Я сижу, уставившись на Кита, и жду, что он объявит мне, как нам действовать в этом рискованном приключении, в которое он нас втравил. Он сидит, уставившись в землю; погруженный в свои мысли, он явно позабыл о моем существовании. Такое с ним случается, и тогда он, как и его отец, в упор меня не видит.
Между тем в числе прочих обязанностей оруженосец должен бестолковыми советами подстегивать фантазию сюзерена.
В ответ – молчание. И я понимаю почему: ведь, едва выпалив свой вопрос, я уже представляю себе, что за таким шагом воспоследует. Мысленно вижу, как мы приближаемся к отцу Кита, который, насвистывая, работает в саду. Ждем, что он обернется или смолкнет, чтобы перевести дух. Ни того, ни другого не происходит. Кит вынужден подать голос:
– Или сообщить в полицию? – делаю я новую попытку.
Правда, едва ли я представляю себе, как это осуществить практически. Никакого опыта общения с полицией у меня нет, я понятия не имею, где в случае необходимости искать полицейских. Полицейские ведь появляются сами собой, они медленно идут мимо магазинов или медленно едут на велосипеде по мостовой. И тут – щелк! В моем воображении услужливо появляется полицейский, он медленно катит по улице.
– Извините, – вежливо обращается к нему Кит; я же молча стою за спиной товарища.
Полицейский останавливает велосипед, опускает ногу на землю – как в тот день возле дома тети Ди – и недоверчиво смотрит на нас с Китом. Точно так же он смотрел на ребятишек, восторженно бежавших в тот день рядом с его велосипедом.
Но больше никакие слова на ум не идут. Как такое вымолвить, да еще полицейскому? Во всяком случае, Кит по-прежнему молчит.
– Можно написать анонимное письмо мистеру Макафи, – не унимаюсь я.
Время от времени, к вечеру или по выходным, мистер Макафи превращается в полицейского, только на голове у него почему-то не шлем, а плоская фуражка с кокардой. Зато мы знаем, где его найти – в соседнем с Китом доме. Однажды мы уже сочиняли ему анонимное письмо, перечислив факты, изобличающие мистера Горта. Собственноручно, измененным почерком Кит сообщил «Мистеру Мокаффи», что мы обнаружили четыре человеческих позвонка. Пока, правда, незаметно, чтобы мистеру Горту грозил арест.
Но вот Кит выходит из оцепенения. Нашарив сзади замаскированный ветками плоский камень, достает из-под него ключ. Сбоку спрятан черный жестяной сундучок с зазубренными краями, найденный в развалинах дома мисс Даррант. Сундучок заперт на висячий замочек, его мне подарили в день рождения для велосипеда. Кит отпирает сундучок и кладет наш журнал наблюдений поверх всякой всячины, которую мы аккуратнейшим образом, как нормальные игрушки Кита, храним в нашей сокровищнице. Там лежит кусок искореженного серого металла от сбитого немецкого самолета, огрызок цветного карандаша, с одного конца синего, с другого – красного; таким обычно пользуются учителя при проверке письменных работ. Карандаш, как и сундучок, был обнаружен на пожарище, где сгорела жизнь мисс Даррант. Еще там лежат свечной огарок и коробок спичек, четыре боевых патрона двадцать второго калибра, выменянных Китом в школе на модель танка, и британский государственный флаг, который мы вешаем над сундучком в День империи[2] и в день рождения короля.
Кит вынимает из сундучка наше самое заветное, свято хранимое сокровище – штык, которым его отец заколол пять германцев.
Простое описание, однако, не отражает в полной мере метафизическую значимость предмета, который зажат в руке Кита. Предмет этот является и одновременно не является тем самым священным штыком – так же, как просфора и вино являются и одновременно не являются телом и кровью того, кто является и одновременно не является Богом. Физически предмет этот представляет собой прямой длинный нож для разделки мяса, тоже найденный, как и многое другое, в развалинах дома мисс – Даррант. Костяная ручка отсутствует, зато лезвие Кит наточил на отцовском точильном круге, который стоит на верстаке в их гараже, и так навострил, что у ножа теперь два лезвия, а кончик – что у твоей рапиры. Но по своей внутренней сути наш штык неотличим от священного штыка, который вместе с отцом Кита каждую субботу отправляется в органы контрразведки.
Кит протягивает мне нож. Я кладу ладонь на его плоскую поверхность, с трепетом ощущая обоюдоострое лезвие. Кит смотрит мне прямо в глаза.
– Клянусь, – произносит он.
– Клянусь, – повторяю я.
– Никогда и никому не раскрывать ничего без особого на то разрешения.
– Никогда и никому не раскрывать ничего без особого на то разрешения, – торжественно, нараспев повторяю я.
Но, видимо, недостаточно торжественно, чтобы умиротворить Кита. Не убирая ножа, он все так же пристально смотрит мне в глаза:
– Моего, Кита Хейуарда, разрешения.
– Твоего, Кита Хейуарда, разрешения.
– И да поможет мне Бог, а если я нарушу слово, то пусть мне перережут горло, и я умру.
Немного подавленный нешуточной клятвой, я старательно повторяю ее слово в слово.
– Стивен Уитли, – заключает Кит.
– Стивен Уитли, – подтверждаю я.
Он осторожно опускает штык на крышку сундучка.
– Здесь будет наш наблюдательный пункт, – объявляет Кит. – Отсюда будем вести наблюдение за домом; как только заметим, что она выходит на улицу, будем следовать за ней и наносить на карту все ее маршруты.
Мы приступаем к делу: расчищаем в густой зелени незаметные снаружи просветы; сквозь них видно все, что происходит в Тупике, а особенно хорошо виден дом Кита, стоящий неподалеку на противоположной стороне улицы.
– Будем приходить сюда после уроков.
– Будем дежурить по очереди.
– А что, если придется идти ночью? – спрашиваю я. – Ночью же нам не разрешают выходить.
– А каждый из нас спрячет у себя в спальне веревку, навяжет на ней узлов, вылезет через окно, и мы встретимся здесь. Из бомбоубежища натаскаем еще свечей.
Меня пробирает дрожь. Я уже чувствую ладонями грубые узлы веревки, шею овевает пугающий холод ночи. Трепещет на ветру пламя свечей, а вокруг непроницаемая тьма. Впереди слышатся тихие шаги, мы крадемся за матерью Кита в сторону магазинов… мимо станции… сквозь кусты над карьерами… на открытую посадочную полосу.
– Ну и что же мы там сделаем? – спрашиваю я.
Должен же, мне кажется, наступить момент в нашей грандиозной программе действий, когда в ней обязательно примут участие власти из мира взрослых.
Кит молча поднимает штык и смотрит на меня.
Что он этим хочет сказать? Что мы сами арестуем ее под угрозой оружия? Или что мы, по примеру его отца, вонзим штык в ребра связного, с которым она встречается?
Кит опустил веки. Лицо у него непреклонное и безжалостное. Он стал похож на отца. Наверное, именно так выглядел его отец одним ранним сереньким утром на той Великой Мировой войне, насаживая штык на дуло револьвера перед предстоящей битвой.
Меня снова пробирает дрожь. Безлунная ночь… Я чувствую, как тьма окружает меня, давит на глаза…
Кит вновь открывает сундучок. Вытаскивает белую кафельную плитку, тоже найденную в обломках дома, и огрызок цветного карандаша. Красным концом аккуратно выводит на плитке печатными буквами три слова и втискивает плитку в развилку ветвей над зеленым тоннельчиком:
Мне не хочется задавать вопросы про надпись, сделанную так тщательно и уверенно. Смысл ее ведь мне достаточно ясен: мы пускаемся в долгий путь по пустынной дороге, на которую, кроме нас, не ступит больше ни одна живая душа.
4
Согнувшись в три погибели, она сидит у радиопередатчика, укрытого в подвалах старинного замка, и выстукивает что-то азбукой Морзе, а я сейчас выскочу прямо перед ней из-за потайной дверцы в стене… Но вдруг слышу, кто-то громко называет мою фамилию, и из подвального полумрака я вдруг оказываюсь в школьном классе; мистер Пол стоит, прислонясь к доске, и насмешливо улыбается, а все ребята, хихикая, смотрят на меня и ждут: сумею я ответить на заданный вопрос или нет. Но что это за вопрос и каким предметом мы сейчас занимаемся, я понятия не имею.
В обеденный перерыв, ухватив меня по заведенному недавно обычаю за уши, Ханнинг и Нил мотают мою голову взад и вперед, распевая: «Убогий, утлый Уитли, Уитли-хилячок», но я впервые не отчаиваюсь, мне придает сил мысль, что между моими истерзанными ушами хранится тайна необычайной важности.
Вернувшись из школы, я бегу прямиком к наблюдательному посту и начинаю слежку за домом Хейуардов. Не успел подойти Кит, как мне уже пора домой пить чай, а едва мы оба вернулись в наше логово после чаепития, как уже надо опять идти по домам делать уроки, ужинать и спать. Я это предвидел. На нас возложена задача государственной важности, но заниматься ею нам беспрерывно мешают ничтожные бытовые мелочи.
– Чего тебе не сидится? – в который раз спрашивает мама, глядя, как я ерзаю на стуле и тяжко вздыхаю над отварной рыбой или переводом с латинского. – Что это на тебя нашло?
– Небось опять твой дружок, олух царя небесного, новую забаву придумал? – спрашивает Джефф с саркастической улыбочкой, приводящей меня в полное бешенство. – Что он на этот раз изобрел? Или вы все гоняетесь за человеком-гориллой на поле для гольфа?
Я безмолвно терплю насмешки. Меня так и подмывает проронить хотя бы туманный полунамек и посмотреть, как они изменятся в лице. Но я креплюсь. Я же дал клятву и намерен сдержать ее и по форме, и по существу.
Я вытираю рот тыльной стороной ладони или закрываю тетрадь и, соскочив со стула, намереваюсь бежать на пост.
– Куда это ты направился?! – вскрикивает мать. – К Киту сегодня вечером больше не пойдешь, и весь сказ.
– Знаю, знаю, я к Киту и не иду!
– Нет, эти оболтусы по чужим садам будут лазать, – замечает Джефф.
– Откуда тебе знать, что мы делаем!
– Да я вас видел, приятель! Вы слонялись возле дома мистера Горта, все искали человека-гориллу! В вашем-то возрасте – это, знаешь ли, адски трогательно.
А я видел его, Джеффа, он слонялся возле дома Дидре Беррилл. Только говорить об этом адски стыдно, хотя и тянет уязвить брата.
– Во всяком случае, хорошо бы тебе сегодня посидеть вечерок дома, – говорит мать. – Как-никак сегодня пятница.
Верно, снова пятница, и это обстоятельство еще больше осложняет ситуацию. Почему-то мне каждую пятницу твердят, что было бы очень хорошо, если бы я вечером посидел дома, а когда я уклоняюсь от такой прекрасной перспективы и все-таки ухожу, то всякий раз кожей чувствую висящий в воздухе невысказанный и необъяснимый укор.
– И папа сегодня дома… Он ведь тебя совсем не видит!
Действительно, в довершение всего даже отец сегодня дома. Снова задремал в кресле, а сейчас мы своей перепалкой его разбудили. Он сонно, с нескрываемым удовольствием улыбается мне, подкрепляя тем самым доводы матери.
– Значит, Стивен тут, – как всегда, неторопливо и отчетливо произносит он. – Так, так, так. Сядь-ка! Поговори со мной! Расскажи мне что-нибудь.
Я неохотно усаживаюсь во второе кресло. Пятница… Отец… От меня требуют отчета. Деваться некуда. Попался.
– Про что?
– Чем ты сегодня занимался в школе?
О чем же рассказать? О том, как мистер Сэнки откручивал мне правое ухо за то, что я не смог назвать слово quis в аблативе? Или как мистер Пол откручивал мне левое ухо за то, что, увлекшись слежкой за матерью Кита, передававшей немцам важные сведения, я так и не понял, на какой вопрос я не сумел ответить? Или про Ханнинга и Нила, измочаливших мне сразу оба уха за то, что, несмотря на многочисленные предупреждения, я упорствую и по-прежнему остаюсь убогим утлым Уитли-хилячком?
– Повторяли, – роняю я.
– Повторяли что?
Мне стоит огромного труда припомнить, что именно.
– Уравнения там… И Канаду. По географии. Про пшеницу там, минералы.
– Хорошо, – отзывается отец. – Прекрасно. Тогда чему равен икс, если семь икс в квадрате равняется шестидесяти трем?
За окном над его головой в ясном синем небе висит еле заметный каббалистический знак – бледный призрак новой луны, перевернутая задом наперед буква С, словно мне одному видимое предзнаменование. Небесный календарь уже вновь открыл счет дням. Сначала месяц будет расти, потом опять начнет убывать, пока не истает во мраке, превратившись… в икс – неизвестное, которое мы сможем найти, решив уравнение.
Условие отцовской задачи уже вылетело у меня из головы.
– Таких уравнений мы не проходили, – с досадой говорю я.
– Да? Ну что ж, хорошо. На какую примерно сумму Канада ежегодно производит пшеницу? В пересчете на канадские доллары или в фунтах стерлингов, это как тебе угодно.
Я беспомощно пожимаю плечами. Разве могу я думать про экономику Канады, когда точно знаю, что в закатном свете по округе бродит вражеская шпионка, собирая сведения о топографии нашего поселка? Уточняет координаты нашего военного завода, на котором работает мистер Стибрин… Разыскивает секретную подземную исследовательскую лабораторию в районе «Рая»… Возможно, успешно завершает одну из крупнейших в истории шпионских операций, которая потом войдет во все учебники разведывательного искусства…
А мой отец, начав допытываться, хочет вызнать про мою жизнь досконально все. Тихо и внятно он ведет бесконечные расспросы: теперь мне легче ладить с другими ребятами? Они меня больше не обзывают? Дело в том, что однажды я поинтересовался у матери, что такое «жид». Не говоря ни слова, она просто втолкнула меня в столовую, где за обеденным столом, заваленным рабочими бумагами, расположился отец, и велела мне повторить вопрос. За ту минуту я, разумеется, успел понять, что «жид» явно принадлежит к обширной категории вещей, о которых ни под каким видом нельзя говорить вслух. А я-то ведь по звучанию решил, что слово это связано с чем-то жидким… Отец долго смотрел на меня – точно с таким же выражением лица он слушал мой рассказ про «ливреев» в «Тревиннике».
– Тебя кто-то так назвал?
Я поспешно замотал головой, чувствуя, что лицо заливает краска.
– Кто-то из одноклассников? – продолжал отец, не отводя внимательного вгляда.
– Нет.
– Что еще говорили?
– Ничего.
Он вздохнул и потер глаза, как делал в минуту усталости.
– Не обращай внимания, – наконец произнес он. – Выбрось из головы. Брань на вороту не виснет, так? А если кто-нибудь еще раз обзовет, сразу сообщи мне, я поговорю с учителями.
– Да нет, – уверяю я, – никто меня не обзывает.
Но отец не унимается: с кем из одноклассников я подружился? Кто мой любимый учитель? Вошел ли я во вкус естествознания?
А я зато никак не пойму, что плохого, если я ухожу из дому в пятницу вечером. Есть и другие загадочные вещи. Почему мой отец в жизни не убил ни единого немца? Почему никто из наших родственников не служит в Королевских ВВС? Почему у нас такая странная фамилия: «Уитли»? Почему нам нельзя называться как-нибудь иначе, вроде «Хейуард»? Что-то есть в нашей жизни печальное, только откуда она, эта печаль, не ясно. Частенько, вернувшись из школы, я обнаруживаю, что в залу меня не пускают, потому что там сидит какой-то унылый незнакомец, молча поджидает отца, а потом ведет с ним невеселую беседу, которую нам с Джеффом строго-настрого запрещено подслушивать.
Уже скоро пора спать, а я только выскальзываю наконец из лап моей незавидной родни и сломя голову мчусь из дому прочь. Из калитки я выскакиваю с такой скоростью, что едва не налетаю на мать Кита. Она неторопливо идет по нашему Тупику. Мы останавливаемся как вкопанные, изумленные второй неожиданной встречей; оба обескуражены, словно столкнувшиеся нос к носу тигр и охотник на крупного зверя.
– Господи помилуй, Стивен! Куда это ты так спешишь?
– Никуда.
Она, конечно же, сразу догадывается, куда я навострил лыжи.
– Боюсь, Стивен, что Кит уже лег спать. Приходи лучше завтра.
– Ладно, – невоспитанно буркаю я и так же внезапно, как выскочил, скрываюсь за своей калиткой.
Потом, когда сердце в груди перестает бешено колотиться, я начинаю перебирать подробности нашей встречи, и меня поражает даже не столько ее самообладание, сколько кое-что другое: впечатление было такое, что она совершенно отключилась от окружающего мира. Глубоко ушла в собственные мысли. Вот почему ее так ошарашило мое появление. И обратилась она ко мне напрямую, по имени. Прежде, по-моему, этого не случалось ни разу.
О чем же она думала? Я припоминаю выражение ее лица, голос, каким она произнесла «Стивен», и догадываюсь, что думала она о грустном. И тут мне, наверно, впервые приходит в голову, что предательство родины должно причинять немалые нравственные муки и что у Хейуардов в воздухе витает даже больше вопросов без ответов, чем у нас дома.
Уже, если не ошибаюсь, в следующую субботу мы беремся за слежку всерьез. Часами впустую глядим из своего укрытия, словно ведем наблюдение за какой-нибудь мутной равнинной рекой, течение в которой можно заметить только по изредка плывущему мимо мусору или по сонным водоворотам.
Утром главное событие – это появление молочника с тележкой. Сначала раздается неторопливое тарахтенье под неритмичный цокот лошадиных копыт… Затем, когда лошадь ждет, а потом трогается дальше, до нас долетает легкий шорох и позвякиванье сбруи… Наконец, прямо перед наблюдательным постом появляется тележка, за ней шагает молочник, сосредоточенно глядя в знакомую потрепанную книгу заказов; книга раскрыта на нужной странице и для верности стянута знакомой резинкой… Опять пауза; погруженная в унылые размышления лошадь фыркает, время от времени пуская мощную струю мочи, а молочник тем временем обходит с бутылками очередную группу домов.
В бинокль, купленный для наблюдения за птицами, Кит следит, как он идет по дорожке к кухонной двери их дома. А вдруг молочник тоже член шпионской сети? Выведывает в домах секреты, записывает в длинную книгу заказов, а потом сообщает матери Кита, чтобы она передала эти сведения дальше?..
Кит смотрит на подаренные ему в день рождения часы:
– Десять сорок семь, прибыл молочник.
Я исправно заношу эти данные в журнал.
– Десять сорок восемь, молочник уезжает.
Когда тележка с бутылками скрывается из виду, из дома номер тринадцать выходит Норман Стотт, в руках у него совок и погромыхивающее ведро. Хмуро бормоча что-то себе под нос, он быстро минует пост и исчезает из нашего поля зрения. Слышно, как совок скребет по гравию. Мы не глядя понимаем, чем он занят.
Собирает «конские яблоки». К моему смущению, по какой-то странной, одному ему известной причине именно так мой отец называет лошадиный навоз.
Некоторое разнообразие на минуту вносит миссис Макафи из дома номер восемь: держа в руках какой-то предмет, она неторопливо идет по улице к дому номер тринадцать. Это уже интересно. Стотты не принадлежат к людям, с которыми знаются Макафи. Дверь открывает миссис Стотт. Они разговаривают… Миссис Макафи протягивает миссис Стотт то, что она принесла… Кит прижимает к глазам бинокль.
– Садовые ножницы, – шепотом сообщает он.
– В журнал заносить? – шепотом спрашиваю я. Он отрицательно мотает головой.
Трижды в час раздается приглушенный шум идущей из города электрички. Через выемку позади дома Макафи электричка въезжает на насыпь позади Хейуардов, грохочет над тоннелем, в который упирается проулок за домом Шелдонов, и у станции замедляет ход. Трижды в час раздается шум идущего в город поезда; отойдя от станции, он медленно набирает ход, грохочет над тоннелем, с трудом въезжает на высокую насыпь и исчезает в выемке.
Собака Стоттов гонится за котом Хардиментов, потом в нерешительности останавливается перед наблюдательным постом и долго смотрит на нас, озадаченно, но с надеждой виляя хвостом. Это дворняга с белесой шерстью и большим пятном на спине; оно бросается в глаза, как опознавательный знак на крыле самолета. Такое внимание пса к определенному местечку в зарослях наверняка выдаст нас с головой не только всем жителям Тупика, но и любому пролетающему мимо вражескому пилоту.
Наконец барбос теряет к нам интерес. Зевнув, поднимает лапу и, оставив на кустах перед нами свою метку, уходит кататься в дорожной пыли. Даже поскребки конского навоза вызывают у него больше любопытства, чем мы.
Очень может быть, что в домах на нашей стороне улицы сейчас совершаются важные события, но эти дома нам не видны. А на противоположной стороне после взбудоражившего нас обхода молочника больше не происходит ничего – ни у дома Кита, ни у Шелдонов и тети Ди, ни у Стоттов, ни у Макафи…
Правда, мы замечаем кое-что у дома мистера Горта и в «Тревиннике». Мистер Горт выходит из парадной двери, несколько секунд стоит в нерешительности на тротуаре и возвращается в дом. В «Тревиннике», наполовину скрытом за вечнозеленой изгородью, таинственная рука раздвигает на верхнем этаже шторы, но кому принадлежит эта рука, нам не видно. От дома мистера Горта и, само собой, от «Тревинника» всегда веет чем-то зловещим. Впрочем, если приглядеться, во всех этих безмолвных домах есть что-то зловещее. Известно же: чем меньше событий совершается у людей на глазах, тем больше подозрений, что за стенами домов творятся странные дела…
Из-за тучи выходит солнце. И снова скрывается за тучей.
Постепенно странность окружающего рассеивается. Свинцовая скука окутывает улицу. Я отвлекаюсь от наблюдений. Беру бинокль и, перевернув его, с другого конца смотрю на Кита. Тот выхватывает у меня бинокль.
– Наводку собьешь, – шипит он. – Если тебе скучно, ступай, голубчик, домой.
Голос – в точности как у его отца, и выражение лица такое же.
Мне определенно больше не хочется играть в эту игру. Я сижу на корточках под запыленной листвой, под ногами утоптанная земля, спину колют острые веточки, за шиворот падают гусеницы, а я неотрывно слежу за снующими в пыли муравьями, демонстративно не желая таращиться, как дурак, на пустую улицу. Мне определенно надоело верить всему, что говорит Кит. Надоело, что мной все время командуют.
– И потом, – выпаливаю я, – мой папа тоже немецкий шпион.
Кит молча настраивает бинокль.
– Точно, – говорю я. – Он закрывается с какими-то приезжими и секретничает с ними. А говорят они на иностранном языке. На немецком. Я сам слышал.
Губы Кита изгибаются в легкой пренебрежительной усмешке. Но ведь это правда! Мой отец действительно уединяется с таинственными посетителями, и они на самом деле говорят на иностранном языке. Я сам слышал! Не исключено, что как раз на немецком. Почему мой отец не может быть немецким шпионом, а мать Кита – может? Она ведь даже ни с кем не говорит на иностранных языках, только делает дурацкие, ничего не значащие пометки в своем дневнике, и больше ничего!
Да, я уйду домой. Я опускаюсь на землю, чтобы выползти из-под кустов.
– Вон она, – вдруг шепчет Кит.
Я замираю и невольно всматриваюсь в просвет между листьями. Появилась мать Кита; скорее всего, вышла из двери кухни. На руке у нее корзинка для покупок. Тщательно притворив калитку, миссис Хейуард, как всегда, неторопливо идет по улице. Мы оба, словно загипнотизированные, не сводим с нее глаз. Кит даже забывает про бинокль. Она проходит «Тревинник», затем дом мистера Горта и открывает калитку тети Ди. Помахав кому-то за окном гостиной, направляется по дорожке к дому, открывает входную дверь и исчезает за ней.
Я машинально поднимаю журнал наблюдений.
– Двенадцать семнадцать, – шепотом диктует Кит.
Я записываю. Нашу скуку как рукой сняло, а с ней исчезло наше взаимное раздражение и мое неверие.
Мы молча таращимся на дом тети Ди. Во мне снова возникает ощущение странности происходящего. Почему тетя Кита живет через три дома от них? Тетки не селятся на одной с вами улице! Они живут за тридевять земель, родня навещает их один, самое большее – два раза в год, а сами они приезжают только на Рождество. Но мать Кита навещает его тетку не два-три раза в год, а каждый день! Я пристально смотрю на миндальные деревья, на коричневые доски, которыми обшит верх дома тети Ди, и до меня впервые начинает доходить вся странность отношений между двумя женщинами. Нам, например, приходится ехать навещать тетю Нору или тетю Мел всей семьей. А мать Кита ходит к тете Ди одна. Всегда одна. Каждый день. Неужто у них находится, о чем говорить?
Я вспоминаю снимки, что стоят у матери Кита на письменном столе, и меня впервые осеняет: раз в детском возрасте они были сестрами, значит, они и сейчас сестры. Мысль поразительная. Конечно, моя собственная мать в разговоре с моим отцом иногда называет мою тетю Мел сестрой, но до сих пор мне в голову не приходило считать взрослых сестер такими же сестрами, как, например, Дидре и Барбара Беррилл. Я пытаюсь представить, как мать Кита и тетя Ди могут ревновать или ябедничать друг на друга… Или шепотом обмениваться секретами…
Какие у них могут быть секреты, ведь они уже взрослые! Может, шушукаются про дядю Питера?
Где он служит и чем занимается – то есть про всякие мелочи, на первый взгляд совершенно безобидные. Но мать Кита сопоставит эти пустячки и в результате разгадает замысел командования тяжёлой авиацией… Возможно, как раз в эту минуту Тетя Ди показывает матери Кита только что полученное письмо от дяди Питера. А он там по неосторожности прямо пишет, что на побывку не приедет и ждет не дождется, чтобы задать наконец жару самому Адольфу Гитлеру в его собственном логове… А когда наша эскадрилья полетит на боевое задание в Берлин, ее там уже будут поджидать самолеты люфтваффе, таинственным образом оповещенные… И самолет дяди Питера собьют первым…
Что, если тетя Ди тоже шпионка? В моем воображении тут же возникает другая картина: вот дядя Питер все-таки приезжает в отпуск, не спеша, как и прежде, идет по улице, фуражка лихо сдвинута набекрень, вокруг роем вьются ребятишки. Только на этот раз они не пытаются потрогать китель героя, не просят дать примерить фуражку. Они кричат, что тетю Ди забрали: ее разоблачили как шпионку и посадили в тюрьму. А где же их маленькая дочурка Милли? Всеми покинутая, она сидит одна-одинешенька в большой комнате и горько плачет… Горло у меня перехватывает – до того мне жалко дядю Питера, до того жалко Милли.
Дверь дома тети Ди открывается, выходит мать Кита. Тетя Ди стоит на пороге, прижав к губам ладони, будто собирается послать воздушный поцелуй, и без улыбки смотрит вслед сестре, а та, закрыв за собой калитку, направляется с корзинкой к углу улицы. Опять идет в магазин за покупками для тети Ди.
– Время? – шепотом спрашиваю я, поспешно хватая журнал наблюдений.
Тетя Ди прикрывает входную дверь, так и не послав никому воздушного поцелуя.
Но Киту не до журнала, он уже торопливо ползет прочь. Я изо всех сил стараюсь не отставать. Мы пойдем к магазинам следом за его матерью.
Когда мы вылезаем из кустов, ее уже не видно, она свернула за угол дома Хардиметов. Мы бежим туда же и осторожно выглядываем из-за живой изгороди.
Но нашего объекта и след простыл: мать Кита словно испарилась.
В конце Тупика идти можно только в одну сторону – налево, потому что направо вместо нормальной дороги сразу начинается кочковатая тропа; сквозь мелколесье она ныряет в темный заброшенный тоннель. Над ним-то так грозно и грохочут поезда. А налево уходит длинная прямая Аллея, обсаженная цветущими вишневыми деревцами. Она ведет на главную торговую улицу; туда и направляется мать Кита.
Аллея сильно отличается от Тупика. На первый взгляд дома вроде бы точно такие же, однако там сразу понимаешь, что это чужая земля, здесь начинается большой неведомый мир. В нескольких ярдах от угла натыкаешься на «Вклад в оборону» – баки, куда жители окрестных домов сбрасывают пищевые отходы для свиней; вокруг баков зловонное месиво. В дальнем конце Аллеи, на пересечении с главной улицей, стоит большой почтовый ящик, куда мать Кита опускает свои бесчисленные подозрительные послания. А сразу за углом находится отсюда не видимая вереница магазинов, куда она так часто ходит, и автобусная остановка, где я обычно жду четыреста девятнадцатый автобус, на котором езжу в школу. Дальше – станция «Рай», там отец каждое утро садится на поезд; потом военный завод, с которого мистер Стибрин стибривает все, что плохо лежит; поле для гольфа, на которое в темноте садятся немецкие самолеты…
Прямая как стрела Аллея сейчас пуста и просматривается насквозь, от баков для свиней на нашем конце и до почтового ящика на противоположном. На правой стороне посыльный от Хакналла доставляет мясо в дом, расположенный как раз на полпути к почтовому ящику. На тротуаре слева двое мальчишек, с которыми я часто встречаюсь в очереди на автобус, дразнят маленького белого щенка – от здешних пацанов другого и ждать не приходится. Но мать Кита пропала бесследно. Выходит, за то время, что мы пробежали пол-Тупика, она успела дойти аж до главной улицы.
Мы очертя голову бросаемся вдогонку. Изрядно запыхавшись, добегаем до дальнего угла. Прячемся за почтовый ящик и оттуда внимательно разглядываем торговые ряды. Всюду велосипеды, детские коляски, люди. Четыреста девятнадцатый подкатывает к остановке, с него сходят две пожилые дамы, потом садятся трое ребят с купальниками в руках… Я шарю глазами по Аллее, силясь углядеть знакомый силуэт… Но напрасно. Мы оба смотрим на отходящую от главной улицы гужевую, изрытую колесами дорогу, что ведет к станции «Рай»… Никого. Мы крадучись обходим почтовый ящик и во все глаза глядим направо, в сторону станции и поля для гольфа… Тоже никого.