вскоре не мог найти себе места. Зачастил в Большой, но "Турбиных" не хватало. Узнал, что даже декорации поспешили разобрать. Значит, понимали - спектаклю конец. В феврале 1929 года в письме "красному" драматургу Билль-Белоцерков-скому, выступавшему за запрет "Турбиных", не дипломатничая, заметил: "...Что же касается собственно пьесы "Дни Турбиных", то она не так уж плоха, ибо дает больше пользы, чем вреда". Представил лицо Белоцерковского, читающего такие строки. Сталин знал: к сожалению или к счастью, классовая преданность никому таланта не прибавляла. Высказывался, как бы сожалея: "Билль-Белоцерков-ский неинтересно пишет, скучно пишет". Выдерживая долгую паузу, посасывая трубку, давал время осмыслить сказанное. Но вместо ожидаемого продолжения анализа творчества автора "Шторма" вдруг делал крутой поворот, хитровато прищурившись: "Булгаков интересно пишет. Остро пишет..." Однако наступил момент, когда Булгакову стало не до "письма". В 1929 году он сообщает младшему брату Николаю в Париж: "Вокруг меня уже ползет мелкий слух о том, что я обречен во всех смыслах. Вопрос о моей гибели - это лишь вопрос срока, если не произойдет чуда". Впоследствии в романе о Мастере и Маргарите Булгаков расскажет о своем состоянии в это время: "После смеха и удивления от ругательных статей наступила третья стадия - страх. Я стал бояться темноты... Стоило перед сном потушить лампу в спальной комнате, как мне казалось, что через оконце, хотя оно было закрыто, влезает какой-то спрут с очень длинными и холодными щупальцами..." Но жила, очевидно, у Михаила Афанасьевича изначальная вера в чудеса, о которой он писал брату в Париж. Не на пустом месте появился вскоре в Москве на Патриарших прудах Воланд со свитой. Восемнадцатого апреля 1930 года в квартире Булгакова на Большой Пироговской раздался звонок из Кремля. На проводе был Сталин. Не многим писателям названивал Генеральный секретарь по домашним адресам. А тут снял трубку и сделал звонок. Сначала, правда, написал Булгаков. Но кто только в те либеральные годы не беспокоил Сталина, добиваясь понимания. Булгаков в письме остался верен себе, не поступаясь принципами и достоинством. Михаил Афанасьевич писал: "Борьба с цензурой, какой бы она ни была и при какой власти бы ни существовала, мой писательский долг, так же как и призывы к свободе печати... Сатира в СССР совершенно немыслима. Всякий сатирик посягает на советский строй. Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру..." Последняя фраза Сталина обеспокоила. Выстрел Маяковского еще звучал в ушах. Если бы подобное письмо пришло не от автора "Дней Турбиных", "Бега", "Зойкиной квартиры", которую Сталин смотрел у вахтанговцев восемь раз, он, не долго думая, знал бы, как ответить. Письмо Булгакова значило для него очень много. Крупный, талантливый литератор антисоветского толка не посчитал зазорным вступить в диалог с властью. Конечно, он хотел невозможного в данный исторический момент, но, слава богу, не заискивал и не говорил дерзости. Он протягивал руку, и товарищ Сталин не собирался, несмотря ни на что, ее отталкивать. Была в письме одна фраза, которая навсегда засела у Сталина в голове. Как ни готов он был ко всяким жизненным передрягам и неожиданностям, она оказалась полным сюрпризом. Булгаков писал: "Мне хочется просить Вас быть моим первым читателем!" У любого другого Сталин расценил бы такое предложение как беспардонный подхалимаж. Но только не со стороны Михаила Афанасьевича. Сталин размышлял: очевидно, время не поставит Булгакова вровень с Пушкиным, а он сам, тем более, не царь Николай, но получить такое же предложение было чертовски приятно. Именно чертовски, а не "архи", как предпочитал высказываться Ильич. Когда вечером, в день получения булгаковского письма, ближайшие соратники заглянули к нему "на огонек", они не могли предположить, почему Коба так много шутит, поет грузинские песни... Даже танго с Надей станцевал. Предположили: "Неужели Троцкий околел!" Телефонный разговор обоих взволновал. "Неужели мы вам очень надоели, что вы хотите уехать за границу?" спрашивал Сталин. "Нет, - успокаивал его писатель. - Я много думал в последнее время может ли писатель жить вне родины". "И что же?" - интересовался с нетерпением Сталин. Он только что, по просьбе Горького, выпустил из России писателя Замятина, и ему не хотелось новых потерь. "Мне кажется, - обнадеживал Сталина Булгаков, - русский писатель жить без родины не может". "Вы правы, - с удовольствием соглашался собеседник. - Товарищ Сталин тоже так думает". Преисполненный чувств, Сталин предложил Булгакову встретиться. "Обязательно, непременно. Посидеть. Поговорить". И Булгакову хотелось такой встречи. Он без раздумий согласился. "Да, да, Иосиф Виссарионович. Мне очень нужно с вами увидеться". "Конечно, - подтвердил глуховатый голос генсека. - Товарищу Сталину необходимо найти время и повидаться обязательно". Казалось бы, чего проще, появиться со свитой у Булгакова на Пирогов-ской и толковать, пригубливая хорошее вино, до третьих петухов. Но такой встрече не суждено было сбыться никогда. Она была невозможна, как и появление товарища Сталина среди булгаковских персонажей на сцене МХАТа в первом акте "Дней Турбиных". Булгаков долго находился под впечатлением телефонного звонка из Кремля. Записал в дневнике: "Разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти". Делился впечатлениями с писателем Вересаевым: "В самое время отчаяния, по счастию, мне позвонил генеральный секретарь. Поверьте моему вкусу, он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно..." 30 мая 1931 года вновь обращается в Кремль. "Многоуважаемый Иосиф Виссарионович! Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны..." За этими словами скрывалось многое. После сожжения рукописей первоначальных вариантов романов "Мастер и Маргарита" и "Театр" окрыленный писатель опять принимается за работу над ними. Письмо Булгакова не оставило Сталина равнодушным. Слава богу, как приятно сознавать, что с твоим именем связаны не одна коллективизация и ликвидация кулачества, а новый творческий подъем лучшего, талантливейшего драматурга советской эпохи. К сожалению, об этом не заявишь громогласно, как о поэте Маяковском, но признание для себя многого стоит, "товарищу Сталину удалось сохранить и приумножить творческий инстинкт писателя Булгакова". Этот товарищ больше не мог отсиживаться и выжидать. В октябре 1931 года на премьере в Художественном театре спектакля "Страх" по Афиногенову, наплевав на все, спросил: "Почему не идет хорошая пьеса "Дни Турбиных"?" Знал, конечно, как бы могли ответить реперткомовцы на такой непростой вопрос, на кого сослаться. Но кто бы решился. И вот уже в декабре товарищ Сталин снова смотрит на мхатовской сцене любимый спектакль, радуется встрече до слез, а за кулисами пожимает руки воскресшим, дорогим его сердцу Турбиным, говорит Хмелеву, не скрывая чувств: "Раз ваши усики на месте, значит, все идет как надо". Неужели в будущем не разберутся, что это не он жалкий прокуратор Иудеи Понтий Пилат, отправивший Иешуа на Голгофу? А вот Мастер это понял и оценил. Не зря же он опишет разговор Воланда с Левием Матвеем. Сталин не раз вспомнит это диалог, успокаивая себя. "Не будешь ли так добр подумать над вопросом, - спросит Воланд у Матвея, - что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени. Ведь тени получаются от предметов и людей". Это и писатель Достоевский признавал, сказав: "Для счастья нужно столько же несчастья". Разве не товарищ Сталин посоветовал принять Михаила Афанасьевича на работу по специальности сначала в Театр рабочей молодежи, потом во МХАТ, а после его трений с режиссурой - в Большой театр. В который раз он перечитывает рукопись романа о Мастере. Думает, прикидывает, ищет варианты. Абсолютно невозможно напечатать, хоть с купюрами, хоть без. Все равно что признать, будто Октябрьский переворот совершили зря. С одной стороны, можно было попытаться закрыть глаза на всего-то четырехсуточное пребывание Воланда в Москве. Не такую бесовщину знала первопрестольная. От трудных мыслей у Сталина вырывается долгий вздох. Партийность в литературе - это, конечно, дважды два, но выглядеть дураком в собственных глазах - черт знает что. Он долго смотрит в окно, выпуская табачный туман. Только стены слышат его безответный вопрос: "Почему жизнь такая дурацкая? Такая бестолковая?" Остается для собственного удовольствия находить на страницах рукописи штрихи, адресованные товарищу Сталину. Иногда скользящие, касательные, как упоминание о регенте-певчем, кем он был в духовном училище. Или прямые намеки, взятые из его выступлений или статей. Например, реплика Кота Воланду: "История нас рассудит", вопрос Понтия Пилата рабу: "Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве что-нибудь украл?" Наконец, достойное описание начальника тайной полиции Иудеи Афрания, наделенного точным сходством с товарищем Сталиным. Не примитивное копирование внешности, а талантливое проникновение в суть характера. Этот абзац Сталин запомнил, как "Отче наш". "Основное, что определяло его (Афрания) лицо, это было, пожалуй, выражение добродушия, которое нарушали, впрочем, глаза, или, вернее, не глаза, а манера глядеть на собеседника. Обычно маленькие глаза свои пришелец держал под прикрытием, немного странноватыми, как будто припухшими, веками. Тогда в щелочках этих светилось незлобное лукавство. Надо полагать, что гость прокуратора был наклонен к юмору". Это и дальнейшее описание было неожиданным, тонким и поэтому особенно ценным. Товарищ Сталин неоднократно, посмеиваясь, сверял его перед зеркалом с оригиналом и приходил в хорошее настроение. Его занимало, где и когда Михаил Афанасьевич сумел уловить эти нюансы. Неужели хватило кадров кинохроники или углядел случайно со стороны? Не зря товарищ Сталин, подшучивая, говорил, что остерегается писательского глаза. Кто их знает, куда повернут! Другое дело Булгаков! Порадовал. Ничего не скажешь. "...Но по временам, совершенно изгоняя поблескивающий этот юмор из щелочек... широко открывал веки, взглядывал на своего собеседника внезапно и в упор, как будто с целью быстро разглядеть какое-то незаметное пятнышко на носу собеседника..." В этом месте Сталин не мог удержаться от широкой улыбки, повторяя: "Именно, именно незаметное для всех, кроме него". "...Это продолжалось одно мгновение, после чего веки опять опускались, суживались щелочками и в них начинало светиться добродушие и лукавый ум". "Вот как надо писать, - думал Сталин. - Никакого жополизательства, а как верно и умно". Но товарищ Сталин, как восточный человек, не умел оставаться в долгу. Долг, как говорится, платежом красен. Вот почему у постели тяжело больного Мастера появляется Александр Александрович Фадеев - главнокомандующий советской литературы. Исповедь Никогда раньше их житейские и литературные пути не пересекались. Случай не свел, а общих дел они не имели. Автор "Разгрома" в том или ином качестве шел "во главе писательской массы", а создатель "Белой гвардии" брел по литературным проселкам. Сталин, несмотря на занятость, не забывал интересоваться здоровьем Булгакова. По мнению медиков, наследственная болезнь почек резко прогрессировала. 14 февраля, впервые за последние месяцы, Булгаков не стал заниматься правкой своего последнего романа. Работа прервалась на 283-й странице второй части, на разговоре Маргариты и Азазелло. Видимо, вечером это стало известно Сталину. Он, не откладывая в долгий ящик, тут же позвонил Фадееву. Дело в том, что после 25 января, когда Булгаков окончательно слег, его пытались навещать по "линии писательского профкома" представители литературной верхушки с "банкой варенья и яблоками в кульке". Но разговора не получилось. Одного классика велел жене гнать вон. Теперь, по мнению Сталина, наступил момент выказать свое расположение, пусть не лично, а через Фадеева. Михаил Афанасьевич - умница. Все поймет как надо. Так Фадеев оказался в знаменитой "нехорошей" квартире на Садовой. К этому моменту он уже прочитал рукопись последнего романа и некоторые главы знал почти дословно. Но проницательный автор при всем его воображении не мог предположить, что порог его пропахшей лекарствами комнаты переступал не Первый секретарь ССП, член ЦК правящей партии, а покоренный речами Иешуа скромный сборщик податей в шумном городе Ершалаиме Левий Матвей. Никому не дано определить, сколько раз, читая и перечитывая роман, тогда и потом, бывший партизан, ортодоксальный большевик, повторял вслух и про себя нетипичное для него слово: "Гениально, гениально", - глотая горькие слезы. Но факт такого признания документально подтверждает жена Мастера Елена Сергеевна Булгакова! Крупный, краснолицый с мороза Фадеев старался втиснуться в стул, испытывая неловкость рядом с припухшим, серолицым Булгаковым. Но нездоровье не изменило выражения глаз писателя. Они почему-то сразу признали Фадеева и, по выражению поэтессы Веры Инбер, сияли, как бриллианты. Фадеев отвечал тем же! Его серые, умеющие уже быть стальными, глаза тоже сияли, по утверждению той же Веры Инбер, как бриллианты. Случилось, как в романе, при первой встрече Мастера и Маргариты. "Они разговаривали так, как будто расстались вчера, как будто знали друг друга много лет". Естественно, не любовь, но глубокая симпатия "выскочила перед ними, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила... сразу обоих. Так поражает молния, так поражает финский нож!" Чем другим объяснить доверительность и искренность беседы двух, еще вчера незнакомых, зрелых людей, прошедших разную, но суровую жизнь? Разговор поначалу касался, в основном, двух тем. Поездки, по предложению товарища Сталина, на юг Италии для лечения и, естественно, романа. Опять же, какая-то необъяснимая чертовщина проглядывалась. Пришел к Мастеру, фактически, по должности тот самый Михаил Александрович Берлиоз, председатель правления МАССОЛИТа, сподвижник его гонителей, критиков Латунского, Аримана, Лавровича, но не хулил рукопись, а говорил о ней, не останавливаясь, только в превосходной степени, забыв о занимаемой должности и собственном месте в советской литературе. Как и Михаил Афанасьевич, по складу характера Фадеев не терпел лжи ни в малом, ни в большом. Таким его, очевидно, разглядел Булгаков. Бесспорно, в сороковом году Фадеев был еще далек от того состояния, которое испытал Мастер и так точно описал в романе. Александр Александрович был полон сил. Возглавлял ССП. Работал над "Удэге". Его, в отличие от Булгакова, открыто любил Сталин. Больной для Мастера вопрос об отношениях художника и власти не затрагивал автора "Разгрома" ни с какой негативной стороны. Его лишь пару раз пожурили, погрозив пальцем. Он сам был власть. Но не один лишь строй и язык романа впечатлили Фадеева. Не только гоголевская фантазия и несравненный юмор. Уже обозначились болевые точки, по которым ударили размышления Мастера и усилили впечатление от книги. Вероятно, лучших страниц булгаковского романа достойна невообразимая ситуация, когда главный писатель и опальный автор на равных горюют о судьбе романа, который "никак нельзя печатать". Оба до конца сознают причины, но именно Булгаков выкладывает, без малейшей иронии, те резоны, что не дают этому оснований. А Фадеев, наоборот, пытается доказать, что в романе больше пользы, чем вреда. Разве у Воланда и большевиков не одни и те же задачи: избавиться от стяжательства и мещанства, покарать зло и подлость. И товарищу Сталину близки и понятны эти страницы. Ему по душе сатирические картины писательской шатии - всех этих любителей супа-прентаньер, филейчиков из дроздов, судачков о-натюрель и прочей барской дряни. Разве не товарищ Сталин прикрыл РАПП, как Бегемот и Коровьев спалили "дом Грибоедова"? Фадеев не решается произнести вслух, но ему так хочется спросить: нельзя ли сблизить позиции? Сместить акценты, иначе осветить некоторые фигуры. Так хочется увидеть гениальный роман напечатанным сегодня. Булгаков будто угадывает мысли Фадеева и отвечает на них: "А вообще, как по Шекспиру: терзать могут, но играть на вас - ни в коем случае. В СССР я был единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру". Опережая вопрос Фадеева, махнул рукой: "Нет, нет, не он". Продолжал, будто отвечая кому-то: "Нелепый совет. Крашеный волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя! Со мной поступили, как с волком. Загнали бы, если б могли". Все происходит доподлинно, как в булгаковском романе. Красивый, скульп-турный Фадеев осторожненько перебирается со стула на краешек кровати Мастера, вопросительно поглядывая на Елену Сергеевну: можно ли? Только теперь не Мастер рассказывал свою историю поэту Ивану Бездомному, а писатель Фадеев исповедовался Мастеру. Почти на ухо, как Мастер Ивану, Фадеев торопился выговориться: "Вы не представляете, как мне бывает трудно. А главное, я все время мешал себе как писателю". Вероятно, Фадееву собственные слова казались удивительными, и он хотел быть услышанным. Поэтому то и дело спрашивал: "Вы меня понимаете?" "Писал урывками, на бегу. Вот и "Удэге" лежит до сих пор неоконченный. А ведь не ленив. Некоторые главы "Разгрома" переписывал по 13-15 раз". Волосы все время падали Фадееву на лицо, и он поминутно забрасывал их назад. Кто ему был Булгаков? Единомышленник? Товарищ партизанской юности? Куда подевались классовая настороженность и чувство служебной дистанции? Он говорил, позабыв правила и условности. Спрашивал у Булгакова: "Тогда как же назвать мое состояние?" И отвечал безо всякой к себе жалости: "Самопредательство, черт возьми". Отметая всякое сочувствие, вскочив с койки, добивал себя: "Писателю все можно простить - двоеженство, кражу, даже убийство, только не это! Не самопредательство". Снова спрашивал, переменив тон, почти шепотом: "Вы согласны? Вы понимаете, о чем я говорю?" Булгакову не надо было задумываться над ответом. Фадеев услышал то, чего ждал, к чему, по-своему, стремился сам. "Цилиндр мой я с голодухи на базар снесу, - говорил Мастер, чуть медленней, чем всегда. - Но сердце и мозг не понесу на базар, хоть подохну. Не верю в светильник под спудом. Рано или поздно писатель все равно скажет то, что хочет сказать. Главное, не терять достоинства!" Какими занозами оставались в голове у Фадеева эти слова... Прощаясь, Михаил Афанасьевич задержал руку Фадеева в своей. Не отводя глаз, сказал просто, как о повседневном: "Александр Александрович, я умираю. Говорю это как врач. Если задумаете издавать роман - жена все знает". С трудом сдерживая волнение, Фадеев сказал совсем не то, что говорят в подобных случаях. Не литературный сановник, а сорокалетний подросток вдруг произнес высоким фальцетом: "Михаил Афанасьевич, вы жили мужественно и умрете мужественно!" Слезы залили ему лицо. Он вскочил, забыв шапку, и "загрохотал" по лестнице. Странную картину могли наблюдать москвичи в один из ранних февральских вечеров 1940 года. По тротуару почти бежал высокий седой мужчина без шапки, в распахнутой шубе с бобровым воротником, с мокрым от слез лицом. Он явно не замечал прохожих, повторяя не понятную никому фразу: "Чудовищно, чудовищно, что я до сих пор его не знал!" Вдруг ему отчетливо показалось, что он слышит голос, окликающий его: "Саша, Саша!" Обернувшись, сквозь крупные хлопья липкого снега заметил метрах в двадцати сзади странную фигуру, одетую не по погоде, без шапки, в гимнастерке и галифе. Он сразу узнал Мечика. Уходя от Булгакова, почему-то подумал, что он появится сегодня непременно. Неожиданно для себя остановился и, секунду помедлив, сделал шаг в его сторону. Но снег повалил гуще и скрыл знакомую фигуру... ...Чертовщина не покидала Москву. В этой истории все реально. Хотя выглядит чертовщиной и появление Фадеева у постели умирающего Булгакова, и необъяснимый некролог в "Литературке", и похороны на Новодевичьем, рядом с могилой Чехова. А главное, сохранение жизни Мастеру и дарованная ему возможность творить, пусть в "стол", до лучших, бесклассовых времен.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9
|