находились в состоянии беспрерывной оппозиции, можно обозначить:
неадекватностьобъектов (в одном случае описывается общий вид растения, в другом — несколько переменных, определенных заранее; в одном случае описывается растение в совокупности или хотя бы его важнейшие части, в другом — определенное число элементов, самовольно отобранных по принципу таксономического удобства; во внимание принимаются различные стадии роста и созревания растения или же, напротив, ограничиваются одним моментом и стадией, оптимальной для наблюдения);
расхождениемодальности высказываний (в случае систематического анализа растения используют строгие правила наблюдения и описания, и неизменную шкалу; для методического описания правила относительно свободны и могут применяться различные шкалы);
несовместимостьконцептов (в «системах» понятие родового признака является произвольным, хотя и не ошибочным, родоразличительным понятием; в методиках тот же термин призван раскрыть истинное определение рода); и, наконец,
исключениетеоретического выбора (систематическая таксономия признает возможным креационизм, если даже он пропущен через идею творения, протяженного во времени и развертывающего свои элементы постепенно, или идею стихийного бедствия, нарушая, на наш нынешний взгляд, линеарность природного сосуществования, — но она исключает возможность изменения, которую метод принимает, несмотря на то, что абсолютно ее не включает).
Функции.
Все эти формы оппозиции играют разные роли в дискурсивной практике: они, равным образом, отнюдь не является препятствиями, которые необходимо преодолеть, или основой развития. Во всяком случае, недостаточно видеть в них лишь причину замедления либо ускорения исторического хода; появление времени в реальность и идеальность дискурса не есть следствие такого пустого и всеохватного по форме явления, как противоречие.
Оппозиции — это всегда предопределенные функциональные моменты. Некоторые из них обеспечивают
дополнительное разбитиеполя высказываний и открывают последовательность различных объяснений, опытов, проверок и выводов, они дают возможность определить новые объекты, они порождают новые модальности высказываний, они определяют новые концепты или изменяют поле применения уже существующих, — однако, так, чтобы ничего не изменилось в системе дискурсивной реальности (как, например, произошло с дискуссиями между натуралистами XVIII в. о разграничениях мира минералов от мира растений, о пределе жизни иди о происхождении полезных ископаемых). Подобные дополнительные процессы могут оставаться открытыми или оказаться окончательно закрытыми вследствие аргумента, их опровергающего, либо открытия, ставящего их вне игры.
Другие же вызывают
реорганизациюдискурсивного поля: они поднимают вопрос о возможном воспроизведении одной группы высказываний в другой, о точке связности, которая могла бы их соединять, о более общей интеграции их в пространстве (так, оппозиция метода и системы у натуралистов XVIII в. порождает ряд попыток переписать их вместе в форме единого описания, соединить произвольность системы с конкретным анализом метода); это не новые объекты, не новые понятия, не новые модальности выражения, линейно присоединенные к прежним, но объекты иного — более общего или более частного — уровня, концепты с иной структурой и иным полем применения, акты высказывания иного типа, без которых, тем не менее, должны были бы перемениться законы формации.
Противопоставления третьего рода играют роль
критическую:они обеспечивают существование и «приемлемость» дискурсивной практики, определяют момент невозможности ее исполнения и возвратного поворота ее истории (так, в той же естественной истории описание органических взаимосвязей и функций, осуществляющих при различных условиях окружающей среды у организмов с различной анатомической организацией, уже не позволяет говорить о естественной истории — в смысле таксономической науки о живых существах, исходящей из наблюдаемой внешности, — как о замкнутой дискурсивной формации).
Дискурсивная формация — это отнюдь не идеальный текст, протяженный и гладкий, протекающий в свете разнообразных противоречий и разрешающий их в спокойном единстве упорядоченной мысли; это и не поверхность, в которой отражается в тысяче разных видов противоречие, отступающее всегда на второй план и в то же время доминирующее. Это скорее пространство множества разногласий; это единство различных противоположностей, для которых можно выделить и уровни и роли.
Археологический анализ, таким образом, все же снимает примат противопоставления, чья модель сводится к утверждению и отрицанию в одном и том же предложении. Снимает, однако, совсем не затем, чтобы нивелировать все противопоставления в общих формах мышления и насильно примирить их посредством принудительного априори. Речь, напротив, идет о том, чтобы отметить в некоей дискурсивной практике момент, где они возникают, определить форму, которую они принимают, связи, образующиеся между ними, и область, в которой они господствуют. Короче говоря, речь идет о том, чтобы сохранить дискурс со всеми его шероховатостями и, следовательно, закрыть тему потерянного или, равно, найденного, решительного и всегда возрождающегося противоречия в недифференцированной стихии Логоса.
4. СОПОСТАВИТЕЛЬНЫЕ ФАКТЫ
Археологический анализ выделяет и описывает дискурсивные формации. Это значит, что он должен их сопоставлять, противопоставлять друг Другу в одновременности, где они находятся, отделить те из них, что лежат в другом календаре, устанавливать связь, придающую им специфику, между ними и недискурсивными практиками, окружающими их и служащими их общим начальным элементом. Археологическое исследование, и в этом также весьма отличное от эпистемологических иди «архитектонических» описаний, анализирующих неподвижную структуру теории, — археологическое исследование всегда пользуется множественным числом: оно осуществляется на многих уровнях, преодолевает промежутки и проходит через зазоры; область его — там, где единства перекрываются, разделяются, прекращают свое течение, противостоят друг Другу и оставляют между собою пробел. Когда же оно обращается к какому-либо одному типу дискурса (например, к психиатрии в «Истории безумия» или к медицине в «Рождении клиники»), то делает это затем лишь, чтобы установить для них на основании внешнего сравнения хронологические вехи, — а также и для того, чтобы описать одновременно с ними групповое поле, единство событий, действий, политических решений, взаимосвязь экономических процессов, учитывающих демографические колебания, виды благотворительности, потребности и требования рабочих, различные уровни безработицы и т. д. Но археологическое исследование может также (в порядке побочного сопоставления, как я это делал в «Словах и Вещах») ввести в оборот многочисленные и разнообразные реалии, состояния которых, существующие на протяжении определенного периода, оно сопоставляет и которые оно сравнивает с другими типами дискурса, занявшими их место в данную эпоху.
Замети однако, что виды эти весьма отличны от тех, которые применяются обыкновенно.
1. Сравнение всегда ограничено и локализовано. Отнюдь не стремясь выявить всеобщие формы, археология старается нарисовать очертания единичных объектов. Когда между собой сопоставляются всеобщая грамматика, анализ накоплений и естественная история классического периода, то это делается не затем, чтобы объединить эти три проявления менталитета, для которых в особенности характерна экспрессивность оценок и которые до сих пор, как ни странно, пребывают в пренебрежении, — три проявления менталитета, очевидно, господствовавшего в XVII–XVIII вв., и не для того чтобы воссоздать, опираясь на уменьшенную модель и в частной области, формы мышления, существовавшие во всей классической науке, даже и не затем чтобы осветить в наименее известном ракурсе культурный облик, кажущийся нам близким и знакомым. Мы не хотим утверждать, что людей XVIII в. порядок интересовал, как правило, больше, нежели история, классификация — больше, нежели становление, а знаки — больше, нежели механизм причинности. Речь идет о том, чтобы показать вполне определенное единство дискурсивных понятий, имеющих между собой некоторое количество поддающихся описанию связей. Эти связи не выходят за границы смежных областей и нельзя постепенно перенести их ни на всю общность современных дискурсов, ни, тем более, на то, что обычно называют «классическим духом»: они тесно замкнуты в рассматриваемой триаде и действуют только в области, которая оказывается, таким образом, определена. Это интердискурсивное единство как группа само по себе тоже оказывается в связи с иными типами дискурса (с одной стороны — с анализом представления, общей теорией знака и «идеологией»; с другой стороны — с математическим анализом и с попыткой восстановить матезис). Эти-то внутренние и внешние связи и характеризуют естественную историю, анализ накоплений и всеобщую грамматику как специфическое единство и позволяет признать в них
интердискурсивную конфигурацию.
Что же до тех, кто спросит: «Почему мы не говорим о космологии, физиологии или толковании Библии? разве химия до Лавуазье, математика до Эйлера и история до Вико, — коли уж о них зашла речь, — не способны разрушить весь анализ, какой только можно найти в "Словах и вещах"? Разве нет в изобретательном обогащении XVIII в. множества других идей, совсем не входящих в жестокие рамки археологии?», — то на их законное нетерпение, на все их контрдоводы, которые, я знаю, могли бы быть представлены, я отвечаю:
«Разумеется. Я не только допускаю, что мой анализ ограничен — я этого хочу и этого от него требую. Единственное, что в самом деле будет для меня контрдоводом — это возможность такого утверждения; все эти связи, описанные нами применительно к трем отдельным формациям, все эти переплетения, где соединяются между собой теория определения, артикуляции, обозначения и деривации, вся эта таксономия, базирующаяся на прерывистой характеризации и непрерывности следования — точно так же и таким же образом обнаруживается в геометрии, теоретической механике, физиологии телесных соков и зародышей, в критике священной истории и в описании кристаллообразования». Вот это действительно будет доказательством того, что я не смогу описать, как хотел бы это сделать,
область интердискурсивности;я характеризовал дух или науку эпохи — вот против чего направлен весь этот мой выпад. Связи, которые я описывал, годятся для того, чтобы определить отдельную обособленную конфигурацию; это вовсе не знаки для описания всего облика культуры в ее целостности. Друзья
Weltanschanungбудут разочарованы: я стремлюсь к тому, чтобы описание, к которому я приступил, было совершенно иного типа. То, что для них было бы лакуной, упущением или ошибкой, для меня — намеренное, методологическое исключение.
Однако могут сказать: «Вы сопоставляете всеобщую грамматику с естественной историей и анализом накоплений. Почему же не с историей, какою она представлялась в ту же эпоху, почему не с библейской критикой, не с риторикой, не с теорией искусства? Разве все это не то же поле интерпозитивности, которое вы стремились описать? Какая же привилегия у того, что было вами рассмотрено, сравнительно с другим?» — «Никакой привилегии, — отвечу я. — это просто одно из доступных для описания единств». Если действительно взять всеобщую грамматику и постараться определить ее связи с историческими дисциплинами и критикой текста, наверняка можно увидеть, как вырисовывается вся система взаимоотношений; и описание покажет интердискурсивную сеть, не накладывающуюся на всеобщую грамматику, но пересекающуюся с нею в определенных точках. Так же и таксономия натуралистов могла бы быть сопоставлена не только с грамматикой и экономикой, но и с физиологией и патологией; здесь тоже вырисуются новые интерпозитивности (как при сопоставлении отношений таксономии, грамматики и экономики, рассмотренных в «Словах и Вещах», и отношений таксономии и патологии, изученных в «Рождении клиники»). Количество этих сетей, однако, не предопределено заранее; самый подход к анализу может показать, существуют ли они и какие из них существуют (иначе говоря, какие из них поддаются описанию). При этом ни одна дискурсивная формация не принадлежит (во всяком случае — не принадлежит обязательно) лишь одной из этих систем, но они одновременно входят во многие поля отношений, не занимая в них одно и то же место и не выполняя одной и той же функции (связи таксономия-патология не изоморфны связям таксономия-грамматика; связи грамматика-анализ накоплений не изоморфны связям грамматика-экзегеза).
Итак, горизонт, к которому обращается археология — это не сама по себе наука, мышление, менталитет или культура; это скрещение интерпозитивностей, чьи пределы и точки пересечения могут быть мгновенно обозначены. Археология — сравнительный анализ, предназначенный не для того, чтобы редуцировать многообразие дискурсов и отображать единство, долженствующее их суммировать, а для того, чтобы разделить их разнообразие на отдельные фигуры. Следствие археологического сравнения — не объединение, но разделение.
2. Сопоставляя всеобщую грамматику, естественную историю и анализ накоплений XVII–XVIII вв., можно спросить себя, какими общими идеями располагали в ту эпоху лингвисты, натуралисты и теоретики экономики; можно спросить себя, какими скрытыми постулатами мыслили они вместе, несмотря на различие их теорий, каким основным принципам повиновались, пусть даже негласно; можно спросить себя, какое влияние языковой анализ оказал на таксономию или какую роль идея упорядоченной природы сыграла в теории капитала; можно, в равной степени, изучать взаимное проникновение этих сложных видов дискурса, признанный за каждым из них авторитет, оценку каждого из них, обусловленную его древностью (или, напротив, новизной) и большей точностью, каналы коммуникации и пути, по которым происходит обмен информацией; можно, наконец, дойдя до совсем традиционного анализа, спросить себя, в какой мере Руссо перенес на изучение языков и их происхождения свои ботанические познания и опыт, какими общими категориями пользовался Тюрго в анализе денежного обмена и в теории языка и этимологии; как идея универсального языка, искусственного и совершенного, была переработана и использована Линнеем или Адамсоном… Конечно, все эти законы были бы законны (по крайней мере, некоторые из них). Но ни одни, ни другие не релевантны на уровне археологии.
Археология, в первую очередь, стремится в специфике разграниченных между собой дискурсивных формаций установить игру аналогий и различий такими, какими они предстают перед нами на уровне правил формации.
Таким образом, перед археологией стоят пять отдельных задач:
a) показать, как совершенно разные дискурсивные элементы могут быть образованы вследствие аналогичных правил (концепты всеобщей грамматики, такие, как глагол, подлежащее, дополнение, корень, образованы на основании тех же положений поля высказываний — теорий определения, артикуляции, обозначения и деривации — что и концепты естественной истории и экономики, порой совершенно различные, порой абсолютно однородные), — задача показать среди разнообразных формаций
археологический изоморфизм;
b) показать, в какой мере эти правила сочетаются (или не сочетаются) сходным образом, перекрещиваются (или не перекрещиваются) в одном порядке, располагаются (или не располагаются) по одной модели в различных типах дискурса (всеобщая грамматика скрещивает между собой и именно в указанном порядке теории определения, артикуляции, обозначения и деривации; естественная история и анализ накоплений меняют местами две первые с двумя последними, но скрещивают их каждая в обратном порядке, — задача определения
археологическую моделькаждой формации;
c) показать, как совершенно разные концепты (такие, как цена и специфический признак, или стоимость и родовой признак) занимают аналогичное местоположение в ответвлениях их системы реальности, — как, следовательно, они обретают
археологическую изотопию,хотя область их приложения, степень их формализации и, в особенности, их исторический генезис — делают их абсолютно друг другу чуждыми;
d) показать взамен, как одно и то же понятие (по случайности обозначенное одним и тем же словом) может означать два с археологической точки зрения разнличых элемента (понятия происхождения и эволюции играют разную роль, занимают разное место и создают разные формации в системах реальности всеобщей грамматики и естественной истории), — задача регистрации
археологических расхождений;
e) наконец, показать, каким образом от одной реальности к другой могут выстраиваться связи подчинения или дополнения (например, как в соотношении с анализом накоплений, так и с анализом видов, описание языка играет в классическую эпоху доминирующую роль постольку, поскольку оно является теорией институционных знаков, раздваивающих, маркирующих и представляющих самое представление), — задача установления
археологических корреляций.
Во всех этих описаниях ничто не опирается на определение влияний, изменений, информационной передачи, коммуникации. Речь идет и не об их отрицании или оспоривании того, что они могли бы стать объектом описания, но о том, чтобы в связи с этим сперва несколько отступить назад, перевести направление анализа на другой уровень, показать, что сделало их возможными, обозначить точки, в которых стала осуществима проекция одного понятия на другое, установить изоморфизм, обеспечивающий перенос методов или технологий, показать близость, симметрию или аналогию, давшие основание для обобщений; короче говоря, — о том, чтобы описать поле векторов и дифференциальной рецепции (проницаемости и герметичности), послужившее основанием для исторической возможности изменений. Конфигурация промежуточного состояния — это не группа смежных дисциплин, не просто наблюдаемый феномен подобия многих дискурсов с одним или другим, — это закон их коммуникации. Мы не станем утверждать, что, поскольку Руссо и иже с ним размышляли по очереди о порядке видов и о происхождении языков, завязались связи и произошли переносы между таксономией и грамматикой, поскольку Тюрго, вслед за Лоу и Петти, рассматривал деньги как знак, экономика и теория языка сблизились, и их история все еще несет следы этих попыток. Но скажем, — если все-таки собираемся осуществить археологическое описание, — что взаиморасположение этих трех реальностей было таково, что на уровне произведений, авторов, индивидуального существования, замыслов и попыток — можно найти подобные переносы.
3. Археология раскрывает также связи между дискурсивными формациями и областями недискурсивными (учреждения, политические события, экономическая деятельность и процессы в экономике). Эти сближения не ставят своей конечной целью осветить большие культурные континуумы или выделить механизмы причинности. Рассматривая единство фактов высказывания, археология не задается вопросом, чем бы оно могло быть мотивировано (этим занимается разыскание контекстов формулировки), не стремится она и к отысканию того, что в них выражено (недостаток герменевтики), — она пытается определить, как законы формации, из которых появляется это единство и которые характеризуют реальность, которой оно принадлежит, могут быть связаны с недискурсивными'системами: она, таким образом, стремится определить специфические формы артикуляции.
Обратимся к примеру клинической медицины, введение которой в конце XVIII в. совпало по времени с определенным числом явлений в области политики, экономических феноменов, организационных перемен. Нетрудно, по крайней мере, интуитивным способом, заметить связь между событиями и организацией больничной медицины. Но как ее анализировать? Символический анализ увидит в организации клинической медицины и в совпавших с нею исторических процессах два синхронных выражения, отражающие и символизирующие друг друга, служащие друг для друга зеркалом, значения которых проявляются в неопределенной игре отражений: два выражения, не представляющие ничего кроме общей для них формы. Таким образом, медицинские идеи естественной солидарности, функционального сцепления, связи тканей и отказ от принципа классификации заболеваний в пользу анализа взаимодействий в теле соответствуют (отражая ее и отражаясь в ней) политической практике, раскрывающей под все еще феодальной стратификацией связи с функциональным типом, экономическую солидарность, общество, в котором внутренние зависимости и соответствия должны были подтвердить под формой коллектива аналог жизни. Причинный анализ зато будет заключаться в том, чтобы выяснить, в какой степени политические изменения, экономические процессы могли определять сознание научных деятелей: их кругозор, направленность интересов, систему ценностей, взгляд на вещи. Так, в эпоху, когда индустриальный капитал начал считаться с повседневными нуждами своих рабочих, заболевание приобрело социальное значение: поддержание здоровья, лечение, помощь бедным больным, поиск причин и очагов заболеваний — все это сделались коллективной заботой, которую государство должно было частично взять на свой счет, частично принять под наблюдение. С этого берут начало отношение к телу как орудию труда, забота о рационализации медицины по образцу других наук, усилия, направленные на поддержание уровня здравоохранения, забота о терапии, о ее эффективности феноменов долгожительства.
Археология располагает свой анализ на другом уровне: феномены выражения, отражения и символизации для нее — не более чем явления из общего материала к отысканию формальных аналогий или переноса смысла; а причинные связи могут быть определены лишь на уровне контекста или по ситуации и по их воздействию на говорящего. Во всяком случае, как первые, так и вторые могут быть установлены, только если будут определены реальности, где они проявляются, и законы, согласно которым эти реальности сформировались. Поле отношений, характеризующее дискурсивную формацию, — вот точка, отправляясь от которой могут быть замечены, локализованы и определены символизация и воздействие. Если археология сближает медицинский дискурс с определенным числом практик, то делает это для того, чтобы раскрыть связи, гораздо менее «непосредственные», нежели выражение, но гораздо более прямые, нежели связи причинности, ретранслированные сознанием говорящих. Она стремится показать не то, как политическая деятельность определила содержание и форму медицинского дискурса, а как и в каком качестве она составила часть условий его появления, интеграции и функционирования.
Связь может быть отмечена на многих уровнях. Во-первых, на уровне выделения и ограничения объекта медицины: мы, конечно, далеки от того, чтобы утверждать, будто это политическая практика начала XIX в. дала медицине новые объекты, — такие, как повреждение тканей или анатомо-физиологическая соотнесенность, — но она открыла новые поля отмеченных объектов медицины (эти поля определились вследствие наличия массы населения, административно руководимой и наблюдаемой, расслоенной с точки зрения определенных норм жизни и здоровья, анализируемой в формах статистической и документальной регистрации; они определились также на основании огромных народных масс эпохи Революции и Наполеона и тогдашней специфической формой медицинского контроля; они определились, сверх того, на основании учреждений больничного вспоможения, которые в конце XVIII — начале XIX вв. функционально определялись как экономическая потребность эпохи и социально-классовых взаимоотношений). Эту связь политической практики с медицинским дискурсом в равной степени можно обнаружить в статусе врача, ставшего не только привелегированным, но и практически исключительно правомочным обладателем дискурса, в форме отношений, установившихся между врачом и госпитализированным больным иди частной клиентурой, в предписанных или разрешенных для этого знания разновидностях обучения и пропаганды. Можно, наконец, уловить эту связь в функции, которой наделен медицинский дискурс, или в роли, которой от него ж требуют, коль скоро речь идет о суде над индивидуумом, о принятии административного решения, об установлении общественной нормы, о рассмотрении конфликтов иного порядка (с тем, чтобы их «разрешить» или прикрыть), о создании естественных моделей для анализа общества и присущего ему типа поведения. Речь ведь идет не о том, чтобы продемонстрировать, как политическая практика в данном обществе закрепила иди видоизменила медицинские понятия и теоретическую структуру патологии, а о том, как медицинский дискурс как практика, обращаясь к определенному полю объектов, будучи поручен определенному числу утвержденных согласно закону лиц, выполняя, наконец, определенные функции в обществе — соединяется со внешними для себя практиками, недискурсивными по своей природе.
Если в данном виде анализа археология на время заслоняет тему выражения и отражения, если возвращается к рассмотрению в дискурсе видимости символической проекции событий или расположенных вовне процессов, то не затем чтобы выявить причинную последовательность, которую можно было бы описать по пунктам и которая позволила бы установить связь между открытием и событием или между концептом и социальной структурой. Однако, с другой стороны, если она оставляет подобный причинный анализ нерешенным, если стремится избегнуть неизбежного промежуточного присутствия говорящего, то не для того чтобы закрепить полную независимость и обособленность дискурса, но для того чтобы раскрыть область существования и функционирования дискурсивной практики. Иными словами, археологическое описание дискурсов развертывается в масштабах всеобщей истории; оно стремится раскрыть всю область учреждений, экономических процессов, социальных отношений, с которыми может быть связана дискурсивная формация; оно пытается показать, как автономность дискурса и его специфичность не сообщают ему, тем не менее, статуса чистой абстракции. То, что оно стремится осветить — это тот своеобразный уровень, на котором история может породить определенные типы дискурсов, имеющие, сами по себе, собственный тип историзма и связанные со всей совокупностью многообразных видов историзма.
5. ИЗМЕНЕНИЯ И ТРАНСФОРМАЦИИ
Вернемся к археологическому описанию изменений. Сколь бы глубокой и жестокой теоретической критике мы не подвергали традиционную историю идей, она все равно будет рассматривать в качестве одной из своих основных тем феномен временной последовательности и очередности, и анализировать их в соответствии со схемами эволюции, описывая, таким образом, историческое развитие дискурса.
Однако археология истолковывает историю лишь для того, чтобы ее запечатлеть. С одной стороны, описывая дискурсивные формации, она пренебрегает темпоральными последовательностями, которые могут в них проявляться. Она исследует общие правила, одинаково верные и применимые во всех точках времени. Но не предписывает ли она, таким образом, медленному и скрытому развитию принудительную фигуру синхронии? Не оценивается ли она как разновидность неподвижной мышления в этом самом по себе непостоянном мире идей, где стираются, стремительно исчезают даже самые стабильные фигуры и где, тем не менее, происходит столько событий, которые противоречат какой-либо закономерности, а позднее приобретут определенный статус, — в мире, где будущее всегда опережает само себя, тогда как прошлое удаляется, все более и более неуловимо?..
С другой стороны археология прибегает к хронологии исключительно для того, чтобы зафиксировать на границах позитивностей две принципиальные точки: момент их рождения и момент их исчезновения, — как если бы длительность использовалась лишь для составления этого несовершенного календаря и игнорировалась на протяжении самого анализа; как если бы время находилось только в незаполненном мгновении разрыва, в том парадоксальном вневременном пробеле, в котором одна формация внезапно сменяет другую… Рассматриваемое как синхрония позитивностей или же как мгновенность замещений, время игнорируется, и вместе с ним исчезает возможность исторического описания. Дискурс отстраняется от закона становления и осуществляется в прерывной вневременности, утрачивая свою подвижность по частям — хрупким осколкам вечности. Но ни несколько следующих друг за другом вечностей, ни игры исчезающих поочередно образов не прородят движения, времени и истории.
Поэтому нам придется приступить к более тщательному рассмотрению проблемы.
А
Прежде всего, рассмотрим
мнимуюсинхронию дискурсивных формаций. Действительно, правила не могут быть применимы к каждому высказыванию, они не могут осуществляться в каждом из них и всякий раз изменяться. Зато их можно обнаружить в деятельности высказываний или групп высказываний, рассеянных во времени. Мы показали, например, что почти целое столетие — от Турнефора до Жюсье — различные объекты естественной истории подчинялись одим и тем же правилам образования. Мы показали, что теория присвоения одинакова и играет одну и ту же роль у Ланседо, Кондильяка и Дестутта де Траси. Более того, мы показали, что порядок высказываний, основанный на археологической деривации, не воспроизводит в точности порядок последовательностей: так, например, у Бозе можно найти высказывания, которые археологически предшествуют высказываниям, встречающимся в грамматике Пор-Рояля. Следовательно, в подобном анализе присутствует некоторая приостановленность временных цепей или, если быть более точным, календаря формулировок. Заметим, однако, что такого рода при оста — новленность может быть направлена только на выявление отношений, которые бы характеризовали темпоральность дискурсивных формаций, а также на соединение их в последовательности, пересечение которых не препятствует анализу.
а) Итак, археология определяет правила образования совокупности высказываний. Тем самым она показывает, каким образом последовательность событий — в том порядке, в котором она представляется, — становится объектом дискурса, регистрируется, описывается, объясняется, разрабатывается с помощью понятийного аппарата и создает условия, в которых возможен теоретический выбор. Археология анализирует степень и форму проницаемости дискурса:
она устанавливает принцип его артикуляции в цепи последовательных событий, определяет операторы, посредством которых события вписываются в высказывания. Археология не оспаривает, например, связи между анализом накоплений и значительными колебаниями денежного курса XVII и начала XVIII вв.