Глава 1
Жокеи, которые нюхают клей, не выигрывают дерби[1]. Я в жизни не нюхал клей.
Но теперь я стоял перед человеком, с лошадьми которого работал, и слушал, как он говорит мне, что больше не нуждается в моих услугах. Он сидел за большим антикварным столом, заваленным бумагами, и быстро постукивал чистыми ногтями. Руки желтовато-белые и очень гладкие.
— Я узнал из очень авторитетных источников, — подчеркнул он.
— Но я ничего не нюхаю, — растерянно пробормотал я. — Никогда не нюхал клей или что-то подобное. И уж, конечно, не кокаин. Я даже не курил марихуану. Это неправда.
Он холодно смотрел на меня. Всезнающий взгляд богатого, могущественного, уверенного в себе мужчины, унаследовавшего хорошие мозги и счет в коммерческом банке. Он тренировал скаковых лошадей ради престижа и без одержимости.
В тот момент мне не исполнилось и восемнадцати. И сейчас я понимаю, каким незрелым я был для своего возраста. Хотя тогда, естественно, я этого не сознавал. Тогда я испытывал полную беспомощность перед его уверенностью в своей правоте и понятия не имел, как мне справиться с ней.
— Сэр Вивиан... — начал было я, но он своим рокочущим властным голосом без труда оборвал меня.
— Можете идти, Бенедикт, — бросил он. — Мне ни к чему, чтобы репутация моей конюшни пострадала из-за жокея-наркомана. Даже если этот жокей-любитель и не очень хороший. — Он заметил, как я вздрогнул, но безжалостно продолжал:
— Вам никогда не быть высококлассным жокеем. Во-первых, вы слишком громоздкий. Или, во всяком случае, через год-два будете таким. И откровенно говоря, на лошади вы выглядите неуклюжим. Локти и ноги болтаются, будто лишние. В ваших руках самый энергичный скакун превращается в ползучее насекомое. С такими данными и подмоченной репутацией... Короче, я больше не хочу, чтобы ваше имя ассоциировалось с моей конюшней.
Я ошеломленно уставился на него. Больше всего меня задело его явно несправедливое утверждение, что мне не хватает жокейских способностей. Хотя, вероятно, оно более справедливо, чем обвинение в употреблении наркотиков.
Знакомые мне стены его кабинета будто расступились, оставив меня в пустоте с бешено колотящимся сердцем и ватными ногами. Исчезли зеленовато-коричневые обои, книжные полки и рамки с фотографиями прежних победителей. Я видел только каменное лицо, произносившее приговор моей давней мечте выигрывать все скачки вплоть до Больших национальных.
По-моему, нет лучше возраста, чем семнадцать лет, чтобы лишить человека амбиций. Но в момент, когда чувствуешь шеей холодок лезвия топора, такие мысли не приходят в голову.
— Там, под этим окном, — показал пальцем сэр Вивиан Дэрридж, вас ждет машина. Водитель говорит, что у него для вас сообщение. Пока вы были на тренировке с лошадьми, он простоял здесь целый час или больше.
Я проследил взглядом в указанном направлении и увидел чуть в стороне от посыпанной гравием подъездной дороги, ведущей к его увенчанному портиком импозантному владению, большой черный автомобиль. В нем сидел только шофер в фуражке с высокой тульей.
— Кто это? — тупо спросил я. Вивиан Дэрридж или не знал, или не стал говорить.
— Когда вы выйдете отсюда, можете сами спросить, — равнодушно бросил он.
— Но, сэр... — снова начал я и остановился, сокрушенный его неодобрительным молчанием. Он по-прежнему не верил мне.
— Советую вам бросить наркотики, — проговорил он, жестом направляя меня к двери. — А сейчас у меня много работы.
Он уставился в стол, больше не обращая на меня внимания. Я неуверенно заковылял к высокой полированной двери со сверкающей ручкой и вышел из кабинета.
Это было ужасно. Я нечасто в жизни плакал, но теперь чувствовал такое бессилие, что чуть не разрыдался. Еще никто так безжалостно не обвинял меня в том, чего я не делал. Еще никто так немилосердно не презирал мое жокейское мастерство. А кожа у меня еще не загрубела.
Теперь, когда меня вышвырнул Вивиан Дэрридж, ни один тренер не позволит мне войти в свою конюшню.
Подавленный и униженный, я словно в тумане миновал широкий вестибюль дома Дэрриджа, открыл тяжелую парадную дверь и по посыпанной гравием дороге побрел к ждавшим меня машине и шоферу.
Ни машины, ни шофера я никогда раньше не видел. Утреннее августовское солнце отражалось от безупречно чистого черного кузова. Шофер в фуражке со сверкающим козырьком опустил окно и молча протянул мне конверт без адреса.
Рука в черной униформе словно подчеркивала белизну конверта.
Я взял конверт. Он был только чуть заклеен. Открыл его. Вынул белую карточку. Больше ничего. Короткое послание гласило: «Садись в машину». Внизу и явно потом добавлено: «Пожалуйста».
Я оглянулся на большой дом, из которого меня так грубо выгнали, и увидел Вивиана Дэрриджа. Он стоял у окна и наблюдал за мной. Ни единого движения. Ни жеста сожаления, мол, он передумал. Ни прощального жеста. Я ничего не понимал. Почерк на карточке принадлежал моему отцу.
Шофер на небольшой скорости вел машину через Суссекс на юг от Лондона к раскинувшемуся на побережье Брайтону. А я молча почти час провел на заднем сиденье.
Шофер не ответил ни на один из моих вопросов. Он только сказал, что следует данным ему инструкциям. И немного спустя я перестал спрашивать. По дороге мы останавливались у нескольких светофоров, но я не вскочил и не убежал. И вроде бы готов был ехать, куда бы ни предписал отец. И хотя я не боялся его, но по давно выработанной привычке, похожей на условный рефлекс, сделал бы все, о чем он просил.
Испытывая смесь ярости и отчаяния, я все время возвращался к сцене в кабинете Дэрриджа. Его слова без конца крутились в памяти, но со временем не становились мягче или приятнее. За окном замелькали городские дома в стиле английского ампира и сувенирные магазины с открытыми витринами. Старинное величие и коммерческая целесообразность нового мира. Наконец, черная машина, фыркнув, остановилась на берегу моря перед парадным входом большого отеля со старинной французской архитектурной родословной. Яркие пляжные полотенца сушились на декоративных кованых решетках балконов.
Появились озабоченные портье. Шофер вылез из машины и церемонно открыл передо мной дверь. Побуждаемый его жестом, я вышел и вдохнул морской воздух. Издали доносились крики чаек и голоса с мокрого после отлива пляжа. Ветер принес запах морской соли и неожиданно напомнил приподнятое настроение детских каникул на побережье, где я строил песочные замки.
Шофер сделал что-то вроде поклона и показал на парадный вход в отель.
Потом, по-прежнему ничего не объясняя, сел за руль, выбрав момент, влился в поток движения, и черный лимузин плавно исчез вдали.
— Ваш багаж, сэр? — спросил один из портье. Вряд ли он был старше меня.
Я покачал головой. Весь багаж был на мне. Костюм, подходящий для первой утренней тренировки лошадей конюшни Дэрриджа. Брюки и сапоги для верховой езды, спортивная рубашка с короткими рукавами и яркая легкая куртка на молнии. В руке у Меня был сверкающий голубой жокейский шлем, застегивающийся под подбородком. Усилием воли заставил себя войти в гранд-отель в такой неподходящей одежде. Но я напрасно беспокоился. В некогда требовавшем благопристойности вестибюле роились, будто пчелы в улье, люди, чувствовавшие себя нормально в шортах, сандалиях без задников и футболках с напечатанной на них рекламой. Спокойная женщина-клерк за стойкой приема постояльцев без любопытства, но явно оценивая, окинула взглядом мой жокейский костюм. Будто определяла мне место на этом вернисаже лиц. Она и ответила на мой чуть хриплый вопрос.
— Мистер Джордж Джулиард? — повторила она. — Как я должна сказать, кто его спрашивает?
— Сын.
Она подняла трубку, нажата кнопки, поговорила, выслушала и передала мне сообщение.
— Пожалуйста, поднимитесь наверх. Номер четыре — двенадцать. Лифт слева от вас.
Я шел по коридору в поисках номера четыре — двенадцать. Отец ждал меня у открытой двери. Подойдя к нему, я остановился и подождал, пока он, как обычно, проведет инспекцию моего вида. Начнет с черных вьющихся волос, которые не удавалось выпрямить водой, карих глаз, худощавого лица, узкой в кости фигуры и закончит нечищеными сапогами на длинных ногах. Что ни говори, не грустная картина для амбициозного родителя.
— Бен, — проговорил он и втянул носом воздух, будто поднимая на плечи ношу. — Проходи.
Он очень старался быть хорошим отцом, но не придавал веса моим нечастым заверениям, что добился в этом успеха. Я ребенок, которого он не хотел.
Случайное последствие страстного юношеского увлечения женщиной, которая по возрасту могла бы быть его матерью. В день, когда я приехал в Брайтон, мне было почти столько же лет, сколько ему, когда он стал моим отцом.
Долгие годы я по крохам собирал детали. В обеих больших семьях поднялся страшный тарарам, когда открылась новость о беременности. Затем разразился чуть ли не скандал (веяние времени), когда моя мать отказалась делать аборт. С ледяной миной она отвернулась от семьи и поспешно (очень счастливо) вышла замуж.
Только свадебная фотография напоминает мне, что у меня была мать. По иронии судьбы она умерла во время родов от преэклампсии. Как тогда говорили, оставила очень молодого мужа буквально с младенцем на руках и без надежды на запланированное яркое будущее.
Но Джордж Джулиард не просто так считался яркой личностью. Он быстро перестроил всю жизнь. Отказался от намерения получить в Оксфорде диплом и заняться юриспруденцией и незамедлительно устроился в Сити, чтобы учиться делать деньги. Перед этим ему пришлось убедить сестру покойной 1 жены добавить меня к большой семье из четырех сыновей. С первых дней он платил за мое содержание, а потом и за мое образование. И в дальнейшем всегда выполнял родительский долг: от посещения Вредительских собраний до открыток и подарков к Рождеству и дню рождения, которые он присылал с неизменной пунктуальностью. Год назад на день рождения он подарил мне билет на самолет в Америку, чтобы я мог провести летние каникулы в Виржинии на ферме, где разводили лошадей. Ферма 1 принадлежала семье его школьного друга. Немногие отцы столько делают для своих отпрысков.
Я последовал за ним и не без удивления обнаружил, что нахожусь в гостиной номера люкс, выходившего окнами прямо на море. Серо-голубой Ла-Манш на горизонте сливался с небом. Когда Джордж Джулиард наметил цель — делать деньги, он удивительно метко поразил мишень:
— Ты завтракал? — спросил он.
— Я не голоден.
Он не обратил внимания, что это неправда.
— Что тебе сказал Вивиан Дэрридж?
— Он вытурил меня.
— Да, но что он сказал?
— Он сказал, что я не умею ездить верхом и нюхаю клей и кокаин.
— Он это сказал? — Отец вытаращил глаза. — Разве он не сказал то, что ты просил его сказать? Он подчеркнул, что знает о том, что я употребляю наркотики, из очень авторитетных источников.
— А ты не спросил, кто эти «авторитетные источники»?
— Нет. — Я слишком поздно подумал об этом. Только в машине.
— Тебе еще многому надо учиться, — заметил отец.
— Это ведь не совпадение, что именно сегодня утром ты послал машину, которая ждала меня.
Он чуть заметно улыбнулся, только на мгновение сверкнули глаза. Отец был выше меня и шире в плечах. За прошедшие пять лет я вырос и во многих отношениях унаследовал стремительность и мощь его тела. Волосы у него темнее и сильнее вьются, чем у меня. И голова будто в плотной шапке, как на скульптурах древних греков. Нынешняя твердость в чертах лица (еще несколько лет, и ему будет сорок) проявилась уже на свадебной фотографии, сделанной на крыльце департамента, где проходила регистрация. Там разница в возрасте была совсем незаметна. Жених выглядит доминирующим партнером, а улыбающаяся невеста в голубом шелковом платье сияет юной красотой.
— Зачем ты это сделал? — спросил я, стараясь говорить как взрослый, а не как обиженный ребенок. Мне это не удалось.
— Сделал что?
— Добился, чтобы меня вытурили.
— Ах.
Он подошел к двойной стеклянной балконной двери и распахнул ее, впустив живительный воздух побережья и звонкие голоса с пляжа. Отец с минуту молча постоял, глубоко вдыхая запахи моря. Потом, словно приняв решение, решительно закрыл двери и обернулся ко мне.
— У меня есть для тебя предложение, — сказал он.
— Какое?
— Придется долго объяснять. — Он поднял трубку и позвонил в офис обслуживания номеров. Хотя время завтрака официально закончилось час назад, он распорядился немедленно принести поднос с хлопьями, молоком, горячими тостами, поджаренным беконом с помидорами и грибами, яблоко, банан и чайник с чаем.
— И не спорь, — заметил он, кладя трубку. — У тебя такой вид, будто ты неделю не ел.
— Это ты сказал сэру Вивиану, что я нюхаю наркотики? — не отступал я.
— Нет, я не говорил. А ты нюхаешь?
— Нет.
Мы смотрели друг на друга, два, в сущности, чужих человека. Но в то же время связанные такими тесными узами, какие возможны только генетически.
Я жил по его указке. Он выбирал учебные заведения. Он определил, что я должен учиться верховой езде, скоростному спуску на лыжах и стрельбе. Он издали финансировал мое предпочтение именно к этим занятиям. И никогда не присылал мне билеты на музыкальные фестивали, в «Ковент-Гарден» или в «Ла Скала», потому что у него не вызывало восторга такое времяпрепровождение.
Я был его произведением, как и многие другие сыновья, которые до двадцати лет остаются произведениями своих отцов. Я впитал его строгое чувство чести. Ясное видение того, что правильно и что неправильно. И непреклонное убеждение, что в постыдных поступках следует признаваться и за них расплачиваться. Но не скрывать их и не лгать. Четверо моих старших кузенов, а фактически братьев, сочувственно говорили, как трудно мне будет следовать его правилам.
— Садись, — сказал он.
В комнате было тепло. Я снял пеструю куртку на «молнии» и положил на пол рядом со шлемом. Потом сел в легкое кресло, на которое он указал.
— Я участвую в дополнительных выборах в Хупуэстерне, — начал он, как кандидат. На место члена парламента, который умер.
— М-м-м... — Я моргнул, до меня не сразу дошли его слова.
— Ты слышал, что я сказал?
— Ты имеешь в виду, что включился в предвыборную гонку?
— Твой американский друг Чак сказал бы, что я включился в предвыборную гонку. Но в Англии говорят, что я выставил свою кандидатуру на место в парламенте.
Я не знал, как полагается реагировать в таких случаях: «Прекрасно!», «Ужасно!», «Зачем?»
— Выставил кандидатуру? — недоуменно повторил я.
— Это место при незначительном перевесе голосов переходит от одной партии к другой. Его называют переходящим местом. Исход выборов неясен.
Я рассеянно обвел взглядом безликую гостиную. Он с едва заметным нетерпением ждал.
— Какое предложение? — повторил я.
— Да, теперь... — Его словно отпустило, и он расслабился. — Вивиан Дэрридж говорил с тобой грубо?
— Да.
— Обвинил тебя в употреблении наркотиков... Это его собственное изобретение.
— Но зачем? — в который раз недоуменно повторил я. — Если он не хотел, чтобы я помогал как любитель на тренировках, почему бы просто не сказать об этом?
— Он говорил мне, что ты никогда не поднимешься выше жокея-любителя средней руки. Никогда не будешь первоклассным жокеем-профессионалом. Твоя работа в его конюшне — пустая трата времени.
Я не хотел верить. Поверить в такое — невыносимо.
— Но мне это нравится, — неуверенно запротестовал я.
— Правильно. Но если ты честно заглянешь в себя, то признаешь, что в настоящий момент всего лишь приятно транжирить время — для тебя мало.
— Я не ты, — возразил я. — У меня нет твоей... твоей...
— Напористости? — предположил он. Я подумал, что это слабо сказано, но кивнул.
— Для того, что я задумал, мне вполне достаточно твоего ума и... м-м-м... отваги...
Если он собирался польстить мне, то, конечно, преуспел в этом. Немного молодых людей пропустит мимо ушей такую оценку.
— Отец... — начал я.
— По-моему, мы договорились, что ты будешь называть меня «папа».
В школе на собраниях, где встречались родители, учителя и ученики, он настаивал, чтобы я называл его «папа». Я так и делал. Но в уме он всегда оставался для меня «отцом», официально властвующим и контролирующим.
— Что я должен делать? — спросил я. Он по-прежнему не давал прямого ответа. Рассеянно посмотрел в окно, потом на мою куртку, лежавшую на полу.
Затем начал постукивать ногтями и напомнил мне сэра Вивиана.
— Я хочу, чтобы ты учился в университете Эксетера, куда ты уже принят.
— Ох! — Я постарался не показать ни удивления, ни раздражения, которые переполняли меня. А он продолжал так, будто я сейчас пущусь в длинную громогласную речь.
— Ведь ты хочешь взять «окно на год», так?
«Окном на год» назывался модный в последние годы перерыв в учебе между школой и университетом. Его высоко ценили и хвалили как период, необходимый для взросления и накопления жизненного опыта перед тем, как выбрать академическую карьеру. За «окно на год» высказывались многие, против почти никто.
— Но ты же согласился, что мне нужно «окно на год»? — напомнил я.
— Я не запретил. Есть разница.
— Разве... ты можешь запретить? И почему ты хочешь запретить?
— Пока тебе не исполнилось восемнадцати, по закону я могу делать почти все, что идет тебе на пользу. Или что, как я считаю, идет тебе на пользу. Ты не дурак, Бен. Ты знаешь, что это так. Еще три недели, до твоего дня рождения тридцать первого августа, я все еще несу ответственность за твою жизнь.
Да, я знал. И еще я знал, что, хотя по справедливости меня как сироту должны бы освободить от платы за обучение, ему придется платить. Из-за богатства отца меня не отнесут к тем студентам, которые нуждаются в помощи от государства или в стипендии от разных фондов. Совмещать учебу с работой, что возможно в некоторых странах, едва ли достижимо в Британии. Значит, если отец не будет тратить за мое образование, я не попаду в университет. Ни в Эксетере, ни в другом месте.
— Когда несколько лет назад я спрашивал тебя, ты сказал, что, по-твоему, «окно на год» — хорошая идея.
— Я не предполагал, что ты намерен провести год в конюшне.
— Но это же опыт взросления!
— Это минное поле моральных ловушек.
— Ты мне не веришь! — Я и сам услышал в своем голосе ноты разобиженного чувства собственного достоинства. Почти скулеж. Поэтому более холодно добавил:
— Ведь, следуя твоему примеру, я бы держался подальше от неприятностей.
— Ты имеешь в виду подкуп? — Моя попытка польстить не произвела на него впечатления. — Ты не будешь по сговору проигрывать скачки? Все придут в восторг от твоей неподкупности? Ты в это веришь? А как насчет слуха, что ты связан с наркотиками? Слухи разрушают репутацию быстрее, чем правда.
Я молчал. Сегодня утром недоказанное обвинение разбило удобную иллюзию, будто невиновность щитом загораживает от клеветы. Отец, без сомнения, отнес бы это открытие к разряду «взросления». Стук в дверь прервал мои горькие мысли. Появился завтрак, практически первый шаг к освобождению от хронического голодания. Теперь я мог есть, не испытывая укоров совести. Необходимость контролировать вес иногда доводила меня до головокружений от недоедания. Даже тем, как я набросился на еду, словно голодный волк, я отдавал должное отцу. Он заранее понял, что в данный момент я не стану отказываться и соглашусь поесть.
— Ты ешь и слушай, — продолжал отец. — Если бы ты мог стать самым великим в мире жокеем в стипль-чезе, я бы не стал просить... того, что собираюсь предложить тебе. Если бы ты готовился стать, скажем, Исааком Ньютоном, или Моцартом, или каким-то другим гением, было бы бессмысленно просить, чтобы ты бросил свои занятия. И я не прошу тебя навсегда отказаться от скачек. Только откажись от попыток сделать их своей жизнью.
Оказывается, кукурузные хлопья и молоко потрясающе вкусная штуковина.
— У меня есть подозрение, — между тем говорил отец, — что ты хотел бы продлить «окно на год» навсегда.
На секунду я перестал жевать. Нельзя отрицать, что он прав.
— Поэтому, Бен, ты поедешь в Эксетер. Продолжишь свое взросление там. Я не жду, что ты будешь первым. Если вторым — прекрасно. Третьим тоже неплохо. Хотя мне кажется, что ты добьешься хороших результатов. Как всегда. Несмотря на невыгодную дату рождения.
Я набирал вес, поглощая бекон с помидорами и грибами и сопровождая все тостами. Из-за косной системы образования, согласно которой школьники распределялись по классам по возрасту, а не по способностям, я всегда оказывался в классе самым младшим. И мне приходилось держаться на уровне более старших. Дело в том, что я родился в последний день периода. Тридцать первым августа завершалось формирование класса из ребят данного возраста. Если бы я родился первого сентября, то попал бы в класс на год младше. И таким образом получил бы двенадцать месяцев форы. «Окно на год» могло бы прекрасно уравнять мои шансы. И отец, говоря об университете, конечно, это понимал и прощал плохие результаты в дипломе раньше, чем я начал учиться.
— До Эксетера я хотел бы, чтобы ты поработал на меня, — продолжал он. — Я хотел бы, чтобы ты поехал со мной в Хупуэстерн и помог мне стать членом парламента.
Я уставился на него, продолжая медленно жевать, но уже не чувствуя вкуса.
— Но, — возразил я, проглотив, — я ничего не понимаю в политике.
— Тебе и не надо понимать. Мне не нужно, чтобы ты произносил речи или делал политические заявления. Я хочу, чтобы ты был рядом со мной, был частью моего образа, или, как говорят, имиджа.
— Не... я имею в виду, — заикаясь, забормотал я, — что не понимаю, что я могу сделать.
— Ешь яблоко, — спокойно проговорил он, — а я объясню.
Он сел в кресло и неторопливо скрестил ноги, словно повторяя отрепетированный эпизод. И я подумал, что, наверно, он и правда не раз повторял в уме предстоящий разговор.
— Избирательный комитет, выдвинувший меня своим кандидатом, — начал он, — откровенно признает, что предпочел бы видеть меня женатым. Так мне и сказали. Мое холостяцкое положение в их глазах, как они говорят, выглядит изъяном. Хотя я и сообщил им, что был женат, что моя жена умерла и что у меня есть сын. Это их успокоило, но не до конца. И я прошу, чтобы ты выступал в некотором смысле как замена жены. Появлялся со мной на публике. И мило вел себя с людьми.
— Целовал малышей? — рассеянно проговорил я.
— Целовать детей буду я. — Мой вопрос его насмешил. — А ты можешь беседовать со старыми леди и болтать о футболе, скачках и крикете с мужчинами.
Я вспомнил дикое возбуждение на скачках, когда сливаешься с лошадью.
Вспомнил опьянение, какое испытываешь, рискуя сломать себе шею. Ведь судьбе и случаю противопоставляешь такой минимум мастерства, как у меня. И, чтобы завершить стремительную скачку не самым последним, гонишь лошадь изо всех сил. И твой победный крик так далек от болтовни с малышами.
Я жаждал простой жизни, безрассудной бешеной скорости, которую дарили лошади, которую дарили лыжи. И я начинал понимать, как в конце концов понимал каждый, что все радости держат тебя на коротком поводке.
— Как он мог подумать, что я стану возиться с наркотиками, когда работа со скаковой лошадью — высший кайф? — проговорил я.
— Если бы Вивиан сказал, что берет тебя назад, ты бы пошел? — спросил отец.
— Нет. — Ответ выскочил инстинктивно, без обдумывания.
Нельзя второй раз войти в ту же реку. А в те несколько часов среды августа я прошел долгий путь по дороге реальности. И с горечью признал мрачную истину, что никогда мне не быть жокеем своей мечты. Никогда мне не победить в Большом национальном. Но вместо этого чмокать малышей? Боже мой!
— Выборы пройдут раньше, чем начнется семестр в Эксетере. Впереди больше трех недель. К тому времени тебе уже будет восемнадцать...
— ...и я напишу в Эксетер и сообщу, что отказываюсь от места, которое они мне предлагают, — сказал я без радости и сожаления. — Даже если ты прикажешь мне ехать в Эксетер, я не могу.
— Я заранее аннулировал твое решение, — ровным тоном сообщил он. Я предполагал, что ты можешь так поступить. Знаешь, я наблюдал за тобой, когда ты был подростком, хотя мы никогда не были особенно близки. Я связался с Эксетером и отменил твой возможный отказ. Теперь они ждут, когда ты зарегистрируешься. Для тебя приготовлена комната в университетском городке.
Пока не взбунтуешься и не убежишь, ты будешь продвигаться вперед к своему диплому.
Я понял шаткость своего положения и в который раз испытал знакомое ощущение могущества этого человека. Он обладал силой, которая перевешивала любые обычные семейные связи. Даже университет в Эксетере он заставил служить своим целям.
— Но, отец... — неуверенно запротестовал я.
— Папа.
— Папа... — Совершенно неподходящее слово ни для его образа родителя, традиционно поддерживающего сына-школьника, ни для моего восприятия его как человека, бесконечно отличавшегося от среднего мужчины в деловом костюме. Я понял, что его Большой национальный — это дорога на Даунинг-стрит.
Выиграть скачку — для него означает занять резиденцию премьер-министра в доме номер 10. Он просил меня отказаться от недостижимой мечты и помочь ему получить шанс для осуществления его собственной. Я уставился на нетронутое яблоко и банан. У меня пропал аппетит.
— Я тебе не нужен, — промямлил я.
— Мне нужно завоевать голоса. Ты способен мне помочь в этом. Если бы я не был абсолютно убежден в твоей ценности для завоевания симпатий избирателей, ты бы сейчас не сидел здесь.
— Ну... — поколебавшись, закончил я, — я бы предпочел не сидеть.
Тогда бы я бесцельно и счастливо слонялся по двору конюшни Вивиана Дэрриджа, погруженный в свои иллюзии. И не так резко и не так жестоко я бы все-таки приближался к пониманию реальности. Наверно, и в этом случае я бы испытывал подавленность. Другое будущее, к которому отец подталкивал меня сейчас, по крайней мере, отличалось от медленного сползания в никуда.
— Бен, — отрывисто произнес он, будто читал мои мысли, — сделай попытку. Порадуйся новой возможности.
Он протянул мне конверт, полный денег, и велел пойти и купить одежду.
— Выбери все, что тебе нужно. Мы поедем в Хупуэстерн отсюда.
— Но мое барахло... — начал я.
— Твое барахло, как ты его называешь, миссис Уэллс упаковала в коробку. — У миссис Уэллс я снимал комнату в доме, стоявшем на дороге в конюшню Дэрриджа. — Я заплатил ей до конца месяца, — продолжал отец. — Она очень довольна. И, наверно, тебе приятно будет узнать, что она восхищалась, какой ты тихий и симпатичный парень и какое это удовольствие жить с тобой в одном доме. — Он улыбнулся. — Я договорился, чтобы твои вещи прислали сюда. И скоро, видимо завтра, ты их получишь.
Еще один удар, подумал я. Меня будто накрыло волной прилива. Не первый раз отец выдергивал меня из привычного легкого образа жизни и ставил на незаконную дорогу. Сестра покойной матери, тетя Сьюзен и ее муж Гарри, которые очень неохотно согласились меня воспитывать, в таких случаях чувствовали себя оскорбленными, о чем тетя Сьюзен часто и с горечью говорила. Например, отец вырвал меня из средней школы, которая была «вполне хороша» для ее четырех сыновей. А он настоял, чтобы я брал уроки дикции и дополнительно занимался по математике, которая мне давалась лучше других предметов. После этого я провел пять лет в самой дорогой школе интенсивного обучения, в Молверн-колледже.
Мои братья-кузены и завидовали, и донимали меня насмешками. Они считали, что таким образом превратился из любимого последнего добавления большой семье в «единственного ребенка», каким был на самом деле.
Отец с момента моего добровольного приезда в Брайтон полагал само собой разумеющимся, что в последние три недели его законного попечительства я буду поступать так, как он скажет. Оглядываясь назад, я думаю, что многие семнадцатилетние парни, наверно, жаловались бы и бунтовали. Я могу возразить только одно: им не приходилось иметь дело с доверием и подтвержденным практикой благом отцовской тирании. И поскольку я знал, что отец никогда не действует мне во вред, взял конверт с деньгами и потратил их в магазинах Брайтона. Я покупал одежду, которая, на мой взгляд, могла бы убедить избирателей отдать отцу голоса, если они судят о кандидате по внешнему его юного сына.
После трех пополудни мы выехали из Брайтона. И не в утреннем сверхмощном черном лимузине с нервирующе молчаливым шофером (как оказалось, подчинявшимся инструкции отца «не объяснять»), а в веселом кофейного цвета «рейнджровере» с серебряными и золотыми гирляндами похожих на незабудки цветов, нарисованных на сверкающих дверцах машины.
— Я новый человек для избирателей, — усмехнулся отец. — Мне нужно, чтобы меня замечали и узнавали.
Едва ли он мог избежать внимания окружающих, подумал я. Вдоль всего южного побережья каждый прохожий оборачивался нам вслед. Но даже после этого я оказался не подготовленным к тому, что нас ожидало в Хупуэстерне (графство Дорсет). Там на каждом подходящем столбе и на каждом дереве висели плакаты, призывавшие: «Голосуйте за Джулиарда». Казалось, никто в городе не мог остаться в стороне от этого призыва.
Отец начал свою избирательную кампанию от самого Брайтона. Я сидел рядом с ним на переднем сиденье, и он не переставая меня инструктировал: что в новой роли говорить и чего не говорить. Что делать и чего не делать.
— Политикам, — объяснял он, — следует редко говорить всю правду.
— Но...
— И политикам, — продолжал он, — никогда не следует лгать.
— Но ты убеждал меня, что надо всегда говорить правду.
— Для тебя чертовски важно говорить правду мне. — Он чуть улыбнулся моей простоте. — Но люди, как правило, верят лишь тому, чему хотят верить.
А если ты скажешь им что-то еще, они назовут тебя нарушителем порядка и быстренько от тебя избавятся. Они никогда не вернут тебе твое рабочее место, даже если сказанное тобой будет подтверждено временем.
— По-моему, я это уже понял, — медленно проговорил я.