– Здравствуй, Стивен, – говорит она и улыбается. – Кита разыскиваешь?
Ага, она слева. А есть еще и правая сторона. Плюс баки для свиней. Ну, все ясно.
Ничего не соображая, я отрицательно мотаю головой.
– Но ты ведь явно кого-то ищешь.
– Нет.
– Случайно не меня ли, а, Стивен?
– Нет, что вы.
Остается спасаться бегством; чтобы скрыть смущение, я снова поспешно лезу в кусты. Она поворачивает назад к дому и, проходя мимо моего укрытия, смотрит в мою сторону. Непонятно, откуда она знает, что я сижу тут и наблюдаю за ней, ведь о нашем тайнике вроде бы никому не известно; однако же знает. Спустя десять минут она вновь выходит из своей калитки на улицу, но на этот раз у меня точно не хватит духу следовать за ней.
Теперь у нее в руках не корзина, а тарелка. И направляется она не к дому тети Ди и не на угол. Она переходит дорогу… и устремляется прямо ко мне. Я замираю в неподвижности, а она, вглядываясь в густую зелень, тихо шепчет:
– Стивен, можно к тебе?
Я не в силах выдавить из себя ни слова. В какие только места мы не отправляли ее силой своего воображения! Какие только невероятные, нам самим не очень ясные обстоятельства мы для нее не выдумывали! Но чтобы она явилась сюда?! Такое нам в голову не приходило.
Страшно сконфуженный, я сижу не поднимая глаз, пока она пробирается под кустами по нашему лазу. Я догадываюсь, что в эту минуту она представляет собой довольно несуразное зрелище: одна рука занята тарелкой, и, чтобы не запачкать коленей, приходится вес всего тела переносить на другую руку; из-за этого невозможно пригнуться пониже, и ветки то и дело цепляются за кофту на спине. Старательно расчистив пятачок земли от листьев и насекомых, мать Кита усаживается передо мной, скрестив ноги, прямо в пыль.
Я пребываю в полном замешательстве. Даже в самой обычной обстановке никогда не знаешь, как себя вести наедине с чужой матерью. А если вы, словно два карапуза, сидите на голой земле буквально нос к носу, потому что места нет и для вдвое меньшего человека, – как тут быть?
И вдобавок гнетет сознание, что она – не просто чья-то мать, а немецкая шпионка, предательница родины.
Куда, во-первых, девать глаза? Смотреть-то ведь не на что, кроме как на нее. Но не станешь же глазеть на ее лицо? Или на ее скрещенные ноги, аккуратно прикрытые темно-синей летней юбкой, – на них почему-то смотреть стыдно. А больше не на что, кроме той части тела посредине, которая, как мне известно уже с год, не меньше, называется «перси»; но думать про эту часть тела так же немыслимо, как про вонючий «баз».
Она опускает тарелку на землю между нами. На расписанном розами фарфоре лежат два шоколадных печеньица.
– Я подумала, ты захочешь чем-нибудь подкрепиться, – говорит она. – Кит, боюсь, сегодня занят, ему надо помочь отцу в мастерской, поэтому вечерок тебе придется поиграть без него.
Я беру одно печенье и принимаюсь его грызть; наконец есть на что смотреть и чем занять руки, с облегчением думаю я. Наступает молчание. Неужели же она пришла сюда и села передо мной на пыльную землю только для того, чтобы мне это сообщить?
Мать Кита тем временем осматривает наше убежище – словно вежливая гостья, навещающая знакомых.
– Молодцы, ребятки, поставили табличку, – говорит она, указывая на плитку с надписью, преграждающую вход в наше укрытие. – «Баз»!
Как только неприличное слово слетает с ее губ, я со стыдом чувствую, что лицо мое вновь приобретает тот малопривлекательный вид, над которым насмешничала Барбара. Наверное, миссис Хейуард не знает, что значит «баз», думаю я, стараясь не смотреть на ее перси.
– Летом он пахнет очень неприятно, – замечает она. Выходит, она его все-таки знает. – Зато под ним можно устроить замечательное укрытие!
Она поднимает с земли журнал. Я вспоминаю, что там есть полный список дат с иксами и восклицательными знаками, и коченею от ужаса. Кусок взятого из вежливости шоколадного печенья застревает у меня в глотке.
Но мать Кита уже разглядывает надпись на обложке: «ЖУРНАЛ НАБЛЮДЕНИЙ. САВИРШЕНО СИКРЕТНО».
– Ох, уморили! – со смехом говорит она. – Это ведь творчество Кита, верно?
Чтобы избавить друга от позора, я готов солгать: «Нет, мое», но ни единый звук не пробивается сквозь застрявшее в горле печенье. Мне хочется вырвать у нее журнал, пока она его снова не открыла, да руки не слушаются.
Она оглядывается на табличку у входа в укрытие, и ее опять разбирает смех:
– А, поняла! База! Бесподобно!
Она опускает журнал на землю на место.
– Наверное, лучше уж и не заглядывать в журнал, раз там такие страшные тайны.
Я наконец глотаю непрожеванное печенье. Она смотрит сквозь листву наружу и негромко бормочет:
– А ведь замечательное местечко для наблюдений. Вся улица как на ладони. Так вот, значит, чем вы тут занимаетесь. Ведете за всеми нами слежку, а результаты заносите в журнал, верно?
Я по-прежнему не отзываюсь. Такое чувство, будто простейшие слова, вроде «да» и «нет», сталкиваясь у меня на языке, взаимно нейтрализуют друг друга.
– По-моему, у Кита где-то есть бинокль для наблюдений за птицами. Он вам здесь очень бы пригодился.
Да/Нет. Уже пользуемся биноклем/Бинокль нам тут ни к чему.
– И что же вы углядели? Что-нибудь страшно подозрительное?
Неожиданно для меня самого моя голова отрицательно качнулась. Возможно, я начинаю очухиваться после первого потрясения. Наступает тишина. Я по-прежнему стараюсь не смотреть на ее перси, но макушкой поникшей головы ощущаю, что она ласково улыбается, и вдруг лицо ее становится серьезным. Стало быть, это еще не все.
– Ладно, будем надеяться, Канадская конная полиция в конце концов схватит преступника, и все кончится хорошо. Я вовсе не хочу портить вам игру. Но вы, друзья, все же не забывайте, что даже самая лучшая игра на свете может порой завести далеко. Будет очень стыдно, если вы ненароком обидите кого-нибудь из соседей. Мне кажется, было бы немножко, самую чуточку неучтиво вести настоящую слежку за взрослыми.
Ну, ясно, заметила-таки нас. В таком случае, почему она выговаривает мне, а не Киту? Известно же, что за провинности, совершенные детьми, родители отчитывают своего, а не чужого ребенка. Почему она специально явилась сюда и высказывает все только мне?
– Как хорошо, что Кит нашел себе настоящего друга, ведь человеку, у которого нет ни братьев, ни сестер, бывает порой одиноко, а Кит с трудом заводит друзей. Я знаю, фантазия у вас обоих буйная; и когда вы играете вместе, с вами, естественно, случаются интереснейшие приключения. Но Кит, как ты наверняка сам убедился, легко поддается чужому влиянию.
В крайнем изумлении я поднимаю голову и впервые смотрю ей прямо в лицо. Неужто она и вправду не понимает, что во всех наших затеях зачинщиком и командиром бывает только Кит? Разве может опытная шпионка столь превратно толковать то, что видела собственными глазами? Но это лишь делает честь моему другу, решаю я, – значит, Кит ничуть не хуже родителей умеет скрывать от окружающих свою истинную натуру.
Глаза у матери Кита карие, как у Барбары, но в них уже нет прежней спокойной самоуверенности.
Они пристально смотрят мне в лицо – точно так же сверлила меня взглядом Барбара, желая насладиться эффектом от своих дурацких сплетен. Только в глазах Китовой матери насмешливой искорки не видно. Они совершенно серьезны.
– Мне очень не хочется запрещать Киту водиться с тобой, – едва слышно произносит она. – Но и не хочется, чтобы он угодил в какую-нибудь неприятную историю.
Голос ее смягчается. Глаза тоже. Однажды заглянув в них, я уже не могу отвести взгляд.
– Есть на свете дела, которыми люди предпочитают заниматься не на виду, – продолжает она. – Вот как вы с Китом. И, как правило, им не хочется, чтобы об этих вещах судачили все, кому не лень.
Она продолжает пристально смотреть на меня, и я вдруг леденею от страха: что, если она возьмет и выложит все начистоту? Я уже готов умолять ее воздержаться от признаний. Не хочу я их слышать. Не хочу бесповоротно убедиться в нашей правоте.
Но она отводит взгляд.
– Это может быть какая-нибудь сущая ерунда. Ну, не знаю… Взять хотя бы мистера Горта. Допустим, он решил вечерком завернуть в привокзальную таверну выпить стаканчик пива; навряд ли он будет рад узнать, что кто-то за ним наблюдает и потом сообщает каждому встречному-поперечному: «А мистер Горт снова сидит в пивной». Или возьмем мистера и миссис Стотт. Едва ли им понравится, что кто-то ходит за Эдди по пятам и пялится на него. Или, предположим, вы начнете выслеживать обитателей «Тревинника». Они, вероятно, станут стесняться своей внешности, начнут конфузиться.
Ее примеры меня не убеждают. Всем известно, что мистер Горт ходит в пивную. Всем известно, что Эдди Стотта не следует разглядывать. Но разве плохо, если до ливреев из «Тревинника» наконец дойдет, как несуразно они выглядят и какими кажутся чужаками? Очень даже хорошо! Зато теперь мне ясно, что мать Кита не намерена прямо нам указывать, за кем именно не надо вести слежку и почему. И не намерена ни в чем признаваться. Я и рад этому, и разочарован. Она поднимает с земли пустую тарелку.
– Ты, во всяком случае, мальчик разумный, воспитанный, вот я и решила побеседовать с тобой наедине, без Кита. Разговор этот останется между нами, ладно? Пожалуй, даже Киту лучше о нем не говорить.
Я согласно киваю. А что мне еще остается делать?
– Как видишь, я тебе вполне доверяю. Полагаюсь на твое честное слово, да?
Я опять беспомощно киваю.
Она кладет руку мне на плечо и смотрит прямо в лицо:
– Ты ведь меня не подведешь, верно, Стивен?
Я отрицательно мотаю головой. Не убирая руки, она по-прежнему сверлит меня взглядом. Затем с легким вздохом выпускает мое плечо, готовясь выбираться из-под кустов, но вдруг замирает, глядя на нашу табличку.
– Вы меня, пожалуйста, извините. Как глупо, что я сразу не догадалась. Обещаю, что больше мешать вам не буду.
Она с трудом ползет под ветками, останавливается и опять оборачивается:
– Давненько ты не приходил играть к нам. Давай-ка я скажу Киту, чтобы он пригласил тебя завтра на чай, хорошо?
Она вылезает из зарослей во внешний мир и исчезает из виду, а я пытаюсь осмыслить случившееся. Опять я впустил посторонних в наш тайник. Опять все переменилось.
И теперь, когда ее уже рядом нет, я вспоминаю, с каким трудом выкарабкивалась она отсюда, и мысленно вижу ее со спины: повыше подола – нелепое пятно пыли, а все элегантное, строгого покроя платье там и сям, будто в насмешку, утыкано мелкими веточками и присыпано трухой сухих листьев. И мне вдруг становится… жаль ее, несмотря на все ее преступления. Как грустно, что ей пришлось унизить себя передо мной.
И тут я вздрагиваю всем телом от неожиданности: сквозь листву меня вновь высматривает мать Кита. Тарелки в руках уже нет. Вместо нее – опять корзина для покупок. Взгляд карих глаз снова безмятежен.
– Спасибо за компанию, – с улыбкой говорит она.
И не спеша направляется к углу.
Я гляжу ей вслед. В этот раз она наверняка пойдет через тоннель.
Но я не двигаюсь с места.
6
Отчего я просыпаюсь? Может, из-за волнений? Мы взялись за важное дело, но мать Кита велела мне прекратить слежку; как же нам теперь быть? Или мне не дает покоя нечистая совесть? Ведь я столько раз проявлял слабость и допускал всякие недостойные мысли.
Или причина лишь в том, что в моей плотно зашторенной спальне вдруг стало необычайно светло?
Сквозь щели в светомаскировке пробивается странное белое сияние. Я встаю, высовываю голову из-под шторы и замираю в изумлении. Открывающийся из окна знакомый скучный мир преобразился. На фоне бархатной черноты ночи заросли кустов в нашем палисаднике и фасады домов напротив залиты изысканно ярким, неземным бело-серебристым светом. Все замерло в полной, абсолютной тишине. Кажется, будто Тупик обернулся картиной с изображением Тупика; или какая-то сила, изловив волшебный перезвон часов в доме Хейуардов, превратила его в безмолвную трехмерную фигуру.
Ночь – почти забытое время суток. Как и полная луна, что льет с неба над крышами свой нежный свет, скрадывая запустение в нашем саду и щербатость штукатурки на домах напротив, смывая весь стыд и сумятицу прошедшего дня, оставляя лишь эту белоснежную тишь.
А ведь сейчас как раз середина лунного цикла. До безлунных ночей еще ровно столько же.
И что мне делать? Не могу же я по-прежнему выслеживать мать Кита и ходить за ней по пятам, раз она нас уже засекла и вдобавок взяла с меня слово, что мы больше не будем. Но не могу и перестать следить, перестать ходить за ней по пятам, ведь она, в сущности, дала мне понять: мы можем выведать такое, что ей хочется от нас утаить.
Очевидно, надо рассказать все Киту, пусть он разберется. Это же его мать! И шпионка его! Не менее очевидно, однако, что рассказать об этом Киту я не могу, потому что она не велела. Она велела мне молчать, а я только беспомощно кивнул. То есть согласился. Все равно, что дал слово.
Впрочем, и до этого накопилось много всякой всячины, про которую я не могу рассказать Киту. Про явившуюся к нам Барбару Беррилл. Про ее дурацкие завиральные истории о его матери и тетке. А теперь на меня навалился еще один секрет. Но если я его Киту не открою, разве сумеем мы и дальше действовать заодно?
Голова моя не в силах переварить эти несовместимые обстоятельства и, чудится, вот-вот лопнет.
Высунувшись из окна, я по-прежнему гляжу на безмятежный, залитый белым светом мир, и вдруг все начинает мне казаться не таким уж неразрешимым. Если бы только у меня была завязанная узлами веревка (Кит давно мне о ней говорил), я бы из окна спустился по ней в это великое безмолвие. Я вобрал бы эту тишь в себя и сам стал ее частью. Просто-напросто совершил бы героический подвиг и одним махом разрешил все противоречия.
Нужно пройти по тоннелю сейчас, пока все вокруг замерло и ее нет, значит, следить и ходить по пятам не за кем. Пока из ящика не успели ничего вынуть, я узнаю, что же она положила туда на этот раз. Я найду улики, которые неопровержимо подтвердят, что Кит прав: его мать действительно немецкая шпионка.
Один-единственный героический подвиг, который наутро я положу к ногам Кита. И разом покончу со своими терзаниями, изглажу из памяти все слабости и ошибки с той же легкостью, с какой в лунном свете растворяются изъяны дня.
Я должен пройти сквозь тьму тоннеля. В одиночку. И с другого конца выйти на лунный свет.
Если бы только у меня была веревка с узлами…
А тишь все длится. Я никогда прежде не видел мир таким белым и неподвижным.
До меня постепенно доходит, что на самом деле веревка мне не нужна. Можно просто сойти по лестнице вниз.
Сразу следом за этой мыслью приходит вывод: я обязан это сделать. И сделаю.
Немедленно накатывает страх. Летняя ночь вдруг становится жутко холодной, прямо ледяной. Меня бьет такая неудержимая дрожь, что я с трудом напяливаю на себя свитер и обуваю сандалии. Зубы стучат, словно игральные кости в пустой коробке. На своей кровати, будто потревоженный этим стуком, заворочался Джефф. Я на ощупь спускаюсь вниз, иду через кухню к черному ходу. Дрожащими руками медленно-медленно отодвигаю засов. Тихонько ныряю в серебристую тьму и растворяюсь в ней.
Еще ни разу в жизни я не выходил тайком из дому среди ночи. Не испытывал этой необъятной тишины, этой новой, неизведанной свободы, когда можно идти, куда хочешь, и делать все, что взбредет в голову.
У меня конечно же не хватит духу выполнить задуманное. Я умру от страха, не пройдя Тупик до конца.
Но я должен это совершить, должен.
Между отраженным в воде серебристо-серым кругом и вторым таким же впереди висит непроглядная тьма, и границы ее можно определить только на слух. Капли, срывающиеся откуда-то сверху, из влажной черноты над головой, плюхаются в черную воду совсем рядом, и оглушительное эхо этих звуков сливается с топотаньем и плеском невидимых ночных тварей, насмерть напуганных моим лихорадочным дыханием, гулко отдающимся от стен. Еле живой от страха, я оступаюсь на узенькой невидимой тропке, вьющейся по краю невидимого озерца, и хватаюсь рукой за покрытую мерзкой слизью стену. В слизи конечно же полным-полно микробов – значит, и руки мои все в микробах.
Но вот наконец я выхожу на ночной простор и с благодарностью смотрю вверх на безмятежный, безупречно круглый белый лик, что плывет над железнодорожной насыпью. А скоро опять наступит кромешно темная ночь, и луна уже не будет обелять мир. Не успеваю я про это подумать, как налетает прохладный ветерок и луна скрывается за тучкой. Хрупкий серебристый мир исчезает.
Я стою как вкопанный, пытаясь справиться с новым приступом панического страха. Постепенно различаю во тьме пятна черноты разной плотности; из этих пятен и отдельных негромких звуков в моем сознании складывается некое подобие мира. Вот шелестят листья на деревьях, растущих по обочинам проулка. В вышине над рельсами тихонько гудят телеграфные провода.
Я крадучись двигаюсь дальше. Нащупываю рукой шероховатый кирпич подпорной стенки… ржавую проволоку ограждения… сломанные стебли дикой петрушки… гладкий металлический ящик с выпуклыми буквами на крышке.
Прислушиваюсь. Шелест листвы. Гуденье проводов. Мое собственное дыхание. Дальний лай собак в Закоулках. Больше ничего.
Осторожно открываю крышку. В ее блестящей внутренней поверхности отражается сочащийся сквозь тучи тусклый свет. А от блестящего дна ящика не отражается ни лучика. Я вглядываюсь в черную глубь. Есть в этой черноте что-то странное, на слух странное… Странность в том, что не слышно ни звука. А ведь жесткое металлическое нутро непременно отозвалось бы на еле уловимое дыхание ночи, но ящик глухо молчит.
Я осторожно сую в него руку. Чудится, что самый воздух заметно густеет вокруг пальцев, когда они погружаются в нечто, податливо оседающее под ними. Я отдергиваю руку.
Справившись с испугом и изумлением, пытаюсь понять, что же такое ощутил под пальцами. Мягкость. Сухую прохладную мягкость. В ящике что-то лежит. И в конце концов я догадываюсь что.
Какая-то ткань.
Очень медленно и осторожно я погружаю обе руки в ящик. Да, ткань… Ее тут много… И она разная… Местами гладкая, местами волокнистая… Вот шов… Пуговица… Еще одна…
Теперь пальцы натыкаются на что-то грубое, покрытое чередующимися рубчиками и бороздками. Предмет на ощупь почему-то очень знаком. Да, точно знаком. Осторожно подсовываю руку, чтобы ощупать его снизу, определить ширину… И замираю.
Тьма вокруг меня чуточку меняется. Я поднимаю глаза к небу: край тучи едва заметно светится. С минуты на минуту луна выплывет снова. Но что-то еще изменилось в мире. До меня доносится какой-то новый звук…
Я навостряю уши. Ничего. Только шорох листьев, прерывистый гуд проводов, мое собственное дыхание…
Я опять целиком переключаюсь на загадочный предмет. Изнутри он такой же, как снаружи. Шириной примерно с мою ладонь… Да, я знаю, что это. Провожу рукой вдоль, чтобы для верности ощупать конец, и снова застываю.
Ага, вот что переменилось на слух: мое собственное дыхание. В нем появились какие-то новые, незнакомые призвуки. И оно не совпадает с движениями моей грудной клетки.
Я застываю не дыша. Но вздохи-выдохи слышны по-прежнему. Значит, в нескольких футах от меня кто-то есть. Этот «кто-то» неслышно подошел к дыре в проволочном ограждении и, как я, замер, прислушиваясь.
Легкий шорох. Кто-то нащупывает рукой кирпичную кладку подпорной стенки, как нащупывал ее я… Отгибает ржавую проволоку. Протискивается под ней…
Он уже очень близко, почти за моей спиной, он подбирается к ящику. Несомненно, мужчина – это слышно по его равномерному, по-мужски шумному дыханию. Крупный мужчина – это я тоже определяю на слух. Еще мгновение, и его руки наткнутся вместо ящика на мою спину.
Я не в силах шевельнуться. Не в силах перевести дух. Болезненный холод электрическим током бежит по спине: сейчас чужие руки коснутся меня…
И вдруг тьма растворяется в потоке лунного света.
Ровное дыхание за спиной резко обрывается, раздается хриплое «Ах!».
Мы оба замерли. И затаили дыхание.
Стоит мне только обернуться, и я его увижу. Но обернуться не могу – словно в ночном кошмаре, когда чуешь, что сзади приближается кто-то ужасный.
Луна вновь прячется за тучами, и незнакомца будто ветром сдуло. Слышно, как он судорожно протискивается сквозь дыру в проволочной ограде и, спотыкаясь на изрытой колеями дороге, скрывается в Закоулках.
Я стою столбом, все еще чувствуя в себе электризующий заряд мучительного, невыносимого холода.
Я жду… жду… и наконец снова слышу вдалеке лай собак; значит, незнакомца поблизости точно нет. Только теперь я разворачиваюсь, кубарем скатываюсь по склону, подлезаю под ограждение и влетаю в гулкую тьму тоннеля.
* * *
Когда я, ничего не видя перед собой, сворачиваю в Тупик, там творится невообразимое: тьму беспорядочно прорезают лучи фонариков, какие-то люди мечутся, словно помешанные. Внезапно все фонари уставляются мне в лицо, от яркого света режет глаза. Чьи-то руки неистово тискают меня, приглушенные голоса засыпают градом вопросов:
– Где ты пропадал?.. Что ты, черт возьми, себе позволяешь?! Совсем спятил?.. Мы уже хотели звонить в полицию!.. Да ты знаешь, который час?..
Заполонившая улицу толпа сумасшедших на деле оказывается моими родителями в домашних халатах; стараясь не повышать тона, чтобы не разбудить соседей, мать с отцом подталкивают меня к нашему дому. На крыльце, язвительно ухмыляясь, стоит Джефф. Наверное, он на меня и наябедничал.
Как только за нами закрывается входная дверь, родители, уже не сдерживаясь, кричат в голос; отец включает свет, и сразу обнаруживается новая тема для испуганных восклицаний.
– Да на тебе сухой нитки нет! – ахает мама. – С головы до ног мокрехонек!
И правда, хоть выжимай. Видимо, я помчался прямиком через лужу и плашмя плюхнулся в нее.
Мама срывает с меня, словно с трехлетки, мокрую одежду.
– Горе луковое, Иисус бы прослезился, – роняет Джефф. – И за кем вы на этот раз гонялись? За немецкими подлодками?
– Опять небось с Китом очередную шкоду устроили! – рявкает отец.
Я впервые вижу его в таком состоянии.
– Кит?! – Мама не верит своим ушам. – Неужто и Кит бегает по округе как оглашенный? Не может быть!
Я молчу. Зубы у меня застучали снова.
– Он тоже с тобой был? Отвечай! – допытывается отец. – Не то мне придется будить их среди ночи – проверять, дома он или нет.
Такая немыслимо страшная перспектива вынуждает меня сменить тактику; я отрицательно мотаю головой.
– Ты уверен? – спрашивает мама. – Уверен, что не вовлек Кита в эту передрягу? Потому что если он сейчас в таком же виде, то я даже не представляю, что подумает его мать!
Я опять отрицательно мотаю головой. Неужели мама в самом деле полагает, что это я вовлекаю Кита в разные передряги, а не он меня? И как только Киту удается так ловко водить за нос обеих наших мам?
– Что же вы все-таки затеяли? – спрашивает отец. – Если, конечно, ты простишь мне столь бесцеремонное любопытство…
В ответ я снова погружаюсь в безмолвное оцепенение. Сознательно ли я отказываюсь говорить о том, что, по моему убеждению, ни в коем случае нельзя раскрывать посторонним? Или я просто настолько потрясен произошедшим, что потерял дар речи? Голый, дрожащий, я стою там, как малое, еще не научившееся говорить дитя, а в голове свербит одна-единственная горькая мысль: я же мог обернуться и узнать, кто этот человек. Мог, мог обернуться. И увидел бы его. Опять я провалил всю операцию.
Набросив на меня полотенце, мама изо всех сил растирает меня, и тут я обнаруживаю, что в кулаке у меня что-то зажато – тот предмет в рубчиках и бороздках, который я вынул из ящика за миг до появления незнакомца. Наконец-то я могу эту вещь рассмотреть; да, я не ошибся. Она тоже промокла, как и моя одежда. Выхватив опознанный наконец предмет у меня из рук, мама бросает его на кучку мокрого белья, лежащую рядом на полу.
Он выглядит там вполне уместно: это длинный темно-синий шерстяной носок с большой, старательно заштопанной дырой на пятке.
Кит вертит носок в руках, изучая его со всех сторон. Я извлек его из маминой корзины с грязным бельем; теперь, когда носок высох, видно, что штопка чуть светлее остальной части, а стопа от ветхости и постоянной носки побурела. Кит выворачивает его наизнанку. Там не обнаруживается ничего, кроме нескольких катышков свалявшейся шерсти.
Мы сидим за накрытым к чаю столом; поблескивают высокие серебряные подсвечники и пепельница; это призы, завоеванные родителями Кита на чемпионатах мира по теннису. Я наблюдаю за манипуляциями с носком, и сердце у меня сжимается. Вот он, плод моих героических усилий, сокровище, за которым я отправился глухой ночью, чтобы положить к ногам друга. Отправился, разумеется, не за носком, а за чем-то совсем иным. Если бы на моем месте был Кит, все вышло бы по-другому. Вместо носка он нашел бы карту или, может, чертеж какого-нибудь завода. Или шифровку. Уж только не носок. Да еще старый.
На темной полированной столешнице, под прямым взглядом дяди Питера с каминной полки бурая стопа и штопаная пятка кажутся особенно нелепыми.
– В ящике еще что-то лежало, – снова объясняю я. – Рубашки и всякое такое. Просто в ту минуту я случайно схватил носок. Когда услышал шаги.
Я уже говорил Киту про незнакомца и про лай собак в Закоулках. Но про то, что луна из-за туч потом вышла, не сказал. Не сказал, что я мог обернуться и при лунном свете разглядеть пришельца.
Кит чуть прикрывает глаза; опять у него отцовское выражение лица. Мой героический подвиг не обрадовал его и не произвел на него большого впечатления. И чему тут удивляться? Во всех наших затеях герой – он, а не я.
– Ты уверен, что он тебя не видел?
– Я же спрятался, – бурчу я, не глядя на Кита. – Мигом спрятался.
Теперь-то мне совершенно ясно: я все сделал неправильно.
– И ты даже не разглядел его толком?
– А как я мог? Я затаился.
Кит вертит в руках носок, явно недовольный то ли им, то ли мной, то ли нами обоими.
– Знаешь, что я подумал: может, это маскировка, – высказываю я робкое предположение. – Может, это обычная одежда, и положена специально для того, чтобы кто-то в нее переоделся? Если, например, они спустились на парашюте или как-то еще прямо в немецкой форме. Если вдруг они прячутся где-то в Закоулках.
Во всяком случае, ясно, что старый носок никак не может быть вознаграждением за тайком проданную ветчину или подарком от тети Ди какому-то воображаемому дружку. Да я и сам не очень-то верил в эти басни. А если б и верил, у меня язык не повернулся бы хоть словом обмолвиться о них Киту. Получилось бы, что я сплетничаю. А сплетничать нельзя. Тем более про тетю или родную мать человека.
Я поспешно хватаю носок и сую его под стол на колени: в комнату входит мать Кита.
– Не знаю, как Стивен относится к булочкам с изюмом, – говорит она, – но больше ничего достать не удалось.
Она улыбается с привычной, тщательно выверенной неопределенностью – нам обоим и никому в отдельности, – давая мне понять, что все должно остаться, как было прежде. Но все ведь не так, не так! Я сжимаю под столом старый носок, который она положила в ящик для «икса», для немецкого парашютиста, и который я вынул оттуда, несмотря на ее приказ. Я не могу поднять на нее глаза. Моя горящая физиономия опять явно не в лучшем виде.
– Спасибо, – еле слышно роняю я.
Она выходит из комнаты, но у меня не хватает духу положить носок обратно на стол.
– Зачем ты вынул его из ящика? – недовольно допытывается Кит. Разговор о булочках ничуть не отвлек его от главного. – Они обнаружат пропажу и сразу поймут, что там побывал посторонний.
Я не отвечаю. Растолковать, каким образом носок оказался у меня в руке невозможно, без описания моего панического бегства, а если все же попробовать объяснить, почему я бросился наутек, придется рассказать про незнакомца, пыхтевшего у меня за спиной, и про то, что я, постыдно струсив, не обернулся, чтобы его разглядеть.
Я молча давлюсь булочкой.
– Надо бы сходить посмотреть, что там происходит, – говорит Кит.
Он произносит это с подчеркнутой сдержанностью. Значит, он снова взваливает на себя руководство, в том числе и тяжкое бремя ответственности за ошибки подчиненных.
Спохватившись, я делаю запоздалую попытку соблюсти соглашение с его матерью:
– Лучше не надо.
Кит снова приспускает веки.
– Это почему же? – интересуется он, а я, естественно, объяснить ничего не могу.
Он думает, что я испугался. Выходит, все мое проявленное ночью мужество он ни в грош не ставит.
– Просто мне кажется, лучше не надо, – неуверенно повторяю я.
Он решительно направляется к гостиной и, как обычно, легонько постучав в дверь, объявляет:
– Я ухожу со Стивеном играть.
Молчание; она обдумывает его слова. Я смотрю на нее из-за спины Кита: сидит за письменным столом, в руке ручка, рядом пресс-папье. Наверное, прикидывает, можно ли мне доверять и насколько – не нарушу ли я наш с ней договор и сумею ли удержать в его рамках еще и Кита.
– Стивен и я, – в конце концов негромко поправляет она.
Все-таки она мне доверяет.
– Стивен и я, – послушно повторяет Кит и отступает на шаг.
Я делаю шаг вперед и, соблюдая сложившийся ритуал, бормочу:
– Спасибо за компанию.