Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рефлекс змеи (Отражение)

ModernLib.Net / Детективы / Фрэнсис Дик / Рефлекс змеи (Отражение) - Чтение (стр. 3)
Автор: Фрэнсис Дик
Жанр: Детективы

 

 


* * *

Я рано проснулся после этой беспокойной ночи и лежал, глядя на пробивающийся в окно блеклый ноябрьский рассвет. В этой жизни была куча такого, с чем мне не хотелось бы иметь дела, и потому вставать мне было неохота, — ситуация, привычная для рода человеческого. “Разве не чудесно, — вяло подумал я, — быть довольным собой, смело смотреть вперед, не думать о полоумных умирающих бабках и собственной гнетущей подлости? Я, по сути, человек искренне беззаботный, принимаю все как есть и потому не люблю, когда меня загоняют в угол, из которого приходится выбираться, то есть что-то делать”.

Всю мою жизнь все приходило ко мне само. Я никогда ничего не искал. Я впитывал то, что мне попадалось на пути, где бы то ни было. Как искусство фотографии, поскольку мне встретились Данкен и Чарли. И как конный спорт, поскольку мама подкинула меня хозяину той конюшни для скаковых лошадей. Если бы она оставила меня у фермера, я, вне всякого сомнения, заготавливал бы сено.

Чтобы выжить в течение стольких лет, мне приходилось принимать то, что мне давали, стараться быть полезным, тихим, покладистым, не причинять беспокойства, научиться владеть собой, и потому теперь, когда я возмужал, мне совершенно претили суматоха и борьба.

Я так долго учился не хотеть того, что мне не предлагали, что теперь вообще мало чего хотел. Я не принимал основополагающих решений. Гарольд Осборн предложил мне жилье и работу жокея на его конюшне. Я все это принял. Банк предложил ссуду. Я принял. Местный гараж предложил машину. Я купил ее.

Я понимал, почему я таков, каков есть. Я знал, почему я просто плыву по воле волн. Я сознавал, почему я пассивен, но не имел никакого желания менять жизнь, топать ногами и заявлять, что я, дескать, хозяин своей судьбы.

Я не хотел искать свою сестру и не желал терять работу у Гарольда. И все же по какой-то непонятной причине это бессознательное плавание стало казаться мне все более и более неправильным.

Я в досаде оделся и пошел вниз по лестнице, высматривая по дороге Стива. Он спал без задних ног.

После того ограбления в день похорон пол кое-как вымыли, собрав в кучу битую посуду и рассыпанные крупы. Кофе и сахар те громилы прошлым вечером вывалили на пол, зато молоко и яйца в холодильнике оставили. Я немного попил. Затем, чтобы убить время, я побродил по нижним комнатам, просто глядя по сторонам.

Комната, в которой прежде располагалась проявочная Джорджа Миллеса, наверное, была куда интереснее всех остальных, если бы тут хоть что-нибудь осталось. Но во время первого ограбления здесь тщательнее всего порылись. Бесчисленные неряшливые полосы и потеки на стенах под рядом пустых полок показывали, где стояло оборудование, а пятна на полу — где он хранил свои реактивы.

Он, насколько я знал, составил множество собственных рецептов цветных проявителей и разработал свои способы печати, чего большинство профессиональных фотографов не делают. Проявка цветных слайдов и негативов — дело трудное и требующее точности, и для получения надежного результата спокойнее отдавать их на обработку в коммерческие поточные лаборатории. Данкен и Чарли сдавали все свои пленки на проявку и делали сами только печать с негативов, поскольку это гораздо проще.

Джордж Миллес был мастером высшего разряда. Жаль, что у него характер был такой поганый.

Судя по следам, он работал с двумя увеличителями. Кроме них, наверняка имел в загашнике множество штучек для регулирования выдержки, кучу оборудования для проявки, и глянцеватели. Наверное, у него имелись десятки листов фотобумаги различного типа в светонепроницаемые конверты для ее хранения. И конечно, кучи папок, в которых хранились в должном порядке его старые работы, а также красные лампы, мерные стаканы, скоросшиватели и фильтры.

Все, все до клочка исчезло.

Как и большинство серьезных фотографов, он хранил непроявленные пленки в холодильнике. Стив сказал, что они тоже исчезли, и, наверное, они как раз и были причиной погрома на кухне.

Я пошел в гостиную — просто так — и зажег свет, думая, как бы мне побыстрее и не слишком грубо растолкать Стива и сказать ему, что я уезжаю. Полуприбранная комната казалась холодной и мрачной. Жалкое же зрелище предстанет взору бедной миссис Миллес, когда она вернется домой. По привычке и от нечего делать я неторопливо начал с того, на чем кончил вчера. Собрал осколки ваз и безделушек, вымел из-под кресел катушки ниток и обрывки вышивки.

Из-под софы торчал край большого светонепроницаемого конверта — обычная вещь в доме фотографа. Я заглянул в него, но там был только кусок чистого толстого пластика в восемь квадратных дюймов, ровно обрезанный с трех сторон и волнистый с четвертой. Еще мусор. Я сунул пластик назад в конверт и бросил все в корзину.

Пустая картонная коробка лежала открытая на столе. Без особой причины и явно по присущему фотографам любопытству я взял мусорную корзину и снова вывалил ее на ковер. Затем сложил все “ошибки” Джорджа в коробку, в которой он их держал, а потом собрал осколки стекла и фарфора и опять ссыпал их в корзину.

Глядя на фотографии и обрывки пленки, я задавался вопросом — почему Джордж вообще берег их? Фотографы, как и доктора, обычно быстро хоронят свои ошибки и не хранят их тут и там на журнальных полках вечным напоминанием о неудачах. Я всегда любил загадки. Я подумал, что было бы любопытно разобраться, почему Джордж счел интересными именно эти снимки.

Стив спустился по лестнице. В своей пижаме он казался таким хрупким. Он баюкал свою поврежденную руку, вяло взирая на наступивший день.

— Господи, — сказал он, — ты же целую кучу убрал!

— Сколько смог.

— Ну, спасибо. — Он увидел мусорную коробку на столе. Все содержимое снова было на месте. — Он обычно держал ее в холодильнике, — сказал он. — Мама рассказывала мне, что как-то раз была ужасная суматоха, когда холодильник сломался и все разморозилось — горох там и все такое. Папе было наплевать на то, что еда, которую она приготовила, погибла. Он только и говорил о том, что какое-то мороженое протекло прямо на его мусорку. — Стив устало улыбнулся при этом воспоминании. — Наверное, это было еще то зрелище. Ей это показалось чрезвычайно забавным, и, пока она смеялась, он становился все злее и злее... — Стив осекся, улыбка погасла. — Не могу поверить, что он не вернется.

— Твой отец часто держал свои пленки в холодильнике?

— Конечно. Естественно. Кучу пленок. Ты же знаешь, что такое фотографы. Всегда психуют, что цветные красители не вечны. Он все переживал, что его работы через двадцать лет погибнут. Говорил, единственный путь сохранить их для потомства — глубокая заморозка, да и то бабушка надвое сказала.

— Ладно... — сказал я. — А взломщики и холодильник опустошили?

— Господи! — У него был испуганный вид. — Не знаю. Я даже и не думал об этом. Но зачем им его пленки?

— Они же украли те, что были в проявочной.

— Но полицейские сказали, что это просто по злобе. На самом деле, им нужно было оборудование, они же могут его продать.

— M-м, — ответил я. — Твой отец делал много таких снимков, которые не нравились людям.

— Да, но только шутки ради. — Он, как всегда, защищал Джорджа.

— Давай посмотрим в холодильнике.

— Да. Хорошо. Он там, сзади, в сарайчике.

Стив вынул ключ из кармана фартука, висевшего в кухне, и вышел через заднюю дверь в маленький крытый дворик, с мусорным контейнером и поленницей дров. В кадке на дворе росла петрушка.

— Здесь, — сказал Стив, протягивая мне ключ и кивком показывая на зеленую крашеную дверь в окружающей двор стене. Я вошел и обнаружил огромный холодильник, стоявший между бензиновой газонокосилкой и примерно шестью парами галош.

Я поднял крышку. Внутри, заполняя одну его сторону, угнездившись между бараньими ножками и коробками с булочками и рубленым бифштексом, стояли три серых металлических ящика, каждый из которых был плотно завернут в полиэтилен. На крышке каждого была приклеена скотчем короткая надпись: “НЕ ХРАНИТЬ МОРОЖЕНОГО РЯДОМ С ЭТИМИ ЯЩИКАМИ”.

Я рассмеялся.

Стив посмотрел на ящики и надпись и сказал:

— Сам видишь. Мама сказала, что он просто взбеленился, когда все там потекло, но, в конце концов, ничего не пострадало. Еда вся пропала, но его лучшие диапозитивы уцелели. После этого он и начал хранить их в ящиках.

Я закрыл крышку, мы заперли дверь и пошли обратно в дом.

— Ты правда думаешь, — с сомнением в голосе начал Стив, — что грабители охотились за папиными фотографиями? То есть они ведь всякое украли. Мамины кольца, его запонки, ее шубу, и все такое.

— Да... так.

— Ты думаешь, что мне стоит сказать полиции обо всех этих пленках в холодильнике? Я уверен, что мама просто забыла о них. Мы никогда о них и не думали.

— Можешь поговорить с ней об этом, — сказал я. — Посмотрим, что она скажет.

— Да, так будет лучше. — Он чуть повеселел. — Одно хорошо — пусть она и потеряла все номера и даты, и названия мест, где эти снимки были сделаны, но у нее, по крайней мере, остались некоторые из лучших его работ. Не все пропало. Не все.

Я помог Стиву одеться и вскоре уехал, поскольку он сказал, что ему уже лучше. Да это и видно было. И я уехал с коробкой неудач Джорджа Миллеса, которую Стив велел выбросить на помойку.

— Ты не против, если я возьму ее себе? — спросил я.

— Да нет, конечно. Я знаю, что ты любишь всю эту возню с пленками, прямо как он... Он любил этот старый хлам. Не знаю почему. В любом случае, возьми, если хочешь.

Он вышел на подъездную дорожку и посмотрел, как я укладываю коробку в багажник рядом с двумя моими камерами.

— Ты ведь никуда не ходишь без камеры, да? — сказал он. — Прямо как папа.

— Думаю, нет.

— Папа говорил, что без нее чувствует себя голым.

— Это становится частью тебя. — Я захлопнул багажник и по давней привычке запер его. — Это твой щит. Ты как бы на шаг отходишь от мира. Становишься наблюдателем. Это как бы дает тебе право встать над эмоциями.

Он был весьма удивлен тем, что мне такое приходит в голову, да и я сам был удивлен — не тем, что подумал об этом, а тем, что сказал об этом ему. Я улыбнулся, чтобы превратить все это в шутку. И Стив, сын фотографа, явно облегченно вздохнул.

* * *

Где-то час я добирался от Аскота до Ламборна. Было воскресное утро, и я ехал быстро. Перед своим коттеджем я обнаружил большую темную машину.

Мой коттедж был одним из семи стандартных домиков в ряду, построенных при Эдуарде (Имеется в виду царствование короля Эдуарда VII (1901-1910гг.).)для людей среднего достатка. Кроме меня, там сейчас жили школьный учитель, водитель фургона для перевозки лошадей, викарий, ассистент ветеринара, несколько вдов и детей, а также там была пара общаг, набитых конюхами. Один жил только я. В такой тесноте почти неприличным казалось занимать столько места одному.

Мой дом был в центре: два выше, два ниже по улице. Сзади к нему была пристроена современная кухня. Белый кирпичный фасад безо всяких украшений выходил прямо на дорогу, не оставляя места для сада. Новые алюминиевые оконные рамы заменили прежние деревянные, которые уже давно сгнили. Старое потрепанное здание. Не особо впечатляет, но все же дом.

Я медленно проехал мимо машины, повернул на грязную подъездную дорожку в конце квартала, объехал домики сзади и припарковался под рифленой пластиковой крышей навеса позади кухни. По дороге я заметил, как из машины торопливо вышел какой-то человек. Я понял, что он увидел меня. Со своей стороны, я подумал только о том, что в воскресенье он мог бы и оставить меня в покое.

Я прошел через дом с черного хода и открыл переднюю дверь. На пороге стоял Джереми Фолк — худой, высокий, неуклюжий, пользующийся своей неподдельной неуверенностью как рычагом — все как прежде.

— Что, адвокаты по воскресеньям не отдыхают? — спросил я.

— Ну, в общем, я прошу прощения...

— Ладно, — сказал я. — Заходите. Сколько вы тут торчите?

— Да ничего... не волнуйтесь.

Он вошел в дверь и тут же разочарованно заморгал. Я перестроил внутреннюю часть коттеджа так, что бывшая передняя теперь была разделена на прихожую и проявочную, а собственно в той части, которая осталась под прихожую, была теперь картотека да окно, выходящее на улицу. Белые стены, белый кафельный пол — все белое и безликое.

— Сюда, — внутренне забавляясь его растерянностью, сказал я и повел его мимо проявочной и того, что служило раньше кухней, а теперь было скорее ванной и, отчасти, продолжением прихожей. За ними была новая кухня, а слева — узкая лестница.

— Кофе или поговорим? — спросил я.

— M-м… поговорим.

— Тогда наверх.

Я пошел вверх по лестнице, он следом за мной. Одну из двух спален я использовал как гостиную, поскольку она была самой большой комнатой в доме и с лучшим видом на Даунс. В самой маленькой комнате рядом с этой я спал.

В гостиной были белые стены, белый под, коричневый ковер, голубые шторы, опускающийся светильник, книжные полки, софа, низкий столик и напольные подушки. Мой гость оценивающе стрелял глазами, оглядывая комнату.

— Ну? — нейтрально начал я.

— Ну... в смысле... хорошая картина.

Он подошел посмотреть поближе на единственную висевшую на стене вещь — бледно-желтый солнечный свет падает на снег сквозь нагие ветви серебристых берез.

— Это... гм... картина?

— Это фотография, — сказал я.

— О! Правда? Похожа на картину. — Он отвернулся и сказал: — Где бы вы стали жить, будь у вас сто тысяч фунтов?

— Я уже сказал ей, что мне не нужны эти деньги. — Я посмотрел на него, неуклюжего, беспомощно стоявшего передо мной. На сей раз он был одет не в свой рабочий черный костюм, а в твидовый пиджак с декоративными кожаными заплатками на локтях. Но под этим тупым видом сообразительности все равно было до конца не скрыть, и я рассеянно подумал, не выбрал ли он эту маску из-за того, что собственная проницательность его смущает.

— Садитесь, — я показал на софу, и он сел, подобрав свои длинные ноги, словно я ему одолжение сделал. Я уселся на подушку, набитую маленькими мягкими шариками, и сказал: — Почему вы ничего не сказали мне о деньгах, когда встречались со мной в Сандауне?

Его чуть не скорчило.

— Я... просто... в смысле, подумал, что лучше сначала взять вас на кровные узы, знаете ли...

— А если бы не удалось, вы попробовали бы на жадность?

— Вроде того.

— И тогда вы просекли бы, с кем имеете дело?

Он заморгал.

— Понимаете ли, — вздохнул я, — я ведь все с полуслова понимаю, так, может, вам просто... бросить дурака валять?

Он расслабился и впервые стал вроде бы естественным и слегка улыбнулся мне — в основном глазами.

— Это становится привычкой, — сказал он.

— Так я и понял.

Он еще раз окинул взглядом комнату. Я сказал:

— Ладно, скажите, что вы видите.

Он так и сделал, не дергаясь и не извиняясь.

— Вы любите одиночество. Эмоционально холодны. Вам не нужна поддержка. И, хотя вы и делаете снимки, тщеславие вам чуждо.

— Принимаю.

— Ой-ой.

— Ладно, — сказал я. — Итак, зачем вы пришли?

— Ну, очевидно, чтобы заставить вас сделать то, чего вы делать не хотите.

— Найти сестру, о которой я не знал?

Он кивнул.

— Зачем?

После короткой паузы, в которую, как я мог представить, он провернул кучу “за” и “против”, он сказал:

— Миссис Нор настаивает на том, чтобы ее наследство досталось тому, кого нельзя найти. Это... это желание невозможно удовлетворить.

— Почему она настаивает?

— Не знаю. Она дала такие указания моему деду. Его советов она не слушает. Она стара, надоела ему дальше некуда, моему дяде тоже, потому они спихнули все это на меня.

— Аманду не смогли отыскать три детектива.

— Они не знали, где искать.

— Я тоже, — ответил я.

Он внимательно посмотрел на меня.

— Вы должны бы знать.

— Нет.

— Вы знаете, кто ваш отец? — спросил он.

Глава 4

Ясидел, повернув голову к окну, глядя на небогатую событиями спокойную жизнь Даунса. Тяжелое молчание ушло. А Даунс будет здесь всегда.

— Я не хочу связываться с семейством, к которому не чувствую себя принадлежащим, — сказал я. — И мне не нравится, что это родство затягивает меня в свою паутину. Старуха не затащит меня назад лишь потому, что подобное ей пришло в голову, после стольких-то лет.

Джереми Фолк не дал прямого ответа. Когда он встал, в его движениях снова появилась привычная неуклюжесть. Но не в голосе.

— Я привез отчеты, которые мы получили из трех детективных бюро, — сказал он. — Я их вам оставлю.

— Бесполезно.

— Согласен, — сказал он. Снова окинул взглядом комнату. — Я ясно вижу, что вы не хотите вмешиваться в это дело. Но, боюсь, я буду отравлять вам жизнь, пока вы не согласитесь.

— Делайте ваше грязное дело.

Он улыбнулся.

— Грязное дело свершилось около тридцати лет назад, разве не так? Еще до того, как оба мы родились. А сейчас грязь просто снова всплыла.

— Наше вам спасибо.

Он вытащил длинный пухлый конверт из внутреннего кармана своего деревенского твидового пиджака и осторожно положил его на стол.

— Отчеты не особо длинные. Вы ведь можете просто прочесть их, правда?

Он и не ждал ответа. Он просто с рассеянным видом пошел к двери, показывая, что готов уйти. Я шел за ним вниз по лестнице вплоть до его машины.

— Кстати, — сказал он, неуклюже застыв на полпути к водительскому сиденью, — миссис Нор на самом деле умирает. У нее рак позвоночника. Уже с метастазами. Говорят, сделать ничего нельзя. Она проживет, может, недель шесть или чуть больше. Они не могут сказать. Потому... в смысле... времени нет, понимаете?

* * *

Я с удовольствием весь день проработал в проявочной, проявляя и печатая черно-белые снимки миссис Миллес и разгрома в ее доме. Снимки вышли четкие и резкие, так что можно было даже прочесть бумаги на полу, и я вдруг задумался — где же пролегает эта граница между явным тщеславием и просто удовольствием от хорошо сделанной работы? Возможно, тщеславием было вешать на стену серебристые березы... но если отвлечься от содержания, то печатание большого фотоснимка — техническая проблема, и все получилось как надо... да и скульптор разве прячет под мешковиной лучшие свои статуи?

Конверт, который принес Фолк, по-прежнему нераспечатанный, лежал наверху на столе, где Джереми его и оставил. Я, проголодавшись, поел немного помидоров и мюсли, убрался в проявочной, в шесть часов запер дом и пошел вверх по дороге к Гарольду Осборну.

В шесть часов по воскресеньям он ждал меня на рюмочку, и каждое воскресенье от шести до семи мы разговаривали о том, что произошло за прошлую неделю, и обсуждали планы на неделю будущую. Несмотря на свое непредсказуемое настроение, что маятником качалось от депрессии к эйфории, Гарольд был человеком методичным и терпеть не мог, когда что-нибудь мешало нашим посиделкам, которые он называл военными советами. В этот час на телефонные звонки отвечала его жена, записывая, что ему передать и кому перезвонить. Как-то раз при мне у них вышел страшный скандал, поскольку она ворвалась в комнату, чтобы сказать, что собаку сбила машина.

— Могла бы подождать двадцать минут! — взревел он. — Как я теперь могу сосредоточиться на указания Филипу насчет Швеппса?

— Но собака! — рыдала она.

— К черту собаку!

Он несколько минут выговаривал ей, а затем вышел на дорогу и стал рыдать над изуродованным телом своего друга. Наверное, в Гарольде было то, чего не было во мне, он был эмоционален, вспыльчив, порой его прямо-таки распирало от чувств, от гнева или любви, он был хитер и обладал утонченным вкусом. Мы были сходны лишь в одном — в нашей вере в то, что мы сможем сделать все как надо, и это молчаливое соглашение было основой мира между нами и держало нас вместе. Он мог бешено орать на меня, понимая, что я не обижусь, и поскольку я хорошо его знал, то и не обижался. Другие жокеи, тренеры и некоторые журналисты часто говорили мне с различной степенью раздражения или насмешки: “Как ты только с этим миришься”? И я всегда честно отвечал: “Легко”.

В это воскресенье священный час был прерван еще до того, как успел начаться, поскольку у Гарольда был гость. Я вошел в его дом через вход в конюшни. В гостиной-офисе, полной уютного беспорядка, в одном из кресел сидел Виктор Бриггз.

— Филип! — с улыбкой приветствовал меня Гарольд. — Налей себе. Мы как раз собираемся просмотреть вчерашнюю видеозапись. Садись. Готов? Я включаю.

Виктор Бриггз кивнул мне и пожал руку. “Без перчаток”, — подумал я. Холодные бледные сухие руки, в пожатий ничего агрессивного. У него были густые блестящие прямые черные волосы, слегка поднимавшиеся над бровями, образуя мысок посередине лба. Обычно их скрывала широкополая шляпа. Он был без тяжелого синего пальто, в простом темном костюме. Даже сейчас на лице его было замкнутое выражение, словно он боялся выдать свои мысли, но в целом он был явно доволен. Пусть он и не улыбался, но ощущение было такое.

Я открыл банку кока-колы и налил себе в стакан.

— Ты не будешь пить? — спросил Виктор Бриггз.

— Шампанское, — сказал Гарольд. — Он шампанское пьет, не так ли, Филип?

Гарольд был в прекрасном расположении духа. Его рыжевато-каштановые кудри беспорядочно торчали во все стороны, такие же неукротимые, как и его натура. Гарольду было пятьдесят два, а смотрелся он лет на десять моложе — дородный, крупный, живой, мускулистый, шести футов росту, лицо с сильными, но нечеткими чертами, так что оно казалось скорее круглым, чем острым.

Он включил видео и снова сел в кресло, чтобы посмотреть на неудачу Дэйлайта на сандаунских скачках. Довольный был, как будто выиграл Большой национальный приз. “Хорошо, что никто из распорядителей не присматривался, — подумал я. — Иначе вряд ли бы кто ошибся насчет того, чего это тренер радуется проигрышу своей лошади”.

На пленке я на Дэйлайте спускался к старту, становился в ряд, пускался с места; комментатор говорил, что ставки на фаворита один к четырем, надо только взять все препятствия, чтобы выиграть. Чистые прыжки на первых двух препятствиях. Сильный ровный подъест мимо трибун. Дэйлайт впереди, задает скорость, но остальные пять всадников идут по пятам. Верхний Поворот, прижимается к изгороди... все быстрее вниз... Приближение к третьему препятствию... все выглядит прекрасно, затем винт в воздухе и неуклюжее приземление, Фигурка в красном и голубом сползает по шее лошади, затем падает ей под ноги. Стон толпы и спокойный голос комментатора: “Дэйлайт сходит на этом препятствии, теперь лидирует Мушка”...

Остальные участники скачек общей неразличимой кучей вяло дотащились до финиша. Затем еще раз прокрутили сход с дистанции Дэйлайта с замечаниями комментатора. “Вы видите, как конь пытается прибавить, и сбрасывает Филипа Нора вперед через голову... голова лошади при приземлении резко опускается, не оставляя жокею шанса... Бедный Филип Нор цепляется за лошадь... безнадежно... всадник и лошадь не получили повреждений”.

Гарольд встал и выключил видео.

— Артистично, — сказал он, лучезарно улыбаясь мне сверху вниз. — Я двадцать раз крутил пленку. Просто невозможно пересказать.

— Никто ничего не заподозрил, — сказал Виктор Бриггз. — Один из распорядителей сказал мне: “Как чертовски не повезло”.

Где-то в груди Виктора Бриггза таился смех — не вырывающийся на поверхность, а только сотрясающий грудь. Он взял большой конверт, лежавший рядом с его стаканом джина с тоником, и протянул его мне.

— Здесь моя благодарность тебе, Филип.

— Вы очень добры, мистер Бриггз, — сухо сказал я. — Но это ничего не меняет. Я не хочу получать деньги за проигрыш... Ничего не могу с этим поделать.

Виктор Бриггз молча положил конверт. И не он тут впал в ярость, а Гарольд.

— Филип, — прогремел он, нависая надо мной, — не будь ты таким щепетильным, черт тебя дери! В этом конверте куча денег! Виктор очень щедр. Возьми, скажи спасибо и заткнись.

— Лучше не надо.

— Да плевать мне, что тебе лучше! Когда надо было совершить преступление, ты так не манерничал! Это он от тридцати сребреников, видите ли, нос воротит! Ханжа! Меня тошнит от тебя. И ты возьмешь эти деньги, или мне придется затолкать их тебе в глотку!

— Придется.

— Что придется?

— Затолкать их мне в глотку.

Виктор Бриггз по-настоящему рассмеялся, хотя, когда я посмотрел на него, губы его были по-прежнему сжаты, как будто смех вырвался наружу без его позволения.

— И, — медленно сказал я, — я не хочу больше такого делать.

— Ты сделаешь то, что тебе скажут, — сказал Гарольд.

Виктор Бриггз решительно встал, и оба они внезапно замолкли, глядя на меня.

Мне показалось, что прошла целая вечность, затем Гарольд сказал тихим голосом, в котором было куда больше угрозы, чем в его крике:

— Ты сделаешь то, что тебе скажут, Филип.

Тут и явстал в свою очередь. Во рту у меня пересохло, но я сумел заговорить безразлично, спокойно и без вызова, насколько это было возможно:

— Пожалуйста... не заставляйте меня повторять вчерашнее.

Глаза Виктора Бриггза сузились.

— Тебе что, лошадь чего-нибудь повредила? Судя по видео, конь по тебе прошелся.

Я покачал головой:

— Нет. Просто из-за проигрыша. Вы же знаете, мне это претит. Просто... я не хочу, чтобы вы просили меня... еще раз.

Снова молчание.

— Послушайте, — сказал я, — всему есть мера. Конечно, я придержу лошадь, если она не на сто процентов в форме, и тяжелая гонка выведет ее в другой раз из строя. Конечно, я это сделаю, если в этом будет смысл. Но не так, как было вчера с Дэйлайтом. Я понимаю, что я делал такое... но вчера последний раз.

— Лучше тебе уйти прямо сейчас, Филип, — холодно сказал Гарольд. — Я поговорю с тобой утром.

Я кивнул и ушел без теплых рукопожатий, которыми приветствовали мое прибытие.

“Что они будут делать?” — думал я. Я шел по извилистой темной улочке от дома Гарольда к себе, как сотни раз по воскресеньям, и думал, не в последний ли раз. Если он захочет, он может хоть завтра посадить на своих лошадей других жокеев. Он не был обязан выпускать меня на скачки. Я считался вольнонаемным, поскольку мне платили за скачки владельцы лошадей, я не получал еженедельную плату от тренера, и такого понятия, как “незаконное увольнение”, для свободных художников, вроде меня, не существовало.

Я подумал, что они не отпустят меня просто так. Но ведь три года они честно работали с лошадьми Бриггза, так почему бы не продолжить и в будущем? И если бы они хотели продолжать мошенничество, то почему бы им не взять для этого какого-нибудь другого бедного молодого олуха, только начинающего карьеру, и прижать его, если они хотят проигрывать скачки? Все это глупости. Я положил мою работу к их ногам, как футбольный мяч, и, возможно, сейчас они как раз выбивают его с поля.

Смешно. Я и не знал, что собираюсь сказать то, что сказал. Это просто вырвалось, как вода из новой скважины.

Все эти скачки, которые я, не желая этого, проиграл в прошлом, но ведь проиграл... Почему же сейчас я смотрю на это настолько по-другому? Почему же меня так воротит, когда я думаю о том, чтобы снова помешать Дэйлайту, даже если отказ будет означать окончательный конец жокейской карьеры?

Когда же я изменился? И как я этого не заметил? Не знаю. У меня просто было ощущение, что я уже слишком далеко зашел, чтобы поворачивать обратно. Слишком далеко зашел по той дороге, по которой не хотел идти.

* * *

Я поднялся по лестнице наверх и прочел три отчета детективов об Аманде, поскольку это, в целом, было куда лучше, чем думать о Бриггзе и Гарольде.

Два отчета были от весьма крупных бюро и один от детектива-одиночки, и все три проявили немало изобретательности, получив очень мало результатов. Несомненно, они честно отработали свои деньги. Они пространно объясняли, что они так долго делали и почему ничего не выяснили: все трое, что неудивительно, обнаружили примерно одно и то же.

Никто из них поначалу не мог найти никакого намека на регистрацию рождения девочки. Все они сомневались и не верили в то, что ее можно разыскать, но меня это вовсе не удивляло. Я, когда пытался получить паспорт, вдруг обнаружил, что и сам не имею свидетельства о рождении. Вся эта тягомотина заняла несколько месяцев.

Я знал, как меня зовут, знал имя своей матери, дату рождения и то, что родился в Лондоне. Однако официально меня не существовало.

— Но я же есть, — протестовал я, и мне сказали:

— Да, но ведь у вас нет бумаги с подтверждением этого, так?

И были свидетельские показания, тонны и километры бумаги, и когда я получил разрешение поехать во Францию, я уже пропустил тамошние скачки.

Все детективы перерыли Сомерсет-хауз в поисках записей об Аманде Нор, возраст между десятью и двадцатью пятью, рожденной, вероятно, в Суссексе. Несмотря на ее необычное имя, все они потерпели неудачу.

Я цыкнул зубом, подумав, что смог бы поточнее определить ее возраст.

Она не могла родиться раньше, чем я стал жить у Данкена и Чарли, поскольку до того я довольно часто видел свою мать, раз пять-шесть в год, зачастую по неделе, и я знал бы, если бы у нее был ребенок. Люди, у которых она меня оставляла, обычно говорили о ней, когда думали, что я не слышу, и я постепенно начинал понимать то, что они говорили, хотя порой не сразу, а через несколько лет, но никто из них не упоминал о том, что она беременна.

Значит, мне было по меньшей мере двенадцать, когда родилась Аманда и, соответственно, ей сейчас не может быть больше восемнадцати.

С другой стороны, она не могла быть младше десяти, я был уверен, что моя мать умерла где-то между Рождеством и моим восемнадцатым днем рождения. Она, видимо, была тогда в таком отчаянии, что послала своей матери письмо и фотографию. Аманде на фотографии было три... значит, если она жива, ей, по меньшей мере, пятнадцать.

Шестнадцать или семнадцать, скорее всего. Она родилась в те три года, когда я совсем не виделся с матерью и жил у Данкена и Чарли.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17