– спросила она. Красивым он это не находил, но что-то в бое быков, как видно, завораживало ею, какая-то собственная, почти личная боль. В противоположность Сибилле он не испытывал сострадания к быку, но печальный опыт последнего был ему близок, он даже схватился за свой затылок, словно сам испытал боль от пестрых бандерилий… – Итак, – деловито сказал Штиллер, – начинается последняя фаза боя. – Сибилла смотрела на эту последнюю фазу, сидя на кушетке, не в силах подняться, не в силах закурить давно зажатую в губах сигарету. – Спасибо, – сказала она, – у меня есть зажигалка. – Она показала ему свою «Данхилл-Силвер». – Итак, последняя схватка! – Штиллер прокомментировал ее. Грация против грубой животной силы. Свет против тьмы. Дух против естества. Дух является в обличье бело-серебряного матадора; под красным плащом блестящая шпага, не для убийства, о нет, – для победы, он выстоит, не сделав ни шага назад, победоносно пройдет через все стадии смертельной опасности, элегантность превыше всего, трусость страшнее смерти, ведь речь идет о победе духа над зверем, и, только одолев, по всем правилам искусства, смертельную опасность, он имеет право пустить в ход свою шпагу. Тишина наполняет арену, изнуренный, яростный бык еще раз видит красную ткань, разбегается, но серебряно-белый матадор недвижно стоит на месте. Удар шпаги, толпа неистовствует, рукоплещет, бык еще ждет чего-то, но вдруг колени его подгибаются, он плашмя падает в песок или валится на бок, падает, чтобы умереть; глаза его закатываются, ноги вытянуты, от него осталась только недвижная глыба, черная туша. На арену летят цветы, женские перчатки, сигареты, оплетенные фляги, апельсины… Сибилла наконец закурила свою сигарету, тема была исчерпана. До поцелуев так и не дошло.
– Твоя жена танцовщица? – потом спросила его Сибилла, почти ничего не знавшая о женщине, которую Штиллер превратил в вазу, да и, судя по его поведению, она действительно была только красивой, редкостной вазой, на которой он был женат, и существовала для Штиллера, лишь когда он вспоминал, что женат, а вспоминать об этом у него, как видно, не было ни малейшей охоты. Но, с другой стороны, разве она, Сибилла, чаще думает о своем Рольфе? Так или иначе, она не сообщила Штиллеру о том, что Рольф, ее муж, сегодня в Лондоне и вернется домой только завтра! Зачем волновать Штиллера, она сама достаточно взволнована своей сегодняшней «свободой»… – Штурценеггер показывал тебе план нашего дома? – спросила Сибилла. И тут вдруг завязался вполне разумный, деловой разговор; Штиллер, как выяснилось, был страстным поклонником новейшей архитектуры и достаточно разбирался в ней, чтобы впервые заинтересовать Сибиллу ее будущим домом. Разговор (утверждает Сибилла) был настолько деловит, разумен и мил, что Штиллер смог без церемоний предложить: – Оставайся, поужинаем вместе! – Разумеется, она и не помышляла об этом, ну, разве что они могли бы поужинать где-нибудь в городе. – Чем я могу помочь тебе? – не без смущения спросила она. Продолжая толковать об архитектуре, Штиллер налил воды в кастрюлю и поставил ее на допотопную газовую плитку. – Ты любишь рис? – спросил он. зажигая конфорку. Она решила, что обязательно уйдет в девять, самое позднее, в половине десятого. – Рис? – откликнулась она после маленькой паузы. – Обожаю! – К сожалению, приправу к рису по-валенсийски (до известной степени), – а в честь боя быков речь могла идти только об испанском блюде, – еще надо было купить. Штиллер заторопился, не то магазины закроют у него перед носом. Он заглянул в кошелек, который, очевидно, не всегда бывал полон, – и ушел, оставив гостью в одиночестве… Эти полчаса она чувствовала себя как-то странно. Чего она, собственно, хочет? И чего не хочет? Теперь у нее было время подумать. Она стояла у большого окна, смотревшего на собор, курила и старалась вспомнить, где она поставила свою машину (машину Рольфа), но вспомнить не могла, столько других мыслей бродило сейчас у нее в голове. Смешно! Поужинать в мастерской скульптора, ну, что тут особенного?! Сибилле тогда было двадцать восемь лет. Она любила дважды в жизни; не больше и не меньше, и оба раза ее любовь была вторжением, вторжением в чужую жизнь. Первый, кого она полюбила, был учителем, ему она была обязана аттестатом зрелости, из-за нее он разошелся с женой. За второго она вышла замуж. Не было у нее вкуса к легким интрижкам, Или этому можно научиться? Бесшабашный маскарадный Пьеро – таким эти три недели представлялся ей Штиллер, – к тому же он художник, следовательно, человек без моральных устоев, но, вероятно, опытный и дерзкий, хотя, надо думать, достаточно порядочный, чтобы никому не назвать ее имени. Нет, пожалуй, правильно было бы проучить Рольфа, ее самонадеянного супруга, давно нуждавшегося в хорошей встряске. «Но только – Штиллер совсем не похож на многоопытного мужчину», – подумала она. Чем ближе они знакомились, тем заметнее он робел, тем симпатичней казался ей, и правда, здесь, в своей мастерской, он ничуть не походил на легкомысленного Пьеро. Он умел остроумно шутить, но в глубине души был удручен, печален, видно, в него впились невидимые бандерильи, и он истекал кровью. К тому же он женат. Но почему они не живут вместе, Штиллер и его балерина? Все здесь неясно. Что это, рухнувший брак или брак настоящий? Во всяком случае, отношения у них сложные. А если Сибилла действительно полюбит его? Такая опасность существовала. Но она опять сказала себе: «Чушь!» – и уменьшила огонь на плите: рис уже закипел. До чего же разными бывают мужчины! До сих пор ни один еще не покупал для нее продуктов, не стряпал, вдобавок не спрашивая, что купить и как готовить. Зазвонил телефон. Конечно, она не сняла трубки, этот звонок испугал ее. Может быть, это его жена? Все равно, у Сибиллы нет оснований спокойно не назвать свое имя. Смешно! Ей даже хотелось, чтобы сейчас вошла его жена. А если так пронзительно, так настойчиво звонила его любовница? На большом столе шпатель, всюду пепельницы, полные окурков, – Сибилле очень хотелось опорожнить их, – множество незнакомых инструментов, кухонные полотенца не первой свежести, кипы газет, галстук, висящий на двери, – все очень по-мужски, а библиотека почти юношеская, по сравнению с академическими стеллажами Рольфа. Сибилла радовалась всему чуждому. Но всего более чуждыми казались ей скульптуры Штиллера. Настоящий ли он художник? «На выставке я прошла бы мимо таких вещей», – призналась она себе. Но здесь она не хотела пройти мимо, здесь надо составить себе суждение, которое защитит ее от любви. Это оказалось нетрудно. Она и Пикассо не любила, тогда еще не любила. А у этих скульптур было что-то общее с ним. Имя Штиллера ни разу не встречалось Сибилле в «Нойе цюрхер цайтунг», но если даже он не настоящий художник, разве это спасет ее от любви? Ей очень хотелось заглянуть в один-другой из его ящиков, но она не решалась и стала перелистывать альбом с эскизами. Они ошеломили Сибиллу, у нее было чувство, что она влюбилась в подлинного мастера. Кстати, почему его так долго нет?! Не случилось ли с ним чего? В одном из ящиков – он был наполовину выдвинут – лежала всякая всячина, ничего не сказавшая Сибилле о внутреннем мире Штиллера, так, симпатичный, почти мальчишеский хлам: ракушки, запыленная трубка, электрические предохранители, проволока, штука, которой чистят трубку, – как это все понравилось бы маленькому Ганнесу! —разные монеты, квитанции, напоминания о просроченных платежах, высушенная морская звезда, связка ключей, не хуже чем у Синей Бороды, электрическая лампочка, военный билет, записная книжка, заплаты для велосипедных шин, коробочка снотворного, запас свечей, ружейный патрон и еще старая но отлично сохранившаяся медная дощечка, на которой значилось: Штиллер-Чуди…
Когда вернулся Штиллер, нагруженный бумажными кульками, она стояла перед фотографией Акрополя на фоне красивых грозовых туч. – Ты и в Греции был? – спросила она. – Нет еще, – весело ответил он, – но мы с тобой можем поехать, теперь ведь границы снова открыты. – Он принес баночку крабов, паприку, вместо кролика немного дичи, томаты, горошек, сардины взамен другой мелкой рыбы. Теперь можно было приступать к стряпне. На Сибиллу была возложена обязанность накрыть на стол, сполоснуть стаканы, нагреть тарелки… Салат он тоже приготовил сам. Сибилле разрешалось только пробовать, восхищаться, да еще помыть деревянное блюдо. Когда опять зазвонил телефон, Штиллер трубки не снял, но на некоторое время сник, казался расстроенным. Рис по-валенсийски уже стоял на столе, благоухал, а Штиллер все мыл и вытирал руки – неторопливо, с мужественной невозмутимостью, словно подчеркивая этим, что не видит повода для праздничного волнения. Они впервые сели за совместную трапезу. – Ну как, вкусно? – спросил он. Сибилла поднялась, вытерла рот и наградила его заслуженным поцелуем за поварское искусство. (Рольф не сумел бы приготовить даже яичницу!) Они чокнулись. – Твое здоровье! – сказал он немного смущенно. Последовал разговор о существенной разнице между свежими крабами и консервированными…
И так далее.
На башне кафедрального собора пробило десять, – Сибилла слышала, но об уходе невозможно было и думать, вопреки всем благим намерениям. – Не забывай, что в то время я был непозволительно молод, – говорил Штиллер. – И вот в одно прекрасное утро просыпаешься и читаешь в газете, чего ждет от тебя человечество. Человечество! По существу, конечно, это пишет дружески настроенный сноб. Но в мгновение ока ты стал надеждой человечества. И вот уже являются маститые мужи, жмут твою руку, говорят любезности, страшась тебя, словно юного Давида. Смешно! Однако ты уже заражен манией величия, но тут, слава богу, разражается гражданская война в Испании. – Сибилла понимала его. – Ирун, – продолжал Штиллер, – был для меня первым холодным душем. Никогда не забуду маленького комиссара. Нет, он не считал меня надеждой человечества! Вслух он этого не говорил, но смотрел на меня, как на ничтожество. Мое понимание марксизма было лирикой. Но я уже прошел военную подготовку, умел бросать гранаты, хорошо знал пулемет. Кроме того, у меня был друг – чех, он за меня поручился. – Штиллер говорил очень медленно, подливал в свой стакан кьянти, но потом держал его в руке и не пил. – Сарагоса, – продолжал он, – стала вторым моим поражением. Я был добровольцем, нас отрезали, кто-то должен был сделать попытку прорваться через вражеский огонь. Я вызвался первым. Но они не взяли меня! И вот я стою, доброволец, которого не берут… Можешь себе представить, каково мне было? – Но почему они не взяли тебя? – Они колебались, покуда не нашелся другой, чех, мой друг; этот не искал смерти, он был настоящим бойцом!.. В том-то и дело. А я тогда только и искал смерти, возможно, сам не зная того, но они поняли. Во время воздушных налетов я не спускался в укрытие и принимал это за отвагу. Вот почему так получилось в Тахо…
Теперь Сибилла надеялась услышать из его собственных уст историю о русской винтовке, но тщетно. Он все ходил вокруг да около, ограничиваясь обобщениями, ненужными подробностями, то долго распространялся о топографии Толедо, то пускался в политические рассуждения. – Короче говоря, – сказал он, – залегли мы в этой пустынной долине, мы – бандиты, как называли нас в ваших газетах. Мятежники и бандиты! К сожалению, все уже позабыли, как тогда обстояло дело, как наша милая Швейцария, наша буржуазная пресса восхищалась героизмом фашистов. – Правда? – спросила она без особого интереса. – Я этого не помню, я еще ходила в школу. – Можешь мне поверить! Находясь в Испании, – улыбнулся Штиллер, – я хорошо узнал вашу Швейцарию. Не будем об этом говорить! Впрочем, так было и так будет, они подыгрывают фашизму, как и всякая буржуазия, – открыто или тайно. Сегодня они возмущаются Бухенвальдом, Освенцимом и тому подобным, посмотрим, надолго ли их хватит? Сегодня они похваляются своей швейцарской невинностью, плюют на Германию, говорят, что знали обо всем заранее. Уже во время испанской войны, когда мы были бандитами, вместе с Казальсом, и Пикассо, и многими другими, кого они сейчас превозносят, Швейцария была против фашизма! Что ж, поживем – увидим!.. – засмеялся Штиллер и встал, чтобы выбросить окурки из пепельницы. Сибиллу удивил его тон. – Выпьешь еще кофе? – спросил он как ни в чем не бывало. – Смешно, – сказала она, – до чего злым ты становишься, когда говоришь о Швейцарии! – Она тоже встала, чтобы быть ближе к нему, так как чувствовала, что Штиллер занялся приготовлением кофе, лишь бы не сидеть рядом с нею. – Подождем, – сказал он, – пока Германия, наш почтенный и деловой сосед, снова станет выгодным бизнесом! Если она еще раз попробует свои силы в фашизме, за Швейцарией дело не станет, Швейцария ее поддержит. Поверь мне! Ведь это ясно: страна, которая вооружается, поначалу всегда выгодна для соседа. И тут уж сиди да помалкивай и верь нашим газетам, они уж научат тебя разбираться, кто бандит, а кто нет! Все как тогда! Ежели добрый сосед откажется жрать наш сыр или перестанет нуждаться в наших часах, о, тогда мы снова подымем вопль: «Конец свободы, конец бизнеса!» Мы все опять станем оплотом гуманизма, поборниками мира, апостолами законности, права… с души воротит, – закончил Штиллер, – прости меня, но это именно так. – Со злости он забыл зажечь газ под кофейником. Сибилла это видела, но не перебивала его, ей не хотелось кофе. – Свиньи мы, вот кто, стадо свиней! – Он бранился еще с полчаса, Сибилла радовалась этому, как радовалась всему, что отрезвляло и разочаровывало ее в этом человеке. – Короче говоря, – сказал Штиллер, – залегли мы в лощинке, окруженной горами. Мне было поручено караулить пленных. Ничего другого они мне не доверяли. Сами бились за прославленный Алькасар, понимаешь, а я торчал в душной лощине и стерег кучку пленных. Еще хорошо, что у меня была Аня. – Штиллер снова налил в свой стакан кьянти. – Кто такая Аня? – Разговор снова отклонился от Тахо, но на сей раз в направлении, живо и непосредственно интересовавшем Сибиллу. – Аня, – ска-Хал он, – моя первая любовь. Полька. У нас она работала врачом – студентка-медик.
…Штиллер пил вино – стакан в правой руке, давно погасшая сигарета в левой – и рассказывал про свою польку. Она не была красавицей, но импонировала ему еще и сегодня: удивительное здравомыслие и вместе с тем кипучий темперамент, примесь татарской крови, прирожденный боец, и при этом чувство юмора – редкое, как объяснил Штиллер, среди революционеров, – интеллигентка и первая коммунистка в своей семье, добрая самаритянка, сама как бы неуязвимая для пуль, вдобавок невероятно способная к языкам – переводчица с испанского, русского, французского, английского, итальянского, немецкого, – на всех языках она говорила все с тем же акцентом, но запас слов у нее был богатый, и грамматических ошибок она никогда не делала; ко всему еще отличная танцорка. – Вот какая была Аня, – оборвал свой рассказ Штиллер. – Меня она называла «мой немецкий мечтатель». – Судя по выражению его лица, это до сих пор еще было для него горькой пилюлей, так и не переваренной за десять лег. – Она любила тебя? – поинтересовалась Сибилла. – Не только меня, – ответил Штиллер и вдруг встрепенулся: – А где же твой кофе? – Забыт, – рассмеялась Сибилла, – и все из-за ненависти к нашей Швейцарии. – Он рассыпался в извинениях. – Перестань, пожалуйста, – сказала она, – я вовсе не хочу кофе. – Вина ты тоже не пьешь, – сказал Штиллер, – что же тебе предложить? – Историю о русской винтовке! – сказала она. Штиллер, опять занявшийся приготовлением кофе, пожал плечами. – Тут не о чем и рассказывать, – сказал он. – Винтовка была в полном порядке, надо было только выстрелить… – На сей раз последовал экскурс в область, недоступную Сибилле, Штиллер принялся столь же деловито, сколь и напрасно объяснять ей тактическое положение, она ровно ничего не поняла. – …да, – прервал он свою лекцию, – остальное тебе ведь рассказал Штурценеггер! – Между тем было уже одиннадцать, и опять послышался привычный Сибилле бой. Она не могла понять, что именно удручает Штиллера в истории с винтовкой, но понимала, что он ей исповедуется и что эта исповедь ему необходима. – Я не могу понять… – наконец сказала она, но Штиллер сразу перебил ее: – Отчего я не выстрелил? – Сибилла совсем не это имела в виду. Он засмеялся: – Потому что, видишь ли, не винтовка – я сам дал осечку. Очень просто! Я не мужчина! – Оттого, что не выстрелил тогда, на переправе в Тахо? – Я совершил предательство, – сказал он не терпящим возражений тоном, – тут не о чем и толковать. Я получил задание, сам его добивался. Получил приказ охранять переправу – ясный и точный приказ. И точка! Это не было моим личным делом, это было общее дело! Мое дело было – стрелять. Для этого я поехал в Испанию! Я предатель. Меня следовало поставить к стенке! – Я в таких вещах не разбираюсь, – заметила Сибилла, – а что сказала твоя полька?
Штиллер ответил не сразу: сперва рассказал, как надул комиссара, отрапортовав, что винтовка не в порядке. – Ты хочешь знать, что сказала Аня? – Он улыбался, разминал сигарету, покуда не выкрошился весь табак, пожал плечами. – Ничего. Лечила меня вплоть до самого отъезда. Она меня презирала. – Ты сказал, что она тебя любила. – Я совершил предательство! —упорствовал он. – Я не выдержал испытания! Любовью тут ничего не изменишь! – Сибилла не мешала Штиллеру говорить, повторять все то же, теми или другими словами. Он снова налил себе вина и выпил. – Ты никому не рассказывал об этом, даже жене? – Штиллер резко мотнул головой. – Почему же, почему ты не рассказал ей? Тебе было стыдно? – Он уклонился от прямого ответа: – Женщинам этого не понять! Я оказался трусом! – Бутылка была пуста, литровая бутылка кьянти; Штиллер не пьянел, вероятно, привык пить. Может быть, он пьет из-за этой истории на Тахо? Теперь Сибилла, конечно, не могла подойти и обнять его… Штиллер почувствовал бы себя непонятым, как и все мужчины, когда их порывам кто-то противопоставляет свои, казалось, он и так почуял, что Сибилла позволяет себе собственные суждения, и меланхолически повторял: – Я не выдержал испытания.
– А ты полагал, – улыбнулась она, – что можно прожить жизнь и ни разу не провалиться? – Ей пришлось уточнить: – Ты стыдишься того, что ты такой, как есть. Разве обязательно быть борцом, воином и уметь стрелять? Ты говоришь, что не выдержал испытания на Тахо, не проявил себя, как следовало, никто с тобой не спорит, но, может быть, ты пытался себя проявить в поступках, тебе не свойственных? – Штиллер не принял этого утешения. – Я же сказал, женщина этого понять не может. – «Понимает лучше, чем тебе бы хотелось», – подумала она, но только засмеялась и сказала: – Не обижайся, но скажи, почему вы, мужчины, всегда хотите быть такими великолепными? Не сердись, но… – Невольно она взяла его руки в свои, но Штиллер, как видно, неправильно это понял, во всяком случае, он посмотрел на нее ласково, но не без пренебрежения. Да, подумала Сибилла, он относится к ней несерьезно, относится как к влюбленной женщине, которая ждет нежности, вот и все. Она докучает ему, это ясно! Он погладил ее по волосам – непонятый трагический мужчина, – и его ласковая снисходительность заморозила Сибиллу, она больше не могла вымолвить ни слова, Штиллеру нравилось быть несчастным (говорит Сибилла), он не стремился расстаться со своей болью. Он окопался за ней. Не хотел быть любимым. Боялся любви. – Теперь ты знаешь, – сказал он и убрал стаканы со стола, – почему я не выстрелил. К черту эту историю! Я не мужчина! Мне еще много лет снилось, что я хочу выстрелить, а ружье не стреляет, незачем объяснять тебе, что это – типичный сон импотента! – Он проговорил это в кухонной нише. Сибилла огорчилась и встала. Она раскаивалась, что пришла сюда, ей было грустно и вместе с тем жаль Штиллера. Почему он не хочет, чтобы его любили? Любили по-настоящему? Оставалось только играть навязанную ей Штиллером роль – роль глупенькой любопытной болтушки, и она болтала, пока Штиллеру не понадобилось выйти.
Она решила никогда больше не встречаться с ним.
Когда он вернулся с лестничной площадки, сопровождаемый неизбежным шумом спущенной воды, Сибилла уже причесалась и подмазала губы. Шляпку она тоже успела надеть. Штиллер растерялся. – Ты уходишь? – спросил он. – Уже поздно, – отвечала она, натягивая перчатки. Штиллер не возразил ни слова. – Глупый ты человек, – вдруг рассмеялась она. – Почему? – спросил Штиллер, он мыл руки над раковиной. – Просто глупый, и все! – смеясь, повторила она. – А почему – не знаю! – Штиллер неуверенно посмотрел на Сибиллу и стал вытирать руки. Оба не знали, что будет сказано дальше, Штиллер все вытирал руки. – Идем! – сказала она. – Уедем отсюда! – Куда? – Отсюда! – сказала она. – У меня внизу машина, надеюсь, никто не заметил, что я забыла ее закрыть. – Штиллер усмехнулся (наивная, неопытная девчонка!). По его лицу нельзя было понять, что за решение он принял, так или иначе, он открыл маленькое окошечко на кухне, чтоб проветрить мастерскую, ни слова не говоря, снял с гвоздя свое коричневое пальто, похлопал по карманам, проверяя, не забыл ли ключи, еще раз посмотрел на Сибиллу, – он не знал, что она задумала, – и погасил свет…
Следующий день был для Сибиллы нелегким, а может быть, удивительно легким. Ночью – маленькая деревенская гостиница, на стенах там висели не бандерильи, а вышитые крестом библейские или еще какие-то изречения: «Будь верным и честным – всегда и везде!» – или: «Честность превыше всех богатств!» – словом, то, что обычно бывает на таких вышивках; деревенская гостиница в ночи, где, должно быть, пахло сушеными грушами и на рассвете под окошком кричали петухи, а по другую сторону – незыблемый домашний очаг и маленький Ганнес, который не умер от ангины, – два разных прекрасных мира. Но как странно, что из одного в другой можно было переправиться без моста! Днем она позвонила по телефону, надо же было убедиться, что Штиллер действительно существует. А потом побежала в сад!.. Стояла весна, дел невпроворот, пора копать, сажать, обрезать, рыхлить землю, а земля сухая, как летом. Сибилла подтащила шланг на лужайку, направила шипящую струю на кусты, покрытые набухшими почками. Подошедшая соседка заметила, что это может повредить почкам. И Сибилла со шлангом пошла в другой угол сада, где журчанье ничему не вредило. Журчанье было необходимо, а почтенная соседка, которая и погоду предсказывает лучше других, пусть сердится, если не понимает этого. И зачем только она во все вмешивается? Маленький Ганнес не забыл вчерашнего обещанья Сибиллы – купить бамбук и синей папиросной бумаги, чтобы смастерить ему змея; Сибилла почувствовала себя виноватой, поклялась, что завтра же съездит в город и все купит, а как только приедет цирк – непременно поведет его туда, сегодня же она возьмет его на аэродром встречать папочку. Ей хотелось всех осчастливить: Каролу, горничную-итальянку, она отпустила гулять, – пусть себе идет, они пообедают в городе. «Что за прелестный весенний день!» Даже соседка с нею согласилась. Желтые форситии светились на солнце, магнолия уже набирала бутоны, а шланг наколдовал собственную маленькую радугу. Храбро потрудившись четыре часа в саду, Сибилла еще раз приняла душ, переоделась. В аэропорт они, конечно, приехали слишком рано. Ганнес получил стаканчик с мороженым – ведь горло у него уже не болело, – но снять куртку Сибилла ему не позволила, чтобы не повторилась ангина. Сколько здесь самолетов! Можно улететь прямо в Афины, в Париж, даже в Нью-Йорк! Она не сомневалась, что Рольф поймет все с первого взгляда. Впрочем, только ему одному, самому близкому человеку, Сибилла могла и хотела довериться. Самолет опаздывал на сорок минут – достаточно времени, чтобы мысленно сказать ему все, чего она никогда не скажет в действительности. Потому что с того мгновения, как лающий голос громкоговорителя объявил посадку прибывшего из Лондона самолета и из притихшей машины выскочил целый табун незнакомых людей, которых стюардесса собрала всех вместе и повела в таможню, – ей казалось, что ничего особенного не произошло; держа за руку маленького Ганнеса, Сибилла сверху, с террасы, увидела, как озирается Рольф, наконец находит их и машет газетой, – с этого мгновения все в ней смолкло, она даже не кивнула ему. Она сама этого не заметила, но Рольф позднее сказал, что она даже не взглянула в его сторону. Вдруг она почувствовала – его это не касается! Он задержался в таможне, и ее разобрала досада: до чего же Рольф самонадеян, считает само собой разумеющимся, что его каждый раз встречают на аэродроме! Сибилле легче было в броне досады. Помахал газетой, да, но не удивлен и не обрадован, ведь это в порядке вещей, что любящая супруга встречает его в аэропорту. Сибилла рассердилась и, когда он наконец вышел из таможни и поцеловал ее, подставила ему обе щеки, но не губы!.. «Что нового?» – его обычный вопрос. Однако, идя к машине, Сибилла заметила, что ноги с трудом слушаются ее. За ужином, в ресторане, желая сообщить Рольфу хоть какую-нибудь новость, она заговорила о молодом Штурценеггере, их архитекторе, о том, какое ему привалило счастье: заказ в Канаде или где-то еще. Да, и вот еще что, Штурценеггер очень хвалил новый фильм, не пропустить бы его, сегодня, кажется, последний день. Обычно по возвращении Рольф бывал бодр, возбужден, весел, казалось, он только что искупался в животворном источнике, – сегодня она превзошла его веселостью, болтовней, и он сразу же взял тон усталого путника, жаловался, что над Ла-Маншем сильно болтало, торопил домой, будто вернулся не из Лондона, а с фронта и жаждет заслуженного покоя и заботы. Все же Сибилла была немного озадачена своим открытием: оказывается, теперь она смотрит на Рольфа с любовью, но уже не боится, что он что-то скрывает, не боится потерять его, она вдруг избавилась от чувства, что не сможет жить без него, хотя испытывает к нему искреннюю нежность, правда, смешанную с жалостью. Сибилла вовсе не хотела этой снисходительной нотки, но она как-то вдруг возникла, Сибилла услышала ее в своем голосе раньше, чем Рольф. Желая доказать, что, если он устал, это еще не доказывает, что она устала, Сибилла заявила, что пойдет в кино одна. Но Рольф не возразил ни слова – и она никуда не пошла, не из-за угрызений совести, она их не чувствовала, даже когда смотрела ему в глаза, скорее, из материнской нежности к Рольфу. Потом, в машине, хотя вела ее Сибилла, не Рольф обнял ее, а она положила руку ему на плечо, несмотря на то что была за рулем. Он сказал: – Ты великолепно выглядишь! – Она сказала: – Потому что я счастлива. – И с облегчением подумала: «Теперь он все знает». Правда, Сибилла то и дело поглядывала на него: о, боже, до чего нечувствительны мужчины! Даже смешно. Трудной (для Сибиллы) была минута, когда Рольф, отец ее ребенка, поставил в холле свои чемоданы, повесил пальто – он дома, он будет здесь ночевать. Невообразимо! Ее глаза наполнились слезами, но он и этого не заметил. Он толковал про обнищание Британской империи. Но вот маленький Ганнес уже в постели, немудрящая его молитва прочитана, Сибилле уже не избежать обнищания Британской империи. Ничего не вернешь, ничего не восстановишь, даже если бы она захотела – ничего! Но как пережить этот вечер, если Рольф ничего не заподозрил и умолчать, обмануть его так легко и так невозможно? Рольф на кухне доставал из холодильника пиво и оттуда крикнул Сибилле: – Ты была на стройке? – Она решила тихонько уйти, бесшумно открыть дверь и, пока Рольф пьет свое пиво и говорит про стройку, уйти из дому, куда-нибудь, не к Штиллеру, просто куда-нибудь; должно быть, Рольф услышал, как повернулся ключ, он вышел в холл, увидел ее в пальто, с ключом в руке, бледную или покрасневшую, но вполне собой владеющую. – Надо же вывести собаку, – сказала она. Рольф поставил стакан с пивом и пошел с собакой, куда более предупредительный, чем обычно. Неужели он ничего не понял? Или прикидывается? Или ему и правда безразлично?! Или он просто глуп, невыразимо глуп, одержим манией величия, уверен, что ни один мужчина ему не опасен, – иначе что же все это значит? Она сидела в пальто. И все же по-своему Рольф прав, решила она, пожалуй, для него это действительно не играет большой роли, он ничего не теряет. Но знать он должен! Каждый час, каждые четверть часа умолчания отравляют все, что было у них в прошлом. Она плакала. Может быть, раскаивалась? И стыдилась Штиллера, теперь такого далекого. Вернется Рольф с собакой, она ему все скажет и умалит значение той ночи, предаст Штиллера, предаст себя. Сибилла ясно себе представила; Рольф обнимет ее за плечи и своим снисходительно-понимающим видом сведет на нет ее сбивчивое, неумное интермеццо. А она, предательница, возненавидит Рольфа за собственное предательство. Не честнее ли все скрыть от него? Ей чудилось, что все вещи в квартире настроены против нее, что существуют они лишь затем, чтобы сделать невозможным такое признание. Почему здесь нет Штиллера? Муж казался ей сильным, страшно сильным, не потому, что на его стороне было «право», нет – потому что он присутствовал здесь, а Штиллера заслоняли вещи: рояль и мебель, ковры, книги, холодильник и вся остальная рухлядь, да, обыкновенная рухлядь, заступавшаяся за Рольфа,– немая, упрямая, непререкаемая. Такая квартира – это бастион, пошлость под личиной тонкого вкуса! Она набрала номер Штиллера, чтоб услышать уже забытый голос, но услышала лай собаки, бросила трубку, сняла наконец пальто, смертельно усталая, готовая к женской своей капитуляции, готовая ждать, кто из них победит другого и тем самым ее. Рольф застал Сибиллу погруженной в хозяйственные дела. Он – не без основания – нашел, что проверять счета мясника и молочника за прошедший месяц по меньшей мере нелюбезно, когда муж только что приехал из Лондона, и поскучнел. Похоже, и этот вечер пройдет, как обычные семейные вечера, то есть скучно, но относительно мирно. Сам он был виноват, что все вышло не так. Он швырнул пивной стакан в раковину. «В чем дело?» – спросила она. Рольф, видимо, решил, что жена опять заподозрила его в тайной интрижке, а этими подозрениями он уже был сыт по горло. Ревность Рольф считал мещанством, признаком ограниченности. Еще раз (но подчеркнув, что это в последний раз) Рольф прочитал свою «проповедь», не позволяя себя перебивать: Сибилла наконец должна научиться широкому взгляду на брак, доверию к мужу, должна понять, что он ее любит, хотя иногда в поездках ему и встречается какая-нибудь женщина; в эту поездку у него никаких встреч не было, но ему, как и всем мужчинам, важен принцип, он хочет, чтобы Сибилла научилась по-другому смотреть на брак, поняла бы, что некоторая свобода необходима и в браке. Он категорически запрещает эти сцены ревности. И опять попал пальцем в небо. Сибилле хотелось заверить Рольфа, что сегодня она понимает его, как никогда, что о ревности не может быть и речи, это было бы правдой, но вместе с тем – издевательством, и она ничего не сказала. Ей хотелось как можно скорей остаться одной.