Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Штиллер

ModernLib.Net / Классическая проза / Фриш Макс / Штиллер - Чтение (стр. 9)
Автор: Фриш Макс
Жанр: Классическая проза

 

 


Разве она виновата, что ей вдруг все это открылось? Штиллер рыдал на ее коленях, как рыдает вернувшийся из плена солдат на вокзале, рыдал так, что Юлика чувствовала жар его пылающего лица. Юлика боялась, что их видно из санатория. Пальцы у него были как когти, и Юлике, конечно, было смешно, даже неловко, что он держит ее за ягодицы. Наконец, – он все рыдал, – она положила ладонь на его затылок, мокрый от пота, потом чуточку передвинула ее, погладила его по сухим волосам и стала ждать, надеясь, что он возьмет себя в руки. Но он, как видно, не мог совладать с собой. И не хотел. Он даже попытался (просто смешно) укусить ее, укусить в ягодицу, словно пес, но это ему не удалось, на Юлике была плотная вельветовая юбка.

– Пойдем, – сказала Юлика. – Перестань же!

Юлика и сегодня не знает, как ей следовало себя вести на той давосской прогулке. Вот уже две минуты она видела двух незнакомых гуляющих, они приближались, правда, медленно, но приближались, Юлике было мучительно неловко, кроме того, поведение Штиллера уж очень напоминало Юлике театр, не то Мортимера, не то Клавиго, в общем, кого-то в этом роде, она никак не могла вспомнить, кого же именно. Штиллер лежал, точно мертвый, уткнувшись лицом в вельветовую юбку, тяжелый, недвижный; теперь он не рыдал, не вздрагивал, – лежал, раскинув руки, в неуклюжей позе удовлетворенного мужчины.

– Слушай, – ласково сказала Юлика. – Сюда идут!

Люди были уже почти в ста метрах от них, этого Штиллер не мог отрицать. Лицо у него было хмельное, ошеломленное, как у пловца, только что вынырнувшего на поверхность, он поднял голову, но не оглянулся, не пожелал убедиться сам, что люди подходят все ближе и ближе. Он закрыл лицо руками, покуда гуляющие, две старые дамы, не прошли за его спиною, потом свесил руки между колен и с трагическим видом стал глядеть на долину; Юлика не знала, как быть, отвела его вечно растрепанные волосы со лба, улыбнувшись, сказала:

– Да, да, ты у меня несчастненький!..

Штиллер промолчал, но встал, подтянул смятые брюки; он не помог Юлике подняться, сгреб свой скомканный плащ, подставил руку, чтобы Юлика могла опереться на нее, и отвел ее в санаторий. Там он обещал подождать в коридоре, покуда ее снова упакуют и выкатят на веранду. Но когда сестра выглянула в коридор, господина Штиллера там не было. Он уехал не простившись.

Это была их предпоследняя встреча.

Кнобель, мой надзиратель, становится утомительным. Словно читатель вечерней газеты, он ждет ежедневного продолжения истории моей жизни, у него отличная память, которая доставляет мне много хлопот.

– Простите, мистер Уайт, но что-то здесь не так. Ведь сначала вы убили свою жену?

– Да.

– Потом директора Шмица…

– Да.

– Это было в джунглях, на Ямайке, как вы сказали. Потом пришла очередь Джо, мужа той маленькой мулатки, и тогда вы удрали в Мексику… Ну, а потом? – спрашивает он, не выпуская из рук ведра с супом. – Из Мексики вы прибыли к нам?

– Да.

– А как же два других убийства? Вы сказали, что прикончили пятерых?

Я хлебаю суп и говорю:

– Возможно, только троих.

– Шутки в сторону! – говорит Кнобель. Оказывается, он вообще лишен чувства юмора. Он утомителен. И я просто объясняю:

– Убить человека или хотя бы его душу можно разными способами, и этого не обнаружит ни одна полиция в мире. Бывает достаточно одного слова, откровенности в должный момент. А не то даже улыбки. Покажите мне человека, которого нельзя уничтожить улыбкой или молчанием. Конечно, такие убийства свершаются медленно. Вам не приходилось задумываться, милейший Кнобель, почему большинство людей так живо интересуется настоящим убийством, зримым, доказуемым убийством? Яснее ясного: потому что, как правило, каждодневных медленных убийств мы не видим. Насколько же лучше слышать треск выстрела, видеть текущую кровь, знать, что человек погибает от настоящего яда, а не от молчания своей жены. Великолепно обстояло дело в старину, скажем, в эпоху Возрождения, человеческие характеры проявлялись в действии. В наши дни все ушло вовнутрь, а чтобы совершить убийство изнутри, милейший Кнобель, или рассказать о нем, требуется немало времени.

– Сколько? – спрашивает он.

– Часы, дни…

В ответ на это мой надзиратель сообщает:

– Следующее воскресенье я буду свободен, мистер Уайт!

Итак, Юлика, несмотря на молчание Штиллера, знала о его связи с той, другою. «Связь» – слово, пожалуй, не очень изысканное, согласен, но могла ли Юлика (думая об этом) подыскивать романтические выражения? Итак, Юлика знала. Но что могла она, больная, предпринять на своей застекленной веранде? Ничего, конечно.

Только терпеть и страдать…

Теперь, думала бедная Юлика, теперь у нее осталось одно лишь искусство, и разглядывала обложку швейцарского журнала, который ей прислали друзья. На обложке была изображена прелестная Юлика-танцовщица. Знаменитая балерина. Она считает, что это был сногсшибательный снимок, – волшебные блики на газовой пачке балерины напоминали Дега. Вообще-то фотография была прошлогодняя. Юлика уже не верила, что снимок, с которым все столько возились, будет опубликован. Но вот в конце августа, к открытию сезона, он наконец был напечатан. Юлика на нем была снята со спины, светлый профиль, парящая в воздухе левая нога, плавный и точный взлет рук, от плеча до кончика пальцев похожих на расцветающие бутоны. Внизу текст: пошловатый, как всегда в таких журналах, хорошо хоть, что ничего не переврано. Впрочем, журнал не столь уж ничтожный, Юлику бросило в дрожь, когда она узнала, какой у него тираж. Сколько теперь Юлик! Юлика в киоске, Юлика в поезде, Юлика в семейном доме, Юлика в кафе, Юлика в кармане пальто элегантного мужчины, Юлика за тарелкой супа, Юлика везде: под тентом на пляже, в холлах первоклассных отелей, но в основном – в киосках, швейцарских и заграничных! И так будет целую неделю! Потом, когда-нибудь, Юлика окажется в приемной зубного врача, но зато и в нью-йоркской публичной библиотеке, где ее можно потребовать в любое время. И еще… Юлика в чьей-то одинокой комнате на стене над кроватью. Она не гордилась, о нет, она всякий раз смущалась, когда брала в руки этот почти что бульварный листок, но радовалась хотя бы, что снимок такой эффектный и пируэт безупречен. Что она красива, даже очень красива, не было секретом для Юлики. Когда же, ну когда она сможет снова танцевать? Юлика ложилась на спину, опускала веки и старалась представить себе, как она, та Юлика в газовой пачке (как на картине Дега), выходит из тьмы на пустые подмостки, залитая клубящимися потоками голубых прожекторов, уносящих и ее, Юлику, прочь от земного тяготения, от людской назойливости, и потом, ах, потом, когда первый занавес, шелестя, отодвигается в сторону, – Юлика уже на пуантах, и чуть позднее, когда, прошуршав положенные восемь секунд, второй, более тяжелый занавес распахивает перед него двери в другую, новую тьму, в первых рядах полную освещенных лиц, и оркестр, играющий уже давно, теперь в полный голос звучит у ее ног, подобно прибою, – эта музыка, как заколдованный круг, замыкает Юлику, которую теперь видят все, но поймать, схватить не может никто, а потом зажигаются огни рампы и свет наверху, они слепят Юлику, она ничего больше не видит, только чувствует пространство, ожидающее ее, и блаженство, исступленное блаженство и комок тоски в горле, а потом она поворачивает голову (совсем как на обложке журнала) и знает, что блеск ее глаз виден даже на галерке, и потом, да, потом первые шаги: и теперь вся музыка – в теле Юлики, скрипачи пиликают так усердно, что волосы падают им на лицо, и у трубачей щеки надуваются, как у индюков, знаменитый дирижер во фраке с вороньим хвостом глядит на Юлику, только на Юлику, и бравые ребята с контрабасами, теперь они пилят, как дровосеки, а симпатичный ударник – комок нервного напряжения, воплощение старательности и послушания, наконец-то издает свое «бум-бум»! О, боже! Все звучит, море звуков, сплетение тем, нарастающий рокот, он спадает, но ведь музыка уже в ней самой, она воплощается в ее теле – вещественно, зримо. Увы, дальше первых шагов Юлике не удавалось зайти даже в воображении. Удивительно! Белка на лиственнице у веранды, всего только белка, уронившая пустую шишку, почти неслышный шорох, знакомый свисток маленького поезда в долине, а иногда даже скрип крестьянской телеги, спускающейся с крутого откоса, даже легкое покашливанье на нижней веранде или звонкий смех подручного из пекарни, только что привезшего свежие булочки и уже катившего к лесу на своем велосипеде, насвистывая модную песенку, – этого было довольно, чтобы нарушить ее балетные грезы.

Несмотря на избыток свободного времени, хотя ничто не мешало Юлике снова вернуться к опьяняющим грезам о балете, снова начать с потоков голубого света, отбрасываемых прожекторами, ей, как мы уже говорили, ни разу не удалось пройти дальше первых шагов. Поразительно! Ведь Юлика наизусть знала столько балетов, каждый шаг, каждое движенье! Напрасно призывала она на помощь дурацкий журнал, ей просто не верилось, что это невесомое создание она, Юлика, и если бы танцовщица на обложке не была бумажной картинкой, Юлика обняла бы, стиснула ее, как Штиллер стиснул Юлику недавно на прогулке. Юлика плакала, и слезы, которые она считала слезами о своей погибшей карьере, казались ей недостойными. Она все чаще тосковала по музыке. Когда же наконец музыка была разрешена и зазвучала в маленьком волшебном ящичке из черного бакелита, принесенном молодым иезуитом, когда они вдвоем стали слушать, разумеется, тихую, но все же слышную и такую желанную музыку, под которую она столько раз танцевала, Юлика, как ни странно, слушала ее теперь безотносительно к балету и театру. Да, теперь – хотя Юлика долго не могла себе в этом признаться – балет стал для нее как бы игрой давно ушедших дней, прекрасной, но недосягаемой, абсолютно для нее невозможной. Ее это испугало. Может быть, Штиллер прав, относясь – конечно, тут соприсутствует и зависть – к ее успеху, к искусству Юлики как к своего рода эрзацу. Юлика тогда не верила этому, не верила и теперь. Все вернется. Она знала. Но пока, благодарю покорно, она больше не хочет слушать балетную музыку, нет, лучше что угодно другое, любую пластинку из тех, что имелись у молодого иезуита. Он и в музыке знал толк! И все-таки Юлика хотела понять, что же отвращает ее от балета. Не разочарование ли в своих собратьях по театру, испытанное этим летом? Никто из них не посетил ее здесь, наверху, на ее веранде, вернее, в ее тюрьме. Каких-нибудь полгода назад, даже не верится, все они – ее друзья – встречали Юлику с распростертыми объятиями, за десять метров приветствовали ее экзальтированными возгласами: «Юлика, прелесть моя, как жизнь!» А ведь утром они уже виделись с нею. Что и говорить, удивительный народ! Штиллер не умел с ними ладить. Но он был несправедлив. Нельзя мерить этих людей по мерке человеческой преданности, их экзальтированная сердечность ограничивается мгновеньем. Они действительно любили Юлику, балерины, может быть, несколько меньше, потому что завидовали ее несравненным волосам, но мужчины все любили Юлику, и певцы и даже господа из дирекции, не говоря уж об известных дирижерах, часто навещавших Юлику в ее тесной и душной уборной; они целовали ей руки, сидели в шатких креслах, предсказывали ей блистательную карьеру за границей. Но куда они подевались? Правда, как-то раз она получила открытку, привет от развеселой компании – после премьеры, имевшей и без Юлики небывалый успех, – всего несколько строк, в которых ясно и коротко было сказано, что всем им страшно недостает Юлики. Впрочем, довольно забавная открытка. Подписей целая куча, и все дружеские подписи! Потом пришли еще два-три письмеца, тоже очень милые, но написанные на репетиции и потому краткие, без лишних слов, несколько театральных сплетен, словом, все очень мило. Но если бы Юлика вылезла из кокона своих одеял и явилась в театр, во всех уборных, несомненно, царило бы искреннее ликование, Юлику осыпали бы поцелуями, обнимали бы, как призера на Тур-де-Сюис, проникновенно глядя ей в глаза, пожимали бы ее руки, не обошлось бы и без трогательно-взволнованных слов: «Я не треплюсь, Юлика, но вот что я тебе скажу, бывает, и просто сболтнешь, но я говорю правду, Юлика, я тосковал по тебе все это время, такого товарища, как ты, Юлика, надо поискать, слушай, без сантиментов, но, право, как часто я думал, – эх, где оно, наше золотое времечко с Юликой, подумать, что наша девочка лежит там, наверху, такой мировой парень, как ты, Юлика, о, господи, я часто думал о тебе, должен тебе сказать, и вот теперь ты опять с нами». И еще поцелуй, еще объятие, ну прямо Орест и Электра. И Юлика верила бы всему и, конечно, была бы права. Штиллер никогда не понимал этих людей. Штиллер по существу всегда оставался мещанином, хотя и воевал в Испании. С людьми театра можно ладить, только работая с ними и только пока работаешь с ними: тогда живешь душа в душу, совсем как первые христиане, например, перед премьерой, так бывает только за кулисами – минуты, когда веришь в дружбу до гроба, когда все так слабы, так уязвимы. И не обязательно болеть туберкулезом, чтобы все эти душевные люди за три месяца начисто забыли тебя; довольно не танцевать некоторое время и в одно прекрасное утро прийти к ним с другими интересами, заговорить, скажем, об отцах церкви или об абсолютной скорости света, не считать следующую премьеру событием мирового значения, и ты уже чужая для них, нет, они тебя не выгонят из своей уборной, о нет, – почти все они милые люди, пока не потеряют самообладания, не разнервничаются, – но они равнодушны ко всем, кто не интересуется театром; ты можешь сообщить им, что у тебя нет легких, вообще нет, с виду они будут внимательно слушать тебя и тем временем глядеться в зеркало, стирать грим под глазами и под конец, выбросив измазанную вату, спросят: «А ты сегодня была на спектакле?» Они комедианты и не хотят быть иными – талантливые актеры, и только. А разве другой была сама Юлика? Она с грустью сознавала: то, что подвело ее в других, было ведь и в ней самой… Однажды в Давос явился коллега по балету, только затем чтобы двадцать минут простоять на ее веранде, рассказать уйму потешных историй – новости последнего фестиваля, теперь почти столь же недоступного для Юлики, как ристалище древних. Он тоже обнял Юлику обеими руками, – взгляд как у героя трагедии, тем не менее искренний. Между прочим, у него лопнула шина, так что он должен был отогнать свой «фольксваген» в гараж (ты еще не знаешь, Юлика, что у меня теперь тоже «фольксваген»?), вот ему и пришлось задержаться в Давосе, но сегодня он должен вернуться в город, времени, у него, к сожалению, мало, к величайшему сожалению, но он находит, что Юлика выглядит просто великолепно, лучше, чем всегда. Проклятый воздух за кулисами насквозь пропитан пылью, а дирекция и в ус не дует! Ох, уж эта дирекция! И он попрощался, – и без того он опаздывает на десять минут, – бодро заверив Юлику, что она очень скоро выздоровеет, и заранее радуясь тому, что сможет передать всем коллегам поклон от нее. Усталая Юлика откинулась на подушки, Но не успел он выйти, как посвистел ей внизу – трогательный коллега, владелец «фольксвагена», – посвистел и еще раз помахал на прощанье рукой. Юлика тоже помахала. Но в то же мгновенье – это она помнит даже сегодня – Юлика почувствовала, что простилась с целым миром, который, собственно, и миром-то не был, в котором светили голубые прожекторы и который уже не мог унести Юлику от земных горестей.

Юлика была очень одинока.

Чем жарче, подобно тлеющему труту, сгорало ее хрупкое тело, тем сильнее росло в ней неведомое до сих пор влечение к мужчине, страстное желание, необоримое, особенно ночью в ее снах, и к тому же она знала – в эти ночи Штиллер ей изменяет, – все это вместе заставляло бедную Юлику писать ему письма, которые нельзя было отправить ни в коем случае. Да и снился ей не Штиллер, а главные врачи, подручные из пекарни и мужчины, которых Юлика никогда и в глаза не видела. Юный ветеран санатория, с неизменно лукавым лицом, относился к Юлике как к монашке, нет, даже не как к монашке, а как к существу среднего рода, хотя ежедневно подолгу просиживал на ее узкой кровати и ноги Юлики ощущали тепло его тела. Но даже невинная, скрытая чувственность была чужда ему. Когда Юлика просила, он взбивал ее подушки, но и тогда, даже случайно, ненароком, не прикасался к ней. Зато он толковал ей об Эросе так же деловито-непринужденно, как о коммунизме, Фоме Аквинском, Эйнштейне и Бернаносе, да, точно так же говорил он об Эросе. Подобная откровенность мыслима лишь в тех случаях, когда ее невозможно претворить в жизнь. Юлика не знала, что и думать. Именно в таком тоне молодой человек говорил об удивительном феномене Эроса, к вящему удивлению Юлики, придавая ему огромное значение. Но даже к ее руке он прикасался, только здороваясь или прощаясь. Разве Юлика была прокаженной? И в то же время этот ошеломлявший своей ученостью человек не брезговал девицей, выбивавшей матрасы на лужайке, любезничал и бесстыдно заигрывал с нею. Юлика его не понимала. Незадолго до его смерти между ними наступило некоторое отчуждение, о котором она вспоминает неохотно. Юный ветеран, как видно, несколько зарвался, позволил себе заметить, что Юлике давно пора научиться в своих отношениях к мужу, ко всем людям вообще видеть не одну лишь ответную реакцию, нельзя же вечно быть существом, лишенным инициативы, иными словами, вечно барахтаться в собственной инфантильной невинности. Это было уж слишком! Впрочем, Юлика не до конца его поняла. Он пояснил, хотя и без особой охоты:

– Да, мне кажется, уважаемая Юлика, вы не желаете стать взрослой, не желаете отвечать за собственную жизнь, а жаль!

– Что вы этим хотите сказать? – спросила она.

– Я полагаю, что человек, постоянно видящий себя жертвой, сам себя не понимает, заходит в тупик, а это для него вредно. Нельзя искать причину и следствие в двух разных людях, скажем, причину исключительно в муже, а следствие только в жене, хотя, казалось бы, женщина более пассивна. Знаете, что я заметил, Юлика, – все, что вы делали в жизни или чего не делали, вы мотивируете тем, что делал или чего не делал ваш муж… А это, простите меня, и есть инфантильность. Зачем я вам об этом говорю? Вы и сами отлично знаете, что это не так, что так на свете не бывает, не было и не будет, и не пытайтесь водить меня за нос только потому, что я моложе вас, потому что я мальчишка! Жить на такой манер скучно, и вы сами убедитесь в этом…

С тех пор она стала подтрунивать над ним, величала его: «мой мудрец», – а этого уже не выносил он. Два или три раза он не явился, и только потому, что Юлика запретила ему судить о житейских делах, в которых молодой человек, даже такой шустрый, как он, ничего не смыслит за неимением опыта, ну, скажем, о браке, и прежде всего о ее браке со Штиллером, которого он даже в глаза не видел. Короче говоря, Юлика ограничила его рассуждениями об отцах церкви и теорией относительности, а потому (так говорит Юлика) настоящей близости у них не получилось. Но молодой человек по-прежнему бывал у нее, сидел в ногах кровати, болтал остроумно, непринужденно и все более весело, чем ближе надвигалась смерть, которой он никак не ждал в те мягкие сентябрьские дни. Юлика просто не могла поверить, когда они, стараясь соблюдать тишину, стали убирать соседнюю комнату. Ей дали снотворное, но она его выплюнула. И всю ночь они дезинфицировали комнату юного ветерана. Юлика была вне себя. Она не ожидала, что смерть здесь так буднична, неприметна, что жизнь здесь гаснет так мягко и неслышно, как ночник во время чтения. В самом деле, больше о нем просто не говорили. Сестры и главный врач обходили молчанием настойчивые вопросы Юлики, как будто ее сосед, молодой иезуит c большими глазами и лукавым лицом, позволил себе какую-то непристойность. Все остальное шло, как прежде: маленький поезд свистел в долине, приходили газеты. Через несколько дней – Юлика, лежа на своей веранде, в обычный час невольно ждала – она услышала сухое покашливание нового соседа. Стоял голубой сентябрьский день. Ее охватил ужас.

До Ландкварта, станции, где она должна была пересесть на другой поезд, Юлика добралась благополучно, словно это было самое обычное путешествие, а не бегство. Никто ее не задержал, никто особенно не глазел на нее, во всяком случае, не больше, чем на нее обычно глазели из-за ее красивых волос. Короткая остановка в Клостерсе, примерно на полпути, показалась ей вечностью, как любому беглецу, если ему целых четыре минуты приходится ждать перед закрытым шлагбаумом. Юлика спряталась за газетой, но пугалась каждого проходящего по вагону второго класса. Поезд все стоял. Что они делали здесь так долго?! Юлике не верилось, что никто ее не узнал, никто не похлопал по плечу, не сказал: «Что вы задумали, милая фрау Юлика, что вы задумали? Опомнитесь!» Бедняжка Юлика, не посвященная в железнодорожные тайны, считала, что поезд не трогается лишь потому, что из санатория уже позвонили по телефону и теперь кто-то ходит из вагона в вагон, разыскивая злосчастную беглянку. Юлика укрыла лицо своим висевшим на крючке пальто, как это делают спящие пассажиры. Кто-то сел напротив нее – мужчина, она видела его ботинки. Главный врач? Она представила себе его снисходительную улыбку, ласковую, но непреклонную интонацию: «Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей!» Когда поезд наконец тронулся, Юлика решила выяснить, кто же на самом деле сидящий напротив сыщик; слегка отодвинув пальто, она выглянула из своего укрытия, словно ей не терпелось полюбоваться ландшафтом. Сосед оказался немцем. Увидев рыжие волосы Юлики, он немедленно вынул сигару изо рта и осведомился, не мешает ли ей дым. Уж не принял ли он ее за легочную больную? «Да нет же, ради бога курите! Прошу вас!» – сказала Юлика с преувеличенной любезностью. Оказывается, она по глупости села в вагон для курящих. Юлике, беглянке, было не до болтовни, даже самой пустой, ни к чему не обязывающей, но попутчик-немец, конечно же, заговорит с нею. Мысленно она уже слышала ненужные, но неизбежные расспросы: «Вы живете в Цюрихе? Возвращаетесь из отпуска? Жили в Давосе?» С отвращением, будто немец бесстыдно заглянул ей за декольте, Юлика, чтобы прекратить разговор, отвернулась к окну. А ведь господин немец говорил лишь о том, какой нынче теплый октябрь Потом он, слава богу, опять раскрыл свою книгу и, дымя почти непочатой сигарой, стал читать «Мраморные скалы» Эриха Юнгера, книгу, которая не нравилась юному иезуиту, – «Мраморные скалы», даже заглавие раздражало Юлику, а дым сигары был ей нестерпим. Юлика попросила открыть окно, нет, нет, не из-за дыма, ей захотелось взглянуть на пейзаж. Она высунулась из окна, ее волосы пламенели на ветру. Она задыхалась, у нее начиналось удушье, впрочем, от ветра оно могло начаться и у здорового человека. Но не это было самым страшным – темный «ситроен», точно такой, как у главного врача, следовал за поездом на довольно большой скорости, отстал на повороте, где поезд скользнул в туннель, потом снова стал настигать его; он приближался с бешеной быстротой, опять отстал у закрытого шлагбаума, снова помчался и нагнал поезд. Главный врач?! Юлика поспешила убрать свои пламенеющие волосы в купе, господину попутчику пришлось немедля закрыть окно. Темный «ситроен» как раз обгонял поезд. В Ландкварте, подумала Юлика, главный врач уже будет стоять на перроне, отберет ее крошечный чемоданчик, улыбнется: «Фрау Юлика, фрау Юлика, не будем делать глупостей! Рядом стоит мой „ситроен“!»

Но, смотрите-ка! В Ландкварте никого не было, не было даже носильщика. Господин с «Мраморными скалами», невозмутимо вежливый, невзирая на ярко выраженное отвращение Юлики, понес ее багаж через маленькую площадь и спросил: «Вы живете в Цюрихе?» Тут Юлика все же нашла носильщика и, не рассуждая, как бы по наитию, зашла в телефонную будку. Может быть, просто потому, что для нее было сенсационным событием чувствовать себя свободным человеком, имеющим право зайти в любую телефонную будку. Она попыталась вызвать Штиллера. Тщетно. Никто не ответил. Неправда, что Юлика хотела застать его врасплох. Странным образом во время этой поездки Юлика ни секунды не думала о том, что существует та, другая. Еще одна попытка дозвониться и еще одна. Безрезультатно. Господин попутчик, теперь уже несколько обиженный, находился на другом конце перрона; скрестив ноги, он сидел на скамье и читал свои «Мраморные скалы», наконец-то без сигары во рту.

К несчастью, поезд Цюрих – Париж – Кале немного опаздывал, а то Юлика еще успела бы сесть в него. Началось, говорит она, с кашля, удушье нарастало, она задыхалась, ей не хватало воздуха, но она старалась внушить себе, что все это от волнения, вполне понятного волнения, вызванного бегством, предвкушением свидания, радостью и разочарованием, когда выяснилось, что Штиллера нет ни в мастерской, ни дома. Она старалась дышать очень глубоко, очень медленно, очень спокойно. Послала носильщика за газетами, в первую очередь за тем швейцарским иллюстрированным журналом, словно могла еще существовать надежда, что она, Юлика, продолжает танцевать на его обложке. Ей пришлось сесть на свой крошечный чемодан. Никто не заметил, что у нее кружится голова, что ей дурно.

Она чувствовала, что сейчас совсем задохнется, но все же слышала громыханье поезда Цюрих – Базель – Париж – Кале, даже видела табличку с этой надписью, но больше уже ничего. В эту минуту люди, конечно, были поглощены своими заботами, штурмовали ступеньки вагона, тащили в обеих руках багаж, поистине вели себя так, как будто бы этот поезд должен увезти их в жизнь, а на платформе – верная смерть. Юлика осталась на этой платформе… Через три часа, после переезда в санитарной машине, она снова лежала в своей белой постели, сотрясаемая дрожью, невзирая на грелки, счастливая, что можно ничего не говорить… Сестра тоже не говорила ни слова, выполняла указания главного врача, но по ее лицу было видно, что путешествие Юлики вниз, в Ландкварт, не сон, а глупейшая действительность. Главному врачу, вероятно, тоже было ясно, почему несчастная фрау Юлика предприняла эту нелепую поездку. Он досадовал, разумеется, не на больную, даже не на глупых сестер, не удосужившихся за несколько часов заметить отсутствие Юлики; нет, главный врач пробовал дозвониться к Штиллеру. Тщетно. Тогда он послал телеграмму, требуя, чтобы тот немедленно приехал в Давос. И бедной Юлике, едва пришедшей в сознание, снова пришлось взять мужа под защиту. Ведь он не ответил даже на телеграмму. У Юлики спросили адрес его друзей, она дала адрес Штурценеггера. Когда выяснилось, что господин Штиллер уехал в Париж, ничего не сообщив жене, это, надо сказать, произвело ужасное впечатление на весь санаторий, и хотя с бедной Юликой никто об этом не говорил, все и так было ясно по лицам окружающих.

Штиллер в Париже! Тем трогательнее и добрее были к ней окружающие. Несчастная Юлика получала подарки со всех сторон: цветы, сласти, даже какую-то брошку – знаки душевной симпатии, стекавшиеся к ней с разных веранд. Она вспомнила слова юного ветерана, предрекавшего ей в такой ситуации общее молчаливое презрение, но, как в своем дерзком утверждении, что Юлика инфантильно подходит к жизни, он и здесь оказался неправ. Напротив, все к ней отнеслись крайне трогательно, и только сам он, юный ветеран, молчал…

Состояние ее здоровья было почти безнадежным.

И тогда, да, тогда пришло то чудовищное письмо Штиллера из Парижа, та записка, которую фрау Юлика Штиллер-Чуди на днях вынула из сумки и показала мне, – записка, небрежно набросанная карандашом, семь-восемь строк и ни слова сочувствия, ни слова раскаяния, ни слова утешения хотя бы; ледяной, бездушный тон, будто Юлика совершила злосчастное путешествие в Ландкварт с единственной целью потерять там сознание от удушья, будто Юлика и заболела только затем, чтобы у Штиллера была нечистая совесть, заболела смертельно и теперь жила только благодаря уколам. Уродливо-смешная записка. Видит бог, в ней никак не отражалась нечистая совесть Штиллера, напротив, каждое слово бесстыдно кричало о его драгоценном «я», о его циничном себялюбии.

(К сожалению, у меня нет при себе этой записки.)

Юлика, как сказано, жила на уколах, а Штиллер только через три недели заявился к ней на веранду и то говорил лишь о себе, о своем поражении в Испании – событии десятилетней давности, – не сказал ни единого слова ей в утешение, даже не взглянул на температурную кривую, нет, он говорил исключительно о себе, словно все сводилось к нему, Штиллеру, здоровому человеку!

Здесь придется сделать отступление.

Как мы уже говорили, Штиллер, в ту пору еще совсем молодой человек, был участником гражданской войны в Испании, добровольцем Интернациональной бригады. Не совсем ясно, чем был вызван этот воинственный порыв. Наверно, здесь было всего понемногу: романтический коммунизм, в те времена популярный среди интеллигенции, вполне понятное желание повидать мир, стремление выполнить высокие обязательства не только перед собою, а, так сказать, перед историей, отчасти, может быть, и бегство от самого себя. Первое испытание огнем он выдержал (вернее, не выдержал) под Толедо. Фашисты окопались в Алькасаре. Молодому Штиллеру было поручено охранять маленькую переправу, паром на Тахо, из-за нехватки людей охрану доверили ему одному. Три дня прошли спокойно. Но на четвертый, когда в предрассветных сумерках на том берегу показались четыре франкиста, Штиллер не помешал им воспользоваться паромом, хотя лежал в превосходном укрытии и с легкостью мог подстрелить всех четырех на пароме. В его распоряжении было целых восемь минут, но он дал им возможность перебраться на его берег и, приготовившись стрелять, вышел из укрытия; поскольку и фашисты, надо думать, были готовы открыть огонь, он подвергал себя смертельной опасности. Но те, не желая себя обнаружить, тоже не стали стрелять, а просто-напросто обезоружили молодого человека, бросили его оружие в Тахо, связали Штиллера его собственным ремнем и оставили лежать в зарослях дрока, где через два дня его нашли свои. Он был без сознания от жажды. Когда его призвали к ответу, он заявил комиссару, что русская винтовка отказала… Кстати, эта маленькая история была первым, что Юлика услышала от Штиллера. Она прекрасно помнит тот вечер в его мастерской, тот чреватый последствиями вечер после «Щелкунчика» Чайковского, когда веселая компания артистов и балетоманов, нагруженная бутылками, нагрянув в мастерскую молодого скульптора Штиллера, затащила туда и прелестную Юлику.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27