Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Шпионы

ModernLib.Net / Современная проза / Фрейн Майкл / Шпионы - Чтение (стр. 13)
Автор: Фрейн Майкл
Жанр: Современная проза

 

 


– Родной мой, ты должен сказать нам, кто это сделал, – требует мама. – Это вовсе не ябедничество.

Я молчу.

– Он не может говорить, – объясняет Джефф. – У него перерезаны связки.

– Пожалуйста, не встревай, Джефф, – говорит отец. – Спустись-ка лучше в чулан под лестницей и принеси аптечку первой помощи.

Он прикладывает клок сухой ваты к ране, чтобы остановить кровь.

– Ну, расскажи нам все же, Стивен, что стряслось.

Молчание.

– Это кто-то из ребят? Что они говорили? Опять тебя обзывали? Как именно?

Молчание.

– Или кто-то из взрослых?

Я опять отмалчиваюсь; теперь можно вообще больше никогда не раскрывать рта, мелькает мысль.

– А где произошло? На улице? Или у кого-то дома?

– Пожалуйста, родной, расскажи, – умоляюще говорит мама. – Тебя же могли всерьез изувечить.

– Вообще могли прикончить, малыш, – добавляет вернувшийся с аптечкой Джефф. – Между прочим, кто-то стырил весь наш неприкосновенный запас.

– Почему ты не можешь нам рассказать, как это получилось? – своим мягким рассудительным тоном спрашивает отец. – Тебе велели никому ничего не говорить? Угрожали?

Молчание.

– А что еще произошло, Стивен? Что еще случилось?

– Может, это сексуальный извращенец? – предполагает Джефф. – Ну, тот, который шлялся тут по ночам.

– Послушай, Стивен, – очень медленно, тщательно подбирая слова, говорит отец, – на свете бывают люди, которым доставляет удовольствие причинять другим боль. Иногда им нравится мучить детей. Они вытворяют всякие вещи, которые ребятишек пугают. Если с тобой приключилось нечто подобное, ты должен нам непременно рассказать.

– Ага, сначала он стырил НЗ, – подхватывает Джефф, – а потом перерезал Стиву горло, чтобы не болтал лишнего.

Отец мажет рану йодом. Боль куда сильнее, чем от штыка. Я морщусь и вскрикиваю. Отец достает из аптечки бинт и принимается обматывать мне шею.

– А может, это ты взял НЗ, а, Стивен? – очень тихо спрашивает он.

Я молча плачу от боли.

– Чтобы поиграть на базе? – продолжает отец. – Или кому-нибудь отдать? Какому-нибудь уличному побирушке? Который выпрашивал у тебя еды?

– А что? Тому старику-бродяге, например, – вставляет Джефф.

– Я не стану сердиться, Стивен. Это ведь дело доброе. Просто мне надо знать.

– Да отдал небось старику, что прячется в «Сараях», – говорит Джефф.

– Я думала, его уже забрали, неужто нет? – удивляется мама. – Уверена была, что после нападения на мальчика его посадили в тюрьму.

– Возможно, он уже вышел. Не исключено, что он и есть извращенец.

– Это бродяга, да, Стивен?

Я отрицательно качаю головой. Пытаюсь сказать: «Не бродяга. Не в „Сараях“». Но слова нейдут с языка, из горла рвется лишь громкий, по-детски отчаянный плач, как у Милли в прогулочной коляске.

Отец обнимает меня за плечи. Мама гладит по волосам.

– Бедный малыш, – произносит Джефф.

– Ты должен сообщить об этом куда следует, – вполголоса говорит отцу мама, когда мои рыданья немного стихают.

– Есть у нас телефон полицейского участка? – тоже вполголоса спрашивает отец, и я немедленно начинаю завывать отчаянней прежнего.

Раздается стук во входную дверь. От ужаса мой вой мгновенно смолкает: полицейские уже на пороге.

Джефф уходит открыть дверь.

– Это Барбара Беррилл, – вернувшись, сообщает он. – Спрашивает, выйдет ли Стивен играть.

Я возобновляю вытье.


От глубокого сна без сновидений я пробуждаюсь с тревожным чувством: что-то не так.

Лежу и, прислушиваясь к сопению Джеффа, пытаюсь понять причину тревоги.

Ну да, вот оно в чем дело – болит рана на горле. Я принимаюсь его ощупывать и обнаруживаю под пальцами бинт. Да уж, теперь все не так; разом вспоминается и плач Милли, и тетя Ди, зажимающая ладонями уши, и напряженное лицо Кита перед моими глазами…

Утром придет полицейский допрашивать меня… А шарф? Ведь он его сразу найдет…

Кстати, где шарф? От ужаса я вскакиваю на постели. Не помню, куда я его дел! Бросил где-то, теперь кто угодно может на него наткнуться!

Сердце холодеет, я судорожно шарю под подушкой… Нет, вот он, весь в пятнах засохшей крови, – я же его туда сунул, когда мама укладывала меня спать и я наконец разжал кулак. И сразу перед глазами картина: полицейский обыскивает комнату, открывает шкаф с игрушками, перетряхивает одеяло и простыни… Надо спрятать шарф получше.

Значит, это меня и разбудило? Может быть. Или еще что-то не так? Только я не могу определить, что именно.

И где? В комнате? Или снаружи?

Я встаю и просовываю голову под светомаскировочной шторой. На улице такая же тьма, как в доме, и на фоне черного неба даже силуэты крыш напротив окна можно разглядеть далеко не сразу. Передо мной то, чего мы с Китом дожидались: безлунная ночь.

Но в этом густом мраке ощущается чье-то присутствие. Слышится какой-то звук. Очень тихий, но явно посторонний и непривычный. Я навостряю уши. Звук ровный, неизменный – едва слышное непрерывное сипение, как если бы какое-то животное тихо и без перерыва выдыхало воздух.

Меня начинает бить дрожь, ведь я понимаю, что придется выйти в эту дышащую темень, чтобы понадежней припрятать шарф. Как в прошлый раз, я неслышно сую ноги в сандалии, натягиваю поверх пижамы свитер и почти с тоской вспоминаю ночь полнолуния и свою ребяческую фантазию, будто мне необходима веревка с узлами, для того чтобы вылезти из окна. Однако сейчас передо мной задачка потруднее, от веревки тут толку мало. Очень мешает темнота, а еще, конечно, непонятно откуда взявшийся звук. Мешает и дрожь, которую невозможно унять.

Я опять осторожно отодвигаю засов на кухонной двери, шаг за шагом пробираюсь через заросли в палисаднике и останавливаюсь у калитки; улица тиха, воздух напоен ароматами. Чувствуя себя таким же нереальным, как сомкнувшаяся надо мной тьма, я размышляю, в какую сторону двинуться. А странный звук здесь настойчивее. Идет вроде откуда-то издалека и в то же время несется отовсюду. На мгновение мне чудятся приглушенные расстоянием голоса; я сдерживаю дыхание и бьющую тело дрожь, но слышу лишь тот же долгий выдох.

Где же мне спрятать шарф? В сундучке запереть невозможно, там если не полицейский, то Кит уж точно его найдет. Я мысленно перебираю все дома нашего Тупика. Шелдоны, Стотты… «Ламорна», «Тревинник»… Каждый – это запертый мир, в который мне хода нет.

Снова голоса… Затаив дыхание, я опять стараюсь умерить дрожь… Ничего. Лишь неестественно затянувшийся звериный выдох.

На ум приходит одно-единственное надежное место, и я долго стою в темноте, уговаривая самого себя: ведь если больше нигде нельзя, значит… Я иду до конца Тупика и сворачиваю к тоннелю.

На подходе к нему страх нарастает. Ужасает, конечно, непроглядная тьма в жерле, но мало этого, здесь вдобавок что-то изменилось. Чернеющий на фоне темного неба массив насыпи выглядит как-то непривычно. Такое впечатление, что насыпь над кирпичным жерлом разрослась, стала выше, чем прежде. У нее даже контур другой. Линия между чернотой насыпи и небесной тьмой уже не горизонтальная и ровная, а ломаная какая-то, бугристая и непонятная.

Нарушено все: и звуки, и очертания окружающего мира.

Но вот я погружаюсь в непроглядную пустоту под этой необычно массивной насыпью… Под гулкое эхо собственных судорожных вздохов я ощупью бреду вдоль мерзкой осклизлой стены… А выйдя, слышу то же тихое, беспрерывное сипение ночи. Наклоняюсь, чтобы отогнуть ржавую проволоку; этот сип напоминает мне ровное сопение невидимки за моей спиной, когда я пришел сюда в прошлый раз; по спине опять бежит неприятный холодок.

Я пролезаю в дыру и, путаясь в стеблях дикой петрушки, ползу на четвереньках к углублению за кирпичной кладкой, где прежде лежал ящик для крокетных принадлежностей. Вытянув из рукава шарф, тщательно, насколько позволяет темнота, закапываю его в рыхлой влажной земле, среди буйной сорной травы.

От нового неожиданного звука я поднимаю голову. Дальний лай собак. Кто-то бредет по Закоулкам.

Несчастный больной призрак восстал из могилы. Он идет сюда, чтобы наказать меня за предательство, чтобы поймать меня на месте преступления – когда я закапываю драгоценный шарф, который он просил меня передать кому надо. Я выкарабкиваюсь из зарослей, поспешно лезу в дыру. Очертя голову мчусь к тоннелю, но вдруг останавливаюсь, потому что с другого конца ко мне движутся два неярких, прикрытых светомаскировочными чехлами фонаря и два их отражения в лужах; фонари неспешно покачиваются на неровной дороге, поочередно то взлетая вверх, то опускаясь вниз. От влажных стен отдается рокот работающего на низких оборотах мотора.

Глухой ночью – автомобиль?! Да еще в месте, в котором сроду машин не бывало.

Едет, конечно, в «Сараи», больше ему ехать некуда.

Я опять проползаю под ограждением и, спрятавшись за кирпичной кладкой, жду, пока машина проедет мимо. Сейчас его заберут. Заберут, потому что я опять позволил себя запугать и, хоть на этот раз не сдался, опять оказался слабаком: не сумел скрыть все от родителей. А теперь ничего не могу поделать. Только опять спрятаться.

Злясь на самого себя, я жду, что рокот мотора стихнет вдалеке.

Но мотор продолжает урчать – так же негромко и ровно, как таинственное сипение.

Я на несколько дюймов приподымаю голову и выглядываю из-за парапета. Вон автомобиль неясно темнеет между слабо освещенной площадкой – фары же зачехлены – и маленьким красным задним огоньком, тоже в светомаскировочном чехольчике. Стоит себе и урчит мотором. Над красным огоньком распахиваются двери, и по подпорной стенке и насыпи начинают кружить два пятнышка света.

Вдруг одно из пятнышек резко качнулось в мою сторону; я падаю за парапет, как раз когда яркий луч ударяет в лицо.

Я ошибся. Не за ним они приехали. А за мной.

Фонарь высвечивает дыру в ограждении. Я, как в прошлый раз, зарываюсь лицом в углубление, где только что зарыл шарф, и слышу, как кто-то, пролезая под проволокой, цепляется одеждой за колючку. Сопит явно взрослый мужчина. Вот опять проволока рвет ткань: это сюда продирается второй.

С минуты на минуту меня схватят грубые руки, выволокут под слепящий свет фонарей…

Шумное дыхание и хруст ломаемых стеблей все ближе… затем минует меня и затихает. Я слышу скрежет подошв по кирпичу. Они взобрались на парапет – как мы с Китом, когда впервые сюда пришли, – и поднимаются на арку, к маковке тоннельного жерла.

Выходит, они ищут вовсе не меня. Или же, если я шевельнусь, они вернутся и меня найдут, как мы с Китом вернулись и нашли ящик?

Я жду… жду…

Собачий лай уже давно смолк. Если кто-то все еще идет по Закоулкам, то он давно прошел «Коттеджи». Я прямо-таки чую его приближение… Или он уже заметил фары фургона и остановился?

Однако я продолжаю выжидать. Вокруг ни звука, кроме урчания машины и тихого, неестественного дыхания ночи. Я медленно поднимаю голову над кирпичной кладкой…

И слышу в Закоулках голоса; по насыпи приближается свет фонариков. Их теперь не два, а штук шесть, они медленно скользят вдоль рельсов по тропе путейцев-обходчиков. Время от времени узкий луч, метнувшись в сторону, освещает колеса и низ вагонеток длинного товарняка, что стоит на пути, ведущем в город; иной раз снопик света уходит над тоннелем дальше, к выемке. А один, качнувшись вверх, выхватывает из тьмы часть груза – торчащее из путаницы проводов и обломков металла разбитое серо-зеленое крыло смолета с красно-бело-синим опознавательным знаком и серо-зеленый хвостовой стабилизатор с красно-бело-синей эмблемой.

Я снова падаю лицом в землю: прямо надо мной, оступаясь и скользя, по парапету спускаются люди. В руках у них что-то тяжелое и громоздкое, они шумно пыхтят, лавируя на узком парапете, и негромко бормочут, предупреждая или благодаря друг друга.

Остановившись в трех футах от меня, шумно отдуваются и переминаются с ноги на ногу. Тем временем другие отдирают от бетонных столбов и отгибают проволочное ограждение, чтобы можно было пронести груз.

Голоса в Закоулках все ближе.

– Нашли его? – громко спрашивает один.

– В общем и целом нашли, – тяжело дыша, отвечает другой. – Хочешь взглянуть?

Пауза, затем по ту сторону кирпичной кладки раздается стон; слышно, что кого-то неудержимо рвет.

Мне ясно одно: все это моих рук дело. Я проявил безволие, только плакал и ничего не рассказал, вот за ним и пришли. А он убежал на насыпь и помчался по путям домой в Тупик или, наоборот, в бескрайний вольный мир. Но в темноте, наверно, оступился. И тут страшная тайная сила, скрытая в контактном рельсе, настигла его, а проходящий поезд разрезал на куски.

Задние двери фургона захлопываются. Урчание мотора переходит в рев, который медленно, то взрыкивая, то затихая, удаляется, долгим эхом отдаваясь от стен тоннеля. Затем тоннель оглашается голосами людей, их выкрики и ответный смех сливаются в призрачную какофонию.

Наконец все стихает, и вокруг опять непроглядное безмолвие, слышится лишь тревожащий душу беспрерывный шип. Но я уже понял: это остановившийся дальше, в выемке, локомотив спускает пар.

Вдруг этот шип набирает силу и переходит в один резкий выдох. Еще один, потом подряд несколько быстрых выдохов, целая серия размеренных выдохов… И вот уже заклацала сцепка между товарными платформами – до самого хвоста состава. И поезд, продолжая прерванный путь, медленно ползет по склону вверх.

Когда я снова ныряю в свою постель, состав уже растворился в глубинах ночи, и тьма опять полна тишиной.

Теперь игра и вправду окончена.

11

Все в Тупике как прежде; и все переменилось. Дома стоят, где стояли, но уже не говорят того, что говорили раньше.

Во всяком случае, мне. Я опять тупо бреду в одну сторону, затем обратно – бросающийся в глаза чужак, бестолковый старик, который шаркает туда-сюда по улицам, сам не зная зачем. Я сворачиваю за угол и опять прохожу под железнодорожным мостом; это еще более пустая затея, поскольку от Закоулков не осталось и следа. Где в этом лабиринте Аллей, Скверов и серповидных Переулков стоял платан с обрывком гнилой веревки? Где был пересохший пруд, где «коттеджи»? А возле кругового разворота, где сейчас уныло торчит заправочная станция, – не там ли, случайно, располагались «Сараи»?

Я направляюсь назад к железнодорожному мосту. С обеих сторон по-прежнему видны кирпичные подпорные стенки, за одной из которых много лет назад был спрятан ящик из-под крокетных принадлежностей. Когда переносили тоннель и расширяли дорогу, кирпич, наверное, положили заново. А может, с одной стороны старую кладку из экономии сохранили? Кирпичи тут далеко не новые, им явно досталось от непогоды… И градус уклона вроде бы прежний… Внизу, у основания стенки, где раньше висело ржавое проволочное ограждение, располагается электрическая подстанция, отделенная от насыпи новенькой оцинкованной проволочной сеткой. Под сетку уже не подлезть, перебраться сверху тоже невозможно: слишком высоко. Я смотрю сквозь прочные серые ячейки. У подножия насыпи образовалась свалка, и под слоями скопившегося мусора уже не разглядеть, есть ли за кирпичами углубление, в котором кое-что может быть спрятано.

Я испытываю легкую, совершенно беспочвенную досаду. Даже самому себе неловко признаться, но, пожалуй, именно за этим я и пришел к мосту. Не исключено, что все путешествие предпринял исключительно ради этого. Просто чтобы проверить – но теперь, когда мысль облечена в слова, я чувствую, что об этом нелепо и думать, – просто проверить: а вдруг он все еще где-нибудь там лежит? Тот шарф. Единственное реальное доказательство, что весь этот странный сон случился наяву.

Разумеется, я прекрасно отдаю себе отчет, что шарф едва ли мог уцелеть. Сгнил небось еще полвека назад. Если кто-нибудь случайно на него не наткнулся. К примеру, другие ребятишки, занятые игрой своего собственного сочинения. Хемниц… Лейпциг… Цвикау… Интересно, как детвора отнеслась к этим чужеземным названиям. Но, если шарф все же откопали, то к тому времени все три города находились либо в зоне оккупации советских войск, либо в Германской Демократической Республике, и шарф мог навести на мысль о коммунистических, а не нацистских шпионах. Представляю себе, как торжественно ребята несли его в полицию или, проявляя уместную научную любознательность, в местный краеведческий музей. Очень может быть, что я обнаружу его в целости и сохранности в каком-нибудь пропыленном, всеми забытом ящике или под музейным стеклом, рядом с непременным набором соответствующих экспонатов, вроде шрапнели и старых продовольственных карточек.

Почему же я потом не вернулся туда и не забрал шарф сам? Потому, что после той ночи я оказался совсем в другом жизненном пространстве. Дверь за мной захлопнулась, и больше я ее никогда не открывал. Ни разу не возвращался в Закоулки. Ни разу не ходил по тоннелю. Все это я выбросил из головы. До нынешнего дня. А сейчас впервые за более чем полвека стою здесь, прижавшись к оцинкованной проволоке, ограждающей подстанцию.

Так что же все-таки случилось той ночью? Ничего. Жизнь продолжалась своим чередом. Наутро, помнится, я встал как ни в чем не бывало. Отправился в школу и очень старался целиком сосредоточиться на экзаменах по алгебре и истории. Я наотрез отказывался отвечать на вопросы любопытствующих о забинтованном горле и, насколько мне это удавалось, философски относился к гипотезе, выдвинутой моими приятелями Ханнингом и Нилом, что, скорее всего, я пытался повеситься, да не сумел, потому что чересчур я убогий, чересчур утлый и чересчур Уитли. Родителям я не сказал о ночных событиях ни слова. Они тоже больше не обсуждали со мной рану на горле, и полицейский не приехал меня допрашивать. Папа с мамой, по-видимому, сочли, что все разрешилось само собой и незачем меня понапрасну мучить. Думаю, по факту найденного на путях тела было проведено следствие и опознание личности погибшего, но не помню, чтобы мне привелось что-либо об этом слышать. В конце концов, шла война. Далеко не все тогда сообщалось и обсуждалось.

Жизнь продолжалась, но несколько иным порядком. Я больше ни разу не ходил к Киту или на наш наблюдательный пункт. И понятия не имею, куда делся штык, так же как и шарф. Быть может, он тоже в музее.

Порой я видел Кита, когда он ехал на велосипеде в школу или домой, но Кит меня не замечал. Изредка я видел в палисаднике перед их домом его отца: он трудился, насвистывая нескончаемые каденции. Время от времени мимо нашего дома проходила с корзиной для покупок или письмами его мать и неизменно улыбалась мне; ее шея все еще была укутана до подбородка легким шарфиком, а с моей бинты уже давным-давно сняли. Однажды мать Кита остановилась и сказала, что я должен как-нибудь зайти к ним попить чаю, но «как-нибудь» так и не стало конкретным днем, а Кит очень скоро уехал – сначала с родителями отдыхать, а потом в школу-интернат учиться.

Тетя Ди тоже улыбалась мне бодрой улыбкой, но мама как-то обмолвилась, что на самом деле тетя Ди в страшном расстройстве: ей пришло сообщение, что дядя Питер пропал без вести, и вдобавок теперь, когда ей особенно нужна поддержка близких, она явно из-за чего-то рассорилась с матерью Кита. Моя мама старалась иногда помочь тете Ди: сидела с Милли, ходила в магазины, но спустя несколько недель тетя Ди из нашей округи куда-то уехала, и с тех пор ее никто больше не видел. А мама однажды призналась мне, что и сама, как все прочие женщины в Тупике, питала к дяде Питеру некоторую слабость.

Я несколько раз заходил в дом под названием «Ламорна», но Барбара ни разу не вышла играть. Я стал замечать ее в саду напротив, у Эйвери. Чарли Эйвери призвали в армию, и Дейв возился с трехколесным велосипедом один, а Барбара сидела, скрестив ноги, на подъездной дорожке, наблюдала за работой и подавала Дейву инструменты; пупырчатый кожаный кошелек с блестящей защелкой попрежнему болтался у нее на шее. Я тогда впервые изведал муки, которые, как мне предстояло узнать, положено в подобных случаях испытывать.

Аромат цветущих лип и жимолости постепенно развеялся; появился умиротворяющий, сладкий до приторности запах будлеи и тоже исчез; рассеялся и резкий, навязчивый запах база – черной бузины.

Жизнь продолжалась, и я постепенно понял, что Кит очень во многом ошибался. Но в одном он, на удивление, оказался прав, хотя мне понадобилось несколько лет, чтобы в этом убедиться. В то лето в Тупике на самом деле орудовал немецкий шпион. Только это была не его мать, это был я.

Все как прежде, и все переменилось. Стивен Уитли превратился в этого старика, медленно и осторожно идущего по собственным следам, а зовут старика Штефан Вайцлер. Малорослый наблюдатель, который, сидя в кустах черной бузины, шпионил за жителями Тупика, позже вернулся к тому имени, под коим при рождении был официально зарегистрирован в тихом зеленом районе огромного немецкого города.

Новую жизнь под именем Стивен я начал в 1935 году, когда родители уехали из Германии. Моя мать была природной англичанкой и дома всегда говорила с нами по-английски, но отец сделался еще большим англичанином, и все мы стали носить фамилию Уитли. Мама умерла в начале шестидесятых годов, меньше чем через год отец последовал за ней, и я вдруг почувствовал в душе нарастающее смятение, противоположное тому, которое привело меня сегодня в Тупик. Это тоска по чужому краю, по-немецки Fernweh, которая в моем случае оказывается одновременно и Heimweh, тоской по родине; эта страшная, тянущая в противоположные стороны сила мучает перемещенных лиц, не отпуская ни на минуту.

В Англии я почему-то так и не стал на ноги. Мой брак так и не превратился в настоящую семейную жизнь, работа на машиностроительном факультете местного политехнического колледжа тоже казалась какой-то ненастоящей. Я изнывал от стремления побольше узнать об отце – о местах, где он рос, где познакомился с моей мамой и они влюбились друг в друга, где я появился на свет. Приехав туда, я выяснил, что первые два года прожил на тихой, утопающей в садах улочке, показавшейся мне волшебной, как во сне, копией Тупика, в котором я позже рос; потому-то и сам Тупик, в свою очередь, казался мне волшебной копией чего-то, виденного где-то раньше.

На своей вновь обретенной родине я провел несколько унылых месяцев, пытаясь одолеть язык, который начал изучать уже в подростковом возрасте – слишком поздно, чтобы вполне в нем освоиться, – одновременно работая среди людей, чьих нравов и обычаев не знал и многого не понимал. От отцовского прошлого почти не осталось следа. Его родителей и двоих братьев схватили и убили. Сестру почему-то не забрали, но она с двумя детьми погибла в собственном подвале от бомбы, сброшенной дядей Питером или его товарищами по отряду тяжелой авиации.

И тем не менее… Тем не менее я остался. Моя временная работа каким-то образом превратилась в постоянную. Я сомневаюсь, что вам случалось читать английский вариант инструкций по установке и уходу за трансформаторами и высоковольтными распределительными устройствами фирмы «Сименс», но если такие инструкции все же попадали вам в руки, то вы, хотя бы отчасти, знакомы с моей работой. Собственно говоря, предлагаемый в инструкции сюжет опять же не мой, а еще чей-то, точно так же как сюжет с немецким шпионом и прочие затеи моего детства принадлежали не мне, а Киту. То есть я снова играю роль верного вассала.

Разумеется, в один прекрасный день я, как положено, встретил девушку; вскоре я начал смотреть на Германию ее родными глазами, и мое восприятие окружающего снова разом переменилось… Немного погодя появился домик, расположенный на другой тихой, обсаженной деревьями улице… Домик стал нашим домом… Пошли дети, к нам начали наведываться немецкие родственники… А теперь – я еще разобраться-то как следует не успел, где мое место, здесь или там, и что такое «здесь», и что такое «там», – дети уже выросли, и каждую неделю мы ездим на могилу их матери.


На самом деле в Тупике было два шпиона, причем второй – вдумчивый профессионал, одержимый своей работой.

Пытаясь завоевать у Кита хоть каплю уважения, я однажды заявил, что мой отец – немецкий шпион. Как я позже выяснил, это была сущая правда. Во всяком случае, он был немцем и занимался экономической разведкой, правда, в пользу Англии, а не Германии. Вот почему он всего через год вернулся из своей «командировки» на Север. Его досрочно освободили из расположенного на острове Мэн лагеря для интернированных граждан враждебного государства, потому что решили воспользоваться тем, что он был прекрасно знаком с достижениями оптической промышленности Германии и умел разбираться в перехваченных секретных текстах, относящихся к оптической технике. Один человек, занимавшийся историей бомбардировок Германии союзной авиацией, как-то сказал мне, что если бы не достижения отдела, в котором работал мой отец, прицельная оптика у немцев была бы значительно лучше, и, следовательно, дяде Питеру и его боевым товарищам еще сильнее досталось бы от немецкой противовоздушной обороны.

Полагаю, с возрастом я все больше становлюсь похожим на отца. Ловлю себя на том, что повторяю его странные словечки, которые в детстве меня так раздражали; я же не понимал, что это самые обычные, повседневные немецкие слова. Когда мой сын был маленьким, я, заглянув к нему в спальню, отчитывал его за жуткий Kuddelmuddel, а когда он пытался оправдываться, называл его отговорки чушью:

«Scnickschnack!» – бросал я, в точности как мой собственный отец.

Да, мы были немцами, жившими в стране, которая с немцами воевала, но никто про нас этого не знал. Кроме меня, никто не слышал молений о помощи, с которыми обращались к отцу доведенные до отчаяния беженцы из Германии. Никто не догадывался, на каком языке они разговаривали. А ведь мы вдобавок были ливреями, причем в совершенно неливрейском районе (а таинственные смуглые чужаки из «Тревинника» на поверку оказались православными греками), и этого тоже никто никогда не узнал. Я набожен ничуть не более отца, но, соблюдая усвоенный с малых лет древний обычай, тоже довожу своих близких до белого каления, требуя, чтобы в пятницу вечером, до появления на небе первой звезды, вся семья собиралась дома.

Почему же родители это скрывали? Думаю, они хотели облегчить жизнь Джеффу и мне. Возможно, в то время это было правильно. Если бы родители Кита знали, кто мы такие, они, наверное, не пустили бы меня на порог. И то сказать: гораздо позже, когда мне все стало известно, жизнь сразу заметно усложнилась. Для меня, но не для Джеффа; хотя он на четыре года дольше меня был немцем, вырос он в четыре раза более истым англичанином. Он-то знал, откуда мы приехали: ему было уже шесть лет, когда мы бежали. Во всяком случае, как он сам мне потом говорил, вроде бы знал; а вроде бы мы ведь знаем в жизни очень многое. Почему он в отрочестве ничего мне не рассказывал? Потому, вероятно, что, заметив родительскую скрытность, крепко-накрепко усвоил, что на свете есть вещи, о которых не следует говорить никогда.

Впрочем, нет, здесь, наверное, собака зарыта еще глубже. Скорее всего, Джефф интуитивно понял вот что: каких-то вещей лучше не знать вообще.

Во всяком случае, всю жизнь он прожил Джеффом Уитли, и ему в голову не приходило вновь стать Иоахимом Вайцлером. Он женился, переехал в дом, очень похожий на дом в Тупике и находившийся от нашего меньше чем в миле; до пенсии работал местным аукционистом и оценщиком, до седых волос не утратил интереса к дамскому полу и страсти к курению, несколько раз влипал в неприятные истории с замужними женщинами и умер от рака легких; он сильно страдал, но, сколько я знаю, не испытывал особых сожалений о прошлом. Во всяком случае, мне в них не признался. Он даже постарался забыть свой немецкий. Или это мне так казалось. Впрочем, однажды, когда я пришел в хоспис навестить его, умирающего, он в полузабытьи принял меня, видимо, за отца. Взял мою руку, я склонился к самым его губам и вдруг услышал, что он называет меня «Papi» – а не «папочка», как мы звали отца в те времена, которые я ворошу в памяти. Тихим, чуть испуганным голосом он все повторял: «Papi, Papi, ich hab' Angst for dem Dunkeln» – боится, мол, темноты.

Что же сталось со всеми другими детьми нашего Тупика? Сын Макафи погиб в японском лагере для военнопленных. Чарли Эйвери через два месяца после призыва потерял во время боевых учений глаз и руку. Что сталось с Барбарой Беррилл, я понятия не имею. Кит, наверное, сделался каким-нибудь адвокатом. Когда я разводился с женой, то в знаменитом лондонском «Иннер темпл» увидел табличку с его фамилией: «М-р К.Р.Д. Хейуард». Навряд ли сыщется второй К.Р.Д. Хейуард, правда же? Я едва удержался, чтобы не войти в кабинет взглянуть на него. Почему не вошел? Вероятно, из не изжитого до конца страха. Было это тридцать лет назад; теперь он, наверное, уже судья. Хорошо представляю себе его в этой роли. А может, он уже на пенсии. Пенсионером я его тоже легко могу себе представить: ухаживает за розами и свистит без конца.

Или же умер. Могу я вообразить его мертвым? Не очень-то. Ну а вообразить самого себя лежащим в узкой могиле так же явственно, как в детстве, могу? Нет. Воображение тоже стареет, вместе со всем прочим. Яркие краски тускнеют. И уже не пугаешься так сильно, как встарь.

Я снова иду по улице – надо же оправдать затраты на самолет. Взгляну последний разок, пока не вызвали полицию или социальных работников. «Ламорна», я вижу, теперь просто дом номер шесть. Могло ли название «Дом шесть», нежно журча, как некогда «Ламорна», смешаться с запахом черной бузины? Вместо буйных зарослей шиповника в палисаднике теперь вдоль подъездной дорожки клумбочки, на них цветут анютины глазки, которые сейчас, стоя на коленях, пропалывает пожилая дама. Она поднимает голову, и я, как громом пораженный, с ужасом, надеждой и смятением понимаю, что передо мной Барбара.

Мгновение она равнодушно смотрит на меня и продолжает прополку. Это не Барбара. Конечно, не она. Нет-нет.

Во всяком случае, занимает меня на самом деле не Барбара; если на то пошло, даже не Кит и не прочие жители Тупика. Меня по-прежнему занимает тот шарф. Покоя не дает. До смерти хочется достоверно выяснить, куда он девался, а остальное уж – Бог с ним.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14