Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Узники Cоловецкого монастыря

ModernLib.Net / История / Фруменков Георгий Георгиевич / Узники Cоловецкого монастыря - Чтение (стр. 3)
Автор: Фруменков Георгий Георгиевич
Жанр: История

 

 


По указу от 23 декабря 1731 года, на который ссылается Подвысоцкий, был заключен в Шлиссельбургскую крепость не Василий Лукич Долгорукий, а другой представитель семейства Долгоруких — фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий[32].

Документальные материалы свидетельствуют о том, что В.Л. Долгорукий сидел в одиночной камере монастырской тюрьмы на Соловках до 1739 года.

3 декабря 1737 года появился какой-то правительственный указ о содержании Долгорукого в соловецком остроге. Он был столь срочным и секретным, что, несмотря на зимнее время и прекращение навигации, губернская канцелярия направила в монастырь солдата Василия Жданова. 20 декабря 1737 года В. Жданов выехал из Архангельска. 1 января 1738 года важные государственные пакеты были вручены поручику Петру Годомскому — начальнику команды, охранявшей В.Л. Долгорукого. В конце августа 1738 года В.Л. Долгорукий давал в соловецком каземате объяснение по делу своего крепостного Я. Демидова[33].

Трагическая развязка наступила неожиданно. Бироновские следователи «выявили» ранее не раскрытые новые вины за Долгоруким. Вследствие этого В.Л. Долгорукого вывезли из Соловецкого монастыря, повторно судили вместе со всеми родичами и в 1739 году казнили в Новгороде отсечением головы, о чем оповестил россиян правительственный манифест от 12 ноября 1739 года[34].

Так закончилась жизнь одного из «птенцов гнезда Петрова», видного государственного деятеля эпохи преобразований XVIII века, соловецкого колодника Василия Лукича Долгорукого.

Матрос Никифор Куницын

В 1738 году по доносу матроса Федора Балашева у одного его сослуживца нашли письмо такого содержания: «Князю тьмы! Покорно тебя прошу о неоставлении меня обогащением деньгами, ибо я обнищал и дабы ты меня не оставил, прислал бы ко мне служебников своих, понеже я буду ваш, когда буду во Иерусалиме, и работать тебе завсегда готов, и отрекся своего бога, — точно как мне и куды повергнуть крест христов».

Автором этого политического памфлета был 18-летний матрос Российского флота Никифор Куницын. Солдатский сын Куницын обучился грамоте в славяно-российской школе и в полку, где проходил службу, выполнял обязанности писаря.

С допроса, произведенного под пыткою, Куницын был брошен в застенок. Так начались «хождения по мукам» юного моряка, продолжавшиеся без перерыва более 27 лет — до 31 декабря 1765 года (дата смерти Куницына).

После пятилетнего заключения власти решили, что самым подходящим «смирительным домом» для критически мыслящего матроса может быть Соловецкий монастырь, и направили его туда навсегда в каторжные работы.

В 1743 году последовал указ синода соловецкому архипастырю: «Матроса Никифора Куницына за богоотступное своеручное его письмо, какое писал ко князю тьмы, содержать в вечных монастырских до смерти его никуда неисходных трудах и чтоб за такое его тяжкое перед богом согрешение во всю свою жизнь приносил господу богу покаяние, приходя с работы в церковь ко всякому славословию по вся дни»[35].

В Архангельск Куницына привезли «заклепанным в кандалы» и до отправки на остров посадили в караульный дом на Соломбальской верфи. Весной у посадского человека, холмогорца Семена Петухова, было ряжено (нанято) судно, и узника отправили на Соловки. Инструкция предписывала конвою держать Куницына в пути «под крепким караулом… и никакого послабления ему не делать, дабы на водяном пути не мог учинить над собой какого страху».

14 июня 1744 года Куницына сдали монахам. Как это делали со всеми арестантами, у матроса по реестру приняли его небогатый скарб. Среди вещей нового ссыльного оказалась медная чернильница. Платье и обувь Куницына отдали на хранение в кладовую, а соучастницу «богомерзких поступков» матроса отправили на Большую землю. Куницын был единственным из всех соловецких арестантов, который привез на каторгу письменные принадлежности.

В первый год пребывания в монастыре Н. Куницын по неосторожности чуть было не натворил беды. Он бросил непогашенной свечу. Счастливый случай предотвратил неизбежный пожар. По этому поводу матросу пришлось давать письменное объяснение.

В последующие годы Н. Куницын принес монастырским старцам немало хлопот. Матрос оказался менее смирным, чем многие его товарищи по несчастью. Бунтарский дух жил в нем. Н. Куницын не раз протестовал против несправедливости, вслух осуждал соловецких святош и крохоборов, за что несколько раз был штрафован на монастырском «лобном месте». В архивохранилищах находятся восемь различных дел с жалобами монастыря на строптивого матроса, который «властям нагло некую напрасную обиду поношением учинял».

В 1747 году Куницын при народе отругал и высмеял архимандричьего прихвостня, старосту дьячьей службы Арсения Арефьева, а без свидетелей нанес ему «оскорбление действием»: ударил рукою в грудь «весьма крепко»[36].

Выступал Н. Куницын и как агитатор: ходил по кельям ссыльных и бранил «поносными речами» архимандрита. Матрос вовлек в «непристойные разговоры» о монастырской верхушке других ссыльных — Афанасия Кискина и Федора Васильева. Когда об этом стало известно монахам, на арестантов, замешанных «в поношении главного властелина», посыпались новые репрессии.

А. Кискина определили в тягчайшие кузнечные труды, а Ф. Васильева хотя и оставили на прежней работе в поварне, но старостам обеих служб сделали устное назидание и взяли с них подписку о том, что они не будут разрешать «преступникам» собираться компаниями, запретят им встречаться и разговаривать, а также полностью изолируют ссыльных от работных людей.

Самое строгое предупреждение было сделано Куницыну. Особым приказом матросу напоминали, чтоб он «свою церковную головщичью должность исправлял по монастырскому чиноположению, как и прочие искусно исправляют, и никуда бы как по кельям, так и по службам для бездельных разговоров не ходил и пустых сплетней не произносил бы, как… ныне… ходил по монастырю и по службам, рассеивая пустые речи на властелина». За ослушание приказ угрожал Куницыну жестоким наказанием[37].

Старосты дровяной, кожевенной, поваренной, конюшенной, хлебной и других служб, где работали ссыльные, по требованию властей дали следующую подписку: «Обязуемся надзирать и надсматривать, чтоб оные ссыльные ни с кем компаний не водили и разговоров не чинили и в другие службы не допускать, а наипаче ссыльного матроса Никифора Куницына в службы не пускать и разговоров никаких ни с кем ему не чинить, понеже ныне в некоторых бездельных речах и сплетнях оказался виновен. А ежели кто в которой службе оных ссыльных и Куницына кроме своей службы определенной будет приглашать и с ними компанию и разговоры чинить, о том старостам докладывать властям и в соборной кельи».

В связи с пропагандистской деятельностью Куницына был издан специальный приказ по монастырю, запрещающий всякие хождения ссыльных на территории крепости, а тем более выход их за ограду. Солдатам было приказано: «Ежели ссылочные днем или по ночам будут к кому в кельи ходить, таковых по выходе брать под караул, сажать на цепь и докладывать властям».

Пуще всего монахи опасались того, что ссыльные найдут общий язык с монастырскими трудниками и вместе с ними «учинят бунт» или массовый побег. Все представители монастырской администрации, монахи и караульные солдаты обязаны были зорко следить, чтобы «ни через какой случай с работными ссылочные согласия не имели…»

Перечисленные меры строгости в соединении с широко развитой системой шпионажа вынудили Н. Куницына прекратить устную агитацию против хозяев духовной общины.

В середине 60-х годов Куницын избрал другой метод выражения недовольства порядками, царившими на Соловках. С 24 июля 1765 года матрос перестал ходить на работу и в церковь, ссылаясь на слабость своего здоровья. Как вскоре выяснилось, это была симуляция.

26 июля 1765 года по приказу архимандрита Досифея солдат Федор Ястребский произвел внезапный обыск в помещении ссыльного. Трофеями осмотра были отобранные у Куницына два письма, сочиненные им в дни мнимой болезни.

Письма дошли до нас. Первое из них не представляет большого интереса. Оно содержит предложения о некоторых церковных реформах и предназначалось к подаче в синод.

Второе прошение было адресовано царице. В нем измученный узник излил свою душу, рассказал о своей жизни и горестях. Куницын писал, в частности, что за 21 год изнурительных работ в монастыре он пришел «в крайнее изнеможение» и больше тягостен, ему определенных, сносить не может. Считая, что за «богопротивное письмо», написанное «в самых юностных летах», он уже отбыл незаслуженно тяжелое наказание, Н. Куницын просил освободить его из монастыря.

Архимандрит Досифей сообщил в синод об этом происшествии. Одновременно он уведомил начальство, что «за такое его, Куницына, упрямство, нехождение в церковь и за сочинение таковых писем велено Ястребскому при собрании ссылочных людей учинить матросу наказание, дабы и другие, смотря на то, чинить так не дерзали». Н. Куницына высекли палками.

Во время варварской экзекуции Куницын при стечении народа объявил за собой слово и дело, за что был посажен «под особливый караул, где и поныне содержится».

Соловецкий тюремщик сделал следующий вывод: «Да и впредь от него доброго состояния быть нечаятельно, кроме таковых же непорядочных поступков». При такой аттестации Куницын обречен был на пребывание в монастыре до кончины дней своих. Этого «божьи слуги» и добивались. Они стремились закрепить за собой и увековечить право на эксплуатацию труда ссыльных и заключенных.

Кроме изложенного, в доношении Досифея в синод содержалась еще и такая просьба: «Не повелено ль будет впредь содержать его, матроса, в тюрьме безысходно, чтоб и впредь ему таких — не принадлежащих до его писем сочинять и через то рассеивать на соблазн прочим было невозможно»[38].

7 ноября 1765 года последовал новый правительственный указ в отношении Куницына: содержать по-прежнему матроса в тяжких трудах, заставлять ходить в церковь, не давая ему ни чернил, ни бумаги, а если «будет чинить предерзости», — заключить в тюрьму.

Н. Куницын не дождался этого указа. Замученный монахами и 22-летней каторгой, он умер в тюрьме в последний день 1765 года.

Крестьянин Василий Щербаков

По указу Елизаветы от 4 декабря 1752 года был сослан в Соловецкий монастырь содержавшийся до этого в тайной конторе крестьянин Краснослободского уезда дворцового села Ишеева Василий Щербаков. В решении не раскрыт характер преступления Щербакова против власть имущих. Отмечено лишь, что он «явился в немаловажной вине и дабы от него впредь каковых важных продерзостей произойти не могло и того ради оного Щербакова кроме объявленного Соловецкого монастыря в другое место послать невозможно»[39].

В. Щербакова выслали в монастырские труды вечно, на пожизненную каторгу Перед отправкой из Москвы крестьянина нещадно высекли кнутом в конторе канцелярии тайных розыскных дел. До Сумского острога, куда колодник прибыл 24 декабря, его везли скованным в ручные и ножные кандалы под охраной. На остров арестант прибыл в лаптях, имея в кармане денег четверть копейки.

В монастыре Щербакова содержали за решеткой закованным в железа, под крепким караулом.

По указу правительства Щербакова следовало посылать в тяжелые кузнечные труды. Днем, на время работы, руки ему расковывали, а с ног кандалы никогда не снимали. Монастырская пища Щербакову полагалась только в том случае, если будет занят в кузнице, а «ежели не станет работать, то и не кормить». Пусть, мол, питается подаянием богомольцев. Арестанту «великодушно» разрешали просить милостыню, но при непременном условии — не вступать ни в какие разговоры с подателями.

Содержание указа заставило призадуматься даже видавших виды соловецких душителей свободной мысли, так как ясно было, что по состоянию здоровья Щербаков не может работать в кузнице, а милостыню ему никто не давал. Каторжник был обречен на голодную смерть. Чтобы этого не произошло, монахи осмелились нарушить рекомендации властей и направили арестанта в поваренную службу. Не кормить же даром!

На примере дела В. Щербакова ясно виден классовый характер карательной политики самодержавия. Дворянина-смертоубийцу А. Жукова, совершившего тягчайшее уголовное преступление (совместно с женой убил мать и сестру), сослали в Соловецкий монастырь вместе с его слугами «в сносные по силе его труды»[40]. Находясь в монастыре, он торговал своими крепостными.

Привезенному на Соловки в ссылку в 1759 году помещику П. Салтыкову дали для услуг крепостного Игнатия Рагозина, приказав ему быть при своем господине «безысходно». Через три года П. Салтыков, присланный «до кончины живота его», был помилован и освобожден[41].

Высланного в монастырь в 1783 году подпоручика А. Теплицкого (предписано было употребить в самые тяжкие работы, какие только найти можно на острове, и заставить его зарабатывать пропитание трудом, но избалованный барчук вел себя надменно и дерзко. Гроза арестантов архимандрит ограничивался констатацией того факта, что Теплицкого нельзя заставить выполнять не только трудную работу, но и «самую легкую, то есть и щипания какого принудить не можно». На острове «маменькин сынок» освоил «специальность» фальшивомонетчика и совместно со своим другом (тоже дворянином) П. Телешовым стал делать оловянные рублевые монеты, за что из Соловков был выслан по суду в Иркутскую губернию[42].

Совершенно беспомощными оказались хозяева острова перед ссыльным камер-лакеем А. Слитковым, появившимся в монастыре в 1748 году. Слитков пьянствовал, безобразничал, наводил свои порядки в монастыре, бил монахов. Следовало ожидать, что каратели найдут управу на Слиткова. Увы, этого не случилось. Монастырские старцы не могли придумать ничего, кроме обращения в тайную канцелярию с просьбой защитить их от оскорблений и побоев «сиятельного» арестанта[43].

По-иному вели себя судьи и исполнители приговоров с ссыльными и заключенными из народа. Крестьян и горожан калечили: вырезали языки, вырывали ноздри, нещадно избивали кнутами, плетями, шелепами, ссылали не просто в труды, а с неизменной пометкой «в тягчайшие до кончины живота его труды».

На монастырской каторге Щербаков умудрился написать тетрадь, которая была обнаружена 28 сентября 1759 года и расценена как «суеверная, богопротивная и важная». По признанию автора, тетрадь была написана им в чулане и подброшена во двор, чтобы другие ознакомились с ней.

Приходится сожалеть, что в делах нет сочинений — Щербакова. Они были отправлены в канцелярию тайных розыскных дел. По всей вероятности, в сочинениях В. Щербакова, признанных правительством «воровскими», говорилось о несправедливости существующего социального строя, при котором труженик ничего не имеет, а живущий за его счет утопает в изобилии. Такие рассуждения могли быть заключены в религиозную оболочку. Поэтому духовные лица называли сочинения крестьянина «суеверными и богопротивными».

После «штрафования плетьми» у Щербакова взяли письменную клятву такого содержания: «1759 года, сентября 29 дня, в соборной келье Соловецкого монастыря присланный при указе ссыльный Василий Щербаков подписуется в том, что впредь ему никаких бездельных и непристойных писем отнюдь или тайно или явно не писать (как то учинил, писал некоторую тетрадь своею рукою, за что и наказан). И ежели впредь явится в таковом же письме и в том от кого изобличен будет и за то повинен монастырскому жестокому наказанию»[44].

Когда столица узнала, что в монастыре Щербаков сочиняет «злодейственные воровские тетрадишки», появился новый указ от 2 мая 1760 года, повелевавший смотреть за арестантом прилежно, чтоб он больше сочинительством не занимался, чего ради «пера, чернил, бумаги, угля, бересты и прочего, к письму способного, отнюдь бы при нем не было и оного ему не давать».

Однако страсть к письму оказалась у Щербакова сильнее боязни новых репрессий. 30 октября 1764 года у арестанта опять было обнаружено несколько тетрадей, чернильница, сальные свечи. После этой находки и без того горькая жизнь монастырского каторжника стала невыносимой. Ссыльного с пристрастием допрашивали. Есть подозрение, что его пытали. Монастырская тюрьма и ее режим сделали свое дело. В ведомости соловецких арестантов за 1769 год против имени Василия Щербакова помечено «умре».

Последний кошевой сечи Запорожской

Первые ссыльные и заключенные украинцы появляются в Соловецком монастыре в начале XVIII века. Это были люди из окружения Кочубея и Искры. Известно, что за донос на Мазепу, который следователи признали «лукавым», хотя на самом деле он был справедливым, генеральный судья и полтавский полковник были казнены, а соучастников доносителей — священника Ивана Святайло, его сына и чернеца Никанора — отправили в 1708 году в «страну медведей и снегов».

Когда же осенью 1708 года Мазепа перешел в расположение шведских войск и стало ясно, что для политического доноса на гетмана были основания, в ссылку в Сибирь, в Архангельскую губернию и на Соловки отправили мазепинцев[45].

Из заточенных в первой четверти XVIII века в соловецкие казематы украинцев наибольшее внимание привлекает к себе один человек, непосредственно не принадлежавший к двум упомянутым категориям лиц, но имевший прямое отношение к делу об измене Мазепы. Это Захар Петрович Патока.

В архиве Ленинградского отделения института истории находится дело «О ссыльном черкашенине, который содержится в Соловецком монастыре в тюрьме». Оно включает грамоты о Патоке из коллегии иностранных дел и синода.

Синодальный приговор датирован 20 мая 1721 года. Приведем его: «Великого государя-царя и великого князя Петра Алексеевича, всея великия и малыя, и белыя России самодержца указ из святейшего правительствующего синода Соловецкого монастыря архимандриту Варсонофию.

Сего мая 19 дня в святейший правительствующий синод из государственной коллегии иностранных дел в доношении написано: по его де великого государя указу, по доношению из оной коллегии, приговором правительствующего сената решено малороссиянину Захару Патоке за неправые его о великих делах доношения вместо смертной казни учинить — вырезать язык и сослать в Соловецкий монастырь в заточение в Корожанскую тюрьму вечно. И та казнь ему, Патоке, учинена… И сего же мая в 19 день по его великого государя указу и по приговору святейшего правительствующего синода велено тебе, архимандриту, оного малороссиянина Патоку, как пришлется из государственной коллегии иностранных дел в Соловецкий монастырь, принять и содержать его в Корожанской тюрьме в заточении вместо смерти вечно»[46].

Вслед за синодальной бумагой полетела в Соловецкий монастырь депеша из коллегии иностранных дел от 10 июня 1721 года за подписью самого барона П. Шафирова. В новой грамоте предписывалось соловецкому архимандриту: «И ежели он, — Патока, сидя в тюрьме, станет кричать за собою какое наше государево слово и дело, и таких произносимых от него, Патоки, слов не слушать для того, что он, Патока, доносил о многих великих и важных делах, а потом перед сенатом повинился, что то все затевал напрасно. И показал он при том о себе, как и другие о нем при следовании дела показали, что он человек сумасбродный и часто бывает в беспамятстве и говорит то, чего и сам не знает, и для того он, по приговору сенатскому, от смертной казни освобожден».

Нужно полагать, что у государственного подканцлера были серьезные основания давать такие наставления соловецким инквизиторам.

В 1724 году последовал донос: Патока якобы говорил монаху Дамаску о том, что он сослан в монастырь без указа царя и хотел объявить царю о злоумышленном деле на его здоровье. Вследствие этого правительство указом от 22 мая 1724 года обязывало губернскую канцелярию допросить «гетманского генерального писаря». Монаха Дамаска велено было прислать в Преображенский приказ при любых показаниях колодника.

Для разбора кляузного дела архангельский вице-губернатор Ладыженский направил в Соловки прапорщика Ивана Резанцева. 22 июня 1724 года губернский следователь допрашивал Патоку в Корожанской башне. Разговор происходил наедине, без свидетелей, с глазу на глаз.

Результаты допроса Резанцев представил Ладыженскому, а тот, в свою очередь, переслал протокол следствия, скрепленный подписью узника, в Петербург. Вот что выяснилось: на допросе Патока показал, что он вовсе не генеральный писарь, за кого его принимают, а только писарь из Лубен. С соловецким монахом Дамаском «никаких слов не говаривал». Вместе с тем узник признался, что 8 февраля 1724 года «после святой литургии» он «кричал всенародно слово и дело, именно о измене и бунте на господ графа Гавриила Ивановича Головкина и барона Петра Павловича Шафирова». В тот же день это же слово и дело кричал «на вышеупомянутых господ» в трапезе при городничем монахе Никаноре и караульном солдате Григории Рышкове, а «какое слово и дело, то явит самому императорскому величеству»[47].

Можно было ожидать, что столица даст ход этому делу. Обычно она оперативно реагировала на менее важные политические доносы. Всегда бывало так: стоило кому-нибудь сообщить, что такой-то человек произнес слово и дело, как моментально, не разбирая, справедливый донос или клеветнический, хватали оговоренного в вместе с изветчиком отправляли в губернскую канцелярию для предварительного дознания, а оттуда в печально знаменитый Преображенский приказ, который ведал политическим сыском на территории всего государства.

На этот раз традиционный порядок был нарушен. Правительство распорядилось оставить публичное «блевание» Патоки 8 февраля 1724 года без последствий. Это кажется странным и трудно объяснимым. Вообще в деле Патоки много загадочного. Неясно, например, почему сенат, признав Патоку неуравновешенным, душевно больным, по временам впадающим в беспамятство, велел отрезать ему язык, замуровать в ужасную Корожанскую тюрьму и не слушать произносимого им слова и дела государева. Такую тяжкую уголовную кару мог навлечь на себя лишь человек, знавший важные секреты и способный к разглашению их.

Из документальных материалов видно, что Патока еще перед тем, как у него вырезали язык, «паки крыча, сказывал за собой великие дела (какие именно — неизвестно. — Г. Ф.), но того у него, по приговору сенатскому, ради его вышеписанного же сумасбродства и ложных доношений, не принято»[48].

Нам представляется вполне основательным предположение П. Ефименко о том, что Патока раскрыл перед сенатом известные ему тайны относительно графа Головкина, барона Шафирова и других высокопоставленных сановников империи[49].

Не секрет, что в бурные годы преобразований первой четверти XVIII века многие видные государственные мужи, в том числе такие, как Меньшиков, Головкин, Шафиров и другие, были нечисты на руку. В литературе неоднократно раздавались голоса о том, что руководитель дипломатического ведомства и его заместитель знали о готовящейся измене Мазепы и молчаливо одобряли коварные замыслы «украинского ляха» потому, что получали от него взятки, которыми округляли свое «скромное» государево жалование. Так что Патока в этом отношении не одинок. Произнесенное им в монастыре слово и дело об измене и бунте Головкина и Шафирова не может вызвать большого удивления. Очевидно, Патока, по характеру своей работы связанный с перепиской всякого рода деловых бумаг, как и другие представители «канцелярского воинства» (Орлик, Глуховец, Кожчицкий), располагал кое-какими сведениями об измене гетмана и участии, прямом или косвенном, в мазепинском заговоре петербургских вельмож.

Шафирову и ему подобным нужно было заставить своего обличителя замолчать. Поэтому Патоке перед отправкой в Соловки отрезали язык. Но жестокое наказание не достигло цели. Искатель справедливости, неугомонный казачий писарь из Лубен даже без языка сумел крикнуть всенародно слово и дело государево на Головкина и Шафирова. Замешанные в заговоре Мазепы дельцы не исключали такой возможности. Они были предусмотрительными людьми. Начальнику соловецкой тюрьмы предписывалось не обращать внимания на произносимые несчастным узником слова, но местные «блюстители порядка» не проявили должной сообразительности.

Архангелогородская губернская канцелярия всегда, как известно, отличавшаяся пунктуальным выполнением инструкций центра о содержании секретных арестантов, на этот раз перестаралась в своем усердии. Невольные свидетели происшествия 8 февраля 1724 года монах Никанор и солдат Рышков, слышавшие «блевание» Патоки, распоряжением губернской канцелярии были брошены в застенок.

Однако Петербург распорядился предать забвению дело Патоки, а самого писаря держать по-прежнему в башенном каземате под крепким караулом. Пришлось выпустить на свободу свидетелей слова и дела, объявленного арестантом Корожанской башни. Перед Никанором и Рышковым распахнулись двери тюрьмы, в которой они просидели без всякой вины более года.

Местные власти не ожидали такого решения. Их недоумение понятно. Распоряжение высшего начальства было беспрецедентным.

Губернская канцелярия заключила, что Захар Патока хорошо известен правительству как неуемный ябедник и сутяга, одержимый страстью к политическим доносам. Но с точки зрения историка русско-украинских взаимоотношений действиями Патоки руководили благие намерения и патриотические побуждения. Писарь из Лубен осуждал авантюру предателя интересов своего народа Мазепы, хотел раскрыть перед стоящими у власти известные ему тайны батуринского заговора и назвать имена русских пособников «украинского ляха».

Приходится сожалеть, что Патоке не удалось осуществить своего замысла. Можно думать, что сведения, которыми он располагал, обогатили бы наши знания о заговоре Мазепы, казачьей старшины и близких к гетману лиц.

Захар Петрович Патока был замучен монахами и унес с собой известные ему секреты.

Еще немало сынов «плодовитой матки казацкой» заключали в себе в XVIII веке стены Соловецкой крепости, но самым известным среди них был Петр Иванович Кальнишевский — последний кошевой Запорожской Сечи. Он занимал свой пост с 1765 года до самой ликвидации «казацкого государства», то есть десять лет подряд, чего до тех пор в коше «из веку веков не бывало».

За спиной Кальнишевского стояла казачья старшина, ставленником которой он был. Выходец из дворянского рода, лично богатый человек[50], Кальнишевский верой и правдой служил русскому правительству, хотя межевые тяжбы царизма с выборным правительством Сечи в последние десятилетия существования коша осложняли взаимоотношения сторон.

Были, конечно, доносы и на Кальнишевского. В «просвещенный» век Екатерины, когда доносы поощрялись правительством и общество было заражено ими, никто не мог быть застрахованным от обвинений в государственном преступлении.

В январе 1767 года полковой старшина Павел Савицкий собственноручным письмом ставил в известность Петербург, что кошевой атаман вместе с войсковым писарем и войсковым есаулом готовятся в ближайшие месяцы изменить России, коль скоро не решатся в пользу коша пограничные споры. Если верить доносителю, высшая старшина уже договорилась «выбрать в войске двадцать человек добрых и послать их к турецкому императору с прошением принять под турецкую протекцию».

Насколько позволяют судить материалы, правительство не дало движения этому документу. Оно считало его клеветническим и не сомневалось в преданности кошевого. Мы «никогда наималейшего сомнения иметь не могли о вашей со всем войскам к нам верности», — писала Екатерина II Кальнишевокому 19 декабря 1768 года[51]. Поэтому никто не подвергался предварительному дознанию по доносу Савицкого. Кошевому никогда не ставилась в вину подготовка государственной измены. Он так и умер, не зная о доносе Савицкого. Донос сдали в архив и, как несправедливый, вложили в папку, в которой подшиты распоряжения 1801 года о даровании Кальнишевскому свободы.

Вместе с запорожским войском Кальнишевский сражался с крымскими татарами и турками в русско-турецкой войне 1768-1774 годов. За храбрость он был награжден в середине кампании золотой медалью, осыпанной бриллиантами, а войску запорожскому объявлена благодарность.

Никто иной, как Г. Потемкин, за три года до падения Сечи, в котором он сыграл такую роковую роль, свидетельствовал свое уважение и любовь войску запорожскому, подчеркивал свою всегдашнюю готовность находиться в услужении «милостивого своего батьки», как называл он льстиво кошевого.

В 1772 году Потемкин разыграл такой фарс: он попросил Кальнишевского записать его в казаки, что было с охотой исполнено.

Не скупился на комплименты кошевому новороссийский генерал-губернатор и в дни победоносного окончания войны. «Уверяю вас чистосердечно, что ни одного случая не оставлю, где предвижу доставить каковую-либо желаниям вашим выгоду, на справедливости и прочности основанную», — так писал Потемкин Кальнишевскому 21 июня 1774 года. Не прошло после этих велеречивых излияний и года, как Сечь, по распоряжению того же Потемкина, была разрушена, а кошевой арестован.

4 июня 1775 года сильный отряд под начальством П. А. Текеллея нежданно-негаданно нагрянул на Сечь и разорил ее. Кошевой атаман Кальнишевский, войсковой писарь Глоба и войсковой судья Головатый были пленены и взяты под стражу, а имущество их, так же как и войсковое, подвергнуто описи.

3 августа 1775 года был издан указ Екатерины II, в котором объявлялось, что «Сечь Запорожская вконец уже разрушена, с истреблением на будущее время и самого названия запорожских казаков, не менее как за оскорбление нашего и. в. через поступки и дерзновения, оказанные от сих казаков в неповиновение нашим высочайшим повелениям»[52].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10