И так далее.
Я не стремлюсь играть роль судьи-миротворца между прелестной Юликой и ее без вести пропавшим мужем, но, поскольку она упорно возвращается к тем худым временам, я поневоле стараюсь разгадать подоплеку их отношений, лишь бы убить время; так обычно решают кроссворды. А что мне еще остается делать в этой камере?.. Чтобы решить этот нелегкий кроссворд и заполнить соответствующие клетки, необходимо было узнать пустяковое замечание прелестной Юлики, как видно, сделанное давным-давно. Она о нем умалчивает. Ничего не значащее замечание. Вполне невинное. И все же я слышал от Юлики, что Штиллеру с течением времени становилось трудней о нем не думать Похоже, мимолетное замечание, когда-то оброненное Юликой и давно ею позабытое, заставляло Штиллера чувствовать себя рядом со своей женой вонючим рыбаком рядом с хрустальной феей. Роковые эти слова были произнесены ею в их первую брачную ночь. Как видно, Штиллер был не просто мимозой. Болезненный эгоцентризм, а следовательно, и чрезмерная чувствительность заставили его отнести к себе слова, которые Юлика могла бы сказать любому другому мужчине; ко всему он еще мог без конца пережевывать одно и то же, что для Юлики было нестерпимо. Шли годы, а он был способен вдруг, ни с того ни с сего, припомнить это пустяковое замечание. Юлика утверждает, что сама давно позабыла слова, сказанные ею в ту первую ночь. Но Штиллер не позабыл и никак не мог от них отделаться, носил их точно каинову печать на лбу; нежная Юлика тщетно, иногда даже при посторонних, отводила вечно растрепанные волосы Штиллера со лба, это не помогало. Юлика трогательно к нему относилась. Возможно, в ту ночь она сказала несколько слов лишь о том, что испытывает любая девушка, когда ее в первый раз обнимает мужчина. Штиллер обязан был это понять. Он и понимал. Мучило его, видимо, что у любимой после первого объятия нашлись только эти слова. По его глазам было видно, что они точат, грызут его, что все его чувства сосредоточены на этом крошечном, незлобивом и, вероятно, вполне обоснованном замечании Юлики, которое в его глазах, разрастаясь до необъятных размеров, заглушало все остальное. Именно когда Юлика старалась быть особенно нежной, он вдруг пугался слов, сорвавшихся с ее уст много лет назад. Он чувствовал себя осквернителем. Он воображал, что противен Юлике именно тогда, когда она старалась быть особенно нежной, и уклонялся от ее ласк. Штиллер был отличным пловцом, он ежедневно переплывал озеро туда и назад в любую погоду, даже в октябре, под дождем. Умерщвлял плоть. Юлика считала это плаванье блажью. Для хорошего самочувствия ему, видите ли, требуется целое озеро воды. Вспотев, он почему-то приходил в отчаяние. А если ему случалось вспотеть при посторонних или только почувствовать, что может вспотеть, он и вовсе терял чувство юмора: сидел молчаливый и подавленный, неспособный вставить хоть слово в разговор, и в глазах у него читался такой страх, что Юлика жалела его. Он нередко внушал себе, что он покрыт сыпью, но все это были выдумки. И еще мечтал о прекрасной незнакомке, которая поцеловала бы его потное лицо на самой вершине Пиц-Палю, и это стало его вожделенным Пиц-Палю – вершиной его мечтаний, непревзойденной, неповторимой, грандиозной. Неприязнь к человеческому телу, видимо, ограничивалась для него собственным телом. Он восхищался детьми на песчаном пляже, и человеческое тело в балете, например, всякий раз наново радовало и вдохновляло его. Правда, в его восторгах было что-то болезненное, какая-то безнадежная тоска калеки. Штиллеру было уже за тридцать, но стоило женщине положить и не тотчас же отнять руку (без перчатки) на его руку или коснуться его пепельных волос, не затем чтобы отвести их со лба, но чтобы ощутить их и ощутить его узкий лоб, – он приходил в волненье, точно мальчишка; некоторым дамам это очень нравилось.
У него были все данные нравиться женщинам, но он не верил в себя, боялся, что его дурачат. Неуверенный в себе, он подозревал, что женщина, коснувшись его руки, испытывает отвращение. Возможно, что этот несчастный человек после душа, очищающего лишь на краткое мгновенье, подходил к зеркалу, желая проверить, что именно оттолкнуло в нем его хрустальную фею – Юлику, и все в себе находил отвратительным. Штиллер считал мужское тело очень красивым, рисовал его постоянно, женское тело тоже; только он, человек по имени Штиллер, был обречен обитать в мужском теле, осквернившем любимую. Юлика, честная Юлика сама высказала ему это откровенно, беззлобно… и жестоко, жестоко оттого, что больше она ничего не добавила, ничего. Пожалуй, действительно это стало его пунктиком, и бедной Юлике, нежной, робкой и девически сдержанной, трудно приходилось с ее невропатическим супругом. Многие думали так же и предостерегали Штиллера, но он платил им черной неблагодарностью. Он не терпел такого вмешательства. «Знаете что! – сказал он раз после подобного разговора. – К черту людей, которые лезут в отношения жены и мужа лишь потому, что мнят себя их доброжелателями и воображают, что доброжелательное отношение дает им право доброжелательно лезть не в свои дела, не зная и третьей доли всей правды». И раз навсегда покончил с дружескими советами, он ведь понимал все лучше, чем другие. Ему говорили, что бедная Юлика любит его, любит больше, чем он того заслуживает, а он отвечал: «Очень любезно, что вы мне об этом сообщили!» На самом же деле он ничего не слушал, ничего не принимал к сердцу. Он подозревал, что Юлика настраивает, подстрекает против него их общих друзей, но, как и во многом другом, был несправедлив к этой женщине; слишком застенчивой, чтоб поверить свои тайны третьему лицу. А люди всё видели сами, видели собственными глазами. Штиллеру это было невыносимо.
Некоторое время они дружили с милейшей парой: он был ветеринар, она – известный врач-педиатр. Образованные, мыслящие люди, сердечные и остроумные друзья, которым Штиллер был обязан не только изысканными ужинами, но и любезным покровительством. Они ввели его в лучшее цюрихское общество, благодаря им он даже получил однажды заказ. Штиллер считал обоих превосходнейшими людьми, покуда жена, иногда встречавшаяся с Юликой и беседовавшая с ней с глазу на глаз, не сказала Штиллеру тоже с глазу на глаз, что Юлика редкая женщина, исполненная изумительного внутреннего изящества и благородства, и она (педиатр) никогда еще не встречала столь благородного создания. Штиллер с ходу перебил ее: «А почему вы мне об этом говорите?» Та шутливо ответила: «Откровенно говоря, Штиллер, я часто спрашиваю себя, чем это Юлика заслужила счастье быть вашей женой?» – и улыбнулась, подчеркивая шутливый характер вопроса. Штиллер будто бы ответил ледяным молчанием. «Нет, серьезно, – добавила она дружественно. – Я надеюсь, вы поймете, пока не поздно, пока вы не состарились, Штиллер, какая чудесная женщина, какой изумительный человек живет рядом с вами, теперь я говорю вполне серьезно, Штиллер, и надеюсь, надеюсь от всей души, что вы поймете меня ради самого себя!» Но, как видно, и серьезный разговор не устраивал Штиллера. Было это в ресторане, Штиллер подозвал официанта и, пока она продолжала толковать про Юлику, расплатился, не сказав ей ни слова. Отныне, когда превосходнейшая ветеринарно-педиатрическая пара приглашала их в гости, Штиллер неизменно оказывался занят. Вот какой дешевой отговоркой он отделывался. Юлика, разумеется, сопротивлялась разрыву с очаровательной четой и однажды пригласила их, но Штиллер, вернувшись домой и услыхав из прихожей голоса гостей, сделал попытку ретироваться. Юлике с трудом удалось предотвратить хамскую выходку. Штиллер остался, но сразу же после ужина заявил, что ему «необходимо» в мастерскую. Он попросту сбежал.
Временами это уже граничило с манией преследования, он старался быть приветливым с друзьями Юлики, но они не могли не чувствовать натянутости, внутреннего сопротивления Штиллера, А Штиллер еще удивлялся, что вокруг него образуется пустота. Людям неохота бывать у супругов, переживающих драму, тяжелое настроение пропитывает воздух, и, даже еще ни о чем не зная, гость чувствует себя свидетелем перемирия, мостом, временно переброшенным между враждующими сторонами, чувствует, что каждая сторона хочет использовать его в своих целях, беседа становится слишком натянутой, шутки опасными, остроты ядовитыми, гость замечает больше, чем того хотелось бы хозяевам, – уютно, как на минном поле, и если даже взрыва не последует, пахнет недавним, донельзя накаленным боем. Хозяева могут сколько угодно говорить, что не запомнят такого прелестного вечера, понять их легко; но гость почему-то не рвется еще раз нанести им визит и ссылается на всевозможные препятствия. Ну, никак ему не удается выкроить свободный вечерок. С пребывающими в раздоре супругами не рвут отношений, нет, но встречаются с ними все реже и реже, а потом, когда приглашают гостей к себе, о них забывают – невольно, совсем неумышленно. Так уж всегда ведется. И Штиллеру нечего было удивляться, раз он так вел себя со всеми людьми, благожелательно к нему относившимися. Но, к счастью, у Юлики были свои друзья в балете и прежде всего была работа. На сцене, в свете прожекторов, она чувствовала себя свободной, другой, счастливой, беспредельно счастливой. А Штиллер перестал ходить в театр на репетиции. Забился в свою мастерскую, ушел в работу. И когда однажды утром ветеринар, муж ближайшей подруги Юлики, отправился туда, чтобы поговорить со Штиллером, ни в чем его не упрекая, как мужчина с мужчиной, это тоже ни к чему не привело. Достаточно было первой фразы: «Мне кажется, Штиллер, вы не правы по отношению к своей жене!» «Безусловно! – издевательским тоном ответил Штиллер. – Я ведь никогда не бываю прав!» Ветеринар не сдался, не ушел, но Штиллер даже не предложил ему сесть, он чистил свой шпатель, а простившись, не проводил до дверей. Это и впрямь была своего рода мания преследования; стоило людям дружески отнестись к Юлике, как он уже считал их своими тайными врагами. Что же ей оставалось делать? Она жалела Штиллера. Он сам обрекал себя на одиночество. Она испробовала все. С улыбкой смотрела, как он разыгрывает непонятого человека, и часто, когда он, набычившись, размышлял о чем-то недобром, ожесточенный, молчаливый, – можно было умереть со скуки! – нелюдимый, унылый, безвольный, что угодно, только не мужчина, который может дать женщине счастье, – Юлика трепала его по плечу и улыбалась: «Да, да… ты у меня несчастненький!..»
Ее лето в Давосе, ее жизнь на веранде стиль «модерн», где до нее доносился запах сена, а поблизости прыгали белки, – конечно, была нелегкой. У Юлики все шло, как и у большинства новичков там, наверху. После самого первого, самого острого взрыва отчаянья, после двух-трех ужасных ночей и решения немедленно бежать отсюда, после страшного ощущенья, что ее всякий раз готовят к смерти, когда заворачивают в шерстяные одеяла и выкатывают все на ту же веранду, – Юлика привыкла к новым будням, она даже наслаждалась тем, что больше ничего не должна делать, ровно ничего. Что от нее требуют только, чтобы она была покойна. Юлика давно уже так не радовалась тому, что живет на свете. Он оказался не таким уж страшным, этот Давос: долина как долина – зеленая, мирная, может быть, чуточку скучная; леса, круто вздымающиеся ввысь, плоские пастбища, кое-где каменистые склоны – самый обычный ландшафт. Костлявая смерть с косой не бродила здесь, здесь косили только траву, снизу благоухало сеном, сверху, из ближнего леса, смолой; где-то разбрасывали навоз, а в лиственницах перед верандой прыгала забавная белочка. И так день за днем, словно на каникулах. Сосед, минут пятнадцать ежедневно сидевший в ногах ее кровати, пациент, спасенный от гибели, которому разрешено было гулять, приносил ей полевые цветы; этот совсем еще молодой человек, моложе Юлики, но здешний ветеран, заботливо относился к новичкам и, видимо, скрасил ее здешнюю жизнь. Он приносил ей книжки, совсем другие, чем Штиллер, и, можно сказать, открыл ей новый мир. И какой мир! Юлика читала Платона, о смерти Сократа, с трудом, но читала, а юный ветеран помогал ей, не свысока, не назидательно, а весело, вскользь, как человек, который сам усваивает все с необычайной легкостью и не представляет себе, что другой может чего-то не понять. Он был обворожителен со своим узким, всегда немного лукавым лицом и огромными глазами, но влюблены они друг в друга не были. Юлика, по-видимому, со своей стороны, делилась впечатлениями о балете, а юный ветеран, носивший костюмы умерших пациентов, понемножку рассказывал ей о соседях, о людях, которых она никогда не видела в лицо, но чей кашель слышала достаточно часто, рассказывал не их биографии, нет, просто кое-какие забавные истории, притом без всякой нескромности; это ее радовало, сначала она была неприятно поражена его «фривольным» тоном, но потом поняла, что остроумие не исключает душевности, более того, что оно есть ее более целомудренная и менее навязчивая форма.
Короче говоря, Юлика радовалась этим минутам и однажды, когда он не пришел, почувствовала, что ей очень недостает юного ветерана. Что с ним приключилось? Да ничего, приезжали родственники, и только. На следующий день он явился с рентгеновским снимком. Кто снят на нем? Он промолчал, но показал Юлике так называемое «затемнение», постепенно внушил ей, что ребристый остов по-своему даже красив, что его можно смотреть, как графику, восхищаться тем, что сердце прозрачно и на снимке его не видишь, что в таинственных облачках между позвоночным столбом и ребрами есть своя колдовская прелесть, а если долго всматриваться, то там обнаружишь сплетенье всевозможных затерянных в дремотной туманности форм. И под конец, когда этот шалопай открыл ей, что на снимке – она сама, фрау Юлика Штиллер-Чуди собственной персоной, просвеченная рентгеновскими лучами, она ничуть не испугалась. Где он раздобыл снимок? Стянул вчера на приеме у врача. «Здесь нельзя без озорства, – заявил он. – В санатории, а может, и везде люди относятся к себе чересчур серьезно». Юлика не могла не подумать о Штиллере.
Визиты юного ветерана, конечно, занимали Юлику больше, чем регулярные, продиктованные чувством долга послания Штиллера, они-то ничего не просвечивали, скорее, наоборот. Его письма были многословным умалчиванием. Что могла она отвечать на такие письма? Единственно хорошим в них было то, что вид их успокаивал главного врача и сестру, считавших, мягко говоря, странным, что господин Штиллер ни разу не навестил жену. Юлике приходилось брать его под защиту. «Мой муж скоро приедет!» – часто говорила она. «Пора бы! – отвечал главный врач. – Не то придется выслать господину супругу расписание поездов, на случай, если он его еще не раздобыл!..» Все относились к Юлике очень тепло, и дни, особенно в хорошую погоду, проходили почти незаметно. Юный старожил, студент католической семинарии, и впрямь был даром небес. Столько знаний и вместе с тем столько мальчишества! Юлика и не предполагала, что такое возможно. Ей в жизни не доводилось беседовать со столь образованным человеком, и рядом с ним она часто чувствовала себя просто безграмотной, но вместе с тем и зрелой женщиной, ибо он, как сказано, был еще мальчишкой. И всякий раз Юлика наслаждалась, наслаждалась его рассказами, его знаниями, его мальчишеством, когда он сидел в ногах ее кровати. Если она спрашивала о чем-нибудь, чего он не знал, он радовался, как Фоксли, когда ему бросали камушек или шишку; через два-три дня он приходил к ней, осведомленный как нельзя лучше, что и где именно следует почитать по этому вопросу. Он дал Юлике первое представление о современной физике, поистине волнующее представление – и все с научной точностью, о которой понятия не имел Штиллер; этот, даже вернувшись с лекции, весь перебудораженный, был неспособен объяснить ей хотя бы строение атома. Здесь она впервые поняла все, почти все. Юлика, например, узнала, что с культом богородицы неразрывно связано освящение женщины, о чем, как протестантка, она и понятия не имела. Разумеется, он превосходил Юлику знаниями, но излагал их так легко и просто, что и она, почти ничего не знающая, могла уследить за основным ходом его мысли. И хотя ее славный Штиллер воевал в Испании на стороне коммунистов, Юлике только теперь беспристрастно, по-деловому разъяснили, в чем, собственно, заключается идея коммунизма, что заимствовано у Гегеля, что в Гегеле неправильно истолковано, что такое диалектика, что в коммунизме христианского и что нехристианского, что такое трансцендентный мир и что такое секуляризация. Как видно, не было ничего на свете, чего не знал бы этот молодой иезуит с узким лицом и глубоко сидевшими глазами (они напоминали глазные впадины черепа) и чего не умел бы изложить с легкостью, сжато, беспристрастно и так забавно, что Юлику часто разбирал смех – шла ли речь о божьей матери или о скорости света, – причем он всегда оставался беспристрастным, не навязывал ей своих воззрений. Юлика и тут наслаждалась тем, что ей ничего не вменяют в обязанность, она ничего не «должна». Штиллер, тот всегда что-нибудь навязывал – взгляды, воззрения, которые сам потом отвергал, но пока он ими увлекался, Юлика не смела ему возражать. Молодой католик был совсем другим. Юлике и не хотелось ему возражать. Она лежала на своей веранде и заодно с лесным воздухом впитывала его слова. От ежедневного своего визитера Юлика, как бы между прочим, узнала уже не новую мысль: не сотвори себе кумира в ближнем своем, вообще в человеке, – это признак нелюбви, а следовательно, грех. Не говори: ты такой – и баста! Мысль, очень близкая прелестной Юлике. Разве Штиллер, ее муж, не сотворил себе из нее кумира?
Короче говоря, Юлика не скучала, и днем – светило ли солнце, шел ли дождь – сносила свою болезнь достаточно спокойно,
Другими были ночи.
Юлика почти не упоминает об этом, но ясно, что иной раз по утрам, когда сестра входила в комнату, у нее еще горел свет, и Юлика, обессиленная, вся в холодном поту, дремала в беспорядочно смятой постели. Температурная кривая достаточно точно свидетельствовала, как плохо удавалось бедняжке следовать благостной санаторной заповеди – ни в коем случае не волноваться. Глупенькую сестру, которая умывала Юлику, меняла белье и раньше положенного времени приносила ей чай и грелку, Юлика уверяла, что все в порядке, только бы не откладывали все снова и снова первую прогулку, обещанную ей уже несколько недель назад. В такие страшные ночи Юлика, может быть, вспоминала своего Штиллера, его поведение в то утро, которое она не могла забыть, вспоминала, как он вытирал стакан после пирушки, как сунул в карман пряжку для волос вчерашней гостьи, чтоб у Юлики не было повода сердиться, как в ответ на сообщение Юлики, что она смертельно больна, швырнул стакан об стенку, и только…
Штиллер больше не писал ей.
Тут естественно напрашивается вопрос: неужто никто не мог сообщить этому Штиллеру (если уж бедная Юлика сама не могла написать), как трудно там наверху, в Давосе, его жене, жене, которую он, несмотря на другую женщину, все же любил настолько, что хотел, чтобы она по нему скучала. Но, как известно, Штиллер не годился для душеспасительных бесед с глазу на глаз. Несколько старых друзей, в свое время пытавшихся говорить с ним, отказались от этой затеи, а новые знакомые, которых завел Штиллер, знали о страшных ночах Юлики не более, чем он сам… Да и кто вообще знал? Бедная Юлика ни с кем не откровенничала. Знал, как видно, один человек – молодой ветеран. Но он и об этом говорил столь же легко и непринужденно, как про отцов церкви или про абсолютную скорость света (она не удваивается, если два световых луча движутся навстречу друг другу), про классический закон сложения и вычитания скорости, который как раз не распространяется на область света, или буддизм. Он снова сидел у нее в ногах – ослабевшая Юлика старалась внимательно слушать его – и рассказывал ей о только что прочитанной им статье цюрихского профессора Шеррера под названием «Масса – это энергия на закрытом счету в банке», которая его восхитила.
– Разве не забавно? – говорил он. – Да, – подтвердила Юлика. – Конечно, забавно, – продолжал он, ничуть не меняя тона и все еще перелистывая журнал. – Днем играешь в шахматы, читаешь, а по ночам плачешь. Вы не единственная в этом доме, Юлика, верьте мне. Здесь это общий удел. Поначалу, ну, скажем, первые недели или, месяцы, просто шалеешь, до того тут хорошо – сено, и смола, и белочки, и тому подобное, а потом – как ни верти, приходит страх. Люди воют в подушку, сами не зная отчего, хоть это и вредно, мы ведь знаем: лихорадящее тело разрушается, точно тлеющий трут. И вот еще что, рано или поздно каждый начинает мечтать о том, как бы удрать отсюда. Особенно по ночам, в одиночестве. Тут всех одолевают безумные планы, и растут они, как грибы. Каждый сам себе Наполеон, сам себе Гитлер, но и те не добрались до России, а нашему брату, Юлика, не добраться даже из Давоса в долину: четыре часа местным поездом, пересадка в Ландкварте – казалось бы, пустяки. Некоторые пытаются удрать каждый год, неприметно упаковывают зубную щетку, говорят сестре, что идут в туалет, и едут поездом в долину, добираются кто ближе, кто дальше, зависит от счастья, от погоды, затем – отчаянный припадок удушья и молчаливое возвращение обратно, но уже в санитарной машине. So what?[9] – улыбнулся он. – Мы даже не чувствуем к ним сожаленья, чересчур глупо, милая моя. Испытано и проверено! Из чувства товарищества мы делаем вид, что ни о чем понятия не имеем. Поклянитесь мне, Юлика, что никогда не сделаете подобной глупости. – Юлика поклялась. – Нет! – смеясь, сказал юный ветеран. – Не под верблюжьим одеялом, господь бог должен видеть! – Юлика поклялась, выпростав руку из-под одеяла. – Ecco![10] – сказал он и, продолжая Листать журнал, добавил: – И вообще, Юлика, вы увидите, когда здесь умирают, это вовсе не производит потрясающего впечатления. Если кто умирает, надеясь произвести на нас впечатление, то умирает совершенно напрасно. Здесь импонирует только жизнь! Впрочем, я заметил, большинство умирает поближе к рождеству. Весьма умилительно!
(Сам он умер в конце сентября.)
В августе неожиданно появился Штиллер. По мнению Юлики, его странное поведение изумило врача еще больше, чем длительное отсутствие. Он, казалось, считал, что его прелестную Юлику совершенно напрасно держат на веранде, и немедленно потребовал у сестры, чтобы ей разрешили с ним прогуляться. Минимум час. Причина: ему необходимо поговорить с Юликой.
– Что случилось?
Веранду, где его, как ему чудилось, подслушивали справа и слева, он счел неподходящим местом для того,
чтобы начать разговор. Сняв берет, он остался в коричневом американском плаще военного образца, который носил зимой и летом. Другого пальто у него не было. Юлика спросила:
– Ну, что у тебя?
Штиллер чувствовал себя неловко, мял берет в руках, был очень возбужден, как будто в этом санатории в первую очередь обязаны были считаться с его желанием побеседовать с Юликой наедине. Ласковый ее вопрос он пропустил мимо ушей. Вскоре с ежедневным визитом пришел главный врач, и Штиллер настойчиво повторил свою просьбу, чтобы Юлику отпустили погулять с ним. Главный врач был озадачен. Не мог же он напрямик при больной сказать, что в ее состоянии нечего и думать о прогулках! Ведь Юлика уже несколько недель ждала этого разрешения. Сказать – нет! – коротко и ясно, как того заслуживал Штиллер, было нельзя из-за Юлики, она и без того пала духом. Но что же он мог сказать? Вполголоса, обращаясь в пространство, как бы желая, чтоб его не дослушали, врач дал согласие на полчаса, пожалуй, даже на три четверти часа, но попросил Штиллера сначала дождаться его в коридоре. Он хочет с ним поговорить.
Впервые за несколько месяцев Юлика покинула санаторий, уже ставший для нее чем-то вроде раковины для улитки; странно растерянная от разлуки со своей верандой, она чувствовала себя слабее, чем ожидала. Рука об руку – Штиллер поддерживал ее только слегка, не вел, как больную, – они медленно прогуливались по дорожке, которую Юлика так часто видела со своей веранды (если специально садилась, чтобы ее увидеть). Для бедной Юлики это было событием, у нее даже слезы навернулись, слезы радости. Чувствовать под ногами землю, потрогать еловую шишку и ощутить запах смолы на кончиках пальцев было счастьем, это понимал даже Штиллер, во всяком случае, к объяснению он не приступал.
– Что тебе сказал главный врач?
Штиллер отмалчивался.
– Ну скажи! – попросила она.
У Штиллера был растерянный вид.
– Что он мне сказал? – ответил он наконец. – Чтобы я не волновал тебя. Вот и все. Он был очень краток, твой главный врач. Собственно, тебе не следовало бы гулять, твое состояние намного серьезнее, чем я думал.
– Вот как? – сказала она.
– Да.
– Мне они ничего не говорят!
– Да, и вот еще что, – добавил Штиллер, желая уклониться от медицинского разговора, не предназначенного для ее ушей, и улыбнулся не зло, а как-то странно, печально. – Потом врач, конечно, сказал, что ты – прекрасная, благородная женщина, что ты очень хрупкая и требуешь бережного к себе отношения, словом, что ты превосходный человек. Всем не терпится сообщить мне об этом. Наверно, я идиот!
– Да ну, Штиллер! – рассмеялась она.
– Нет, – сказал он, – может быть, я действительно идиот. Как хорошо снова видеть тебя! Что только не мерещится, когда долго не видишься. Я о себе говорю.
Юлика снова спросила:
– Ну, что у тебя, как ты живешь там, внизу?
– Да так… – пробормотал он.
– Ты хоть раз видел Фоксли?
– Нет.
– Все работаешь?
Штиллер был очень молчалив сегодня.
– Да, – повторил он, – вот и все, собственно, что он хотел мне сообщить, твой главный врач: что ты утонченное создание и заслуживаешь, чтобы муж носил тебя на руках. Во всяком случае, никаких волнений! Это вредно тебе, а больна ты довольно серьезно. Юлика, он мне повторил это раза три.
Рука об руку – обычно Юлика со Штиллером так не ходили, – молча, словно самое важное уже сказано и оставалось только восхищаться безоблачным августовским днем и прославленным воздухом Давоса, шли они той самой дорогой, с еловыми шишками, с почти что назойливыми белками, которую мой защитник и Юлика на днях демонстрировали мне. В самом деле прелестная прогулка: то лес, то луга. Внизу, в городе, было невыносимо душно, как перед грозой, но гроза никак не могла разразиться, зной не прекращался, и люди обливались потом. Здесь, наверху, никогда не потеешь. Штиллер наслаждался этим. И луга благоухали. Но ушли они не очень далеко из-за бедной Юлики. Штиллер снял свой коричневый плащ – действительно очень практичная вещь, – и они сели на сухую и мягкую, согретую солнцем, усеянную еловыми иглами землю. Это было чудесно. «Зачем говорить?» – подумала Юлика. Да они почти и не говорили. Говорить о чем-то, прежде чем было сказано главное, оказалось невозможным. Наконец Юлика спросила:
– Что случилось? Ты хотел мне что-то сказать?..
Где-то в полуденной синеве прогрохотал незримый камнепад. Жужжали насекомые. Горы молчали, серебристо-серые. А Юлика тщетно ждала ответа. Штиллер растирал пальцами красноватую землю, наконец Юлика, право же, не из мелкой придирчивости, а просто так – надо же о чем-нибудь говорить – обратила внимание Штиллера на его нестриженые, слишком длинные, испачканные землей ногти. Совсем безобидное замечание, но славный Штиллер, мужчина-мимоза, конечно, снова истолковал его вкривь и вкось, хотя и ничего не сказал (это выяснилось позднее, из его письма). А теперь он просто отряхнул землю с рук, подобрал сухую веточку и стал чистить ногти, хотя Юлика вовсе и не настаивала на этом. Странно прозвучал его неожиданный вопрос:
– А вообще ты меня хоть когда-нибудь любила?
Ну что тут было ответить Юлике? А Штиллер продолжал ногтями чистить ногти и упрямо требовал ответа на свой комичный, из пальца высосанный вопрос.
– Какое это имеет отношение к твоим грязным ногтям? – спросила она не без насмешливости и увидела, что губы у него задрожали от волнения. – Ты приехал сюда, чтобы спросить меня об этом?
Ее тон, они оба это почувствовали, был неуместен; поверхностный, легкий, он не был созвучен тихому величию леса. А что чувствовала бедняжка Юлика, впервые увидев этот лес не со своей застекленной веранды, что она чувствовала, получив полевые цветы не из рук молодого иезуита, а сорвав их сама и сменив верблюжье одеяло на почти забытое платье, – всего этого Штиллер, как видно, неспособен был понять. Полчаса уже истекли. Штиллер курил, правда, попросив у Юлики разрешения, а Юлика покусывала стебелек.
– Как поживает твоя… дама?
– Кого ты имеешь в виду?
– Ты все еще влюблен в нее?
Право же, Юлика, как могла, старалась облегчить Штиллеру ответ, но Штиллер был законченным трусом. Ни слова о том, что он, – как выяснилось позднее, – почти ежедневно встречался со своей дамой. Он молчал, только смотрел на Юлику. Чего он всегда ждал от нее? Юлика лежала в теплой траве, утомленная короткой прогулкой. Вовсе не удивительно, что она утомилась и теперь опиралась на правый локоть, чтобы лучше видеть долину. В зубах она зажала длинный, качающийся стебель. Она чувствовала, что Штиллер ее разглядывает: ее рыжие волосы, тонкий нос, позолоченную солнцем кожу (обычная алебастровая бледность, вероятно, больше шла Юлике), ее ненакрашенные губы и ее грудь, вообще все ее тело – тело танцовщицы. Штиллер разглядывал ее так, будто никогда не видел женщины. Сравнивал ли он Юлику с той, другой? Штиллер выглядел влюбленным – так казалось Юлике, – влюбленным в нее и в то же время очень подавленным. Но почему? Юлика спросила:
– Что с тобой?
Вдруг Штиллер (Юлика и сегодня, вспоминая об этом, не может скрыть легкой улыбки) схватил ее, точно Тарзан, – видит бог, Тарзаном он никогда не был, – сжал ее узкое лицо загрубелыми руками скульптора и с порывистой жадностью стал целовать ее губы; разумеется, она не могла сразу ответить тем же. Он прижал к себе ее ослабевшее от болезни тело, словно хотел ее раздавить. Ей и вправду было очень больно. Но она ничего не сказала. Почему он так пристально на нее смотрит? Некоторое время она не сопротивлялась. Но чем это кончится? Юлика остерегалась улыбнуться, но Штиллер заметил, что она старается скрыть улыбку.
– Юлика! – крикнул он. – Юлика!
Он кричал, кричал на самом деле, как будто Юлика находилась в другом конце долины. Он злобно выдернул из ее губ стебелек – этот невинный реквизит ее вполне понятного замешательства. Юлика даже не помнила, что все еще держит стебель в зубах. Чем возмутила его эта бедная травинка? Его глаза заблестели от слез, а когда Штиллер заметил, что плачет, он уронил голову ей на колени и обеими руками вцепился в Юлику, которая вдруг увидела до того заслоненный Штиллером ландшафт: санаторий, за ним в отдалении знакомую деревенскую церквушку, маленький красный поезд – он как раз появился из лесу и свистел.