Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Подольск - Москва

ModernLib.Net / История / Фрин В. / Москва - Подольск - Москва - Чтение (стр. 10)
Автор: Фрин В.
Жанр: История

 

 


      Имелась у нас и акробатическая пара. "За низа" работал только что прибывший крепыш Ян Эрлих, а "за верха" - профессиональный цирковой акробат Володя. Его отыскали в ОП - оздоровительном пункте, и был он таким доходным, что с трудом держал стойку на исхудалых, почти без мышц, руках. Но держал все-таки; а со временем слегка отъелся и работал прекрасно.
      Особым успехом пользовался у зрителей клоун Еремеев. Это был мрачный неразговорчивый мужчина, что вполне соответствует литературному клише: клоун - меланхолик, трагик - весельчак и мечтает сыграть комическую роль... Откуда-то - видимо, из армейской самодеятельности - Еремеев вынес запас дурацких балаганных реприз и, размалевав лицо белилами и румянами, во всю потешал нетребовательную публику. Но вскоре его сценической карьере пришел конец.
      Дело в том, что основным местом работы у Еремеева была хлеборезка. Хлеборез - это очень завидная должность: хлеборез всегда сыт - и не хлебом единым, хлеб можно менять на продукты из посылок. Что Еремеев и делал. На него настучал его же помощник; завели дело - и меня как свидетеля вызвали на допрос. Хлеборезу предстояла очная ставка с моим начальником, бухгалтером продстола Федей Мануйловым. Главный вопрос почему-то был такой: пили Мануйлов с Еремеевым водку в хлеборезке? Я, конечно, знал, что пили, знал и про более серьезные их прегрешения; но делал честное лицо и уверял следователя, что не пили и вообще никаких предосудительных поступков не совершали.
      Вторым свидетелем был помощник хлебореза - тот, что настучал.
      - Ты вспомни, - уговаривал он меня. - Ты ж сам приходил с Мануйловым.
      - Приходил. А водку никто не пил, пили какао - я угостил, из посылки... Что ты можешь знать? Ты шестерка, тебя к столу не приглашали.
      Следователь прекрасно понимал, что я нагло вру; ну и что? В протокол ему пришлось записать: водку не пили, ни о каких махинациях не договаривались.
      Эх, поздновато пришла зековская мудрость: ни в чем не признаваться, все начисто отрицать. Уговоры следователя, угрозы, мат все это в протокол не попадает. В деле остается только: не знаю, не видел, не слышал. Нам бы понять это раньше, на Лубянке. Конечно, в конце концов сломали бы нас, правильно говорил мой ст.лейтенант Макарка: "И не таких ломали!"******) Но не сразу же - и это помогло бы сохранить к концу следствия хоть каплю самоуважения. Следователи во все времена уверяют: "чистосердечное признание облегчает совесть". "И утяжеляет наказание", добавляют опытные арестанты...
      Еремеева все же судили, добавили ему два года. Срок пустяковый, да и дело было несерьезное. Не то, что прогремевшая на весь Каргопольлаг афера, когда продстол и кухня выписали по всей форме ведомость на 31 апреля, получили по ней продукты и продали за зону. И ни одна из ревизий не вспомнила, что в апреле нет тридцать первого числа - пока кто-то не настучал из зависти. Но это было давно, до нас с Федей.
      По еремеевскому делу Мануйлов отделался пятью сутками карцера. Эти пять суток он провел не без пользы. Каждую ночь вертухай, не желая портить отношения с продстолом, впускал к нему в камеру медсестру Лиду, Федькину возлюбленную. А роман их начался не без моей помощи, чем я до сих пор горжусь.
      На фронте Федя был лейтенантом;*******) его контузило, и он жаловался на потерю потенции. Ладный, в суконной комсоставской гимнастерке и хромовых сапогах, да еще на такой хлебной должности - ясное дело, к нему подкатывались многие девчонки. Но Федька только разводил руками, отшучивался:
      - Девочки, бесполезняк. У меня давно на полшестого смотрит.
      (Стрелки часов, показывающих полшестого, смотрят, если помните, безнадежно вниз.) Девушки верили, отступались. Все, кроме медсестрички Лиды: она влюбилась в Федю, вполне бескорыстно, еды ей и в санчасти хватало. Но мой шеф панически боялся опозориться. Он уже домой успел написать, чтоб жена не ждала его, выходила за другого: сам он теперь для семейной жизни не пригоден.
      Не знаю, почему я, с моим минимальным опытом, взял на себя роль сексопатолога (мы тогда и слов-то таких не слышали) и психотерапевта. Наверно, потому, что, как сказал однажды Саша Галич, "евреи любят давать советы". И я уговорил Федю попробовать: Лидочка хорошая, добрая, уже и не такая молоденькая - знает, что к чему. (Лиде было лет 28, но мне-то всего 23). И потом - она медсестра, она поможет... Короче говоря, Федя послушался, решил попробовать. И ведь пошло как по маслу!..
      После карцера Мануйлов вернулся на свой пост, а хлеборезом сделали бухгалтера Тимофея Гостищева, донского казака. Этот очень дорожил репутацией неподкупного честняги. Ходил исключительно в лагерной одежонке, перепоясывался веревочкой, и на всякий случай изображал из себя совсем темного мужичка-простачка. Как-то раз я застал его в бараке с книгой в руках и удивился:
      - Тимофей Павлович, читаете?
      Он испуганно вздрогнул и бросил книжку на нары:
      - Сызмальства не приучен.
      А был неглуп, наблюдателен - и в самом деле честен.
      Придурки жили в бараке ИТР - все, кроме самых важных: коменданта, зав.ШИЗО, старшего нарядчика. Тем полагались отдельные кабинки. ИТР - инженерно-техническими работниками - считались и повара, и бухгалтера, и кладовщики.
      Однажды зашел ко мне Петька Якир. Мы сидели, болтали. Петька рассказывал, как замечательно они жили до ареста отца - по-моему, даже на курорт в Чехословакию ездили. Рассказывал про седого красавца Балицкого, отцовского приятеля - украинского наркома НКВД. Его тоже расстреляли... И вдруг на соседних нарах вскинулся пухленький старичок, сказал взволнованно - каким-то жалобно лающим голосом:
      - Товарищ Якир! А товарищ Якир! Я ведь вашего отца знал. Хорошо знал... И Балицкого тоже знал - работали вместе.
      Это был Кузьма Горин, старый чекист, сидевший с незапамятных времен. Говорили, что однажды во время обхода его увидел на комендантском полковник Коробицын, начальник Каргопольлага, и распорядился пристроить Кузьму на какое-нибудь теплое местечко: вроде бы Коробицын служил когда-то под его началом. И Горина поставили заведывать стационарной кухней - т.е., кухней при лазарете.
      Жить в бараке ИТР было хорошо. И тепло, и клопов поменьше, и надзор не тревожит частыми бессмысленными шмонами, и сапоги не надо класть на ночь под подушку - чтоб не украли. Якир был бригадиром и жил со своими в другом бараке; там зимой подушка примерзала к стене. Топили хорошо - все-таки лесной лагерь - и посередине барака было тепло. Но стены проконопачены халтурно, оконная рама прилегает неплотно - от этого и обледеневала подушка. До итээровского я тоже там жил, спал рядом с Петькой и тоже отдирал по утрам подушку от стены - но не ругал строителей: помнил, как сам туфтил, шпаклевал стамеской баню на Хлам Озере.
      От моей дружбы с Якиром выигрывала вся его бригада: я им начислял питание по высшей шкале, делая вид, что путаю нормы выработки лесоруба с нормами на распиловку дров. Если бы придралась ревизия, отговорился бы неопытностью, несмышленностью. Но никто не придрался. Правда, очень скоро лафе пришел конец.
      Началось с событий, к нам прямого отношения не имеющих.
      Был на комендантском бригадир Толик Анчаков, не блатной, но приблатненный. С законными ворами отношения у него не сложились: проигрался в стос, рассчитаться не смог, и настучал куму, будто воры проиграли в карты коменданта лагпункта Надараю. И что уже приготовлен и где-то спрятан топор.
      В тот же день в шалман - так называется воровской барак - заявился опер вместе с Надараей и двумя стрелками вохровцами. Вообще-то входить в зону с оружием не положено: зазеваешься, налетят заключенные и отберут. Но в исключительных случаях это правило нарушалось. Кум потребовал:
      - Отдайте колун, по-хорошему прошу!
      Выполнить его просьбу было трудно, поскольку ни колуна, ни топора в бараке не имелось: никто из присутствующих убивать Надараю не собирался. Поэтому переговоры, как пишут в коммюнике, зашли в тупик.
      Всех этих воров я знал, они пришли с нашим этапом - в том числе и Петро Антипов, и Иван-дурак, и Корзубый. Был среди них и москвич Валька Родин, "домашний вор", т.е., живший в семье (не путать с домушником, специалистом по ограблению квартир). Домашних воров блатные не очень уважают. Полноценный, полноправный вор "полнота" - это босяк, не имеющий постоянного пристанища. И понятно, что Вальке Родину, "молодяку", до смерти хотелось доказать своим, что он ничуть не хуже их. До смерти и получилось: "насовав во все дыхательные и пихательные", т.е., облаяв по всем правилам кума, Надараю и вохру, Валька картинно прыгнул с верхних нар. А вохровец с перепугу выстрелил в него. Целил в ноги, но ведь прыгая с нар, приземляешься на корточках - и пуля попала Вальке в живот. Через два дня он в жутких мученьях умер в лазарете - весь лагпункт слышал его крики.
      Опасаясь, что воры устроят "шумок", их спешно отправили на штрафную командировку. Этапировали туда и Толика Анчакова, но он, боясь расправы, в первый же день отрубил себе палец и вернулся к нам. Это не помогло, палец зажил - вот уж действительно, зажило как на собаке! - и Толика через неделю отправили обратно на Юрк Ручей. Там блатные повесили его на чердаке, но заметил надзиратель и полузадушенного Анчакова вынули из петли. Тогда он, то ли с целью оправдаться перед ворами, то ли чтоб вырваться со штрафного любой ценой, кинулся с ножом на зав.ШИЗО Бирюзкина, пожилого одноглазого суку. Это наконец сработало: Анчакова препроводили на комендантский, а от нас отправили в следственный изолятор на станцию Ерцево - чтобы судить.
      Всю эту длинную историю я рассказал только потому, что в день отправки воровского этапа на Юрк Ручей ко мне пришел грустный Петька Якир и сообщил, что его снимают с бригадирства, этапируют с блатными на штрафняк. С ворьем он "водил коны", т.е., якшался; они и называли его уважительно, как своего - не Петька, а Петро. Но ни в каких лагерных грехах Якир повинен не был. За что же на штрафняк?!
      - Посылают разрабатывать Ивана Ивкина, - объяснил Петька.- Я ж у них на кукане.
      А я опять не понял - у кого "у них"? Да и термин "разрабатывать" в таком контексте я слышал первый раз в жизни. И тогда Петька поведал мне свою невеселую историю. Оказывается, еще когда он отбывал свой первый срок, совсем мальчишкой, его завербовали "органы". И вот теперь он должен был по заданию кума ехать с блатными на Юрк Ручей, чтобы там втереться в доверие к Ивану Ивкину и выяснить, не скрыл ли тот чего-нибудь от следствия. Потому что, хотя Ивкин считался законным вором, срок он получил по ст.58-1б, измена родине - побывал в финском плену.
      Не знаю, что заставило Якира "расшифроваться". Но был он по-блатному сентиментален и в нервном порыве время от времени раскрывал передо мною душу, рассказывая и такое, о чем не рассказывают.
      Скажу прямо - я не удивился и не возмутился. Знал, как делаются такие дела. Меня и самого вербовали. Случилось это в Алма-Ате, куда эвакуировали наш институт. Времена были голодные, мы выкручивались, как могли. Продавали третью декаду хлебной карточки, чтобы купить что нибудь из жратвы - сейчас. А что будет в конце месяца - так до этого надо еще дожить!.. Отоваривали поддельные талоны, которые мастерски изготовляли ребята мультипликаторы - за это нам полагалась половина добычи. Этой деятельностью я занимался так активно, что три раза попадал в милицию - по счастью, в разные отделения, так что рецидивистом у них не числился. Но оказалось, что в НКВД, куда меня пригласили под каким-то невинным предлогом, обо всех этих приводах знали. И начали, как водится, с угроз: из комсомола выгонят, из института исключат, возможно, и судить будем! Потом перешли на доверительный тон. Вы же советский человек? Ничего плохого от вас мы не потребуем - напишите объективные характеристики на студентов, которые нас интересуют, и только.
      Меня продержали там до ночи, то пугая, то уговаривая - и я дрогнул, подписал согласие давать информацию. "Псевдонимом" взял фамилию матери - Высоцкий.
      Они сразу стали милы и доброжелательны, заверили: если опять попадетесь с поддельными карточками - ничего страшного, сразу звоните из милиции вот по этому номеру... И, сами понимаете, не надо разглашать.
      Я вернулся в общежитие и немедленно разгласил - рассказал Юлику Дунскому. Три дня я не мог ни спать, не есть. Сразу похудел так, что все испугались: что с тобой? Потом уже я узнал, что есть такой медицинский термин - "катастрофическая кахексия", истощение на почве переживаний.
      Мне велено было написать характеристики на однокурсника Мишку Мелкумова, на студента режиссерского факультета Ярика Лапшина и на старшекурсника Лазаря Каца. (Мелкумов сейчас в Ташкенте, засл. деят. иск. Кара-Калпакской АССР; Ярополк Лапшин в Екатеринбурге, народный артист РСФСР; а Кац стал прозаиком Лазарем Карелиным и секретарем Союза Писателей).
      Каждую характеристику я отдавал на явочной квартире энкаведешнику по фамилии Филиппов, крепенькому, невысокому, со сплошным рядом золотых зубов - наверно, был из оперативников. При первой же встрече он заложил своего коллегу, капитана Ханина. Ханин, очень импозантный господин, ходил во ВГИК смотреть трофейные фильмы, выдавая себя за представителя цензуры.
      - Да нет, врет. Работник нашего отдела, - сказал Филиппов.
      Он слегка робел перед моей интеллигентностью (очки, киноинститут), был вежлив и дружелюбен - но выражал сожаление, что в моих писаньях только общие рассуждения, а фактов нет.
      Не знаю, как оно обернулось бы дальше, но бог помог: это было в сентябре 1943 года, а уже в конце октября мы реэвакуировались ВГИК вернулся в Москву. Я боялся, что меня по эстафете передадут московским чекистам, но этого не случилось, и мы с Юликом вздохнули с облегчением.
      В лагере меня не пробовали вербовать, а после делали две попытки. Первый раз разговор происходил в Инте, в комендатуре, второй - в Москве, на улице Горького, в знаменитом передвинутом доме, где до войны жил Леша Сухов. Одна из квартир на первом этаже значилась как "Помещение N..." - не помню, какой. Но к этому времени я знал, как надо разговаривать в подобных случаях. Не дерзил, не грубил и даже уверял, что не считаю их работу чем-то низким. И если бы мне случилось носить голубые погоны, служил бы добросовестно. Но в данных обстоятельствах...
      - Вы же сами будете презирать меня. Будете думать: только что из лагеря, струсил, боится, что опять посадят.
      - Почему же? Не будем думать!
      - Будете, будете, - мягко настаивал я.
      И в конце концов, уже поняв, что толку не будет, оба раза они завершали разговор до смешного одинаково:
      - Ну, ладно. Но если б вы узнали, что кто-то хочет взорвать (не помню, что в Москве; в Инте это была электростанция)...?
      - Рассказал бы сразу. Сам прибежал бы!
      На том и расставались - я довольный собой, а они, по-моему, не очень.
      Могу рассказать и другой случай, уже не ко мне относящийся.
      В сорок четвертом году, незадолго до нашего ареста, у меня на квартире в Столешниковом жила первокурсница Нора Грошева. Во ВГИК она поступила с моей помощью - потому что были осложняющие обстоятельства.
      В начале войны Нора побывала на оккупированной территории и успела закончить только восемь классов. В справке, выданной вместо аттестата, она неискусно переправила восьмерку на десятку и с этой липовой бумажкой хотела поступить в наш институт. Девочка она была способная, ее повесть о жизни под оккупацией нам с Юликом очень понравилась: об таком никто и нигде еще не писал. И мы попросили тех же умельцев-мультипликаторов изготовить ей красивую полноценную справку - штамп, печать, подписи и все прочее.
      Это было сделано, Норка поступила на сценарный факультет и прониклась к нам с Юликом благодарностью и доверием.
      Поэтому именно к нам прибежала она в феврале сорок четвертого, испуганная и растерянная. Ей нужен был совет. Оказалось, что она, вдохновленная удачей с поддельной справкой, решила избавиться от немецкого штампа "Stadtkommandantur" в паспорте: афишировать пребывание на оккупированной территории было совершенно ни к чему. И тогда один из Норкиных ухажеров предложил ей "потерять" паспорт; а взамен он брался устроить ей новый, без штампа. И устроил только вместо подписи начальника 50-го отделения милиции там стояла почему-то подпись самого ухажера. Не прошло и недели, как Нору вызвали на Лубянку. По ее словам, офицер-энкаведешник первым делом вынул из ящика и положил на стол, рядом с телефоном, большой черный пистолет. Затем взял ее паспорт и потребовал объяснить, каким образом она добыла эту фальшивку. Нора сделала то, что делают все женщины в затруднительных ситуациях - разрыдалась. Офицер стал утешать ее: мы знаем этого прохвоста, давно следим за ним... Это он интересует нас, а не вы. (Врал, конечно. Думаю, что всю эту провокацию они затеяли для того, чтобы легче завербовать Норку: она ведь была из нашей компании, а за нами - чего мы не знали уже шла слежка. И "ухажер" был, без сомнения, их человеком). Короче, офицер пообещал, что Нора получит настоящий паспорт; а вообще-то они знают, что у нее хорошая память, большие литературные способности - так не согласится ли она... и т.д. "Ведь вы советский человек?" Ей даже дали три дня на размышление - и она решила размышлять вместе с нами.
      Что мы могли посоветовать? Девушке грозила вполне реальная опасность. Попытка скрыть пребывание в оккупации, подделка паспорта - за это могли не только выгнать из ВГИКа, но и посадить. И мы сказали: соглашайся. Пиши им какую-нибудь чушь, и поподробней, чтоб они сами от тебя отцепились, поняв, что связались с дурочкой. Жалуйся на то, что разговариваешь во сне и боишься проболтаться ну, и все такое.
      Нора так и поступила. Ей действительно сделали новый паспорт; но уже через несколько месяцев после нашего ареста она бросила институт и удрала из Москвы в Калининград, бывший Кенигсберг.
      Лет шесть назад мы увиделись в Москве. Она стала журналисткой, живет и работает там же, в Калининграде. А пришлось ли ей тогда, в сорок четвертом - писать что-нибудь про нас, я не спрашивал. Да оно и не важно...
      Итак, я не удивился и не возмутился, услышав про задание, которое получил Якир перед отправкой на Юрк Ручей. И больше мы не разговаривали на эту тему - до встречи в Москве, когда и он, и мы с Юлием вернулись из лагерей. Шел уже пятьдесят седьмой год. Отозвав Петра в сторонку, я спросил:
      - Скажи, они от тебя отвязались?
      Он искренне удивился:
      - Кто?
      - Ну помнишь, ты мне рассказывал... Про Ивана Ивкина... Что ты у них на крючке.
      А он, представьте себе, забыл. Скривился, помрачнел:
      - А-а... Да, давно отвязались, давно... Но ты никому не рассказывал?
      - Нет.
      - И не надо.
      Я и не рассказывал - пока не началась Петькина диссидентская активность.
      Кое-что нас с Юлием Дунским удивляло и раньше. Подозрительным казалось, что Якира, с его восьмью классами, после лагеря приняли в институт - Историко-Архивный, живший под покровительством "органов". Странно было, что у Петькиных сподвижников случаются неприятности, а с ним все в порядке. Слышали мы и такую историю: группа диссидентов шла под его предводительством на Красную Площадь протестовать, не скажу сейчас, против чего; а Якир в последнюю минуту вспомнил, что ему надо зайти на почту, дать телеграмму в Киев чтоб и там устроили демонстрацию протеста. И всех протестантов, кроме Петьки, на площади арестовали...
      Много чего слышали. Но все равно, из какой-то нелепой, может быть, лойяльности, мы, предупреждая близких людей, не говорили прямо: "Якир стукач", а остерегали: "Он у них под таким ярким прожектором, что лучше держаться подальше - а то ведь можно попасть в непонятное и непромокаемое".
      Только Мише Левину и Нинке Гинзбург, в девичестве Ермаковой, мы объяснили все прямым текстом, без эвфемизмов - потому что очень уж настойчиво Петька стал вымогать подписи у Мишиного тестя академика Леонтовича и Нининого мужа академика Гинзбурга.
      Были у нас кое-какие сведения и о неблаговидной роли, которую Якир играл во время воркутинской забастовки зеков (лагерный срок он кончал на Воркуте). Но об этом мы молчали: все-таки слухи и умозаключения недоказательны - не то, что наш с Петькой разговор на комендантском. А из него я помню каждое слово и "готов дать правдивые показания". Только это никому уже не нужно: Якира давно нет в живых; забыто уже и его поведение на процессе - позорное с точки зрения тех, кто не знал истинного положения дел, и естественное в глазах тех, кто знает.
      Интеллигентам свойственно искать и находить оправдание не только собственным слабостям, но и слабостям своих политических кумиров. Некоторые и сейчас верят версии, придуманной во время суда над Якиром и Красиным: Петр Ионович честный и отважный борец с режимом, но, к сожалению, алкоголик, больной человек. Следствие пользовалось этим, Якира мучили, не давая водки, и вымогали признания в обмен на 200 граммов.
      Но другие, в том числе Ильюша Габай, прелестный парень, идеалист в лучшем значении слова, поняли все, как надо. Я предполагал, а теперь и его друзья подтвердили, что и покончил с собой Илья из-за жестокого разочарования в идейном вожде. Ну, не только из-за этого: были, говорят, и другие причины.
      Меньше всего я хочу, чтобы создалось впечатление, будто Петр Якир был просто-напросто стукачом, заурядным сексотом. Уверен, что он искренне разделял диссидентские идеи и страстно желал крушения советской системы. Но судьба связала его с "органами" и он пошел по пути всех знаменитых провокаторов прошлого - таких, как Азеф, таких, как Малиновский. Он работал и на кагебешных своих хозяев, и на дело революции (диссидентское движение кто-то неглупый назвал "ползучей революцией"). Причем Якир наверняка утешал себя тем, что выдавая мелкую сошку, он покупает свободу действий себе, лидеру движения. Так думать было удобно. А может, была еще в этом и достоевщина, бесовская радость от сознания своей власти и над теми, и над другими.
      Эта наша с Юлием теория не особенно оригинальна, да я и не претендую ни на что. Я просто рассказываю, что знаю и что думаю.********)
      А сейчас вернусь в 1946 год, на комендантский лагпункт Обозерского отделения Каргопольлага.
      Пока будущий вождь московских диссидентов выполнял на Юрк Ручье особое задание, у меня начался первый лагерный роман - с Петькиной будущей женой Ритой Савенковой, светловолосой всегда грустной девочкой. Коротко стриженая, худенькая, она похожа была не на взрослую женщину, а на двенадцатилетнего мальчика. А между тем у нее в ее двадцать лет уже была за плечами жутковатая любовная история. Вообще с ее биографией обстояло не так все просто. Во-первых, она была не Рита, а Валентина. Во-вторых, не Ивановна, а Георгиевна. В-третьих, не Савенкова, а Рижская. По Ритиным словам, ее отец Георгий Рижский еще в начале тридцатых годов сбежал каким-то образом за границу, и дед Иван, охраняя девочку от неприятностей, дал ей свою фамилию и новое отчество. Как видим, от неприятностей дед ее не уберег, но они никак не связаны были с ее именами, отчествами и фамилиями. На воле, по паспорту, и в лагере, по формуляру, она числилась Валентиной Ивановной Савенковой. Но я буду называть ее, как звал тогда - Ритой.
      Как и многие другие девушки из Мурманска и Архангельска, в лагерь она попала из-за союзников. Ее первым любовником был англичанин, сотрудник какой-то миссии. Иностранцев советские девушки всегда любили.*********) А этот еще и подкармливал Ритку и ее стариков. Все было бы хорошо, но он оказался извращенцем - садистом в прямом сексопатологическом смысле. Он мучил свою любовницу, щипал, выкручивал руки, колол булавками - и добился того, что у Риты появилось стойкое отвращение к физической близости. Свой арест и пятилетний срок она приняла с облегчением.
      Не знаю, что ее привлекло во мне - скорее всего отсутствие грубости и агрессивности. Я Риту очень жалел, старался обращаться ней как можно осторожней и нежнее.
      Попробовал убрать ее с общих работ. Для этого я пошел к доктору Куркчи, давнему сидельцу, крымскому татарину. Говорили, что он граф. Понятия не имею, водились ли среди крымских татар графы, но что Куркчи был интеллигентнейшим человеком с аристократическими манерами - это точно.
      Стесняясь своего нахальства, я косноязычно попросил:
      - Доктор, как бы это... как бы устроить Савенковой кант? Она же совсем фитилем стала, дошла на общих... Может, сунете в стационар?
      В переводе это значило: как бы облегчить Савенковой жизнь? Она превратилась в дистрофика, отощала на общих работах. Может быть, положите ее в больницу?
      Куркчи посмотрел на меня с сожалением:
      - Фрид, дорогой мой Фрид. Что за язык? Вы первый год в лагере - подумайте, что с вами будет к концу срока?
      Я смутился, покраснел, пробормотал такое же косноязычное извинение. Доктор был, конечно, прав - но только в широком смысле. Надо, надо было стараться сохранить человеческий облик. Но сказать по правде, о конце срока я тогда не думал. Это теперь, когда мне за семьдесят, десять лет выглядят коротким отрезком биографии. А тогда казалось, конца им не будет. Что же касается лексики, которая так шокировала доктора Куркчи, тут я останусь при особом мнении: феня - одно из моих важных приобретений. Трудно рассказывать о лагере, не пользуясь лагерным жаргоном. Солженицын с блеском доказал это не только "Одним днем Ивана Денисовича", но и "Архипелагом"...
      Медики в лагере - большая сила. Это понимали все, даже блатные. Хотя случалось и такое: вор идет в санчасть, просит освобождение.
      - На что жалуешься? - спрашивает врач.
      - Живот болит. - Урка задирает рубаху, и доктор видит у него на пузе пресловутый "колун" с засунутым под штаны топорищем. Как тут не дать освобождения?.. Но до такого редко доходило: с врачами-зеками можно было договориться по-хорошему.
      Доктор Куркчи не положил Риту в лазарет, он сделал лучше: велел нарядчику перевести ее в пошивочную мастерскую.
      А в стационар она попала потом, совсем по другому делу. На комендантском уже год, как не было сахара. В конце концов его привезли и всю задолженность ликвидировали одним махом. Сахар был неочищенный - бурый, как будто политый нефтью. Зеки шипели: сами, падлы, белый хавают, а нам какой?! Но рады были и бурому. (Уже в наши дни я узнал, что просвещенные европейцы и американцы только такой неочищенный сахар и признают: он якобы полезней белого).
      Ритке Савенковой причиталось килограмма два. Ей насыпали чуть не полный котелок; она залезла с ним на верхние нары и слопала все за один присест - ела, ела, и не могла остановиться. А к вечеру температура сорок. Взяли девочку в лазарет, еле выходили. (Вот вам и "полезней белого". "Что немцу смерть, то русскому здорово" - и наоборот).
      Ко мне Рита очень привязалась, но длиться долго нашему роману было не суждено. В один совсем не прекрасный день нарядчик объявил мне: готовься к этапу, поедешь в Ерцево.
      Станция Ерцево южнее Кодина, там располагалось управление Каргопольлага и несколько его лагпунктов. Ехать ужасно не хотелось: здесь у меня была непыльная работенка, друзья и - не последнее дело! - любовь. Я кинулся в санчасть к доку Соловьеву. Доком, на американский манер, мы его звали за очки в золоченой оправе, пижонские усики и китель, на котором все армейские пуговицы были разные: английская, немецкая, польская, румынская. Такое у него было хобби. Медицина тоже была не профессией. Доктором Саша Соловьев не был, да и фельдшером стал в лагере: в Москве его главным занятием была игра на скачках. Ко мне, как к земляку - он жил когда-то в нашем Столешниковом переулке - док благоволил. Я спросил совета: как бы "закосить", лечь в стационар, чтоб не идти на этап?
      Соловьев объяснил, что есть верный способ нагнать температуру; надо ввести под кожу кубиков двадцать дистиллированной воды.
      - Но к сожалению, - развел руками док, - дистиллированной воды у меня нет.
      - У меня есть! - Я выскочил из барака; на крыльце стояла бочка с дождевой водой. Набрав поллитровую банку, я вернулся к фельдшеру. Док не стал уточнять происхождение воды - игрок, человек азартный, он был заинтересован в исходе эксперимента. Набрал грязноватую воду в шприц, закатал мне под кожу полную порцию - и никакого эффекта! Ни воспаления, ни температуры - ничего. Соловьев удивился. Подумав, сказал:
      - Есть еще один способ. Я не пробовал, но блатные это практикуют. Надо очистить небольшую луковицу, надрезать и ввести в задний проход.
      Я огорчился; луковицы у меня не было.
      - У меня есть! - с готовностью сказал док. Сказано - сделано. Очистили, надрезали, ввели, куда следовало - и снова нулевой результат. Я целые сутки ходил с этой луковицей, даже переночевал в таком виде со своей девушкой. Измерили температуру - 36 и 6!
      Петька Якир - он только что вернулся с Юрк Ручья - объяснил мне, что температуру можно повысить простым напряжением мышц.Сам он не раз так делал: сидел раздетый до пояса, в каждой подмышке по градуснику (хитрое нововведение фельдшера Загорулько) и пыжась, напрягая мышцы, выжимал десятые градуса - до субфебрильной температуры 37,3 - 37,4. Если делать это изо дня в день и при том покашливать, могут положить в лазарет - с подозрением на ТБЦ.
      Я этого не умел. Попробовал - не получилось. И решил воспользоваться тем, что прием в этот день вел не бдительный Загорулько, а старый доктор Розенрайх, который два градусника не ставил. Да ему и не до меня было: утром он в очередной раз извлек из кабинки пожарников свою возлюбленную, пышнотелую рыжую Машку, и пребывал в расстроенных чувствах. И я, вспомнив школьный, а также лубянский опыт, нащелкал себе ногтем тридцать восемь и одну. По болезни меня "отставили от этапа" - такая была формулировка. Но рано мы с Петькой и Ритой радовались. Уже через два дня пришла на лагпункт телефонограмма; "С первым проходящим вагонзаком отправить со всеми вещами и учетно-хозяйственными документами... и т.д." Делать было нечего, пришлось собираться в дорогу.
      Ритка плакала не переставая. Чтоб развеселить ее, я составил акт передачи по всей форме: "Передается Петру Якиру в состоянии, не требующем капитального ремонта и годном к эксплоатации..." Нам с Петькой казалось это очень остроумным; Рите не казалось. Но честное слово, никакого непристойного смысла мы в текст не вкладывали. Просто Петька пообещал заботиться о Рите, опекать ее по-дружески.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18