Если она шла не в магазин и не к тете Ди, то наверняка на почту.
Иногда Стивену казалось, что она отправляет письма по нескольку раз в день.
В отличие от нее, отец Кита целыми днями работал. Но не в какой-то никому не ведомой конторе – как отец Стивена и все другие отцы, кроме тех, что были на фронте, – а в саду, в огороде и в доме. Он без конца что-то вскапывал, удобрял, подстригал и подрезал, вечно что-то грунтовал и красил, прокладывал или менял проводку, доводя и без того безукоризненно сделанное до полного совершенства. Даже куры вели на задах огорода безупречно элегантный образ жизни. Они кичливо расхаживали по своим просторным угодьям, отделенным от прочего мира вертикальным забором из блестящей проволочной сетки; время от времени они удалялись в курятник, где привычные запахи корма и помета благопристойно мешались с запахами свежего креозота, шедшего снаружи, и свежей побелки внутри; там они и несли чистенькие коричневые яйца.
Но центром деятельности мистера Хейуарда был гараж. Двойная дверь спереди не открывалась никогда, но сбоку – точно напротив кухни, стоило только пройти через двор, – имелась небольшая дверка. Время от времени Кит открывал ее, чтобы попросить у отца разрешения походить по лужайке или проложить рельсы по садовым дорожкам, и Стивен успевал из-за спины друга одним глазком увидеть чудеса, скрытые в этом недоступном для посторонних царстве. Как правило, отец Кита стоял у верстака и сосредоточенно трудился над зажатым в большие тиски куском дерева или металла. Шлифовал, пилил или строгал; вострил на точильном круге свои многочисленные разнокалиберные стамески; искал в сотне аккуратных открытых и закрытых ящиков над верстаком и возле него наждачную бумагу определенной зернистости или шуруп нужного размера. В воздухе висел специфический запах. Чем же пахло? Опилками, конечно, и машинным маслом. Возможно, подметенным бетонным полом. И автомобилем.
Автомобиль был еще одним образцом совершенства. Маленькая семейная машина с закрытым кузовом и множеством хромированных деталей, поблескивавших в сумраке гаража. На кузове ни пятнышка, двигатель в отличном состоянии и полной готовности к окончанию войны, когда в продаже снова появится бензин. Иногда виднелись одни только ноги Китова отца. Освещенные фонарем, они торчали из-под машины, а он тем временем методично вел осмотр всех узлов и агрегатов и менял масло. У машины не хватало только колес. Она недвижимо стояла на четырех тщательно обструганных деревянных чурках – для того, объяснял Кит, чтобы ее не могли реквизировать немцы, если оккупируют Англию. Колеса были аккуратно подвешены на стене; рядом висели теннисные ракетки в деревянных прессах, корзина для пикников, спущенные надувные матрацы, резиновые круги и прочие принадлежности позабытого праздного существования, прерванного, как и многое другое, на время Войны. С Войной приходилось считаться всем, она затрагивала жизнь каждого.
Как-то раз, набравшись храбрости, Стивен потихоньку поинтересовался у Кита, что будет, если немцы, известные своим злокозненным хитроумием, снимут колеса со стены и поставят на машину. Так ведь колесные гайки убраны в потайной ящичек у отцовской кровати, объяснил ему Кит, причем вместе с револьвером; это оружие отец получил еще в те времена, когда офицером участвовал в Мировой войне; и если враги все же вторгнутся в Англию, то в спальне мистера Хейуарда их ждет пренеприятный сюрприз.
Тем временем отец Кита работал не покладая рук и при этом непрерывно свистел. Красиво и легко, словно певчая птица, выводил невероятно сложную, изощренную мелодию, которая вилась без передышки, как и его работа. У него редко находилось время для разговора. А если он и улучал минутку, то говорил быстро, сухо, нетерпеливо.
– Дверь… Краска… свежая, – отрывисто предупреждал он мать Кита.
В хорошем расположении духа он называл сына «дружище». Иногда говорил «приятель», и тогда в его голосе звучали повелительные нотки:
– Велосипед в сарай, приятель!
Изредка его губы растягивались, обнажая зубы – надо понимать, в улыбке, – и тогда он называл Кита «голубчик».
– Если этот твой самолетик коснется теплицы, – улыбаясь, говорил он, – я тебе, голубчик, всыплю.
Судя по всему, Кит в этом не сомневался. Стивен тоже. В прихожей, в стойке для зонтов и палок торчало наготове немало тростей. К Стивену отец Кита не обращался никогда, он ни разу толком не взглянул на него. Даже если угроза теплице исходила от Стивена, «голубчиком» именовался только Кит, и Кита же ждала выволочка, потому что Стивена попросту не существовало на свете. Стивен, впрочем, тоже никогда не разговаривал с отцом Кита и ни разу не взглянул ему прямо в лицо, даже если тот в эту минуту и не улыбался; скорее всего, Стивен просто трусил; а с другой стороны, если тебя не существует, то разве ты можешь на кого-то смотреть?
Но отец Кита внушал почтение и по ряду других причин. В Мировую войну его наградили медалью – по рассказам Кита, за то, что он убил пять немцев. Заколол их штыком. Спросить у друга, как именно его отец сумел примкнуть штык к уже описанному револьверу, у Стивена не хватало духу. Штык, однако, вовсе не был выдумкой: по субботам, угрожающе подпрыгивая, он болтался на обтянутом защитными брюками заду Китова отца, когда тот в форме бойца местной обороны уходил из дому. На самом деле, объяснял Кит, отец идет вовсе даже не в отряд местной обороны, а на особое секретное задание контрразведки.
Хейуарды были людьми во всех отношениях безупречными. И при этом терпели общество Стивена! По всей вероятности, из всего Тупика только ему одному посчастливилось ступить за порог их дома или хотя бы в сад. Я напрягаю воображение: вот Норман Стотт неуклюже топает по комнате Кита… или Барбару Беррилл приглашают пить чай… Но нет, моей фантазии это не под силу. Не могу себе представить, чтобы даже такие приличные, уравновешенные дети, как сестренки Джист или бледные музыканты из дома номер один, благопристойно играли в пятнашки среди розовых кустов Хейуардов. Собственно говоря, никого из взрослых я там тоже не представляю. Все же мысленно рисую картину: вот я стою за спиной у Кита, который легонько стучит в дверь гостиной…
– Войдите, – почти не повышая голоса, откликается его мать.
Кит открывает дверь; в гостиной вместе с его матерью благовоспитанно пьет чай – кто? Уж конечно не миссис Стотт или миссис Шелдон. И не моя мать (вот это был бы номер!). И не миссис Стибрин…
Никто. Даже не миссис Хардимент или миссис Макафи.
Впрочем, столь же немыслимо представить себе мать Кита в любом другом доме нашего Тупика.
Кроме дома тети Ди.
Тетя Ди была еще одним удивительным украшением семейства Хейуард.
Она жила через три дома, на той же стороне улицы, почти напротив семьи Стивена, в двухэтажном особнячке с обшитым шоколадно-коричневыми досками верхом и цветущими миндальными деревьями в палисаднике. Моя мама и соседи звали ее исключительно миссис Трейси. Мать Кита была высокая; тетя Ди – низенькая. Мать Кита двигалась неторопливо, с безмятежной улыбкой; тетя Ди вечно куда-то спешила и улыбалась отнюдь не безмятежно, демонстрируя белые зубки и неуемную веселость. Мать Кита то и дело ходила за покупками для тети Ди и для своей семьи, потому что тетя Ди не могла ни на минуту оставить малышку Милли без присмотра; в другое время мать Кита частенько забегала к ним посидеть с Милли и отпустить тетю Ди из дому.
Порой мать Кита отправляла вместо себя сына – отнести тете Ди два-три свеженьких яичка из образцового курятника на задах огорода или завернутый в газету большой пучок только что срезанной ранней зелени, – и тогда Стивен увязывался за другом. Сияя беспечной улыбкой, тетя Ди открывала дверь и обращалась не только к Киту, но явно и откровенно к нам обоим, словно я для нее был существом не менее реальным, чем племянник:
– Здравствуй, Кит! Да ты никак подстригся! Очень красиво! Здравствуй, Стивен! Твоя мама говорила, что у вас с Джеффом был жуткий насморк. Уже выздоровели?.. Я очень рада! Сядьте, поиграйте минутку с Милли, а я пойду погляжу, не найдется ли вам по кусочку кекса.
И мы с Китом в полном замешательстве сидели среди разбросанных по гостиной детских игрушек, неодобрительно поглядывая на Милли, которая тащила нам кукол, книжки с картинками и, улыбаясь ясной доверчивой улыбкой – в точности как мать, – пыталась вскарабкаться кому-нибудь из нас на колени. Беспорядок здесь царил чуть ли не больший, чем в жилище Стивена. Расположенный позади дома сад, в который вели стеклянные двустворчатые двери, был запущен еще хуже нашего. На давным-давно не стриженной лужайке трава вымахала такая, что в ней почти скрылись крокетные ворота, ржавевшие там уже несколько лет. В доме тети Ди на лице у Кита неизменно появлялась отцовская гримаса порицания: веки приспущены, губы собраны в трубочку, будто он вот-вот засвистит. Впрочем, мне было ясно, что эта мина возникает у него вовсе не в результате размышлений о том, в какой мере тетя Ди является образцовой тетушкой. Тетушкам ведь положено быть гостеприимными, веселыми и неряшливыми. У них непременно должны быть маленькие дети, которые улыбаются и карабкаются вам на колени. А что до неодобрения, написанного у Кита на лице, то воспитанному племяннику именно с таким выражением и положено пребывать в теткином доме, лишний раз подтверждая незыблемую благопристойность собственной семьи.
К тому же у тети Ди была уважительная причина для беспорядка. И саму тетю, и даже кавардак в ее доме окружало своего рода божественное сияние – как у святого на иконе: их осеняла слава дяди Питера.
На каминной полке стояло фото в серебряной рамочке: дядя Питер улыбается такой же бесшабашной открытой улыбкой, как тетя Ди, фуражка офицера Королевских военно-воздушных сил лихо заломлена, под стать бесшабашной улыбке. У сестер Беррилл отец тоже ушел на войну, у супругов Макафи сын служил где-то на Дальнем Востоке. Но ни у кого не было родственника, который мог бы сравниться с дядей Питером. Он водил бомбардировщик, летал в Германию с особыми заданиями, настолько опасными и секретными, что Кит говорил о них только намеками. Вокруг фотографии стояли кубки, которые дядя Питер завоевал в разных видах спорта. На полках выстроились томики приключенческих романов, которые он хранил с детских лет, и Киту иногда разрешали взять книжку-другую. Даже само отсутствие дяди Питера оборачивалось присутствием, пусть и совсем иного свойства. О нем говорила маленькая серебряная брошка, которую тетя Кита постоянно носила на груди: три знаменитые буквы на синей эмали, под ними распростерты прославленные «крылышки», а над ними – всем известная корона. В мужественной веселости тети Ди ощущалось веселое мужество дяди Питера, а в неухоженном доме и запущенном саде – его беспечное пренебрежение опасностью.
К тете Ди заходила только мать Кита, его отец там не появлялся никогда. И тетя Ди никогда не забегала в дом Кита. Всего раз в жизни я увидел прогулочную коляску Милли у входной двери Хейуардов, но это было гораздо позже, и я сразу понял, что случилось что-то скверное.
В ту пору этот перекос в отношениях двух семей вовсе не казался мне странным. Образ жизни Хейуардов и уклад Святого семейства равно не подлежали ни обсуждению, ни рациональному анализу. Не исключено, что тетя Ди, даже при том, что у нее был дядя Питер, все-таки не вполне соответствовала высоким требованиям Бога Отца.
В доме Кита всегда привечали одного-единственного гостя: лопоухого Стивена с вечно полуоткрытым ртом и в нечищеных теннисных тапках.
Неужели Стивен не любил своей собственной семьи? Неужели мальчиком он не смог оценить те качества, которые обнаружил у ближайших родственников гораздо позже, и по мере взросления это обстоятельство оказывало на него все более глубокое воздействие?
Навряд ли он вообще задумывался о том, любит он родителей и брата или нет. Они – его семья, вот и весь сказ, о чем тут еще разговаривать? Полагаю, он все же ценил кое-какие их качества, но подсознательно чувствовал, что потрясающая разница между местом, которое занимает в мире Кит, и тем, что отведено ему, Стивену, целиком обусловлена заведомой ущербностью его собственного положения. Киту невероятно повезло: судьба, без всяких усилий с его стороны, не обременила его наличием брата. Но разве такая удачливость восхищала бы Стивена, если бы ему самому не приходилось постоянно терпеть присутствие Джеффа и без конца выслушивать его свежеизобретенные богохульства («клянусь Боженькой на небеси», «да Иисус бы прослезился») и чертыханья (братец все подряд обзывал дьявольской нудятиной)? Разве бросились бы ему в глаза изящество и безмятежность матери Кита, если бы его собственная мать не ходила с утра до вечера в линялом фартуке, то и дело беспокойно вздыхая; всякому было ясно, чем занята у нее голова: отчего опять бранится Джефф, куда запропал Стивен и как покончить с кавардаком в их вечно не убранной комнате? И даже дядя Питер – разве казался бы он таким уж образцовым дядей, если бы самому Стивену не приходилось довольствоваться стайкой заурядных теток в цветастых платьях?
Отцы мальчиков являли собой особенно яркий контраст. Папу Стивена домочадцы почти не видели. Целыми днями, а иногда и вечерами он пропадал в конторе, занимавшейся надзором за качеством строительных материалов, – работа, видимо, до того скучная, что и рассказать о ней было нечего.
Однажды отец на год уехал по делам на север, и про его командировку никто ни разу даже не обмолвился, да и само его отсутствие не бросалось в глаза. Бывая дома, он никогда не насвистывал, нагоняя на окружающих страх, не называл Стивена «голубчиком» и не грозил ему всыпать. Он вообще говорил очень мало и частенько напоминал кроткого пушистого зверька. Разложив на обеденном столе бумаги и папки, он часами разглядывал их сквозь съехавшие на кончик носа очки или же, рухнув в одно из обшарпанных кресел в гостиной, сквозь дрему слушал по радио какие-то нудные концерты, от которых прочих членов семьи просто мутило. При этом он обычно ослаблял галстук, и тогда из распахнутого ворота рубашки выбивались клочья спутанных темных волос. Затем голова его падала на грудь, являя миру многочисленные пучки таких же спутанных волос, неравномерно разбросанные по бесплодной поверхности его темени. Даже на тыльной стороне его рук росли жесткие темные волоски, и на голени между манжетами брюк и спустившимися носками тоже. Внешность у отца была такая же незавидная, как и у Стивена.
Если же папа не спал, то время от времени вежливо интересовался у Стивена и Джеффа, чем они тут без него занимались. Говорил медленно и четко, будто опасался, что сыновья его не поймут. А когда они, в конце концов, выводили его из себя, следовало самое страшное наказание, какое только мог придумать отец: он размахивался, чтобы разом влепить по затылку обоим сыновьям, но они без труда уворачивались. Обыкновенно гнев его бывал вызван кавардаком в их комнате, который он иногда называл «кудл-мудл». Это чисто отцовское выражение смущало сыновей: никто больше в Тупике никогда его не произносил. Когда же Стивен начинал препираться, доказывая, что если не убирать комнату, то остается время на дела поважнее, вроде домашних заданий, отец изредка отпускал еще более диковинное словцо: «шник-шнак». Однажды, наверное, в первый и единственный раз не поверив тому, что рассказал ему Кит, Стивен обронил это словцо.
– Ты знаешь ведь маленькую дочку тети Ди? – спросил Кит. – Так ее вырастили из семечка.
– Шник-шнак, – неуверенно произнес Стивен и по выражению лица Кита понял, что снова сморозил глупость.
А еще я помню, как Стивен сообщил отцу, что в «Тревинник» вселяются ливреи. Отец долго и задумчиво смотрел на сына.
– Правда-правда, – заверил Стивен. – Кит сказал.
– Ах, Кит! – засмеялся отец. – В таком случае, какие могут быть вопросы! Шник-шнак.
Конечно же Стивен любил свою родню, потому что близких любить принято, это дело обыкновенное, да и все в его семье, включая и кудл-мудл, было – во всяком случае, казалось Стивену – самым что ни на есть обыкновенным. Но больше всего ему нравилось бывать в доме Кита. А там ему больше всего нравилось, когда его приглашали пить чай.
Ах, что это были за чаепития! Во рту сразу возникает вкус шоколадной пасты, намазанной на толстый кусок хлеба. Под кончиками пальцев я и сейчас явственно чувствую ромбики, выгравированные на поверхности стаканов, наполненных ячменным отваром с лимоном. Вижу, как поблескивает темный обеденный стол; нам с Китом разрешается сидеть в столовой одним, вынимать из костяных колец салфетки, развертывать их и наливать себе отвару из кувшина, покрытого кружевной салфеткой с четырьмя синими бусинами.
На каминной полке между серебряными подсвечниками стоит поставленная на попа серебряная пепельница с надписью: «УВКЛТ. Смешанная парная игра (взрослые). Второе место – У. П. Хейуард и Р. Д. Уитман. 27 июля 1929 г.». Кит давным-давно разъяснил мне, что У. П. Хейуард и Р. Д. Уитман – это его родители, тогда еще не поженившиеся, а «УВКЛТ» означает Уимблдонский всемирный клуб лаун-тенниса. Родители Кита наверняка стали бы чемпионами мира, если бы их каким-то хитрым образом не обжулила другая пара, входившая в ту самую злокозненную организацию, которая теперь обосновалась в «Тревиннике». На серванте, между двумя хрустальными графинами, стоит фотография дяди Питера, тоже в серебряной рамке. Но здесь, в доме Китовых родителей, он улыбается более сдержанно, и фуражка у него не сдвинута набок. Отчетливо видно и орла, и корону, и рельефно вышитые лавровые листья над козырьком, и «крылышки» над левым нагрудным карманом.
И вот однажды на склоне дня, когда Стивен уже попил чаю, Кит негромко стучит в дверь гостиной и подводит друга к матери, чтобы тот произнес прощальную речь. Возле дивана на специальном столике стоит чайный поднос хозяйки дома; на подносе – серебряный чайник, серебряный молочник и маленькая серебряная коробочка с крупинками сахарина. Мать Кита полулежит на диване, поджав под себя ноги, и читает очередную библиотечную книгу. А может быть, сидит за письменным столом в дальнем углу гостиной и пишет письма, которые потом пачками носит на почту; из стоящих на столе серебряных рамок за ней наблюдают еще с полдюжины близких родственников. В этом священном месте Стивен не решается откровенно разглядывать что бы то ни было. Мать Кита поднимает голову от книги и улыбается.
– А, так Стивен уже уходит домой? – обращается она к Киту. – Непременно пригласи его опять.
Стивен делает шаг вперед и произносит свою речь.
– Спасибо за компанию, – едва слышно бормочет он.
– Главное, чтобы вам было весело вместе, – говорит мать Кита.
Навряд ли произносимые им слова имели тогда для Стивена какой-то смысл, а потому позвольте мне сейчас повторить их от его имени снова, прежде чем произойдет все то, чему предстоит произойти. Повторить с искренней благодарностью, изумляясь выпавшей мне удаче; чувство это с годами стало только острее. Благодарен я не только матери Кита, но и самому Киту, и всем прочим, чьим ассистентом, слушателем и зрителем я позже становился, а также остальным авторам и участникам реальной драматической истории, в которой я играл маленькую, часто страшную, но неизменно увлекательную роль. – Спасибо за компанию. Большое, большое спасибо.
И все-таки, откуда шел тот странный, смущавший меня запах?
Конечно, не от ухоженных штамбовых роз перед домом Хейуардов и не из нашего палисадника, заросшего бог знает чем. Совсем не так пахли цветущие липы у Хардиментов, будлея у Стоттов и у Макафи или жимолость у мистера Горта и у Джистов.
Пытаясь определить источник запаха, я медленно бреду по улице обратно и гляжу на дома, расположенные напротив Хейуардов. Из дома номер шесть, где жили Берриллы, этот запах исходить не мог, там было настоящее проволочное заграждение из буйно разросшегося дикого шиповника… В доме номер пять жили Джисты… А дальше – опять же Стибрины, дом номер три. Значит, остается только номер четыре, между Джистами и Стибринами.
Я останавливаюсь и внимательно разглядываю его. На кованых воротах висит простая, без финтифлюшек табличка с названием: «Медоухерст»; за воротами не видно никакой особой растительности, только четыре аккуратные кадки с геранями да три автомашины на мощенной плитами площадке. Дом мне совершенно незнаком. Всем своим обликом он неуловимо отличается от соседних домов Тупика, это явно более поздняя постройка. Да, вот оно, то самое место – наша Аркадия, наша Атлантида, наш райский сад, ничейная территория, оставшаяся от дома мисс Даррант, что сгорел дотла, когда в него попала немецкая зажигательная бомба.
В ту пору он назывался «Бреймар». Когда Стивен и другие жившие в Тупике ребятишки облюбовали его для игр, заросли ежевики, иван-чая и шиповника уже почти скрыли безотрадное зрелище: небольшую кучу щебня, покрывавшую фундамент дома, в котором жила и погибла мисс Даррант. Подобно девочкам Беррилл, сад совершенно одичал; высокая живая изгородь, аккуратнейшим образом, словно по линеечке, подстригавшаяся хозяйкой и свято хранившая от посторонних глаз ее личную жизнь, потеряла теперь всякую форму; заросли подлеска совсем заслонили вход в этот таинственный, недоступный для непосвященных мир.
Стивен много времени проводил в гуще невзрачных темно-зеленых кустов, которые выросли на месте живой изгороди. Впрочем, едва ли он их замечал. Во всяком случае, до второй половины июня того года, когда они разом расцвели и он задыхался от их вульгарного запаха, который будет преследовать его долгие годы.
Я не свожу глаз с трех автомашин и четырех кадок с геранями. От тех кустов не осталось и следа. Вспоминая их, я невольно смеюсь над собой – настолько это растение заурядно; многие относятся к нему пренебрежительно, с насмешкой, а у меня оно связано с попытками подавить или замаскировать бурю чувств, которая снова разбушевалась во мне. Позвольте наконец назвать его прямо и откровенно.
Вот он, источник моего душевного смятения: баз, или самая обыкновенная черная бузина.
А началась эта история там, где зарождались в большинстве своем все наши затеи и приключения, – в доме Кита. Точнее сказать, за чайным столом; я прямо-таки слышу, как тихонько звякают четыре синие бусины на кружевной салфетке, стукаясь о высокий кувшин с лимонно-ячменной водой…
Нет, постойте. Тут у меня вкралась неточность. Стеклянные бусины позвякивают, стукаясь о стеклянный кувшин, потому что салфетку теребит ветерок. Утро в разгаре, мы с Китом в саду, возле вольера для кур строим межконтинентальную железную дорогу.
Да, верно, потому что я слышу и другие звуки – шум электричек, идущих по взаправдашной железной дороге, когда из выемки они въезжают на насыпь, что высится за проволочным ограждением прямо над нашими головами. Вижу снопы искр, летящие от контактного рельса. Кувшин ячменного отвара с лимоном – это вовсе не чай, это легкий перекус в одиннадцать часов: на подносе, который мать Кита вынесла из дома и поставила на красную кирпичную дорожку, каждого из нас дожидаются два печеньица. И вот, когда она удаляется по красной дорожке прочь, Кит спокойно, без лишнего шума сообщает мне свою сногсшибательную новость.
Когда же это происходит? Ярко светит солнце, звякают о кувшин бусины, однако мне сдается, что на земляной насыпи для межконтинентальной железной дороги кое-где еще видны опавшие лепестки яблоневого цвета, а мать Кита с беспокойством спрашивает, не холодно ли нам.
– Если станете зябнуть, мальчики, непременно идите в дом, хорошо?
Наверное, еще май. Почему же мы тогда не в школе? Может быть, это суббота или воскресенье. Нет, по всему чувствуется, что день будний, самое его начало; в этом я убежден, хотя не могу сказать наверняка, какое стоит время года. Что-то тут не вяжется; так бывает, когда из кучи деталей пытаешься собрать целое.
А может, у меня все выстроилось задом наперед? Когда там появился полицейский, раньше этого дня или позже?
До чего же трудно припомнить точно, что за чем случилось, но иначе нельзя определить причины и связь между событиями. Когда я прилежно ворошу свою память, то результат моих усилий ничуть не похож на последовательное изложение – скорее на россыпь ярких мелочей. Кем-то произнесенные слова, увиденные краем глаза предметы. Чьи-то жесты, выражения лиц. Настроение, погода в разные запомнившиеся дни; определенное время суток и соответствующее освещение. Отдельные моменты, которые, по-видимому, очень много значат, однако, пока не вскроется потаенная связь между ними, они почти лишены смысла.
На каком этапе в эту историю затесался полицейский? Мы провожаем его взглядами, пока он медленно катит на велосипеде по Тупику, подтверждая наши подозрения и одновременно сводя на нет все усилия: конечно, он едет арестовывать мать Кита… Нет, нет, то было раньше. Счастливые, не ведая ни о чем, мы бежим рядом с полицейским и не ждем от него ничего, кроме невесть откуда ниспосланного скромного развлечения. А он едет себе и едет, внимательно поглядывая на каждый дом, доезжает до кругового разворота в конце Тупика, катит обратно… и слезает с велосипеда перед домом номер двенадцать. Мы мчимся к матери Кита и сообщаем, что к тете Ди пошел полицейский. Я отчетливо помню выражение, с каким она слушает нас: на миг самообладание ей изменяет, она выглядит нездоровой и испуганной. Распахнув входную дверь, не идет, а бежит по улице…
Теперь-то я, естественно, понимаю, что тогда и она, и тетя Ди, и миссис Беррилл, и семейство Макафи жили в постоянном страхе и особенно боялись прихода полицейского или разносчика телеграмм – как все, у кого кто-то из близких был на фронте. Сейчас я уж не помню, в чем тогда было дело. Речь, во всяком случае, шла вовсе не о дяде Питере. Думаю, полицейский явился по жалобе соседей на плохую светомаскировку у тети Ди. Она всегда довольно небрежно зашторивала окна.
Я снова вижу, как на мгновение мать Кита меняется в лице, и на сей раз замечаю кое-что еще, кроме страха. Выражение, напоминающее то, которое появлялось на лице Кита, когда его отец уличал сына в халатном выполнении своих обязанностей по отношеню к велосипеду или крикетному снаряжению – подспудное сознание вины, что ли. А может, сейчас, задним числом, полустершиеся в моей памяти события переписываются заново?
Если полицейский и выражение на лице матери Кита появились раньше, не в этой ли связи у Кита возникла некая еще не осознанная мысль?
Но теперь мне кажется, что те слова, скорее всего, вырвались у него беспричинно, в тот самый миг, когда он их произносил, – случайный всплеск чистейшей фантазии. Или чистейшей интуиции. Или, как часто бывает, и того и другого.
Однако же эти четыре шальных, выпаленных наобум слова и повлекли за собой все последующие события – их вызвала к жизни фраза Кита и мое восприятие ее. Все перипетии нашего дальнейшего бытия определились в этот краткий миг, когда звякали, стукаясь о кувшин, бусины, а мать Кита, прямая, спокойная и недосягаемая, удалялась от нас в ярком утреннем свете, ступая по последним белым лепесткам, опавшим на краснокирпичную дорожку; Кит провожал ее затуманенным взглядом. Я хорошо помню тот взгляд, с него часто начинались наши многочисленные затеи. И вдруг он задумчиво, чуть печально произнес:
– Моя мать – немецкая шпионка.
3
Итак, она – немецкая шпионка.
Как же я реагирую на эту новость? Высказываю какие-то свои соображения?
По-моему, вообще не говорю ни слова. Просто, как водится, смотрю открыв рот на Кита и жду продолжения. Удивился ли я? Разумеется, удивился, но, с другой стороны, меня частенько удивляли заявления Кита. Помню, как я был поражен, впервые услышав от него, что мистер Горт, одиноко обитавший в доме номер одиннадцать, – убийца. И что же? Мы начали расследование и, покопавшись на пустыре за его садом, обнаружили кости нескольких его жертв.
Словом, я, конечно, удивлен, но не так сильно, как удивился бы сегодня. И, само собой, сразу прихожу в большое волнение, потому что предвижу массу новых интересных приключений: наверно, мы будем прятаться, устраивать в сумерки слежку, посылать друг другу донесения, написанные невидимыми чернилами, наклеивать себе усы и бороды из Китова комплекта для изменения внешности и разглядывать всякую всячину в Китов микроскоп.
Кажется, я чувствую мгновенный укол зависти, смешанной с восхищением: другу снова, как всегда, повезло! Мало того, что отец работает в контрразведке, так еще и мать – немецкая шпионка! У остальных-то ребят нашего Тупика не наскребется и одного родителя, который вызывал бы к себе хоть малейший интерес.
Приходит ли мне в голову спросить: а отец Кита в курсе того, чем занимается его жена? И знает ли мать Кита, чем занимается ее муж? Приходит ли мне в голову поразмыслить над щекотливой ситуацией, сложившейся в доме Хейуардов из-за полной противоположности служебных обязанностей супругов? Видимо, не приходит. Оба они, очевидно, научились искусно скрывать от окружающих свою истинную сущность, а друг от друга – свои секреты. Во всяком случае, загадочные отношения между взрослыми пока что не вызывают у меня любопытства.
Правда, мне немножко жаль, что все так повернулось. Я вспоминаю, сколько выпито у Хейуардов ячменного отвара с лимоном, сколько съедено шоколадной пасты, вспоминаю снисходительность Китовой матери, всевозможные проявления благорасположенности и выдержки. Хотя я очень рад, что мы займемся слежкой за немецкой шпионкой, я обрадовался бы куда больше, если бы агентом оказалась миссис Шелдон или миссис Стотт. Или даже отец Кита. Я готов был поверить, что его отец – немец. И поверил бы, не работай он в контрразведке и не знай я, какие незаурядные усилия приложил он в Мировую войну, чтобы сократить население Германии.
Однако, поразмыслив, я прихожу к выводу: оно и к лучшему, что шпион – не отец Кита. Ведь тогда пришлось бы следить за ним, а такое даже и вообразить страшно. Я почти вижу, как раздвигаются в сдержанной ухмылке его губы:
– И кто же тебе, голубчик, разрешил копаться в моем секретном передатчике?..
Задаю ли я Киту сам собой напрашивающийся вопрос: откуда он знает, что она шпионка? Конечно, нет; с тем же успехом я мог бы спросить, откуда ему известно, что она его мать или что его отец ему папа. Мать она ему, и точка; это само собой разумеется, точно так же, как многое другое, например, что миссис Шелдон – это миссис Шелдон и что Барбара Беррилл не заслуживает нашего внимания, а у моей родни есть некая чуточку стыдная особенность. Всем известно, что дело обстоит именно так. И нет нужды что-то растолковывать или оправдывать.