Современная электронная библиотека ModernLib.Net

О нас - наискосок

ModernLib.Net / Отечественная проза / Фрумкина Ревекка / О нас - наискосок - Чтение (стр. 14)
Автор: Фрумкина Ревекка
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Поистине, гордиться могла тишайшая и незаметная Татьяна Сергеевна Ходорович. Неожиданно для всех она послала обращение в ООН! Ее тоже выгнали, хотя была она вдовой с тремя детьми.
      Все эти расправы растянулись во времени на довольно длительный срок. Здание на углу Волхонки и бульвара, где в 1956 году я начинала работу в библиотеке, где мы смеялись на капустниках, танцевали на елках и однажды даже все вместе праздновали масленицу, стало для меня проклятым местом. Еще в 1968 году один за Другим умерли Петр Саввич Кузнецов и Владимир Николаевич Сидоров. Исключили из партии и вынудили уйти Владимира Давыдовича Левина, замечательного специалиста по истории русского литературного языка, одного из авторов "Словаря языка Пушкина". Примерно так же поступили с крупнейшим русистом и специалистом по фонетике Михаилом Викторовичем Пановым. Выгнали даже Виталия Шеворошкина, нашего ровесника, уникально талантливого индоевропеиста с мировым именем, расшифровавшего древние письменности лидийскую и карийскую. Прежний Институт русского языка Академии наук, вместе с его атмосферой, ушел в небытие, как Атлантида.
      Выбор
      В 1970 году у меня была готова докторская диссертация. Написать ее меня уговорил Лев Рафаилович Зиндер. Нас связывали многолетние дружеские отношения. Когда-то нас познакомил А. А. Реформатский. Потом много лет подряд мы с Юрой ездили летом в эстонский городок Выру, где на близлежащих хуторах традиционно отдыхала семья Зиндеров и семья Смолянских, тоже ленинградцев, друзей юности Зиндера.
      Лев Рафаилович, непосредственный ученик Щербы, оставался главой Ленинградской фонологической школы. Он в общих чертах знал, чем я занимаюсь, и предложил мне защищаться в Ленинграде, добавив: "Уж оппонентов мы вам как-нибудь найдем".
      В соответствии с правилами, я рассказала содержание работы у нас на Секторе, получила одобрение Реформатского, о чем и был составлен подобающий протокол за подписью Мельчука как ученого секретаря Сектора. Следующим необходимым документом была характеристика за подписью "треугольника" директора, секретаря партбюро и председателя месткома.
      Роль этой бумажки в жизни советского гражданина можно сопоставить разве что с пропиской. Главное назначение характеристики было - служить справкой о благонадежности. Поэтому с помощью характеристики можно было манипулировать людьми самым изощренным образом. Разумеется, это касалось преимущественно интеллигенции, но напакостить можно было любому, от медсестры до профессора. Самым же распространенным способом лишить человека чего-нибудь, будь то поездка за границу по профсоюзной путевке или возможность держать экзамены в аспирантуру, был отказ в характеристике
      Мне отказали. И это еще не все. Наш тогдашний замдиректора по науке, Ю. С. Елисеев, велел инспектору по кадрам передать мне, что, пока он жив, никакой диссертации у меня не будет. Кадрами ведала милая женщина Мария Алексеевна, которая была нашим добрым ангелом, хотя сделать она мало что могла. (Не помню, в каком году при очередной замене удостоверений Мария Алексеевна вписала в мою не существующую тогда должность "научный сотрудник": ей было совестно написать "младший".)
      Я думаю, что это была расплата не только за мою подпись под письмом в защиту Дувакина, хотя формально в вину мне вменялось именно это. В не меньшей степени это было проявлением откровенного антисемитизма. Вообще же в глазах руководства я, несомненно, принадлежала к числу "подозрительных".
      В этой связи замечу, что при всем желании мне нельзя было приписать не только поступков, которые могли бы считаться нелояльными по отношению к властям, но даже слов. Фронда как таковая мне всегда была чужда в силу особенностей моего личностного склада. Возможно, это не делает мне чести, но здесь я считала нужным быть последовательной. Я работала в государственном учреждении, да еще в науке, которая по тем временам считалась идеологически нагруженной. Тем самым я принимала некоторые условия игры: я-то знала, у кого я работаю!
      Но эти условия не распространялись на содержательную сторону моей деятельности. Например, я никогда не дала бы положительный отзыв на плохую работу. Это было известно, и потому меня не приглашали оппонировать и рецензировать. То есть "по науке" со мной явно не стоило связываться.
      После 1968 года сама я по возможности дистанцировалась от всего, что происходило в институте. Я игнорировала все Ученые Советы, в том числе и в тех случаях, когда получала специальное приглашение. Я не посещала защит, если в этом не было прямой необходимости. Если я получала бумагу с распоряжением директора "Просьба ответить по существу", я отвечала. Если меня просили принимать аспирантские экзамены, я соглашалась. Я исправно выполняла план, который сама же и составляла, а институт, надо сказать, формально не препятствовал изданию моих плановых работ. В соответствии с обычным механизмом, мои книги попадали в издательство "Наука" и выходили немалыми даже для тех времен тиражами.
      Таким образом, я за государственные деньги занималась любимым делом, и государство же обеспечивало связь между мною и моим потенциальным читателем. Я очень дорожила этими возможностями. Но в равной мере я дорожила и своей независимостью. Поэтому я не ждала ничего от администрации института, полагая закономерным, что меня не посылают на конференции за границу, не дают аспирантских мест, держат в должности "младшего", не включают в списки на премирование и т. д. Это был мой выбор. И все-таки я не ожидала, что мне не дадут защищать докторскую диссертацию.
      Отказ в характеристике выглядел как некая глухая стена, которая воздвиглась ниоткуда. Более того, за нею виделась некая угроза. А вокруг тем временем все чаще стали обсуждать возможность эмиграции.
      Сегодня не просто передать дух московской жизни 70-х годов. Чего в этом времени напрочь не было - это пресловутого "застоя". Жили интенсивно, сложно, конфликтно, многие - надрывно. Читали Трифонова и о каждой его вещи спорили; ходили в Консерваторию, смотрели позднего Вайду и раннего Занусси.
      Кино, музыка и серьезное чтение были частью самой жизни, а не развлечением. Даже я пренебрегла своим жестким режимом (в 10 утра - за стол) ради фильма Вайды "Пейзаж после битвы". Мне подарили два билета на первый сеанс, т. е. на 9 утра. У Юры были лекции, и я долго размышляла, кого бы осчастливить такой редкой возможностью. Свободен оказался муж моей приятельницы, человек еще более загруженный, чем я. Помню, как мы возвращались молча, потрясенные, и было странно, что вокруг нас еще длилось утро.
      Мои теперешние ученики и младшие собеседники тогда как раз родились. Они встретили перестройку малыми детьми или в крайнем случае - подростками. Им трудно представить, что человек, изгнанный из института типа нашего, в особенности если он был еврей или за ним числилось нечто "политическое", практически не имел шансов вернуться к науке. При том, что количество рабочих мест для людей с филологическим образованием и так было очень мало, везде требовали еще и "чистую анкету". Спрос на уроки английского был невелик. Никаких негосударственных организаций не было и в помине. В большинстве случаев гуманитарию вообще невозможно было заработать на жизнь, не выйдя из прежней среды.
      По существу, именно это случилось с Костей Бабицким после его возвращения из ссылки. Ему разрешили жить в Москве, но его не брали на работу по специальности и не хотели печатать. Позже художники и писатели уходили в дворники или дежурили в бойлерных. Это, однако, уже не профессия, а образ жизни. Поэтому даже сама угроза лишиться работы для многих была прямым побуждением к эмиграции. Тех же, кто не хотел уезжать, нередко преследовало ощущение, что на горле у них раньше или позже затянется петля.
      Гром мог грянуть откуда угодно. Например, рядовой сотрудник подавал заявление на выезд. Тут же "за отсутствие бдительности" увольняли его начальника. Новый начальник на всякий случай разгонял всю прежнюю команду. На моих глазах так распадались лаборатории и отделы. Когда отдельные казусы сложились в типичную схему, стало считаться непорядочным, если люди "подавали", предварительно не увольняясь "по собственному желанию".
      Главной издержкой подобных обстоятельств была эрозия человеческих отношений. Характерный для нашего общества дух нетерпимости в сочетании с неуважением к самоценной личности Другого сильно этому способствовал. Жизнь ведь сложнее не только описанной схемы, но и любой схемы вообще. То, что для одних было достаточной причиной не увольняться заранее, для других оборачивалось пренебрежением к их судьбе и праву на автономный выбор.
      Иксов оказался на улице, потому что Игреков решил эмигрировать. Так Иксов впервые на своей шкуре почувствовал, что его судьбой реально может распорядиться кто угодно - в том числе Игреков, который был слишком замордован жизнью, чтобы думать о ком-либо, кроме своей семьи. Зеткинда тоже уволили. Но Иксов все же устроился в соседний институт, а Зеткинда, некогда кончившего мехмат с отличием, не брали даже в среднюю школу учителем. Теперь они не здоровались. А ведь когда-то считали себя людьми одной судьбы.
      Появилась совсем особая категория людей - "отказники", т. е. те, кто "подал", но получил отказ. Волей-неволей они сбивались в свою стаю, отделенные от других исключительностью своего положения.
      До недавнего времени быть евреем означало только проблемы: с поступлением в вуз, с устройством на работу, с дальнейшей карьерой. Теперь быть этническим евреем или быть женатым на еврейке стало отчасти выгодно. Я оторопела, когда мой давний приятель, Борис Гаспаров, который никак не мог добиться разрешения на выезд, написал мне из Тарту, что я принадлежу к привилегированному народу. Но это были, так сказать, "цветочки".
      Мой верный друг Н., выслушав историю с отказом в характеристике, сказал: "Вам следовало бы уехать". "А вам?" - спросила я. Он отвечал невразумительно. Мною овладел редко случавшийся приступ гнева, который я называла "белый гнев", потому что все кругом в подобные моменты как бы светилось.
      "Я русская", - вызывающе сказала я. "Но я не русский", - отвечал Н. "Так что же?" - спросила я. "У меня обязательства", - сказал Н. Как будто у других обязательств не было! Этот разговор проложил в наших отношениях первую трещину.
      Трагичным было то, что мы оба сказали неправду. Я чувствовала себя тем более русской, чем больше мне в этом отказывали. (Особенно остро это проявилось много позже, когда выбор страны проживания стал реальностью.) В этом смысле я была типичной девочкой из интеллигентной московской еврейской семьи, т. е. семьи культурно именно русской. Н. же этнически был половинкой, т. е. в паспорте был записан русским и носил фамилию русского отца. Отца своего он едва помнил, тот рано оставил семью, и, как я уже говорила, вырастила Н. его еврейская мама. Никаких трудностей из-за своей еврейской "половины" Н., естественно, не пережил. Культурно же он был человеком выраженной западной ориентации.
      Теперь ни одна встреча с друзьями не обходилась без обсуждения возможности и целесообразности эмиграции. Как сказал тогда мой друг Юлий Шрейдер, и этот вопрос русские евреи склонны были решать сугубо по-русски: они обсуждали, следует ли вообще уезжать евреям, а не то, хорошо ли это для данного человека.
      Для меня эта проблема разрешилась как-то сама собой и в одночасье, когда мне пришло в голову следующее простое соображение. Об эмиграции в Израиль я никогда не думала, не чувствуя в себе внутреннего долга по отношению к этому государству. (Сегодня подобные суждения выглядят анахронизмом, но в 1970 году я размышляла именно в этих категориях.) В США у меня были коллеги и некоторое имя. Мне казалось, что это обеспечило бы мне возможность нормально работать. Но что там будет делать Юра, у которого имя и положение были только здесь? И в таком случае, что это будет за семья?
      О зрелых и незрелых поступках
      Тем временем семинар расширялся и процветал. В 1970 году должно было широко отмечаться столетие со дня рождения Ленина. В этой связи поощрялось всякое "перевыполнение" взятых на себя ранее обязательств. Под этим соусом я представила для печати сборник "Вероятностное прогнозирование в речи", составленный мною из работ участников семинара. Сама я кончила довольно большую книгу, включавшую материалы докторской диссертации. Обе книги благополучно вышли в "Науке" в 1971 году и были немедленно раскуплены.
      Интенсивность жизни в семинаре была такова, что временами я забывала о тех жестких ограничениях, которые были связаны с моей болезнью. Я сидела на диете, которую при всей ее примитивности соблюдать можно было только обходясь без общепита. Вернее, единственный устраивающий меня общепит находился не ближе, чем эстонский город Выру. Даже мои командировки в Ленинград были возможны только потому, что там я жила у Лиды Бондарко. Больше я никуда не ездила и предложения выступить с лекциями вынуждена была отклонять.
      Невозможность ездить отчасти объясняет и мою отстраненность от набиравшей силы семиотики. При этом с Ю. М. Лотманом и З. Г. Минц я познакомилась еще до "семиотического бума", а Бориса Гаспарова навещала в Тарту ежегодно, потому что бывала там проездом из Выру. Главное, однако, было в том, что я была погружена в свои задачи. Они пересекались с психологией, теорией измерений, с физиологией речи и психиатрией, включали в себя вопросы восприятия речи в норме и патологии. Это было ядро проблем, близких одновременно к естественным наукам и к "наукам о человеке", понимаемым скорее в западном духе.
      Позднее я поняла, что в семиотике, взятой как некоторое научное движение, меня изначально не устраивало растворение любых задач в культурологии. И еще меня отталкивала изрядная доля празднословия и позы.
      Об этом с присущей ему лаконичностью и умением "попасть в яблочко" однажды сказал Михаил Леонович Гаспаров. Было это почти через двадцать лет после описываемых здесь событий, на Круглом столе по языкознанию и филологии, который я проводила в журнале "Знание - сила". Я процитирую некоторые из его высказываний: "Были идеи. Были идеи Бахтина насчет карнавализации и полифонии, были идеи насчет мифологического подхода к литературе, были идеи насчет бинарных оппозиций и так далее. Но какова была судьба этих идей? Они или выродились в абсолютное празднословие - тут, по-моему, с обеими главными бахтинскими идеями эта катастрофа в руках преемников уже произошла, - или вышли за пределы литературоведения и иррадиировали в области более широкие... Я вспоминаю пару заседаний, посвященных проблемам истории всемирной литературы как таковой. Между этими заседаниями были двадцать лет, но оба были замечательны одним: Декарт и Рембрандт, Шартрский собор и подобные объекты упоминались там гораздо чаще, чем какие бы то ни было писательские имена".
      И далее: "Филология и потом, в семидесятых годах, тоже что-то заменяла. Заменяла поэзию, заменяла философию... Заменяя "то-то", она переставала быть или, по крайней мере, не совершенствовалась в том, чтобы быть наукой. Это была не наука, это было искусство, а искусство отличается от науки тем, что в науке один и тот же опыт получается у любого, а в искусстве получается у талантливого и не получается у неталантливого" ("Знание-сила", 1989, 6, с.23-24).
      Так что мой семинар жил сам по себе, а семиотика - сама по себе. Это не мешало мне внимательно читать все, что выходило в Тарту, и приглашать к нам с докладом А. К. Жолковского, который для меня остался Аликом. В эти годы в Москве часто бывал мой давний знакомый из Софии Людмил Мавлов, известный в Болгарии невролог и специалист по афазиям. Около полугода он стажировался у А. Р. Лурия и был постоянным участником моего семинаpa. Он же привел на семинар тонкого нейропсихолога Елену Павловну Кок. Она работала в Институте Бурденко и была уникальным психодиагностом очаговых поражений мозга, что во времена, когда не было компьютерной томографии, было так же важно, как умение прослушать больного до открытия рентгена.
      У Людмила Мавлова и Е. П. Кок я научилась многому из области патологии речи. Людмил очень звал меня в Болгарию, да и семья Енчо приглашала меня в гости как "наставника" сына. Но для поездки по частному приглашению (хотя с ним пускали только в "страны народной демократии") тоже нужна была характеристика! Теперь я не могу вспомнить, кто убедил меня попытаться ее получить весной 1973 года. Аргументы состояли в том, что бывали случаи, когда партбюро давало "кислую" характеристику, но ОВИР это не интересовало.
      Меня вызвали на партбюро. Дальнейшее выглядело одновременно как продуманное издевательство и как театр абсурда, где актеры к тому же не выучили реплики. Вначале одна рыхлая дама потребовала подтвердить, что письмо в защиту Дувакина подписывать мне не следовало. При том, что Виктор Дмитриевич уже семь лет спокойно работал в Горьковке, я могла позволить себе вяло согласиться. Затем другая особа пыталась уточнить, каковы мои отношения с Мавловым и едет ли со мною муж. Длилось это довольно долго.
      В результате мне вернули бланк ОВИР со всеми нужными подписями. Зато в графе "Характеристика" жирным шрифтом были впечатаны мои "прегрешения", перечисленные в деталях; "политически незрелый поступок, письмо в защиту Дувакина, который выступил в защиту Синявского и Даниэля, которые...".
      Первая реакция моя была: "Допрыгалась!" Ведь эта формулировка могла отныне сопровождать меня хоть до могилы. Это уже было, так сказать, "дело".
      Я поехала домой и сделала две вещи, помогающие мне в подобном состоянии: выпила кофе и залезла в ванну. Юра счел, что терять уже решительно нечего, и в приемный день мы отправились в отделение милиции, где тогда принимали документы для передачи в городской ОВИР. Мои бумаги взял некто майор Яковлев, которого я запомнила потому, что у него одного из всех чиновников ОВИР - а я потом перевидала многих - было нормальное человеческое выражение лица. Это был плотный и почти лысый немолодой человек, который, подняв на меня внимательный взгляд, спросил: "Так это вы совершили политически незрелый поступок?".
      Майор Яковлев был, несомненно, профессионалом. Юра вспомнил, что мы забыли оставить ему открытку с моим адресом, пришел в милицию и сел дожидаться своей очереди. Яковлев вышел из кабинета и, заметив Юру, которого он до того видел мельком (мы были прописаны в разных квартирах и оформлялись поврозь), спросил, что он здесь делает. Юра объяснил. "А документы Ревекки Марковны давно ушли", - сказал Яковлев.
      Почему-то мне кажется, что, прочитав мою анкету, он подумал: "Вот кретины!" А "там" могли вообще посмотреть только на наличие необходимых подписей. Так или иначе, через два с половиной месяца мы были в Софии.
      Путешествие по Болгарии было и само по себе замечательным. Но значение этой поездки было еще и в другом. Я любила холмы и озера Ханьямаа местности вокруг Выру в юго-восточной Эстонии, куда я ездила два раза в год. Но мне необходимо было убедиться в том, что я не так больна, чтобы вовсе не иметь выбора. Я все-таки вырвалась за черту, проложенную болезнью.
      Вернувшись в Москву, я за три месяца написала другую докторскую диссертацию. Мне дали "чистую" характеристику и даже официальное письмо в Ленинградский университет, куда я вскоре отвезла работу. Там меня поставили на очередь. Мой черед наступил только в июне 1975 года.
      Защита и нападение
      Защита
      В Ленинград мы поехали втроем: кроме Юры, со мной поехал мой ближайший сотрудник Саша Василевич. Нас приютила семья Смолянских, с которыми к тому времени нас связывала уже давняя дружба, продолжающаяся и сейчас.
      Моими оппонентами были Л. Р. Зиндер, Л. В. Бондарко и Л. А. Чистович. Защита шла при полном зале, что меня удивило, поскольку я никого не приглашала и не думала, что в Ленинграде у меня найдется столько сочувствующих Атмосфера была вполне доброжелательная. В 1975 году как раз обсуждалась новая инструкция ВАК, согласно которой претендент на докторскую степень должен был быть лидером нового научного направления. Это было нереальное требование, но Л. Р. Зиндер в своем выступлении сказал, что в данном случае оно полностью соответствует действительности.
      Выступали и те мои ленинградские коллеги, с которыми я ранее не была знакома лично.
      Однако при общем положительном итоге четверо воздержались, а трое проголосовали против. Меня (и, кстати, Зиндера) это не удивило, поскольку тогда еще не было специализированных советов, и литературоведы, как можно было думать, сочли мою проблематику для себя непонятной. Когда огласили результаты голосования, моя давняя подруга, Валентина Люблинская, тогда сотрудница Чистович, подошла ко мне и со своей неподражаемой южнорусской интонацией сказала: "Да жидоморы они, Рита!"
      Потом мы вместе с моей подругой Таней Смолянской и ее отцом, покойным И. М. Смолянским, перешли мост через Неву и оказались в их коммуналке на Красной улице. Мария Марковна, мать Тани, ждала нас за накрытым столом.
      Ночью я переживала не известное мне прежде чувство сильнейшего внутреннего подъема. В те годы я заново открывала для себя раннего Пастернака и всюду возила с собой том его стихов. Юра и Саша спали, а я читала "Марбург":
      И ночь отступает, фигуры сторонятся,
      Я белое утро в лицо узнаю.
      Той же ночью почему-то мне попалась почтовая открытка - бланк для игры в шахматы по переписке. Я решила отправить ее Толе Д. На свободной стороне я написала концовку из его стихов, написанных мне в 1969 году, в разгар моей болезни:
      И опять, и опять, и опять
      белые начинают - и выигрывают.
      Строки эти в контексте дальнейших событий, связанных с защитой докторской, оказались пророческими. С той поправкой, что "партия" была отложена на пять лет.
      Прохождение докторской диссертации через ВАК - Высшую Аттестационную Комиссию - всегда было длительной процедурой. Все докторские направлялись так называемому "черному оппоненту", т. е. лицу, выбранному ВАК и для соискателя остававшегося анонимом. Поскольку я защищалась не только в чужом учреждении, но и в чужом городе, у меня не было никаких возможностей хотя бы ускорить отсылку бумаг в инстанции. Так что я настроилась на ожидание, которое вполне могло измеряться многими месяцами.
      За год до защиты в 1974 году вышла моя книга, написанная частично в соавторстве уже с новыми "семинаристами". Она называлась "Прогноз в речевой деятельности". Книга имела успех. Я помню, как через несколько лет на Всесоюзной конференции по принятию решений в Пущино на мой вопрос, известны ли аудитории некоторые положения, там изложенные, почти весь зал поднял руки. В "Известиях Отделения литературы и языка АН СССР" (ОЛЯ) были напечатаны несколько моих работ общеметодологического характера. Я упоминаю об этом единственно с целью очертить тогдашний фон моей профессиональной жизни. Ничто не предвещало той цепи событий, о которых я хочу рассказать в этом разделе. И хотя жизнь моя к ним и тогда не сводилась, я сознательно оставляю все остальное за рамками повествования.
      "Фрумкина против ВАК"
      Первый раз я поинтересовалась положением дел с моей диссертацией через полтора года после защиты. Мне ответили, что отзыв "черного оппонента" был признан не вполне компетентным, и потому работа послана на отзыв повторно. Летом 1977 года, когда я была на даче, а Юра в городе, нам домой позвонил ученый секретарь ЛГУ - довольно крупное должностное лицо. По профессии он был, как я потом выяснила, юристом и никакого отношения к сути дела иметь не мог. Юре он сказал, что вокруг моей работы складывается отрицательное мнение, и потому лучшее, что он мне советовал бы сделать, - это снять диссертацию с рассмотрения.
      Резон в таком совете был - если соискатель снимал работу сам, он мог ее же, без всяких переделок, подавать повторно. Но меня это решительно не могло касаться, и я отказалась. Этот звонок сыграл ту же роль, что стук палкой об пол, возвещавший в старинном театре начало спектакля. Все дальнейшее могло бы быть названо "Театром Кафки", если бы Кафка писал пьесы.
      В сентябре того же года умерла мама. На другой день после похорон мне позвонил из ВАК человек по фамилии Парастаев. Сказал он мне следующее: "ЛГУ прислал нам фальшивые документы. На вашей защите не было кворума". И пригласил меня явиться в ВАК, назначив время визита на заведомо неприемные часы. Назавтра мы с Юрой поехали в ВАК.
      Парастаев развернул передо мной папки и, показывая какой-то список, сказал, что в нем числится 46 человек, а на защите было 30, что не составляет двух третей. Тем самым голосование недействительно, и работа будет отклонена. Этого ему показалось мало, и он добавил: "Да и отзывы у вас плохие". После чего сделал то, что было абсолютно противозаконно, - вручил мне два отзыва. Пробежав их глазами (там было всего страниц пять), я увидела, что такие отзывы не могли быть приняты ВАК ни как положительные, ни как отрицательные. Оба рецензента, упомянув мои несомненные заслуги на ниве структурной, прикладной, а также математической лингвистики, удивлялись, почему я претендую на степень по общему языкознанию. Выходило, что, догадайся я поставить на титуле работы код другой специальности, они ничего не имели бы против.
      То, как я себя повела дальше, сегодня мне представляется тем более удивительным, что, будучи всегда слаба в разговорах с чиновниками, я была подавлена смертью мамы и все происходившее воспринимала как не вполне реальные события. Я заметила, что не нахожу отзывы плохими. После чего я отодвинула через весь стол папки и сказала Парастаеву: "Я не буду смотреть эти бумаги. Ваш чиновник два года назад принял документы и расписался в том, что все в них соответствует инструкции. Был ли кворум или нет - это вообще не мое дело. Допустим, его не было - а куда же вы смотрели все это время?".
      До этого момента Парастаев вел себя скорее корректно, хотя был известен как редкостный хам. Тут он мгновенно обрел свой нормальный стиль и, захлопнув папки, прорычал что-то вроде "Вы еще об этом пожалеете". Я вышла из кабинета в состоянии, близком к обмороку.
      Скажу сразу, что большую часть дальнейших хлопот, встреч, тактических и стратегических решений взял на себя Юра. Я была просто не в силах ходить по инстанциям. Никакая аудитория, будь в зале хоть пятьсот человек, не вызывала у меня такого парализующего ужаса, как перспектива приема в очередном присутственном месте. Я боялась не чиновников. Я боялась обнаружить свою ненависть, тогда как нужно было прежде всего оставаться хладнокровной. Но еще страшнее было другое: свалиться с рецидивом болезни, поскольку главным провоцирующим ее фактором считался стресс.
      У меня не было - и, кстати, до сих пор нет - даже догадки о том, что лежало в основе объявленной мне войны. А это была именно война, а вовсе не партия в шахматы. "Процесс" Кафки, впрочем, тоже отличная аналогия.
      Я-то была уверена, что кворум был - это было последнее заседание Ученого Совета перед каникулами. Лев Рафаилович Зиндер сидел бледный и нервничал, пока все не собрались.
      Что же за список показал мне Парастаев? Зачем он дал мне отзывы? А зачем мне еще летом звонил ученый секретарь ЛГУ? Лучшее объяснение в таких случаях - самое краткое не сумев найти среди "черных оппонентов" лиц достаточно черных, чтобы получить от них отрицательные отзывы, решено было изыскать иной путь. Запугать. Заставить самой забрать работу. По-видимому, на большую изощренность чиновники ВАК не были способны.
      Вечером того же дня я позвонила в Ленинград Лиде Бондарко. Она выяснила, что Парастаев показал мне бумагу, вообще не имевшую отношения к голосованию! Он подсунул мне список рассылки автореферата диссертации. Сорок шестым в нем стоял недавно назначенный декан филфака, которого не успели ввести в Ученый Совет.
      Итак, это был откровенный шантаж. Нам оставалось притвориться простодушными и объяснить Парастаеву, что произошло недоразумение. Я предполагала, что хоть он и был мерзавцем, но будучи схвачен за руку, должен был бы уняться. Здесь мы попали впросак. Не каждый хам - мерзавец, и не всякий мерзавец - злодей. Но именно Парастаев удачно сочетал все эти качества. На таких не слишком крупных и потому неуловимых функционерах и держалась власть. Власть ВАК - в частности.
      Через полтора месяца из Ленинграда позвонила огорченная Лида. Работу вернули на филфак с сопроводительным письмом, из которого вытекало, что кворума не было. Декан упомянул об этом прискорбном факте на очередном заседании. Кого-то якобы вывели, но куда-то не вписали. Или, наоборот, не вычеркнули.
      Вообще говоря, если бы это было правдой, то Ученый Совет обязан был вернуться к повторному, на этот раз формальному рассмотрению моей работы. Процедурные нарушения всегда и везде возможны. И это предусматривалось: инструкция ВАК все же защищала соискателя. Но ко мне это, увы, не относилось: прежний Ученый Совет филфака ЛГУ уже был расформирован, а новый не являлся его правопреемником. Однако даже в рамках кафкианской логики надо было рассмотреть юридический аспект происшедшего. Не только со мной и не только при защите диссертации мог произойти такой казус!
      Мои друзья по возможности пытались помочь мне развязать этот узел. Сережа Чесноков, постоянный участник нашего семинара, с которым мы были в тесных дружеских отношениях, договорился со своим знакомым юристом. К нему они поехали вдвоем с Юрой. Позже мы узнали, что это был знаменитый Кисенишский - человек, выступавший защитником на нескольких политических процессах.
      Кисенишский объяснил, что ВАК - это организация, на которую по закону просто некуда жаловаться. Однако в Прокуратуре Союза существует Отдел общего надзора. Туда можно обратиться, мотивируя свою жалобу тем, что я считаю ущемленными свои гражданские права. Это было логично - в конце концов, если бы, например, сгорела сберкасса, не я же должна доказывать, что у меня там есть вклад! И ученый не сам организует защиту диссертации, не следит за кворумом, не считает голоса и т. п. Урна с бюллетенями тоже может сгореть покойный И. М. Смолянский рассказывал мне, как однажды кто-то нечаянно вместе с бюллетенем опустил в урну непотушенную папиросу.
      А поскольку у меня в руках не было никакой официальной бумаги, дающей основания для ходатайства, Кисенишский посоветовал пойти законным "советским" путем: написать председателю ВАК Кириллову-Угрюмову, послать с уведомлением о вручении, он, натурально, не ответит, и тогда через месяц я могу жаловаться прокурору на то, что так вот поступают с письмами трудящихся.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18