— По виду не скажешь.
— Через четыре дня буду готов.
— Ну, смотри тогда.
Я определенно не был в состоянии сесть сейчас за руль, но спать в коттедже одному улыбалось мне еще меньше. Я взял минимум вещей, забрал с кухни коробку Джорджа и отправился в Чизик, где, несмотря на темные очки, мой вид вызвал ужас. Черные синяки, швы на ранах, трехдневная щетина. Красавчик, нечего сказать.
— Еще хуже стало, — сказала Клэр, присмотревшись.
— С виду хуже, а чувствую себя лучше.
“Хорошо, — подумал я, — что они остального не видят. У меня весь живот почернел от последствий внутреннего кровоизлияния. Именно это, — заключил я, — и вызывало те самые судороги”.
Саманта была встревожена.
— Клэр сказала, что кто-то страшно избил тебя... но я и подумать не могла...
— Смотрите, — сказал я, — я могу куда-нибудь еще пойти.
— Не дури. Садись. Ужин на столе.
Они мало говорили, может, ждали моего рассказа. Но я был не лучшим собеседником. Был еще слишком слаб. За кофе я спросил, не могу ли я позвонить в Суиндон.
— Насчет Джереми? — спросила Клэр.
Я кивнул.
— Я позвоню. Какой там номер?
Я сказал ей, она позвонила и спросила.
— Он все еще дышит через трубку, — сказала она, — но заметно улучшение.
— Если ты устал, — спокойно сказала Саманта, — иди ложись.
— Ладно...
Они обе поднялись по лестнице. Я автоматически, не раздумывая, пошел в маленькую спаленку рядом с ванной.
Они обе рассмеялись.
— Мы все думали, вспомнишь ли ты, — сказала Саманта.
* * *
Клэр ушла на работу, а я большую часть среды проспал в кресле-качалке на кухне. Саманта приходила и уходила — по утрам она работала, а днем отправлялась за покупками. Я в блаженном покое ждал, пока не вернутся силы духовные и телесные. “Какое счастье, — думал я, — что мне выпал такой денек, и я могу отлежаться”.
В четверг я сходил в травматологическую клинику и принял две долгие электропроцедуры, сделал массаж и общую физиотерапию. На пятницу мне назначили еще две процедуры.
В четверг между процедурами я позвонил четырем фотографам и выяснил, что никто не знает, как перевести снимок на пластик или печатную бумагу. “Спроси еще кого, старик”, — устало сказал один из них.
Когда я вернулся в Чизик, зимнее солнце уже низко висело над горизонтом, а на кухне Саманта мыла французское окно.
— Когда в них свертит солнце, они всегда кажутся такими грязными, — сказала она, оттирая стекло тряпкой. — Извини, если тут холодно, но это ненадолго.
Я сел в плетеное кресло-качалку, глядя на струйку жидкости для мытья стекол, брызжущую из белой пластиковой бутыли. Она закончила с внешней стороной окон, зашла внутрь и закрыла створки, задвинув шпингалеты. Рядом с ней на столе стояла пластиковая бутыль.
На ней крупными буквами было написано “АЯКС”.
Я нахмурился, пытаясь вспомнить. Где я слышал это слово — “Аякс”?
Я встал из кресла и подошел посмотреть поближе. Там красным по белому пластику было написано: стеклоочиститель “Аякс”, с аммиаком. Я взял бутылку и встряхнул ее. Сунул нос в горлышко и принюхался к содержимому. Приятный запах. Не резкий.
— Что такое? — спросила Саманта. — Что ты там высматриваешь?
— Этот стеклоочиститель...
— Ну, и?..
— Зачем мужчине просить жену купить ему “Аякс”?
— Ну и вопрос, — сказала Саманта. — Понятия не имею.
— Вот и она тоже, — сказал я. — Тоже понятия не имела.
Она забрала у меня бутылку и продолжила работу.
— Этим можно мыть любое стекло, — сказала она, — кафель в ванной. Смотровые стекла. Любую полезную вещь.
Я снова сел в кресло и тихонько качнул его. Саманта с улыбкой украдкой глянула на меня.
— Два дня назад ты был страшен, как смерть, — сказала она.
— А теперь?
— Ну, теперь, прежде чем вызывать спасателей, можно и подумать.
— Завтра я побреюсь, — пообещал я.
— Кто тебя избил? — спросила она как бы между прочим. И взгляд ее, и внимание были прикованы к окну. Но вопрос-то все равно был непростым. Тут нужен был не просто ответ, а доверие. Это было как бы требование платы за без вопросов предоставленное убежище. Если я не скажу, она не будет настаивать. Но ведь мы никогда не были так близки, чуть ли не родственники…
“Что мне нужно в этом доме, в котором я чувствую себя все более и более как дома? — думал я. — Я никогда не желал завести семью — это всегдашняя близость, постоянство. Я не желал любовных уз. Никакого гнетущего эмоционального подчинения. И если я удобно устроился тут, глубоко вошел в жизнь тех, кто тут живет, не заставит ли это меня в скором времени вырваться отсюда на свободу, трепеща крылышками? Меняется ли кто-нибудь в основе своей?”
Саманта прочла в моем молчании то, что я и ожидал. Поведение ее слегка изменилось — не то, чтобы она стала вести себя недружелюбно, но близости уже не допускалось. Прежде чем она закончит мыть стекло, я стану просто ее гостем, а не... чем? Сыном, братом, племянником, частью ее.
Она светло улыбнулась мне — но это была лишь маска — и поставила чайник.
Клэр вернулась с работы, пряча под веселостью усталость. Она тоже ждала, хотя и не спрашивала.
Где-то в середине ужина я поймал себя на том, что рассказываю им о Джордже Миллесе. Под конец это было не так уж и сложно. Никакого холодного расчета. Я просто рассказал.
— Вы не одобрите, — сказал я. — Я доделал то, что оставил Джордж.
Они слушали, забыв про горошек с лазаньей (Итальянское блюдо, разновидность макарон.).
— Итак, вы видите, — сказал я под конец, — дело еще не закончено. Пути назад нет, и нечего жалеть о том, что лучше бы я этого и не начинал. Я еще не знаю, что хочу сделать дальше... но я попросил разрешения пожить здесь несколько дней, потому что в коттедже я себя в безопасности не чувствую. И я не собираюсь жить там постоянно, пока не узнаю, кто хотел меня убить.
— Ты можешь так и не узнать, — сказала Клэр.
— Не говори так, — резко перебила Саманта. — Если он не узнает... — Она осеклась.
— То я не буду знать, как защищаться, — закончил я за нее.
— Может, полиция... — сказала Клэр.
— Может.
Остаток вечера мы провели скорее в размышлениях, чем в депрессии, да и новости из Суиндона были добрыми. Легкие Джереми отошли от паралича. Он все еще дышал через трубку, но за последние двадцать четыре часа наметилось значительное улучшение. Строгий голос, зачитывавший бюллетень, звучал устало. “Могу ли я поговорить с Джереми?” — спросил я. “Сейчас посмотрю, — ответили мне. Через некоторое время строгий голос вернулся. — Нет, он в интенсивной терапии, попробуйте в субботу”.
В пятницу утром я долго проторчал в ванной, соскабливая щетину и отрезая концы тонкой прозрачной нити, которой медсестра меня заштопала. Надо признаться, она сделала дело аккуратно. Раны поджили, и шрамов, вероятно, не останется. Опухоли также рассосались. Были еще остатки синяков, уже пожелтевших, да еще сломанные зубы. Но то, что смотрело на меня из зеркала, было определенно лицом, а не ночным кошмаром.
Саманта облегченно вздохнула, увидев, что моя физиономия снова обрела цивилизованный вид, и настояла, чтобы я позвонил дантисту.
— Тебе нужно поставить коронки, — сказала она, — и ты их поставишь.
Я их и поставил в тот же день, попозже. Временные, пока не сделают фарфоровые.
Между двумя посещениями поликлиники я съездил к северу от Лондона, в Бэсилдон в Эссексе, где производят фотобумагу. Я поехал туда сам, вместо того чтобы позвонить по телефону, поскольку подумал, что в лицо им будет труднее сказать, что у них нет информация. Так и оказалось.
В приемной мне вежливо сказали, что не знают ни о каком фотоматериале, который был бы с виду похож на пластик или печатную бумагу. Нет ли у меня с собой этих образцов?
Их у меня с собой не было. Я не хотел, чтобы их исследовали, если они вдруг чувствительны к свету. Могу ли я посоветоваться с кем-нибудь еще?
“Трудно”, — сказали они.
Я не собирался уходить. “Возможно, вам поможет мистер Кристофер, — сообщили мне в конце концов, — если он не слишком занят”.
Мистер Кристофер оказался парнем лет девятнадцати с вызывающей прической и хроническим насморком. Однако слушал он внимательно.
— На этом пластике и бумаге эмульсия есть?
— Вряд ли.
Он пожал плечами.
— Ну, вот вам.
— Что — мне?
— Картинок не получится.
Я цыкнул сломанным зубом и задал ему с виду бессмысленный вопрос:
— Зачем фотографу аммиак?
— Да незачем. Для фотографий этого не нужно. Чистого аммиака нет ни в одном проявителе, ни в отбеливателе, ни в фиксаже, насколько я знаю.
— Может здесь кто-нибудь знать об этом? — спросил я.
Он с жалостью посмотрел на меня, подразумевая, что если уж он не знает, так никто не знает.
— Вы могли бы спросить, — настойчиво сказал я. — Ведь если есть процесс, который включает аммиак, то вам и самому хотелось бы о нем узнать, так ведь?
— Да. Полагаю, да.
Он коротко кивнул мне и исчез. Я прождал четверть часа, думая, не ушел ли он на ленч. Однако он вернулся с седым пожилым человеком в очках, который тоже неохотно, но все же выдал информацию.
— Аммиак, — сказал он, — используется в фотосекциях технических производств. С его помощью проявляют то, что в народе называется светокопиями. Конечно, если поточнее, то это называется диазопроцесс.
— Пожалуйста, — почтительно и с благодарностью попросил я, — опишите его.
— Что у вас с лицом? — спросил он.
— Проиграл в споре.
— Ого.
— Что такое диазопроцесс? — спросил я.
— У вас есть чертеж. В смысле... вы получили его от технолога или дизайнера. Скажем, узел машины. Чертеж с точной спецификацией для производителя. Вы следите?
— Да.
— Производству нужно несколько копий мастер-чертежа. Потому они делают светокопии. Или чаще не делают.
— M-м... — сказал я.
— На светокопии, — сурово сказал он, — бумага становится голубой, а чертеж становится белым. В наше время бумага остается белой, а чертеж становится голубым. Или темно-красным.
— Продолжайте, пожалуйста.
— С самого начала? — сказал он. — Ладно. Первоначальный чертеж, который, естественно, делается на прозрачной бумаге, прикалывается и крепко прижимается стеклом к листу диазобумаги. Она с обратной стороны белая и зеленоватая или желтая с той стороны, которая покрыта чувствительным к аммиаку красителем. Со стороны чертежа ее определенный промежуток времени подсвечивают светом угольной электрической дуги. Этот свет обесцвечивает весь краситель на диазобумаге за исключением тех участков, что покрыты линиями чертежа. Затем диазобумагу проявляют в парах аммиака, и линии чертежа темнеют и проявляются. Вы это хотели узнать?
— Да, — восхищенно оказал я. — А диазобумага похожа на печатную?
— Конечно, может походить, если ее обрезать до этого размера.
— А как насчет куска с виду чистого пластика?
— Похоже на диазопленку, — спокойно сказал он. — Для ее проявления горячие пары аммиака не нужны. Тут сгодится любая холодная жидкость с содержанием аммиака. Но будьте осторожны. Я говорил об угольной дуге, поскольку в технологии применяется именно этот метод, но, конечно, долгое пребывание на солнечном или любом другом свету может вызвать тот же эффект. Если ваш кусок пленки с виду чистый, это означает, что большая часть желтого красителя уже обесцветилась. Если там есть рисунок, то вы должны быть осторожны, чтобы не подвергнуть ее слишком сильному освещению.
— А слишком сильное освещение — это сколько? — взволнованно спросил я.
Он поджал губы.
— На солнечном свету вы потеряете последние следы красителя секунд за тридцать. При обычном комнатном освещении... минут пять-десять.
— Она в светонепроницаемом конверте.
— Тогда вам повезло.
— А листы бумаги... они кажутся белыми с обеих сторон.
— То же самое, — сказал он, — они подвергались воздействию света. Там может быть рисунок, а может, и нет.
— А как мне получить пары аммиака, чтобы это выяснить?
— Да просто, — сказал он, словно это все должны знать. — Налейте немного аммиака в кастрюльку да подогрейте. Держите бумагу над кастрюлей, но не давайте намокать. Только пропарьте.
— Не хотите ли, — осторожно сказал я, — выпить шампанского на обед?
* * *
Я вернулся в дом Саманты часов в шесть с дешевой кастрюлькой, двумя бутылками “Аякса”, замороженной верхней челюстью и размятыми мускулами, переживающими после массажа некое возрождение. Я чувствовал себя смертельно усталым, что не было хорошим знаком для того, что предстояло мне утром, поскольку, как проинформировал меня по телефону Гарольд, два стиплера ждут меня в Сандауне.
Саманта ушла. Клэр, сидя на кухне за столом, по которому была разбросана ее работа, окинула меня быстрым оценивающим взглядом и предложила мне бренди.
— На полке, там, где соль, мука и приправы. Мне тоже налей, ладно?
Я немного посидел с ней за столом, потягивая эту мерзкую неразбавленную жидкость и чувствуя, как мне становится лучше. Темная головка Клэр склонилась над книгой, с которой она работала, свободная рука то и дело тянулась к стакану. Она была вся погружена в свою работу.
— Не хочешь пожить у меня? — спросил я.
Она, слегка нахмурившись, подняла рассеянный вопросительный взгляд.
— Ты хочешь сказать...
— Да, — ответил я. — Хочешь пожить у меня?
Она наконец-то оторвалась от работы.
— Это риторический вопрос или приглашение? — сказала она со смехом в глазах.
— Приглашение.
— Я не смогу жить в Ламборне, — сказала она. — Слишком далеко от работы. Ведь ты не можешь жить здесь... так далеко от лошадей?
— Где-нибудь посередине.
Она изумление посмотрела на меня.
— Ты серьезно?
— Да.
— Но мы... — Она осеклась, оставив вопрос незаконченным.
— Не занимались любовью...
— Ну...
— В общем, — сказал я, — что ты думаешь?
Она тянула время, попивая маленькими глоточками бренди из своего стакана. Я ждал — чуть ли не сто лет.
— Я думаю, — сказала она наконец, — почему бы и не попробовать.
Я улыбнулся, чрезвычайно довольный.
— Не строй такой самоуверенной морды, — сказала она, — и пей свое бренди, пока я не закончу с книгой.
Она снова склонилась над книгой, однако в работе далеко не продвинулась.
— Это плохо, — сказала она. — Как я буду теперь работать? Давай-ка поужинаем.
Она сто лет готовила замороженное рыбное филе, поскольку я обнимал ее за талию и терся подбородком о ее волосы. И когда мы ели, я не чувствовал вкуса еды. У меня было на душе невероятно легко. Ведь я не был уверен, что она скажет “да”, и еще меньше ожидал от нее такой невероятной жажды приключений. И забота о ком-то уже казалась не тягостью, а привилегией.
“Здорово, — рассеянно думал я, — как же все это здорово! Неужели лорд Уайт чувствовал то же самое к Дане ден Релган?”
— Когда вернется Саманта? — спросил я.
Клэр покачала головой.
— Слишком скоро.
— Поедешь со мной завтра? — спросил я. — На скачки... а затем где-нибудь побудем вместе...
— Да.
— А Саманта не будет против?
Она изумленно посмотрела на меня.
— Да вряд ли.
— Почему ты смеешься?
— Она пошла в кино. Я спросила, почему это она решила пойти в кино в твой последний вечер здесь. Она сказала, что хочет посмотреть этот фильм. Мне это показалось странным... но я ей поверила. Она видит больше, чем я.
— Господи, — сказал я. — О, женщины!
* * *
Пока она снова пыталась закончить работу, я принес мусорную коробку и вынул черный конверт.
Я взял с полки плоскую стеклянную тарелку, вынул из конверта кусок пластика. Положив его в тарелку и вылил туда немного “Аякса”. Затаил дыхание.
Почти сразу же проявились темные красновато-коричневые линии. Я покачал тарелку, распространил жидкость по всей поверхности пленки, понимая, что весь оставшийся краситель должен быть покрыт аммиаком прежде, чем свет обесцветит его.
Это был не чертеж, а рукописная надпись.
Выглядела она странно.
Чем сильнее она проявлялась, тем четче я осознавал — с точки зрения чтения, — что пластик лежит не той стороной вверх.
Я перевернул его. Налил еще “Аякса”, покачал кювету. И прочел проявившиеся слова так же четко, как они были написаны.
Это было... должно было быть... то, что Дана ден Релган написала на сигаретной обертке.
Героин, кокаин, конопля. Количества, даты, цены, поставщики. Чего же удивляться, что она хочет его вернуть.
Клэр смотрела из-за моего плеча.
— Что ты там нашел?
— То, чего хотела та девушка — Дана — в субботу.
— Дай-ка посмотреть. — Она подошла и заглянула в тарелку. — Это же убийственно, верно?
— М-м.
— Но как же это получилось... вот так?
— Мудрый Джордж Миллес, — с благодарностью сказал я. — Он заставил ее написать список на целлофановой обертке красным фломастером... Ей казалось, что так безопаснее, поскольку сигаретная обертка такая непрочная, такая тонкая... Я ожидал, что и сами слова покажутся неразборчивыми на обертке, да еще на обертке с отпечатанными словами. Но все, что нужно было Джорджу Миллесу, — четкие строки на прозрачном материале, чтобы сделать диазоотпечатки.
Я объяснил ей все, что узнал в Бэсилдоне.
— Наверное, он осторожно снял с обертки пластик, прижал его стеклом поверх диазопленкн и подержал на свету. Так список наркотиков был надежно сохранен, и теперь не имело значения, развалится ли обертка или нет. Он спрятал этот список, как и прочее.
— Какой необычный человек!
Я кивнул.
— Необычный. Хотя, понимаешь ли, он не предполагал, что кто-нибудь станет разгадывать его загадки. Он делал их просто для своего удовольствия... и чтобы спрятать записи от разъяренных грабителей.
— В этом он преуспел.
— Да уж.
— А все твои снимки? — с внезапной тревогой спросила она. — Которые там, в картотеке... Представь...
— Успокойся, — сказал я. — Даже если кто-нибудь их украдет и сожжет, останутся негативы. Они хранятся у мясника в морозильнике.
— Наверное, — сказала она, — все фотографы такие одержимые.
Только потом я осознал, что не спорил с ее определением. Я даже не подумал, что я — жокей!
Я спросил — ничего, если я навоняю в кухне аммиаком?
— Пойду мыть голову, — сказала она.
Когда она ушла, я слил “Аякс” с тарелки в кастрюльку и долил туда все, что оставалось в первой бутылке, и, пока все это подогревалось, я открыл французское окно, чтобы не задохнуться. Затем я взял первый лист печатной бумаги и подержал его над нагревающимся стеклоочистителем. Слова Джорджа проступили так четко, словно они были написаны невидимыми чернилами. Аммиак, очевидно, быстро испарялся, поскольку для того, чтобы проявить второй лист, мне пришлось использовать и другую бутылку, но и на нем возникли слова так же, как и на первом.
Вместе они составили рукописное письмо, в котором я узнал руку Джорджа. Наверное, он сам написал его на каком-то прозрачном материале, — на чем угодно: на полиэтиленовом пакете, кальке, куске стекла, пленке, с которой смыли эмульсию... На чем угодно. Написав, он перевел письмо на диазобумагу и выставил на свет, а затем сразу же спрятал бумагу в светонепроницаемый конверт.
И что потом? Отослал ли он прозрачный оригинал? Написал ли он письмо снова на обычной бумаге? Распечатал? Узнать было невозможно. Но одно я знал точно — так или иначе, письмо он отослал.
Я слышал о результатах его получения.
Я догадывался о том, кто хотел меня убрать.
Глава 19
Гарольд с некоторым облегчением встретил меня у весовой в Сандауне.
— Ну, хоть выглядишь получше. У врача был?
Я кивнул.
— Он подписал мою карту.
У него не было причин ее не подписывать. По его понятиям, жокей, который неделю отлеживался из-за ушибов, и так потакал себе куда больше, чем нужно. Он попросил меня согнуться-разогнуться и кивнул.
— Виктор здесь, — сказал Гарольд.
— Ты сказал ему?..
— Да. Он говорит, что не хочет разговаривать с тобой на скачках. Говорит, что хочет посмотреть на тренировки своих лошадей в Даунсе. Он приедет в понедельник. Вот тогда он с тобой и поговорит. И, Филип, будь чертовски осторожен в словах.
— М-м, — уклончиво ответил я. — Как насчет Корал-Кея?
— А что с ним? Он в порядке.
— Никаких подвохов?
— Виктор знает, что ты на этот счет думаешь, — сказал Гарольд.
— Виктора, как я понимаю, не заботят мои мысли. Лошадь бежит без всяких?
— Он ничего не говорил.
— Поскольку я ему говорил, — сказал я. — Я скачу на ней, и скачу честно. Чтобы он там на парадном круге ни выдавал.
— Чего ты так взбеленился?
— Ничего… просто спасаю твои деньги. Конкретно твои. Не заставляй меня проигрывать, как было на Дэйлайте. Все.
Он сказал, что не будет меня заставлять. Он также сказал, что незачем нам встречаться в воскресенье, если я буду говорить с Виктором в понедельник, и что мы обсудим планы на следующую неделю попозже. Никто из нас не знал, что у Виктора на уме... Может, после понедельника вообще планировать будет нечего?
В раздевалке Стив Миллес плакался, что сигнал к старту дали тогда, когда он, Стив, не был еще готов, и что из-за этого он так застрял, что остальные успели пройти пол-фарлонга (Фарлонг — 201, 17 м.)прежде, чем он стартовал... и что владелец разозлился и сказал, что в следующий раз возьмет другого жокея, и без конца спрашивал потом всех: “Разве это честно?”
— Нет, — сказал я. — Жизнь — штука нечестная.
— Она должна быть честной!
— Лучше уж смирись, — сказал я с улыбкой. — Лучшее, что ты можешь ожидать, — так это тычка в зубы.
— Твои-то зубы в порядке, — сказал кто-то.
— Коронки поставил.
— По кусочкам собрал, а? Ты это имеешь в виду?
Я кивнул.
— Да стартеров надо штрафовать за то, что они дают сигнал к скачкам, когда лошади еще не выстроены, как надо! — сказал Стив, не принимая этой перебранки.
— Да отдохни ты, — сказал кто-то, но Стив, как всегда, не унимался еще часа два.
Его мать, как он сказал мне, отправилась к друзьям в Девон на отдых.
У весовой Барт Андерфилд вешал на уши лапшу наиболее легковерному журналисту о нетрадиционных кормах.
— Давать лошадям пиво и яйца — это все фигня. Нелепость. Я никогда такого не делаю.
Журналист удержался от замечания — или просто не знал, — что тренеры, склонные добавлять в пищу лошадям яйца и пиво, в целом куда более удачливы, чем Барт.
Когда Барт увидел меня, с его лица сползло покровительственное всезнающее выражение. Он злобно поджал губы. Бросил журналиста и решительно шагнул навстречу мне, однако, остановившись, ничего не сказал.
— Тебе что-то нужно, Барт? — спросил я.
Он по-прежнему ничего не говорил. Я подумал, что он, похоже, не может найти слов, чтобы выразить все, что он обо мне думает. Похоже, я начал привыкать к ненависти.
— Подожди, — справился он наконец с голосом. — Я тебя достану.
Будь у него нож и будь мы один на один, я бы не повернулся к нему спиной и не пошел прочь.
Тут был и лорд Уайт, глубоко погруженный в оживленный разговор с распорядителями — членами клуба. Он метнул на меня быстрый взгляд и словно бы поморщился. “Наверное, — подумал я, — он никогда не будет чувствовать себя при мне уютно. Никогда не будет уверен в том, что я промолчу. Никогда не будет хорошо относиться ко мне из-за того, что я знаю”.
“Ему долго придется сживаться с этим, — подумал я. — Так или иначе, но мир скачек навсегда останется моим миром, как и его. Неделя за неделей он будет видеть меня, а я — его, пока один из нас не умрет”.
Виктор Бриггз ждал на парадном круге, когда я вышел, чтобы скакать на Корал-Кее. Тяжелая фигура в широкополой шляпе и длинном синем пальто. Мрачный, неразговорчивый, угрюмый. Когда я вежливо коснулся кепи, он ничем мне не ответил, только по-прежнему безо всякого выражения посмотрел да меня.
Корал-Кей был белой вороной среди лошадей Бриггза. Стиплер, новичок-шестилетка, купленный в охотничьих угодьях, когда он начал показывать успехи в стипль-чезе. Великие скакуны прошлого начинали так, — вроде Оксо или Бена Невиса, которые оба выиграли Большие национальные скачки, и хотя Корал-Кей вряд ли был такого класса, мне казалось, что и он тоже предчувствовал хорошее. Я никоим образом не собирался ломать его карьеру в самом начале, какие бы распоряжения мне ни давали. И в мыслях своих, и всем своим видом я нагло показывал его владельцу, что он, мол, не желает, чтобы его конь выиграл заезд.
Но он не сказал этого. Он вообще ничего не говорил. Он просто, не мигая, смотрел на нас и молчал.
Гарольд суетился вокруг, словно движение могло развеять тяжелую атмосферу между владельцем лошади и жокеем. Я сел верхом и поехал к старту, чувствуя себя так, будто нахожусь в сильном электрическом поле.
Искра... взрыв... может, это и ждет меня впереди. Гарольд это почувствовал. Гарольд был обеспокоен до самой глубины своей буйной души.
Может, это будет последний мой заезд для Виктора Бриггза. Я встал в линию на старте, думая, что ничего доброго из таких раздумий не выйдет. Все, что мне нужно, — так это сосредоточиться на предстоящем деле...
Холодный пасмурный ветреный день. Хорошая земля. Семь других участников, ни одного выдающегося. Если Корал-Кей будет прыгать как тогда, когда я его тренировал дома, то у него хорошие шансы.
Я надел очки и подобрал повод.
— Давайте, жокеи, — сказал стартер. Лошади медленно приблизились к ленте и выстроились, и, когда ворота упали, взяли с места. Тринадцать препятствий, две мили. “Скоро я пойму, — уныло подумал я, — готов я к скачкам или еще нет”.
Важно заставить его прыгать правильно. В этом я был силен. Это мне всегда больше всего нравилось. Семь препятствий, тесно расположенных в дальней части ипподрома... Если правильно взять первое, то и остальные возьмешь, но зачастую, если тормознешь у первого, то это приведет к семи грубым ошибкам и огромной потере в расстоянии.
После старта сначала были два препятствия, затем подъем мимо трибун, поворот на вершине холма, препятствие на спуске, то самое, где я сбил с шага Дэйлайта. С Корал-Кеем проблем не было — он все прошел чисто. Затем быстрый поворот направо к семи опасным препятствиям, и если я проиграю хотя бы один корпус, стараясь правильно вывести Корал-Кея на первое препятствие, то к седьмому я потеряю целых десять.
Слишком быстро для того, чтобы ощутить удовлетворение. На длинном нижнем повороте Корал-Кей шел вторым, переводя дыхание. Еще три препятствия... и длинный подъем к финишу.
Между последними двумя препятствиями я сравнялся с лидером. Мы взяли последнее препятствие бок о бок, между нами ничего не было. Помчались вверх по холму, вытягиваясь, летя… Я сделал все, что мог.
Другая лошадь выиграла у нас два корпуса.
— Он хорошо бежал, — поглаживая Корал-Кея, чуть опасливо сказал Гарольд в паддоке. Виктор Бриггз промолчал.
Я стащил с лошади седло и пошел взвешиваться. Выиграть я никоим образом не мог. У другой лошади много что было в запасе, чтобы побить мою. Она была сильнее Корал-Кея и быстрее. Но я не мог чувствовать себя плохо. Я ничего не сбил, не сделал ошибок при прыжке через препятствие. Я просто не победил.
Мне нужно было собраться с силами для разговора с Виктором Бриггзом, но сил не было.
Если жизнь бьет тебя в зубы, заказывай коронки.
Я выиграл другой заезд, не слишком значительный, разве что для владельцев, квартета развеселых бизнесменов.
— Чертовски здорово, — говорили они, — чертовски здоровская скачка!
Я увидел, что Виктор Бриггз злобно пялится на меня, стоя шагах в десяти. Знал бы он, сколько я отдал бы за то, чтобы поменять эти два результата местами!
* * *
— Как я вижу, победила не твоя лошадь, — сказала Клэр.
— Да.
— И что это значит?
— В понедельник узнаю.
— M-м. Ладно, проехали.
— Легко, — ответил я. Я смотрел на элегантное темное пальто, белую шляпку, похожую на гриб-дождевик, на высокие блестящие сапоги. Я смотрел в большие серые глаза, на милый рот. “Невероятно, — подумал я. — Как странно осознавать, что тебя у весовой ждет кто-то такой... Так отличается сегодняшняя дорога от обычного одинокого возвращения домой. Словно камин в холодном доме, словно сахар в клубнике”.
— Ты будешь не очень против, — сказал я, — если мы сделаем крюк и завернем проведать мою бабку?
* * *
Старухе было заметно хуже.
Она уже не сидела более-менее прямо, а бессильно лежала на подушках. Казалось, даже ее глаза утратили силу. В них не было упрямства и злобы, они уже не сверкали, словно бусинки.
— Ты ее привез? — спросила она.
Опять тебе ни “здравствуй”, ни “пожалуйста”. Может, ожидать от нее перемен в душе из-за перемен телесных было ошибкой. Может, изменились мои чувства к ней... но лишь ее ненависть ко мне оставалась прежней.
— Нет, — ответил я. — Не привез. Она пропала.
— Ты сказал, что найдешь ее.
— Она пропала.
Она слегка закашлялась, дергая тощим подбородком. На мгновение закрыла глаза, затем снова открыла. Слабая рука конвульсивно вцепилась в простыню.
— Оставьте ваши деньги Джеймсу, — сказал я.
Она покачала головой — в этом движении еле заметно отразилось ее непроходящее внутреннее упрямство.
— Тогда отдайте на благотворительность, — сказал я. — Приюту для собак.
— Ненавижу собак, — слабым голосом ответила она. Но уж решительность ее не была слабой.
— А как насчет спасательных шлюпок?
— Ненавижу море. Тошнит.
— На медицинские исследования?
— А мне от них лучше стало, что ли?
— Ладно, — медленно проговорил я, — а как насчет какой-нибудь религиозной организации?
— Ты спятил? Терпеть не могу религию. От них сплошные неприятности. От них войны. Ни пенни не дам.