Правда, вся эта история ударила его по карману, хуже того: он потерпел поражение, показал себя недотепой, именно теперь, когда – из-за жены – хотел быть настоящим мужчиной, да, это было горше, чем утрата двадцати тысяч лир. Непоправимо! Он не решался развернуть пакет, в котором якобы находился залог – отрез на мужской костюм. Все равно теперь речь могла идти только о дешевом отеле, где никто не обратит внимания на то, что весь его багаж один этот сверток. И вот он уже стоит в номере с цветастыми обоями, потный, растерянный, не понимая, что ему, собственно, делать здесь, в Генуе; он швырнул завязанный пакет в шкаф, налил из кувшина воды в таз и попытался умыться без мыла, без зубной щетки, без губки…
В Генуе он пробыл четыре дня.
Рольф (так он сам говорит) никогда не предполагал, что его собственный брак может окончиться крахом, наподобие многих других. Он не видел причин для этого краха. Сибиллу он любил и жил в твердой уверенности, что разрешил проблему брака, так сказать, на свой манер. Правда, классическим браком – моногамией – брак их давно не был. Так уж получилось, зато у Сибиллы был ребенок, первые годы заменявший ей многое, мальчонку звали Ганнесом. Их жизнь не стала воплощением ее мечты, но не была и адом – просто брак, как многие другие, и они ежегодно совершали вдвоем очаровательные путешествия, например, в Египет. Мысль о разводе не приходила им в голову, и до сих пор, что бы ни случалось, и он и она полагали, что могут доверять друг другу. Флирт, демонстративно заведенный Сибиллой на маскараде, Рольф великодушно разрешал своей милой супруге. У него были другие заботы. Именно тогда перед ним встал вопрос, быть или не быть ему прокурором, надо было принять достаточно важное решение, и если Сибилла и уходила на прогулки со своим маскарадным Пьеро, не это занимало мысли Рольфа. Он даже об его имени не спросил. Ему всегда думалось, что к браку нельзя подходить с обывательской точки зрения, и он вполне серьезно разработал теорию о дозах свободы, допустимых или недопустимых в браке. Сибилла называла ее мужской теорией и терпеть не могла, хотя теория базировалась на разносторонних научных основах и в первую очередь, разумеется, предполагала полное равенство мужчины и женщины, а вовсе не была, как часто говорила Сибилла, мужской уловкой; во всяком случае, не только уловкой. Рольф относился к своей теории весьма почтительно. Юридическая профессия открыла Рольфу духовное убожество, тартюфово ханжество взглядов на брак, он мечтал о браке достойном, о совместной жизни без самообмана. Сибилла называла его доводы «декламацией», и когда Рольф спрашивал – а спрашивал он часто, – согласна ли она с его теорией (Рольф вовсе не собирался навязывать Сибилле свои доктрины), Сибилла отвечала чисто женским аргументом – нельзя строить жизнь по теории!.. Пожалуй, маскарадный Пьеро все же беспокоил Рольфа, хотя он не упоминал и, казалось бы, даже не думал о нем. Внезапно Рольф решил строить дом. Сибилла всегда мечтала о собственном доме. Рольф, человек действия, уже купил участок. Сибилла повела себя странно. Она знала этот участок, они вместе облюбовали его уже давно, несколько лет назад; теперь Рольф его купил, а Сибилла буйной радости не выражала. Уже через неделю он пригласил на чашку кофе молодого архитектора, некоего Штурценеггера, – ярого поклонника современного модерна, что поставило обычно рассеянную Сибиллу перед необходимостью уточнить свои пожелания. Например, общая спальня или отдельные спальни – решать требовалось сейчас же. Во время обсуждения зазвонил телефон. Сибилла, как обычно, сняла трубку, вдруг замолчала, потом сказала «да», потом «нет» и опять «да», положила трубку, заявила, что звонили по ошибке, и явно была смущена. Ну, конечно, подумал Рольф, он самый – маскарадный Пьеро! И обсуждение проекта продолжалось; Сибилла старалась показать, что очень увлечена эскизами, но соглашалась со всем: так ли, иначе ли – все равно! Как будто не ей предстояло жить в новом доме. За черным кофе (мой прокурор не помнит, в связи с чем) молодой архитектор рассказал забавную историю про эскимосов: принимая у себя белого, они простирают свое гостеприимство до того, что предлагают ему даже жену, а если гость не желает ею воспользоваться, считают свою честь поруганной и, схватив его за горло, колотят головой об стену, покуда тот не испустит дух… Все, конечно, посмеялись. Далее архитектор рассказал еще одну забавную историю, происшедшую с его другом Штиллером, который воевал в Испании. Мой прокурор тогда впервые услыхал эту фамилию. Рольф не запомнил, что именно произошло со Штиллером на испанской войне, кажется, что-то с русской винтовкой, давшей осечку. Зато он отлично помнит, что его супруга, рассеянная Сибилла, безмерно заинтересовалась этой русской винтовкой, а когда архитектор ушел, не переставая, что-то напевала; Рольф приписал ее радость новому дому, но не удержался и заметил: – Ты, кажется, влюблена? – Она не отрицала. – Тебе понравился молодой архитектор? – Это, конечно, была шутка. – Ты так полагаешь? – спросила она. – Признавайся! – сказал он. – Хорошо, признаюсь, но мне больно, отпусти меня! – Все это было шуткой, как сказано, и он торопился на работу. Сибилла поставила три кофейные чашечки на поднос. Тогда все этим и ограничилось…
Четыре дня в Генуе.
Самые несуразные дни в его жизни (говорит мой прокурор), но далеко не бесполезные. Он многое понял; понял, что непозволительно сентиментален: напившись, оп плакал и вынужден был уйти из ресторана; понял, что примитивен: он глазел на любую женщину, хоть в относительно чистой юбке, и часами тешил себя мечтою о дешевом реванше; далее он был позер, обыватель, за четыре дня и четыре ночи лишь однажды испытавший без подпития настоящую скорбь, которая бросила его на колени в цветастой гостиничной комнате, – скорбь, которая дотла испепелила жалость к себе, обиду, упреки; но что было хуже всего: он понял, что не способен любить женщину, не будучи ее кумиром, любить, не требуя благодарности, почтительного восхищения и так далее. Какая мука! Не раздеваясь, он валялся на железной кровати, курил и терзал себя бесстыдными подробностями, представляя себе, как его жена отдается другому; это уже не было мукой, а скорее, разрядкой напряженья, которую он себе позволял. Ужасно было признаваться себе, что он переоценивал зрелость, широту своих чувств. Даже воля его не выдержала испытания (так он сказал мне): он уехал, не сказав ни слова, но не вытерпел и послал секретарше письмо с просьбой дать жене его адрес, если та о нем спросит. Как видно, за четыре дня она его адресом не поинтересовалась. Значит, его отсутствие просто-напросто осталось незамеченным! День за днем, ровно через полчаса после прихода поезда с севера, он осведомлялся на «posta restanta»[39], нет ли для него письма, – тщетно! Между тем выдавались часы, когда он вел себя вполне достойно, даже бодро, читал мемуары Черчилля по-английски; точно праздный, чисто выбритый турист, сидел на утреннем солнышке, попивал красное кампари и, знакомясь с подоплекой второй мировой войны, почти не глядел на часы, но, в сущности, ждал только одного, что его отсутствие будет замечено, что его любым путем разыщут; да, он не удивился бы, встретив раскаявшуюся Сибиллу на улицах Генуи. Ее «наглое» молчанье, воплощенное для него в мраморном вестибюле итальянского почтамта, заставляло его бледнеть: сколько раз еще эта женщина будет ему доказывать, что он не способен жить согласно своим теориям. Наконец, – на четвертый день, – телеграмма! Он ощутил слабость, какую ощущает только что спасенный человек, некоторое время сидел, не вскрывая телеграммы, усталый, кроткий от испытанного облегчения – все равно, что бы она ни написала. Но телеграмма была не от жены, секретарша осведомлялась, когда он намерен вернуться. Это было уж слишком! Он рассмеялся. На него эта история подействовала (сказал он мне), как холодный душ. Он разорвал телеграмму, бросил клочки в корзину и решил уехать первым же поездом. Но у него не было двадцати тысяч лир – чтобы уплатить по счету в гостинице. Как быть? Надо попытаться, все равно где и как, продать американский отрез, оставленный ему в залог, и притом как можно скорее! В полдень уходит хороший поезд, только бы опять не ехать ночным.
Было около десяти утра, когда Рольф, несколько смущенный тем, что сверток у него под мышкой имел довольно-таки неприглядный вид, вышел из гостиницы, решившись, не без колебаний, конечно, найти лавчонку поплоше и продать там злополучный отрез. Опять стояла жара, он вспотел, но галстука не снял: хотел произвести впечатление повыгоднее. В первой лавке ему отказали нахальным, но соболезнующим тоном, и он решил поискать еще более скромный квартал. Пробило уже одиннадцать, и только в четвертой лавке его хотя бы не выставили за дверь и даже разрешили развязать пакет. Рольфу повезло, в лавке не оказалось покупателей. Хозяин, бледный хлюст с усиками, едва увидев краешек американского отреза на мужской костюм, расхохотался Рольфу прямо в лицо. Рольф не искал прибыли, он хотел получить хоть часть потерянной суммы и расплатиться в гостинице, но, судя по обращению хозяина, отрез стоил дешево, должно быть, уж очень дешево. Хлюст с усиками снова углубился в газету, будто здесь никого не было. И тогда Рольф впервые заговорил не об исключительном качестве материи, а о действительном своем положении. Он сказал всю правду. Но хозяин, не проявив ни малейшего интереса, ни даже простого человеческого сочувствия, продолжал шуршать своей газетой, не замечая его. Рольфу осталось только уйти со свертком под мышкой. Теперь он пал духом не только из-за презрительно-счастливого лица жены. Если судить по краешку, отрез был дрянной, жесткий, конечно же, не шерстяной, даже не «пятьдесят на пятьдесят», вдобавок узор – он сам (мой прокурор) ни за что не надел бы такого скверного костюма да еще телесного цвета. На ступенях старинной церкви, среди воркующих голубей, серых с отливающими синим, лиловым и зеленым шейками, он присел, чтобы перевести дух и подумать, как выйти из положения. За его спиной высился фасад в стиле барокко, достойный всяческого восхищения, но Рольф разбирался в этом хуже, чем Сибилла. Теперь уже ничто не мешало ему снять галстук и закатать манжеты (достаточно грязные) под рукава пиджака. Счастье хоть, что его не видит жена, остальное человечество пусть глазеет! Верхние волюты барочной церкви, освещенные солнцем, сверкали охряной желтизной на фоне синего неба и моря, пробило двенадцать. Через два часа уйдет его поезд. Ах да, не забыть бы спрятать золотые часы, прежде чем он отправится к старьевщикам на портовой улочке, где товар развешан прямо на выщербленных каменных стенах: рубашки, штаны, носки, шляпы. Он шел туда (как он утверждает) не только за лирами, но за утраченным самоуважением, которое теперь воплощалось для него в этом неряшливом свертке, – Рольф снова нес его под мышкой. Почему он сразу не пошел к старьевщикам? Он был возбужден и бодр в этот жаркий полдень, его даже развеселила приключившаяся с ним анекдотическая история – чем не рассказ для вечеринки, повеселить друзей, – он что-то насвистывал, вернее сказать, слышал свой свист, в глубине души сознавая, что свистеть ему не подобает. Это была портовая улочка, квартал кулачного права. Опасаясь, что его изобьют как мошенника, – полиции здесь уже не было, – Рольф в темном закоулке впервые развязал пакет, хотел убедиться, что материи действительно хватит на мужской костюм. Материи было достаточно. Он снова свернул проклятый отрез, что нелегко ему далось – коснувшись хоть раз мостовой, материя неминуемо провоняла бы мочой. Затем он подошел к старьевщику, для начала спросил, как пройти на вокзал, предложил сигарету, пространно и доверительно упомянул про отрез, купленный вчера, – он-де намеревался сшить костюм у итальянского портного, но – человек предполагает, а бог располагает: сегодня вдруг – телеграмма, надо уезжать немедленно; Рольф обругал таможенные правила, запрещающие вывоз отрезов, словом, сплел длинную глупейшую историю, казавшуюся ему верхом хитроумия, в восточном духе. Но неистребимый след безупречно заглаженных складок на брюках, чересчур изящные ботинки, не говоря уже о золотом перстне с печаткой, который, конечно, был взят на заметку, в этом квартале не располагали к дружескому общению. Все же ему разрешили развязать сверток, что он и сделал под открытым небом. Две-три женщины с младенцами у груди следили за этой процедурой глазами, не внушавшими ему доверия. Старьевщик, с коричневыми зубами, от которого разило чесноком, долго щупал, мял материю, это внушило Рольфу робкую надежду, настолько робкую, что он не осмелился даже назвать цену, только спросил, сколько тот согласен дать за нее. – Niente![40] – Рольф удовольствовался бы тысячью лир, тысяча лир – за самоуважение, и, чтобы получить хоть эту сумму, запросил две – это уж крайняя цена. – No![41] – Ну, ладно уж, давайте тысячу! – No! – Сколько же? – Niente! – Женщины с младенцами, хихикая, удалились. Рольф снова свернул отрез. А вот за перстень, сказал старьевщик, он, пожалуй, и тридцать тысяч даст. Рольф засмеялся. За его слишком изящные ботинки старьевщик, даже не пощупав их, предложил семь тысяч лир, словно он (мой прокурор) мог отправиться домой босиком. Да, уж хлебнул он горя в этой Генуе! Оставалось одно – подарить отрез. И чем скорей, тем лучше. Ну, хоть этому юноше, как видно, безработному, что стоял у афишного столба, играя на губной гармонике, – у ног его лежала пустая шляпа. Но в последнее мгновенье, увидев его черную деревянную ногу, Рольф на это не отважился. Значит, шагай дальше! Молодой оборванец, клянчивший сигарету, и старик с внучонком в самодельной проволочной колясочке ему тоже не подошли. Подарить материю, которую ты сам ни под каким видом не стал бы носить, оказывается, нелегко. Рольф вдоль и поперек исходил весь нищенский и отнюдь не живописный квартал. Что за убогое существование ведет большинство человечества! Рольф каждый раз испытывал шок, убеждаясь в этом. Он остановился, он вдруг ощутил, что желание соблюсти справедливость и отдать пакет наиболее достойному – мещанская блажь, и решил зашвырнуть его куда-нибудь на ближайшей улице. Первый попавшийся ему навстречу человек получит отрез на костюм, и баста! Первой ему попалась молодая женщина в шаркающих шлепанцах. Значит, дальше! Вторым оказался полицейский, пронзительно свистевший в свой свисток, а потом улица кончилась. На маленькой площади с деревом посредине подростки играли в футбол. Рольф помешал им, заслонив поле вратарю, и гол был забит в свои же ворота, что привело к скандалу между командами. Значит, дальше! Он опять валился с ног от усталости, через сорок минут отходит его поезд. Но как быть с пакетом? Из темного и шумного трактира, качаясь, вышел пьяный, слишком свирепый и опасный, чтобы его одаривать. Рольф мог просто бросить сверток на мостовую: капитуляция? Он еще покружил возле нищего слепца с протянутой рукой. Нет, и этот не подходит. В конце концов гостиничный счет можно оплатить, переслав деньги по почте, кроме того, и пальто его осталось в гостинице. Да и вообще, все сводилось уже не к тому, сможет ли он уплатить по счету, – все сводилось к проклятому пакету. Как разделаться с ним? Почему он до сих пор его не выбросил? Он попытался. Ничего нет проще, чем потерять сверток, думал Рольф. Все же в висках у него стучало, когда он приводил в исполнение свой разумный замысел. В толпе, остановившейся перед красным светом, он уронил сверток, перешел улицу и возомнил себя спасенным, как раз засвистел полицейский, и движение снова было перекрыто. Наконец-то у него свободные руки, какое облегчение! Он снова радовался жизни, как будто и с Сибиллой ничего не случилось. Рольф закурил сигарету, он не оглядывался, чтобы не видеть проклятого свертка, но что толку: молодая, бедно одетая, очень красивая женщина дернула его за рукав и возвратила пакет рассеянному прохожему. Рольф не посмел отрицать, что гнусный сверток грязной бумаги, перевязанный дешевой, ослабевшей уже бечевкой, которая вот-вот порвется, принадлежит ему. Неужто он обречен всю жизнь нести этот пакет с отрезом телесного цвета? За десять минут до отхода поезда растерянный Рольф, все еще с пакетом под мышкой, стоял на перроне. Пять минут до отхода… Капитуляцию (так Рольф назвал это) он откладывал до последнего мгновенья: двери вагона уже закрывались, когда он вскочил на подножку, поезд тронулся. До самого Милана Рольф простоял в коридоре, словно сидячие места предназначались не для обманутых мужей, не для тех, кто задолжал в трактире. Что скажет ему Сибилла? Конечно, он все еще переоценивал ее интерес к нему. После Милана в коридоре появился еще один пассажир – швейцарец, заговоривший с Рольфом дружески-фамильярно, как водится между земляками за границей, к счастью, граница вскоре осталась позади. После Кьяссо Рольф сидел в вагоне-ресторане, повернувшись лицом к окну, чтоб не попасться на глаза случайным знакомым, которые могли оказаться здесь. До него не доходило, что, неотрывно глядя в окно – даже когда поезд шел через туннель, – он неизбежно привлекает к себе внимание. Раскаленная фантазия человека, полного жалости к себе, рисовала ему райские картины прошлого, только прошлого, и все они были связаны с Сибиллой – без Сибиллы не было счастья, не было ни одного спокойного часа. Все остальное – ерунда, выеденного яйца не стоит! Нежданно-негаданно Сибилла стала единственным смыслом и содержанием его жизни, и вот теперь этот сокровенный смысл принадлежит какому-то чужому господину, похищен маскарадным Пьеро, или генуэзцем с черными, как вороново крыло, волосами, или молодым архитектором, или еще бог весть кем, похищен, и точка. Начиная с Гешенена в окно барабанил косой дождь. Рольф думал: лучше, чтобы Сибилла вообще ничего не заметила, его самообладание сломит ее. Стоило ему вспомнить бесстыдно-счастливое лицо Сибиллы, и Рольф понимал, что самообладание ему не изменит, ну да, ведь ее лицо тогда было не просто счастливым, нет, оно было чужим от счастья, было оскорбительно-насмешливо, дерзко и торжествовало над Рольфом; недостает только, чтобы он упрекал ее, он, Рольф, со своими теориями, она ведь просто расхохочется, ее насмешливое к нему отношение вырвется наружу. Выдержка – вот единственное, что ему оставалось, непреклонная выдержка без жалоб, без обвинений и упреков, выдержка, покуда эта женщина, женщина до мозга костей, не падет ниц перед ним. Решено, и вот уже показалось родимое озеро. Обдумывая свое будущее с этой женщиной до мозга костей, Рольф даже начал что-то насвистывать в вагоне-ресторане, но, услышав свой свист, осекся и стал торопить кельнера, как будто, расплатившись, он скорее окажется в Цюрихе. Л что, если будущего вообще не будет? Если Сибилла живет не у Рольфа, а у того, другого, – если Рольф останется в пустой квартире, один на один со своей выдержкой? Так он сидел, подъезжая к Цюриху и не отнимая руки от оконного стекла, все еще опасаясь, что кто-нибудь, дернув его за рукав, всучит ему отрез телесного цвета…
Сибилла (жена моего прокурора) вчера ночью родила девочку, весом без малого семь фунтов. Он невменяем от счастья. Я попросил его послать жене цветы от меня, деньги я рано или поздно ему верну. Наверно, он забудет.
Я продолжаю вести протокол.
Когда Рольф сошел на перрон главного цюрихского вокзала, без пальто, так что его нельзя было не заметить, – конечно, Сибилла сразу бы его увидела, если бы ждала на вокзале, —он тут же сказал себе: Сибилла, конечно, не вышла встречать, она не знает о его приезде, не приезжать же ей к каждому поезду, прибывающему из-за границы. Но на всякий случай – уж очень глупо было бы разминуться – он поискал ее глазами среди встречающих. В Цюрихе шел дождь. Рольф постоял под навесом, пересчитал деньги в портмоне, не уверенный, что может нанять такси. А потом, когда такси уже остановилось у его дома, он понял, что все обстоит хуже, чем ему казалось. Более того – невыносимо. Не уверенный, чья это квартира – его или ее, – он помедлил в машине. Подняв воротник пиджака, чтобы под дождем перебежать улицу, он посмотрел наверх, и все унижения Генуи показались ему пустяками по сравнению с тем, что он испытал, увидев неосвещенные окна своей квартиры. Час поздний, но до полуночи еще далеко. Может быть, она спит. Тем не менее Рольф сидел в машине, хотя шофер и допытывался, не ошиблись ли они адресом, поедут ли дальше. Вдобавок он был слишком небрит, чтобы предстать перед женой, которая теперь любит другого. Или он забыл, что Сибилла любит другого? Разнообразные чувства, обуревавшие его в Генуе, были мучительны, но отвлекали от действительности, теперь, безысходно-мрачная, она снова вступила в свои права; не в силах он был услышать от ее итальянки-горничной, что сеньора уехала на несколько дней. Ведь все возможно. Может быть, наверху, в квартире, лежит записочка: «Вернусь, видимо, в понедельник, не забудь, пожалуйста, уплатить за квартиру, сердечный поклон». Или только: «Вернусь в понедельник, не забудь уплатить за квартиру. Сибилла». Рольф на том же такси вернулся в город, не решившись даже позвонить домой по телефону. Проспать ночь в гостинице родного города – событие, выходящее из ряда вон, и Рольф наслаждался, невзирая на дурное настроение, пока это была только сенсация, неопределенность, волнение, – ему снились дикие сны.
На следующее утро, это был воскресный день, дождь перестал, и Рольф побрел на стройку нового дома, побрившись, но по-прежнему без пальто. Новый дом стоял на возвышенности, за городом, до сих пор он добирался туда на машине. Пешком путь был неблизкий. Здание еще не подведено под крышу; когда Рольф был здесь в последний раз, рабочие уже бетонировали верхние перекрытия, а его супруга еще ни разу не удосужилась побывать на стройке. Теперь он понимал, почему она совсем не интересуется новым домом. Рольф мало походил на домовладельца, – держал руки в карманах и чувствовал себя неловко, когда по его участку проходили гуляющие, – он стоял в будущих комнатах своего дома и, хотя они были закончены только вчерне, узнавал их: комната, выходящая окнами в сад, с большими стеклянными дверями, его кабинет с видом на озеро, пять ступеней, ведущих на галерею, две одинаковые спальни рядом – все в полном соответствии с планом, – даже терраса была уже забетонирована. Повсюду валялся строительный материал: рулоны толя, камень для кладки труб, мешки с портлендским цементом, бак для отопления, кирпич для внутренних перекрытий, чугунные трубы и всевозможные предметы, назначение которых нелегко было отгадать, но по всему было видно, что работа идет. И все же Рольфу казалось, что он стоит среди развалин. На беду, еще явился Штурценеггер – молодой архитектор, со складным метром в руках. Штурценеггер, увлеченный строительством, не давал себе отдыха даже по воскресеньям и, как всякий увлеченный человек, выглядел красивее и симпатичнее, чем обычно. Рольф исподтишка разглядывал его. Что и говорить, этот молодой Штурценеггер разительно отличался от него, Рольфа, к тому же он был моложе. Они лазили по балкам, по трубам, ныряли под дощатые перекрытия террасы, с которых капала вода, прыгали через бурые лужи. Рольфу пришлось перещупать известняк всевозможных сортов, чтобы выбрать по своему вкусу, а молодой Штурценеггер объяснял и объяснял, не ведая пощады. Рольфа куда больше занимали его уши, волосы, нос, его губы (невыносимо!) и его руки. «Почему бы и нет? Вполне вероятно, – думал Рольф и, несмотря ни на что, выбрал самый дешевый известняк. – Неужели этот молодой человек не понимает, что дом вскоре будет продан?» Нет, он не понимал, грезил о новых пространственных решениях и вдобавок ждал восторгов со стороны Рольфа, которому вдруг вспомнился последний вечер с Сибиллой. Сибилла, эта лицемерка, встретила его на аэродроме, и за ужином – не могла найти лучшей темы – рассказала мужу, возвратившемуся домой, длинную историю о том, как повезло молодому Штурценеггеру, он-де получил прекрасный заказ где-то в Канаде. Разве это не улика? Разумеется, он об этом и словом не обмолвился, выслушал подробный доклад относительно трубок и змеевиков потолочного отопления, радуясь про себя (теперь его снедала потребность в затаенных радостях), что Сибилла продолжает оставаться в потемках, а ему давно все известно. Правда, не все еще было ему известно, но молодой архитектор счал жертвой его подозрений, хотя и держался так непринужденно со своим желтым метром в руках. Штурценеггер пожелал отвезти домой своего работодателя. В машине он сам заговорил о привалившем ему счастье – строить большую фабрику в Калифорнии. Рольф перебил его:
– Моя жена говорила – в Канаде.
– Нет, – сказал Штурценеггер, – в Калифорнии. Что-то здесь было не так, но Рольф твердо решил скрывать свои чувства. Никто не увидит его таким, каким он сам видел себя в Генуе. То ли боясь встретиться с глазу на глаз с Сибиллой, то ли желая проявить выдержку, в то воскресное утро Рольф пригласил Штурценеггера на аперитив. Сибилла была дома, мало того, в доме было чинцано, и джин, и даже соленый миндаль. Его супруга, как мы уже говорили – женщина до мозга костей, с ходу разыграла комедию воскресной семейной идиллии, она и молодой архитектор, получивший отличнейший заказ в Канаде, куда Сибилла, конечно же, охотно будет его сопровождать, составят превосходную и даже элегантную пару. Правда, они упорно говорят друг другу «вы», но много ли это значит? И вообще, черт возьми, не все ли равно – Штурценеггер или другой обнимает его жену, – главное, не сойти с ума, видя ее рядом с преуспевающим и жизнерадостным молодым человеком и подозревая, что именно он ее обнимает.
Я уже упоминал, что мой прокурор рассказывает эту историю гораздо подробнее и образнее. Но когда я попутно спросил, чем же закончилась его драма с отрезом телесного цвета в Генуе, он ответил кратко и уклончиво. Если я правильно понял, он просто оставил его в общественной уборной, на вокзале.
– Верите ли, прошли года, покуда этот сверток перестал мне сниться, – смеясь, говорит мой прокурор.
(Почему, собственно, он так откровенен со мной?)
– Конечно, – говорю я, – мне не подобает допрашивать моего прокурора, но если вы разрешите, я задам еще один вопрос. Ваша супруга не сказала вам, кто был ее другом?
– Позже. Много позже,
– Когда?
– Когда все кончилось. Когда он пропал без вести.
– Смешно, – говорю я.
– Ну да, – улыбается он, – мы тогда оба были смешны, и я, и моя жена.
Все лето Рольф изнывал, силясь доказать Сибилле, что, в согласии со своей теорией, предоставил ей полную свободу. Правда, отсюда могла проистечь опасность полного разрыва, – что ж, вина ложилась на Сибиллу, гордо заявившую: «Незачем давать мне свободу. Если понадобится – я сама ее возьму!» Лейтмотив его самообладания звучал примерно так: «Пожалуйста, милая моя, как хочешь!» Но, несмотря на все, они проводили премилые вечера с общими друзьями, которые делали вид, что ничего не замечают, а может быть, и в самом деле не замечали, потом снова следовали вспышки нервозности по пустякам. Тем не менее они, как всегда, поехали на музыкальный фестиваль в Люцерн, под руку прогуливались в фойе, и это не было притворством ни для людей, ни для них самих, им снова стало приятно бывать друг с другом. Рольф был мужем, и если не злоупотреблял своими правами, то некоторые преимущества у него все же оставались, например, он всегда мог показаться под руку с Сибиллой. Она очень ценила, что Рольф – прокурор – прогуливается с нею по фойе. А маскарадный Пьеро, ему был дан гандикап в остальных, нелегальных, ситуациях, – в жизни Рольфа первый случай, когда этот пресловутый гандикап был дан не ему, а противнику. В минуты хорошего настроения Рольф позволял себе иронические намеки, они, как огонек далекого маяка, напоминали им обоим – если они в это время мирно шли под руку – об опасных подводных рифах. До объяснений дело, видимо, не доходило. И все же оба партнера не пожелали бы повторения этого лета. Сибилла по-прежнему жила в одной квартире с Рольфом, перемены встревожили бы родню, а такого ужаса Сибилла, хотя и не испытывавшая угрызений совести, не могла снести. Когда Рольф вернулся из Генуи, она пожелала, вернее, потребовала, чтоб «пока», как она выразилась, внешне все оставалось по-старому. Поэтому ей удавалось лишь на немногие часы выходить из-под его контроля, и омерзительной половинчатости они не могли избегнуть. То, что эту половинчатость, удушающую половинчатость, невыносимей любого разрыва, Сибилла ставила в вину Рольфу, было, конечно, полным безрассудством, этого даже словами не выразишь, но она, чисто по-женски, все же ставила это ему в вину и порой смотрела на него так (говорит Рольф), словно не могла более выносить его присутствия, и уходила в свою комнату плакать – за закрытой дверью! – а Рольф спускался в погреб и приносил себе пива. Почему же она не брала себе эту свободу, если так в ней нуждалась? Рольф без малейшей иронии задавался таким вопросом. Почему они не уезжали отсюда, бедняжка Сибилла и ее маскарадный Пьеро? Почему не решались на последний шаг? Рольф этого понять не мог. Видимо, не так уж далеко завела их эта страсть, и осенью Рольф почувствовал, что в известной мере поборол себя.
В сентябре, получив назначение, он приступил к исполнению прокурорских обязанностей.
К октябрю дом был достроен. В общем, молодой архитектор был удовлетворен своей работой, хотя и утверждал, что многое теперь бы сделал иначе, но то, что не нравилось ему, нравилось владельцам – Сибилле и Рольфу, – а то, что их расхолаживало, заслужило множество лестных отзывов. В архитектурном журнале появились фото их дома. Как и обещал Штурценеггер, за черным кофе во время своего первого визита, – дом был то, что называется «ультрамодерн». Нельзя сказать, чтобы это не нравилось Рольфу, нельзя и сказать, что правилось. Рольф относился к молодому архитектору предвзято, едва ли не завидуя тому, что его дом, дом Рольфа, заслуживал всеобщее одобрение. Однажды в кафе к Рольфу подошел незнакомый господин и представился как редактор архитектурного журнала, он отметил смелость Рольфа – владельца нового дома, – поздравил его, ни много ни мало, от имени современной архитектуры и вдобавок стал восхвалять молодого Штурценеггера не только за зодческий талант, но и за личные, чисто мужские качества – шарм, безудержную смелость, озорную напористость, размах, актуальность, жовиальность, духовный и чувственный тонус – словом, за все то, что могло отличать не только Штурценеггера-архитектора, но и Штурценегтера-любовника. В такие минуты Рольф чувствовал себя посмешищем, персонажем из комедии Мольера.