Барбара Беррилл посматривает на меня: как я отнесусь к тому, что таинственного незнакомца вот-вот обнаружат? Во мне просыпаются прежние тревоги.
Однако полицейский, не сворачивая, идет мимо «Тревинника».
С полдюжины пальцев указывают ему на ошибку:
– Вон куда! Не туда! Вот в этот!
Он прислоняет велосипед к столбу у калитки Хейуардов. Я так и знал.
– Это дом Кита, – шепотом объясняет каждый из собравшихся, и все глаза устремляются на меня, потому что я дружу с Китом и, следовательно, отчасти ответственен за то, что у него происходит. Я отвожу взгляд и молчу, чувствуя, что кровь заливает щеки.
Потом ребята дружно поворачиваются и уставляются на полицейского, который дважды стучит тяжелым дверным молотком.
– Миссис Хейуард же сестра миссис Трейси, – считает своим долгом пояснить Элизабет Хардимент.
– Да, а еще может быть, что маньяк побежал сначала в «Тревинник», но потом взял, перелез через забор и набросился на миссис Хейуард, – говорит Роджер Хардимент.
Все снова украдкой косятся на меня. Я упорно смотрю на дом Хейуардов, но, когда дверь открывает мать Кита, невольно отвожу взгляд. Не хочу я видеть, с каким выражением на лице она будет слушать объяснения полицейского о цели его визита.
В конце концов она отступает от двери, полицейский обчищает подошвы о скребок и, войдя в прихожую, в точности как я, опять вытирает ноги о коврик. Дверь закрывается. Я понимаю, что надо что-то сделать. Например, пойти постучаться и рассказать полицейскому все, что мне известно. Но я лишь стою и, старательно не замечая косых взглядов Барбары Беррилл, таращусь, как остальные, на закрытую дверь; мне страшно даже представить себе, что там, за нею, происходит.
Затем все мы оборачиваемся и расступаемся, потому что кто-то пытается пробиться к калитке. Это Кит. Он вернулся домой после уроков и сейчас слезает с велосипеда; от неловкости при виде осаждающей их дом толпы он едва заметно усмехается отцовской усмешкой. В полной тишине не без труда открывает под нашими взглядами калитку и заводит велосипед во двор. Я должен подойти и помочь ему. Должен объяснить, что тут происходит. Но я стою столбом. Только сестренки Джист решают сжалиться над ним.
– Полицейский приехал, – сообщает одна. – Сейчас разговаривает с твоей мамой.
– Насчет того проныры, который прошлой ночью опять заявился, – добавляет другая.
– Он сексуальный извращенец, – гнет свое Роджер Хардимент. – Набросился на твою мать.
Кит не произносит ни слова. На мгновение наши глаза встречаются, и он приспускает веки в знакомой презрительной гримасе. Я ему больше не друг, ведь я примкнул к уличной ватаге. Я быстро отвожу взгляд и замечаю, что Барбара Беррилл внимательно наблюдает за нами обоими.
– Почему он ничего не говорит? – глядя на меня, спрашивает Норман Стотт.
Кит тем временем ведет велосипед по дорожке и вместе с ним скрывается за домом.
– Потому, что он волнуется за мамочку, – отвечает одна из девочек Джист.
– Ничего подобного, – возражает Дейв Эйвери. – Просто он больно нос задирает.
Все уставляются на меня.
– Теперь он даже и с тобой уже не разговаривает! – возмущается одна из двойняшек Джист.
– Может, это он и подглядывал? – предполагает Дейв Эйверц.
– А может, Стивен? – лукаво спрашивает Норман Стотт.
Эдди, сияя доверчивой улыбкой, пытается взять меня за руку.
Мне не до них. Я изо всех сил гоню от себя возникающую перед глазами картину. Вот Кит заводит велосипед под навес… вынимает учебники из седельной сумки… идет в прихожую, где его отец молча слушает, пока его мать убеждает полицейского, что ничего необычного не заметила. Не хочу я видеть, как под взглядами этой троицы Кит краснеет и усмехается отцовской усмешкой…
Открывается дверь, мать Кита провожает полицейского до порога. На лице у нее любезная улыбка. Наверняка сказала, что сообщит в полицию, как только заметит что-то подозрительное.
Отец Кита вернулся к верстаку. Кит поднялся к себе в детскую. Никто не сказал ничего лишнего. Никаких неприятностей не случится.
Ребята подводят к полицейскому его велосипед и бегут рядом, пока он медленно едет вдоль Тупика. Я жду. Когда все они скрылись из виду, я заползаю в тайник и сижу, сжимая руками голову. Опять я ничего не сделал. Ничем ей не помог. И не остановил ее.
– Той ночью приходил не дружок тети Ди, правда? – шепотом спрашивает Барбара Беррилл. Она сидит рядом на наблюдательном посту, то и дело подцепляя губой синий клапан кошелька, и замочек щелкает, открываясь и закрываясь. – Это был дружок Китовой мамы. Папа Кита с нее ведь глаз не спускает. Вот он и пришел затемно – с ней повидаться.
Я тереблю тот же самый сухой прутик, что в прошлый раз, и ломаю его на мелкие кусочки. Жизнь идет по кругу.
– Моя мама вчера ночью так распсиховалась! – шепчет Барбара Беррилл. – Она ходила искать Дидре, потому что почти совсем стемнело, а Дидре еще не вернулась, и мама как разорется, что вот папы нет, некому держать нас в узде и в ежовых рукавицах, и вдруг увидела этого типа! «Ох, ну надо же!» – подумала она.
Я крошу в пальцах остатки прутика.
– Вообще-то, – продолжает Барбара, – я знаю, почему Дидре не вернулась домой.
Я чувствую на себе ее взгляд; она пытается понять, известно мне почему или нет. Конечно, известно, но я ничего не скажу.
– Она с твоим братом где-то была.
– Знаю, – выпаливаю я, позабыв, что говорить не хотел.
– А еще я знаю, чем они занимались, – шепчет она.
– Они курят сигареты, – неожиданно для самого себя брякаю я: пусть не думает, что мне не известно что-то, известное ей.
Молчание. Я бросаю взгляд на Барбару. Она попрежнему смотрит на меня и загадочно улыбается. Значит, у нее есть еще один секрет, которым она жаждет поделиться.
– Они целуются, – сообщает она шепотом. – Дидре мне сказала. Курят сигареты, а потом целуются.
– Да знаю, – буркаю я, хотя знать ничего не знал. Но теперь я почти уверен, что и вправду знаю.
Это же вполне в духе Джеффа.
Барбара все еще держит кошелек у рта и, не спуская с меня глаз, то открывает его, то опять защелкивает.
– А у тебя опять лицо все склизкое, – говорит она.
– Неправда.
– Так тебе же не видно.
Она пристально смотрит на меня.
– А ты когда-нибудь курил сигареты? – шепчет она.
– А то нет!
– Спорим, не курил.
– А вот курил, курил! И еще сколько раз!
Она улыбается; на самом деле она мне не верит, но делает вид, что верит, потому что хочет про это разговаривать.
– Это приятно?
Я пытаюсь припомнить свои ощущения, когда мы с Чарли Эйвери свернули с грехом пополам две цигарки с отсырелым табаком, который наковыряли из окурков, что валялись у Чарли в родительских пепельницах. Вспоминается лишь запах вспыхнувшей спички, похожий на запах устроенного дома фейерверка – восхитительный в своей запретности.
– Вы с Китом здесь курите? – спрашивает Барбара.
Она поднимает с земли какой-то предмет. Начатая сигарета, которую почти сразу загасили. Я настолько поражен ее находкой, что забываю сразу же заявить на нее свои права.
– Выходит, здесь побывал кто-то еще, – заключает Барбара.
Перед глазами у меня все плывет. Окружающий мир совершенно вышел из-под контроля. В наше укромное местечко забираются чужаки, сидят, шепотом молят о чем-то и выбалтывают тайны, да еще курят тут, а я ничем не могу им помешать.
Барбара внимательно осматривает сигарету.
– Фильтр пробковый, – сообщает она.
После чего сует сигарету в рот и, хихикая, делает вид, что курит.
– Заразу подцепишь! – в ужасе кричу я. – Ты же не знаешь, кто ее курил!
Барбара вынимает сигарету изо рта и с томным видом выпускает воображаемое кольцо дыма.
– Догадываюсь, – говорит она и выпускает еще одно кольцо.
Я не сразу соображаю, кого она имеет в виду, и таращусь на нее с нарастающим беспокойством. Неужели?! Джефф и Дидре? В темноте? Курили? И целовались? Прямо здесь?!
– Даже точно знаю, – продолжает она. – Есть у тебя спички?
Дудки, на этом она меня не поймает. Ей прекрасно известно, что спичеку меня нет, а все равно спрашивает!..
Мотнув головой в сторону запертого на замок сундучка, она настаивает:
– А в вашей секретной коробочке?
Какую-то долю секунды я колеблюсь – там ведь лежит огарок со спичками, – но тут же отрицательно качаю головой. Однако слишком уж долго я медлил с ответом.
– Ну же! – командует она. – Он ничего не узнает.
Перегнувшись через меня, она пробует открыть замочек. Я ощущаю на коленях тяжесть и движения ее мягкого тела, а Барбара тем временем дергает замок вверх-вниз. Синий кошелек ложится на тыльную сторону моей руки. Я кожей чувствую его пузырчатость, холодок блестящей защелки и влажный край клапана, который Барбара прихватывала губами.
– Где ключ? – требовательно говорит она.
Я молчу. Не поднимая головы, она насмешливо смотрит на меня снизу вверх; волосы падают ей на глаза.
– Или, может, он тебе ключа не дает?
Перед глазами опять все поплыло. Твердой земли под ногами больше нет. Я тянусь под Барбарой вбок, достаю из-под заветного камушка ключ. И слышу, как мягко, без усилия открывается заботливо смазанный Китом замок. Барбара поднимает крышку и заглядывает внутрь:
– И это все ваши секреты?
Продолжая лежать у меня на коленях, она перебирает содержимое сундучка. Я беспомощно наблюдаю за ней. В голове не умещается вся чудовищность моего преступления. Сначала я впустил в наш тайник постороннюю, а теперь позволяю ей рассматривать наше самое сокровенное достояние. Как такое могло случиться?
– Пульки понарошечные?
– Нет, настоящие.
– А зачем здесь старый носок?
Я отбираю у нее носок и бросаю обратно.
– Нужен, для одного дела.
Она вытаскивает кухонный нож.
– А это зачем?
– Это штык.
– Штык? – Она осторожно щупает лезвие. – Чтобы в людей втыкать?
Да, а еще для клятвы – не выдавать ничего ни единой живой душе, и чтобы резать мне горло, если я клятву нарушу, и да поможет мне Бог, и пусть я лучше умру. Но вслух я не произношу ни слова.
– Ручка отвалилась, – замечает Барбара. – Вообще-то он, по-моему, смахивает на разделочный нож.
По-моему, тоже. Я беру у нее нож и кладу назад в сундучок. Барбара садится и показывает что-то, обнаруженное под ножом: коробок спичек. Чиркает, и в нос ударяет острый волнующий запах, как от фейерверка. Барбара опять берет в рот сигарету и с опаской подносит согнутый почернелый кончик к самому пламени. В его неверном свете поблескивает ее лицо. В темной глубине прищуренных глаз танцуют два крошечных огонька.
Внезапно она роняет спичку; захлебываясь кашлем, выхватывает сигарету изо рта и с удивлением смотрит на нее:
– Тьфу! Гадость какая!
Я протягиваю руку:
– Дай курнуть.
Барбара не обращает на меня никакого внимания. С великой осторожностью опять сует сигарету в рот и снова пытается закурить. Опять кашляет, задыхается, дым ест ей глаза. На этот раз она не глядя протягивает мне сигарету и прижимает руки к векам.
Я беру сигарету в рот. Пробковый кончик влажен от ее губ, как клапан ее кошелька. Очень осторожно я втягиваю в себя немножко дыма; во рту он кажется прямо-таки твердым. Барбара отнимает от глаз руки и наблюдает за мной, смаргивая набегающие слезы. Несколько мгновений я держу дым во рту, стараясь не впустить в горло, и явственно ощущаю в нем привкус значительности и взрослости.
Я поднимаю голову и, подражая Джеффу, за которым подглядывал, выпускаю дым изо рта. После чего удовлетворенно вздыхаю.
Барбара снова отбирает у меня сигарету.
– Как это у тебя получается? – кротко спрашивает она.
– Привычка нужна, только и всего.
Зажмурив глаза, она делает маленькую затяжку.
– Теперь выпускай, – командую я.
Отдернув назад голову, чтобы дым не ел глаза, она старательно дует.
Затем отдает мне сигарету и внимательно наблюдает, пока я снова набираю в рот немного дыму.
– А ты нормально себя чувствуешь? – спрашивает она. – Тебя ведь должно тошнить.
Нормально ли я себя чувствую? Я чувствую… что-то будоражещее. Но едва ли тошноту. По-моему, это ощущение полета. Чувство полной свободы, точно меня уже не сковывают правила и путы детства. Я могу безнаказанно отпирать запертые сундучки, нарушать утратившие смысл клятвы, и мне все сойдет с рук. Вот-вот откроются тайны, прежде мне недоступные. Из старого темного мира тоннелей и ужасов я взмываю в раздольное нагорье, где воздух светел и прозрачен и далеко окрест синеет горизонт.
Барбара протягивает руку за сигаретой и снова набирает в рот немножко дыма. На этот раз она не только задыхается, но и хохочет.
– Ты чего? – спрашиваю я.
– Вот это да! – отсмеявшись и откашлявшись, произносит она. – Сидим себе и курим.
Мы передаем друг другу волшебный огонек. Сигарету держим самыми разными способами, смелыми и эффектными: то как Джефф, то подносим раскрытую ладонь к лицу, словно отдаем салют, то как миссис Шелдон – поддерживая локоть другой рукой. Вытягиваем губы вперед, словно принимая причастие. Втягиваем их, смакуя затяжку. Смотрим на маленький красный огонек на кончике; с каждым вдохом и выдохом он то разгорается, то блекнет, а сквозь листву ввысь струится сизый дымок.
Мы растягиваемся на пыльной земле, глядим, щурясь, в небо и разговариваем о всякой всячине. Вернее, говорит Барбара. Она ненавидит мисс Пиннекноп, школьную учительницу рисования, – ее все ненавидят и прозвали Чертежной Кнопкой. Раньше лучшей подружкой Барбары была Розмари Уинтерс, но они больше не дружат, потому что Розмари наговорила Анне Шекспир разных гадостей про Барбару. Интересно, что теперь будут делать мать Кита и ее дружок? Ведь все только и ждут, чтобы он появился.
– Никакой он ей не дружок, – спокойно объясняю я. – Они просто немецкие шпионы.
Только на самом деле я, конечно, ничего такого не говорю. Лежу и молчу.
– Может, когда он в следующий раз придет среди ночи, – шепчет Барбара, – она тихонько выскользнет из дому, и они убегут.
– Они же немецкие шпионы!
Но и теперь я не говорю этого вслух, потому что понимаю: все гораздо, гораздо сложнее. Непонятным образом сюда еще припутались и перси, и мягкость тела, и поцелуи. В чистом виде, без этих мудреных добавок, шпионство принадлежало миру штыков и тайных подземных ходов, но, поднявшись вместе с клубами сизого дыма ввысь, тот мир растаял в небе.
Барбара снова затягивается и отдает сигарету мне, только курить уже почти нечего, остался лишь пробковый фильтр.
– А мы могли бы подсмотреть, что будет, – тихо говорит Барбара. – Тайком выйдем ночью из дому и спрячемся тут, как твой брат с Дидре.
Легкая дрожь бежит у меня по телу, в животе что-то неприятно сжимается. Наверно, меня начинает тошнить. Представив, как мы с Барбарой будем здесь прятаться среди ночи, я вдруг вспомнил, что через три дня луна вообще не взойдет и настанет тьма, хоть глаз коли.
А еще вспомнил, где последний раз видел пачку сигарет с пробковыми фильтрами.
Возможно, прошлой ночью тут сидели совсем даже не Джефф с Дидре. Возможно, тут сидел он. Наблюдал за обитателями дома. Выжидал подходящий момент…
Сигареты с пробковыми фильтрами, что лежали в потайном ящике за тоннелем, были марки «Крейвен-Эй». Я смотрю на зажатый в пальцах «бычок».
Сигарета, вместе с напечатанным на бумаге названием, выкурена до самого фильтра. Мы с Барбарой сообща уничтожили вещественное доказательство.
И теперь все опять переменилось. Каждый вечер воздух в Тупике звенит от птичьих трелей; я этого прежде не замечал. Он звенит от птичьих трелей, напоен летними ароматами, полон странных, мельком, искоса замеченных образов и очертаний, в нем разлиты томление, грусть и неопределенные надежды.
Но у нее, у этой сладкой тревоги, есть имя. Называется она – Ламорна.
Ламорна. Слово это снова и снова вертится у меня на языке, срывается с него помимо моей воли. Ламорна – это прикосновение мягкого платья Барбары, когда она перегнулась через меня, чтобы заглянуть в сундучок. Ламорна – это правильное, научное название контраста между пузырчатостью кошелька и гладкостью его блестящей защелки. Ламорна – это запах спички, похожий на запах фейерверка, и два ярких отражения пламени в зрачках Барбары.
Но Ламорна – еще и название нежного голоса, каким мать Кита окликала меня сквозь листву, когда ей нужна была моя помощь, и мольба, которую я уловил в ее глазах, прежде чем она поняла, что я не один.
Ламорна. Дальняя заморская земля, синеющая на синем горизонте. Шелест листьев. Название однажды слышанной песни. В нем есть малая примесь ужаса, живущего в Закоулках, и безмолвия под кустами бузины.
Ламорна… Да вон же оно, это слово: выпуклые металлические буквы закрашены той же лупящейся краской, что и деревянная доска, на которой они прибиты; доску и буквы почти не разглядеть в буйных зарослях одичавшего шиповника у калитки Барбары Беррилл.
На одной стороне улицы строгим четким шрифтом на позеленевшей медной дощечке, висящей за штамбовыми розами, выгравирована надпись: Чоллертон. А на другой стороне – эти беспечные, открытые, облезающие буквы: Ламорна.
Теперь Ламорной полон воздух, и куда ни погляжу, вижу много такого, чего раньше никогда не замечал. Смотрю на вечернее небо, как смотрела мать Кита, терпеливо дожидаясь у калитки, чтобы ее сопроводили до почтового ящика, и с удивлением вижу, что глядела она вовсе не в пустоту, не в безмятежное, ничем не нарушаемое однообразие, а всматривалась во что-то бесконечно сложное. Там, в вышине, неслышно идет воздушный бой – великое вечернее сражение между высоко летающими насекомыми и низко реющими ласточками.
А на расстоянии десяти тысяч футов выше ласточек я снова вижу дымный след, вроде тех, которыми было исписано небо в начале лета. Но вот уже спустилась ночь, и я слышу, как вблизи и вдали одна за другой завыли сирены, слышу низкий, пульсирующий рев бомбардировщиков. Вижу пальцы прожекторов, шарящие по вселенной, сияющие купола осветительных ракет и оранжевые язычки над домом мисс Даррант.
Внезапно, как сполохи беззвучных взрывов во тьме, передо мной вспыхивает ряд живых картин, в которых эта история предстает от начала до конца.
Снова призрачный грибок парашюта бесшумно опускается все ниже и ниже… Резкое, неприятное приземление… Какое-то время парашютист лежит, оглушенный, потом ползет по темной, незнакомой вражеской земле. Земля эта в непостижимом порядке изрезана трещинами и утыкана кустиками жесткой травы. Натыкаясь на брошенные бордюрные камни и полускрытые растительностью лазы, он ползет в поисках укрытия…
Он вовсе не шпион. И не старый бродяга. Он – сбитый немецкий летчик.
Каким-то образом его обнаружила мать Кита. Наверное, в одну из непроглядных ночей, когда в поисках еды он вылез из тоннеля в наш Тупик. Ей стало его жалко. Она вспомнила стоящую дома фотографию в серебряной рамке – портрет другого летчика, которому – кто знает? – тоже, быть может, придется спуститься ночью на чужую землю и отыскивать нору, чтобы в ней укрыться; и ему тоже может понадобиться помощь. Она никому ничего не рассказала. Только тете Ди, стоя с ней под снимком того самого летчика. И стала брать для него у тети Ди еду и сигареты… И чистую одежду… И горячий кофе в термосе, вынутом из корзинки для пикников… А потом два мальчика обнаруживают ящик, в котором были сложены вещи для летчика. И теперь ей приходится носить все прямо в его укрытие. Приходится встречаться с ним лицом к лицу. Каждый день… И постепенно он становится ее дружком, она прижимает его к своим персям…
У меня слегка кружится голова. Во-первых, от облегчения, ведь получается, что мать Кита вовсе не шпионка. Во-вторых, от тревоги: да, она протягивает руку помощи и утешения, но кому? Врагу! Потому что сбитый немецкий летчик все равно фашист! А еще – от искрящегося в воздухе возбуждения, такого же переменчиво-неуловимого, как молния. Оно чем-то связано с персями, к которым она прижимала немца. Я помню, как столкнулся с ней в тоннеле и ощутил их волнующую податливость, которая сливается с мягкостью платья Барбары Беррилл, когда Барбара перегнулась через меня, чтобы заглянуть в сундучок…
Название всего этого едва слышно разносится в душистом воздухе, словно легкий протяжный вздох:
Л… а… м… о… р… н… а…
Но что-то вдруг изменилось в букете ароматов на нашем наблюдательном посту. Простодушную сладость цветущих лип и жимолости вытеснил другой запах – сладковатый, но грубый, вульгарный и нахальный, слегка отдающий кошачьей мочой.
Оказывается, источник запаха тут, совсем рядом, стоит только поднять глаза. Одетые в тусклозеленую листву кусты, под которыми я прячусь, покрылись вонючими белыми соцветиями. Однажды, в жаркий полдень, я обнаруживаю среди белой пены соцветий два карих глаза, которые внимательно наблюдают за мной. Сердце у меня екает, сначала от волнения, а через мгновение, когда до меня доходит, кому принадлежат эти глаза, – от тревоги…
– Стивен, – негромко произносит мать Кита, – раз ты один… Я хочу попросить тебя сделать для меня кое-что. Можно войти?
9
На минутку я снова останавливаюсь перед «Медоухерстом». Стивен вон там – вторая слева кадка с геранями. А вон притулилась рядом она, мать Кита, – третья кадка.
Началась совсем другая, новая фаза игры. Мне кажется, Стивен это понял, как только она села перед ним на землю. Роли совершенно переменились. Он вступил в игру как ее противник, а теперь ему предстояло стать ее сообщником.
Она в чем-то стала другой. Это я тоже, помнится, заметил сразу. Изменилась не меньше, чем кусты, чем сам Стивен и все вокруг.
В чем же суть этой перемены? По-моему, она стала еще обворожительнее, чем раньше. Губы алеют ярче прежнего, кожа кажется еще более гладкой, а глаза – еще более лучистыми. На шее, под самым подбородком, повязан голубой шарфик, скрепленный спереди серебряной пряжкой. Он словно бы приподнимает ее голову, придавая ей царственное высокомерие, даже когда она уселась, скрестив ноги, на землю, будто попрошайка. В кого, полагаю, и превратилась. Только теперь я вполне осознаю, до какого отчаяния она дошла, если решилась на такое унижение и даже обратилась за помощью к ребенку.
Но совершенно не могу припомнить, как она вообще исхитрилась завести разговор о нем. Кажется, просто поставила принесенную из дому корзину для покупок между собой и Стивеном. Вероятно, тихим ровным голосом объяснила ему все, что ей от него нужно. Вряд ли он нашелся, что ответить. Но понять, разумеется, понял.
Полагаю, она извинилась за то, что вынуждена обращаться к нему. Сказала, наверное, что другого способа не видит – больше ей рассчитывать не на кого.
Объяснила ли, почему не может попросить о том же Кита? Незачем было объяснять, Стивену и так все было ясно. Кит ничего не знал – и знать не желал. Во всяком случае, самая мысль о том, чтобы просить его, почему-то совершенно исключалась. Почему исключалась? Да нипочему. Если что-то исключается, как совершенно непредставимое, то по природе своей оно не может быть чем-то определенным. Его неопределенность и дает ему неодолимую силу, незаметно, как аромат, пропитывающую самый воздух.
Содержимое корзины было прикрыто чистым посудным полотенцем, будто они – она и Стивен – собрались на пикник. Она не показала Стивену, что лежит под полотенцем. Кажется, объяснила, что сложила в корзину несколько нужных для него вещей. Нужных для кого? Для него. Кажется, только так она его и называла: он… ему…
Кто бы он ни был и чем бы ни занимался, в одном Стивен не сомневался: он – немец. От этого обстоятельства никуда не уйдешь.
У него нет продовольственных карточек, объяснила мать Кита. Он болен, на самом деле ему нужен доктор. Еще что-то сказала вскользь про сырость. Но не уточнила, где эта сырость обретается.
Стивену вспомнилось тихое, беспрестанное покашливание, доносившееся из подземной каморки под кустами бузины. А еще представилось, как немец, сидя тут, в тайнике, где сейчас сидит Стивен, закуривает сигарету, но начинает кашлять и гасит ее, не докурив.
Хотелось бы послать ему чего-нибудь горяченького, сказала она, и Стивен, конечно, понимает, почему это невозможно: потому что термос уже вернулся в висящую на стене гаража корзину для пикников и останется там до конца Войны.
Она велела Стивену по ступенькам не спускаться, а оставить все на земле у входа; просто окликнуть его и сказать, что все принесено.
– Ты ведь знаешь, куда идти, правда? – тихо спросила она. – Я это не придумала?
Стивен молчал, уставившись в землю. Но она все равно поняла: он знает. Она это не придумала.
– Так ты сделаешь это для меня, да, Стивен?
Я по-прежнему сижу, уставившись в землю. И, кажется, слышу, как тихо, бесшумно опускается во тьме парашют. Чувствую сокрушительный удар о землю, липкую кровь на руках…
Но он же немец!
– Стивен, солнышко, послушай меня! – говорит она тихим голосом, похожим на шелковистый шелест парашюта. – Я не могу тебе все объяснить. Это займет слишком много времени, а мне надо возвращаться; к тому же бывают на свете вещи, которые не так-то легко объяснять посторонним.
От ее нежного голоса, от близости ее тела, когда она наклоняется ко мне, а в особенности – от слова «солнышко», с которым она обычно обращается к собственному сыну, мое лицо кривится и морщится, как купол осевшего парашюта. Но он же немец!
– В общем, думаю, ты все понимаешь, – говорит она так же тихо. – Верно, Стивен? Хотя бы отчасти? Понимаешь ведь, что иногда люди оказываются отрезанными от мира. Они чувствуют себя изгоями, им кажется, что все против них. Ты же сам знаешь: в школе, случается, некоторых ребят почему-то постоянно дразнят. Может быть, даже за такое, что они и изменить-то не в силах: за внешность, за выговор или за неспортивность. Или вообще ни за что. Просто потому, что они такие. Верно?
Я киваю. Еще бы мне не знать мальчика, которого часто дразнили. Я отлично помню, как болят уши, как страшит мысль, что они оторвутся и останутся в руках у мучителей, мотающих мою голову взад-вперед. Но ведь я же не немец! Это же совсем другое дело!
– Значит, отнесешь, Стивен? Отнесешь, да?
Время у нее на исходе. Я понятия не имею, где сейчас отец Кита и чем он занят, но она знает, что скоро он ее хватится. Вдруг уверенность и напор, поначалу звучавшие в ее голосе, куда-то испаряются:
– Я понимаю: это ужасно, что я вынуждена просить тебя, Стивен. Поверь, ни за что бы не стала, если бы могла придумать что-то еще. Мне так…
Она умолкает. Я поднимаю голову – узнать, что случилось. Она сидит, прижав руки ко рту, глаза ее наполняются слезами. В конце концов сквозь пальцы просачиваются два еле слышных слова:
– …так стыдно.
Она сейчас заплачет. Я отвожу взгляд. Ситуация – хуже некуда. Теперь я точно не выдержу, уступлю. Но выстоять необходимо! Да, он изгой, но ведь вполне заслуженно – он же немец! Я делаю последнюю попытку:
– А тетя Ди? Она может отнести. Вы бы присмотрели за Милли, а тетя Ди отнесла бы.
Молчание. Я опять поднимаю голову. Она сидит совершенно неподвижно, по-прежнему прижав ладони к губам, и смотрит на меня глазами, полными слез. И тут меня осеняет. Человек, который раньше приходил в безлунные ночи к тете Ди, и есть немец, нашедший убежище в «Сараях». Теперь это кажется совершенно очевидным. Значит, его обнаружила не мать Кита, а тетя Ди. И первой сделала его своим дружком и прижала к персям тетя Ди!
У матери Кита вырывается жуткий прерывистый всхлип. Потом еще один, и еще.
Снова тишина. Я украдкой кошусь на нее. Понурив голову и закрыв лицо руками, она молча сотрясается всем телом. Я снова отвожу взгляд. Не надо смотреть на нее такую. В пыли между нами кое-где расплываются влажные пятнышки. Одна капля влаги падает мне на руку.
Я жду, не смея дохнуть. На той стороне улицы сестренки Джист расчерчивают мелом тротуар, готовятся играть в «классики», а Норман Стотт стирает белые линии подошвой ботинка. Мимо идет Барбара Беррилл, подзывая собаку Стоттов. В любую минуту кто-нибудь из ребят нас услышит, или Барбара на обратном пути решит заглянуть сквозь листву в тайник. Помню, она сидела как раз там, где сейчас сидит мать Кита, и на глаза ей тоже навертывались слезы – от сигаретного дыма. И я начинаю понимать, что вещи, казавшиеся тогда такими простыми и самоочевидными, совсем даже не просты и не самоочевидны, а бесконечно сложны и мучительны.
А она по-прежнему безмолвно сотрясается. И все из-за меня. Оттого что я наткнулся на ящик, матери Кита пришлось носить записки в район «Сараев». И пришлось встретиться с немцем лицом к лицу. Она сделала его своим дружком, прижала к своим персям – и отняла его у тети Ди. Вот почему она не может просить тетю Ди пойти туда. Вот почему сама больше не ходит к тете Ди. Всего лишь случайно взглянув на то, на что смотреть не следовало, я все изменил. Настроил родителей Кита друг против друга. Поссорил мать Кита с тетей Ди. Все разрушил.
– Простите, – бормочу я, – простите меня.
Из-за дома появляется отец Кита. Насвистывая мелодию, которой нет конца, он заглядывает за другой торец дома, потом подходит к калитке, останавливается и смотрит вдоль улицы. Свист замирает.
Мать Кита делает неторопливый глубокий вдох. Она уже не плачет, а наблюдает сквозь пальцы за отцом Кита. Он явно колеблется, но все же разворачивается и шагает назад к кухонной двери.
– Мне надо идти, – с трудом, едва слышно произносит мать Кита. Вытянув из рукава платочек, промокает глаза. – Только сначала, пожалуй, приведу себя немножко в порядок.