Он прочитал текст, не моргнув глазом, что само по себе было удивительно, если принять во внимание пункты договора.
«...Ученик верно, преданно и честно будет служить своему Господину, подчиняться ему и выполнять все его законные требования... и не уйдет со службы и не предаст другому дела своего Господина... и будет отдавать Господину все деньги и другие предметы, которые ему заплатят за проделанную работу... и во всех делах и поступках будет вести себя, как должно верному и преданному Ученику...»
Алессандро положил договор на стол и посмотрел на меня.
— Я не могу этого подписать.
— Необходима также подпись вашего отца, — пояснил я.
— Он не подпишет.
— Значит, говорить больше не о чем, — с облегчением сказал я, откидываясь на спинку стула. Он вновь посмотрел на меня.
— Адвокаты отца составят другое соглашение. Я пожал плечами.
— Типовая форма обязательна. Статьи Акта были написаны еще в средние века и относились к ученикам всех ремесел. Если вы измените дух и букву закона, договор перестанет отвечать требованиям, необходимым для получения жокейских прав.
Наступило напряженное молчание.
— Скажите, там говорится... что ученик должен отдавать все деньги господину... значит, мне придется отдавать то, что я заработаю на скачках? — В голосе его слышалось вполне понятное неподдельное изумление.
— Там действительно есть такой пункт, — согласился я, — но в наше время принято возвращать ученику половину денег, заработанных им на скачках. К тому же, естественно, если вы приняты на работу, то будете еженедельно получать жалованье.
— Значит, если я выиграю дерби на Архангеле, половина того, что заплатит владелец, и половина денежного приза будет вашей?
— Совершенно верно.
— Прежде чем переживать по этому поводу, неплохо бы для начала выиграть, — легкомысленно заявил я, и его лицо тут же гневно вспыхнуло и приняло надменное выражение.
«Да ты шутник, парень», — подумал я, но ничего не ответил.
Он резко встал, не говоря ни слова, взял со стола копию договора, вышел из конторы и сел в машину.
«Мерседес», еле слышно мурлыча, помчал его по дороге, а я остался сидеть на стуле Маргарет, втайне надеясь, что больше никогда не увижу Алессандро, морщась от неутихающей головной боли и прикидывая, поможет тройной бренди моему исцелению или нет. Не помог.
На следующее утро об Алессандро не было ни слуху ни духу, и, судя по всему, день обещал быть неплохим. Колено жеребца-двухлетки напоминало футбольный мяч, но жеребец больше не хромал и ступал довольно уверенно, а у Счастливчика Линдсея оказалась, как Этти и предполагала, простая царапина. Престарелый велосипедист принял вчера вечером мои глубочайшие извинения плюс десятифунтовую бумажку в качестве компенсации за синяки, и у меня сложилось впечатление, что теперь он готов попадать под лошадь сколько потребуется, если каждый раз ему светит такая же прибавка к его доходу. Архангел проскакал вполсилы шесть фарлонгов[1] по склону холма, а я после ночного сна стал чувствовать себя значительно бодрее.
Но Алессандро Ривера вернулся.
Он подкатил все в том же «Мерседесе» с тем же личным шофером, как только мы с Этти закончили вечерний обход и вышли из последнего денника, и я подумал, что они, должно быть, стояли и наблюдали за нами с Бэри Роуд, чтобы на этот раз не ждать ни секунды.
Я кивнул головой в сторону конторы, и Алессандро пошел за мной следом. Я включил калорифер и сел на старое место. Он последовал моему примеру и сел в вертящееся кресло.
Сунув руку во внутренний карман, он достал договор и протянул его мне через стол. Я развернул сложенную пополам бумагу и прежде всего посмотрел в самый конец. Документ вернулся ко мне в первозданном виде. Однако там стояли теперь четыре подписи: Алессандро Ривера, Энсо Ривера и подписи двух свидетелей, в специально отведенной графе.
Я посмотрел на смелый, размашистый почерк обоих Ривера и неуверенные каракули свидетелей. Они подписали договор, не заполнив анкеты, не потрудившись даже выяснить размера жалованья и времени, которое займет ученичество.
Алессандро внимательно наблюдал за мной. Я встретил взгляд его холодных черных глаз.
— Вы с отцом поступили так потому, что не считаете себя связанными никакими обязательствами, — медленно произнес я.
Выражение его лица не изменилось.
— Думайте, что хотите, — ответил он.
И я стал думать. И понял, что сына нельзя считать таким же преступником, каким был его отец. Сын серьезно отнесся к своему ученичеству, а его отец просто на это плюнул.
Глава 4
Небольшая частная палата в северной лондонской больнице, куда моего отца положили после автомобильной катастрофы, казалось, полностью была забита какими-то каркасами, веревками, блоками и противовесами, окружающими его постель. Обвисшие шторы в цветах закрывали единственное окно с высоким подоконником, из которого был виден кусок стены стоящего напротив здания и полоска неба. Раковина располагалась на уровне груди, и вместо обычных ручек из нее торчали рычаги, которые надо было поворачивать локтями. Кроме того, перед кроватью стояло нечто напоминающее кресло для посетителей и тумбочка, на которой в стакане воды лежала вставная челюсть.
У бледно-желтых, цвета маргарина, стен не красовались корзины цветов, а тумбочка не была завалена визитными карточками с пожеланиями скорейшего выздоровления. Отец не любил цветов и сразу отправил бы их другим больным, что же касается пожеланий, не думаю, чтобы его знакомые могли допустить такой промах: отец считал подобные записки крайне вульгарными.
Палата, в которой он лежал, была просто отвратительной и совсем не в его вкусе, хотя он мог позволить себе вполне нормальное содержание. Мне же, особенно в первые дни, казалось, что эффективнее этой больницы на свете и быть не может. В конце концов, как небрежно сообщил мне один врач, здешние док гора только тем и занимаются, что складывают остатки тел после автомобильных катастроф, столь часто происходящих на лондонских шоссе. Они привыкли к этому. В этом госпитале куда больше пациентов после аварий, чем обычных больных.
Врач также сказал, что, по его мнению, я напрасно настаиваю на отдельной палате: в общей будет не так скучно. Я заверил его, что он плохо знает моего отца. Врач пожал плечами и признался, что отдельные палаты оставляют желать лучшего. И он оказался прав. Отсюда хотелось бежать при первой возможности.
Когда я зашел навестить отца днем, он спал. Непрекращающаяся боль, которую ему пришлось вынести на прошлой неделе, наложила отпечаток на его лицо: морщины углубились, под глазами легли черные тени, кожа стала серой, и во сне отец выглядел таким беззащитным, каким я никогда его не видел. Уголки рта, всегда крепко сжатого, были опущены. Прядь седых волос ниспадала на лоб, придавая лицу умиротворенное выражение, которое могло ввести в заблуждение людей, с ним незнакомых.
Он не был добрым отцом В детстве я испытывал постоянный страх перед ним, в юности стал презирать и только за последние несколько лет научился понимать его. Он обращался со мной сурово вовсе не потому, что хотел от меня избавиться, и не потому, что я был ему неприятен: просто у него не хватало воображения, и он не умел любить. Отец ни разу в жизни меня не ударил, но безжалостно наказывал одиночеством, не понимая, что пустяк — с его точки зрения — может обернуться для ребенка настоящей трагедией. Когда тебя запирают в спальне по три-четыре дня кряду, это нельзя назвать слишком жестоким, но я мучался от унижения и стыда, и мне никак не удавалось — хотя я старался изо всех сил, пока не стал самым послушным и забитым мальчишкой в Ньюмаркете, — вести себя таким образом, чтобы он не квалифицировал буквально каждый мой шаг как тяжелый проступок.
Он послал меня учиться в Итон, что на поверку оказалось не менее жестоким, и, когда мне исполнилось шестнадцать лет, я убежал из дома.
Я знал, что он так и не простил мне этого. Тетя передала мне его гневные слова о том, что он научил меня беспрекословно слушаться и ездить верхом на прекрасных лошадях, — какой отец сделал бы больше для своего сына?
Он не предпринял никаких попыток вернуть меня, и в течение дальнейших лет, за которые я добился успеха и стал независим от него в финансовом отношении, мы ни разу не поговорили. В конце концов, после четырнадцатилетнего перерыва я отправился на скачки в Ас-кот, зная, что он там будет, с твердым намерением помириться.
Когда я сказал: «Мистер Гриффон...» — отец отвернулся от группы окружавших его людей и вопросительно поднял брови. Он меня не узнал. Испытывая скорее удовлетворение, чем неловкость, я пояснил: «Я ваш сын... Нейл»
Кроме удивления, на лице его не отразилось никаких чувств, и после молчаливого соглашения, что мы обоюдно не будем друг другу высказывать претензий, он предложил в любое время заезжать в гости, если Ньюмаркет будет мне по пути.
С тех пор я навещал его три-четыре раза в год, к завтраку или обеду, но ни разу не останавливался в доме и в тридцать лет научился смотреть на него совсем другими глазами, чем в пятнадцать. Его поведение ничуть не изменилось, и он все так же старался что-то запрещать, критиковать или высказывать свое неодобрение, но так как я больше не нуждался в его мнении и он не мог запереть меня в спальне, когда я спорил, его общество даже доставляло мне какое-то болезненное удовольствие.
Когда после автомобильной катастрофы меня срочно вызвали в Роули Лодж, я решил, что не буду спать в старой постели, а выберу любую другую спальню. Но в конце концов я улегся в своей комнате, благо она была для меня приготовлена, в то время как в остальных все предметы покрывал слой пыли.
Множество воспоминаний затеснилось в моей голове, когда я увидел знакомую с детства мебель и сотню раз перечитанные книги на маленькой книжной полке; но, как бы цинично я ни пытался улыбаться, мне так и не удалось в эту первую ночь заснуть с закрытой дверью.
* * *
Я сел в кресло и принялся читать «Тайме», лежавший у отца на кровати. Желтая веснушчатая рука с вздувшимися венами беспомощно распростерлась на простыне, придавив очки в роговой оправе, снятые отцом перед сном. Я неожиданно вспомнил, что, когда мне исполнилось семнадцать лет, я купил точно такую же оправу, только с простыми стеклами, чтобы выглядеть солиднее и старше в глазах моих клиентов. Не знаю, очки ли помогли, но дела мои пошли успешно.
Отец заворочался, застонал, и восковые пальцы конвульсивно сжались в кулак. Я встал. Лицо отца было искажено болью, на лбу выступили капли пота, но он почувствовал, что в палате кто-то есть, и быстро открыл глаза, всем своим видом показывая, что ничего особенного не происходит.
— А-а... это ты.
— Я позову сестру.
— Не надо. Сейчас... пройдет.
Тем не менее я его не послушался, и сестра, взглянув на часы, приколотые вверх циферблатом к нагрудному карману халата, заявила, что пришло время принять таблетки.
После того как отец проглотил лекарство и боль утихла, я обратил внимание, что за время моего отсутствия он успел вставить зубы. Стакан на тумбочке был пуст. У отца слишком сильно было развито чувство собственного достоинства.
— Ты нашел кого-нибудь на мое место? — спросил он.
— Тебе удобно лежать? Может, поправить подушки? — предложил я.
— Оставь подушки в покое, — отрезал он. — Ты нашел хорошего тренера?
Я знал, что теперь отец не успокоится, пока не добьется ответа.
— Нет, — сказал я. — В этом нет необходимости.
— Что это значит?
— Я решил остаться сам.
Его нижняя челюсть отвалилась, совсем как у Этти, и решительно захлопнулась.
— Невозможно. Ты — полный профан в конном спорте. Тебе не выиграть ни одной скачки.
— Лошади в прекрасной форме, Этти — тоже, а заявки ты можешь составлять, лежа в постели.
— Я категорически запрещаю. Ты найдешь знающего тренера, кандидатуру которого я одобрю. Не хватает только, чтобы драгоценными чистокровками занимались дилетанты. Изволь слушаться. Ты меня слышишь? Изволь слушаться.
От болеутоляющих таблеток зрачки отца сузились, хотя язык еще не начал заплетаться.
— С лошадьми все будет в порядке, — сказал я и подумал о Лунном Камне, Счастливчике Линдсее и двухлетке с разбитым коленом, страшно жалея, что не могу раз и навсегда избавиться от всех неприятностей и, не сходя с места, передать бразды правления Бредону.
— Если ты считаешь, — сказал он не без угрозы, — что управлять скаковыми конюшнями так же просто, как продавать антикварные вещи, ты сильно ошибаешься.
— Я больше не занимаюсь антиквариатом, — спокойно ответил я. Как будто он этого не знал.
— Это два принципиально разных дела, — заявил он — Любое дело подчиняется одним и тем же принципам.
— Чушь.
— Необходимо установить реальные цены и удовлетворить спрос покупателей.
— Не думаю, что тебе удастся удовлетворить спрос на фаворитов. — Голос его звучал презрительно.
— Почему же, — скромно ответил я. — Не вижу ничего сложного.
— Вот как? — ледяным тоном осведомился он. — Ты действительно так думаешь?
— Да. Если только ты поможешь советами. Он окинул меня долгим взглядом, пытаясь подыскать подходящий ответ. Зрачки его серых глаз сузились в точки. Челюсть расслабилась.
— Ты должен найти замену, — сказал он чуть заплетающимся языком.
Я неопределенно мотнул головой, и наш спор на сегодняшний день закончился. Потом он начал расспрашивать о проездках, по-видимому забыв, что считает меня некомпетентным в этом вопросе, и внимательно выслушал мой отчет о нагрузках по интенсивности и дистанции. Когда через некоторое время я собрался уходить, он опять спал.
* * *
Я вложил ключ в замочную скважину своей собственной квартиры в Хэмпстеде и открыл дверь. Голос Джилли гулко разнесся по прихожей:
— Я в спальне.
Мне не удалось удержаться от улыбки. Джилли красила стены.
— Думала, ты не придешь сегодня вечером, — сказала она, подставляя лицо для поцелуя и разводя руки в стороны, чтобы не испачкать меня краской. На лбу у нее сиял светло-желтый мазок, блестящие каштановые волосы запылились, но она была в хорошем настроении и прекрасно выглядела. Несмотря на свои тридцать шесть лет, Джилли имела замечательную фигуру, которой могла позавидовать любая манекенщица, и во взгляде ее серо-зеленых глаз сквозил незаурядный ум — Как тебе нравится этот цвет? — спросила она. — А еще я купила коричневый с зеленым ковер и совершенно жуткие, розовые в полоску, занавески.
— Ты шутишь.
— Колер просто восхитительный.
— Э-э-э... — сказал я, и она весело рассмеялась. Когда Джилли переехала жить ко мне, моя квартира была выдержана в строгом вкусе: белые стены, голубые шторы, старинная полированная мебель. Она не стала заниматься перестановкой, но Шаратон и Чиппендейл[2] перевернулись бы в гробу, увидев заново отремонтированную комнату, где стояли произведения их рук.
— Ты очень устало выглядишь, — сказала она. — Хочешь кофе?
— И сандвич, если дома есть хлеб. Она задумалась:
— Где-то должны быть хрустящие хлебцы. Джилли вечно сидела на диетах, это выражалось в том, что она просто переставала делать покупки. В результате мы все время ходили по ресторанам, и, естественно, эффект от ее диет получался обратным задуманному.
Она внимательно выслушивала мои рассуждения по поводу протеинов, содержащихся в яйцах и сыре, и со счастливым выражением на лице продолжала уплетать все подряд, заставляя меня усомниться в том, что ей действительно хочется обладать фигурой, достойной первого приза на конкурсе красоты. Она серьезно садилась на диету лишь в том случае, если действительно начинала полнеть, и тогда скидывала несколько килограммов. Она это могла, если хотела. Что, впрочем, случалось крайне редко.
— Как отец? — спросила она, когда я прожевывал очередную порцию хрустящего хлебца со свежими помидорами, нарезанными кружочками.
— У него сильные боли.
— Неужели врачи не могут их снять?
— Почему же. Сестра сказала мне сегодня, что через день-два все будет в порядке. Врачи больше не беспокоятся за его ногу. Рана заживает, и скоро ему станет легче.
— Ведь он уже не молод. — Я кивнул.
— Шестьдесят семь.
— В этом возрасте кости долго срастаются.
— Гм-м...
— Ты уже подыскал кого-нибудь на его место?
— Нет. Я сам решил остаться.
— Вот это да, — сказала она. — Впрочем, я могла бы и раньше догадаться.
Я вопросительно посмотрел на нее, перестав жевать.
— Тебя хлебом не корми, только дай доказать самому себе, что ты любое дело осилишь.
— Только не это, — с чувством сказал я.
— Ты не будешь пользоваться в конюшнях популярностью, — предсказала Джилли, — доведешь отца до сердечного приступа и добьешься колоссальных успехов.
— Первое — верно, второе — тоже, третье — мимо цели.
— Для тебя нет ничего невозможного. — Она с улыбкой покачала головой и налила мне рюмку превосходного «Шато Лафита» 1961 года, которым святотатственно запивала любую пищу, от черной икры до тушеных бобов. Когда мы стали жить вместе, я сначала решил, что все ее имущество состоит из меховых курток и ящиков с вином, которые она унаследовала от отца с матерью, погибших в Марокко при землетрясении. Куртки она продала, потому что пришла к выводу, что они ее полнят, а вино постепенно, по рюмке, исчезало из пыльных бутылок, за каждую из которых торговцы этим товаром готовы были заложить душу дьяволу.
— Такое вино — вложение капитала, — сказал мне один из них чуть не со слезами в голосе.
— Но должен же его кто-то пить, — резонно заметила Джилли, вынимая пробку из «Шеваль Бланк» 1961 года.
Джилли была богата благодаря своей бабке, оставившей ей наследство, и считала, что лучше изредка пить вино, нежели выгодно его продать. Она очень удивилась, узнав, что я придерживаюсь того же мнения, пока я не объяснил ей, что квартира заставлена бесценной мебелью, в то время как можно было с тем же успехом пользоваться современной.
Поэтому мы иногда сидели, положив ноги на испанский обеденный ореховый стол шестнадцатого века, при одном виде которого коллекционеры падали на колени и начинали рыдать, и пили ее вино из бокалов уотерфордского стекла восемнадцатого века, смеясь друг над другом: для чего нужны деньги, если их не тратить?
Однажды Джилли сказала:
— Не понимаю, что особенного ты нашел в этом столе? Неужели его ценность только в том, что он сделан еще во времена Великой Армады? Ты только посмотри на ножки, такое впечатление, что их моль поела...
— В шестнадцатом веке каменные полы поливали пивом для отбелки. Но то, что хорошо для камня, вредно дереву, на которое все время попадают брызги.
— Значит, гнилые ножки доказывают его подлинность?
— Ты все понимаешь с полуслова.
Этот стол был мне дороже всей моей коллекции, потому что он принес мне счастье. Через шесть месяцев после окончания Итона, на деньги, заработанные подметанием полов в Сотби, я приобрел тележку и стал объезжать пригороды, покупая почти все, что мне предлагали. Хлам я продавал в лавки старьевщиков, более ценные вещи — маклерам и в семнадцать лет уже подумывал об открытии собственного магазина.
Испанский стол я увидел в гараже человека, у которого только что купил комод поздней викторианской эпохи. Я посмотрел на ажурные железные оковки, скрепляющие четыре мощные ножки, столешницу в четыре дюйма толщиной и почувствовал, что мне становится нехорошо.
Хозяин использовал стол, как верстак, — на ореховой поверхности громоздилось множество банок с краской.
— Если хотите, могу купить, — сказал я.
— Да это же старый рабочий стол.
— Э-э-э... сколько вы за него хотите?
Он посмотрел на мою тележку, куда только что помог погрузить комод. Помял в руках двадцать фунтов стерлингов, которые я ему заплатил. Окинул взглядом мои вылинявшие джинсы и старую куртку.
— Нет, парень, — добродушно сказал он, — не могу я тебя грабить. Ты только взгляни, у него все ножки внизу сгнили.
— Я могу заплатить еще двадцатку, — нерешительно предложил я. — Больше у меня с собой нет.
Мне пришлось долго его уговаривать, и в конце концов он согласился взять с меня лишь пятнадцать фунтов. Потом он долго качал головой и советовал мне немного подучиться своему ремеслу, чтобы окончательно Сотби — аукцион в Лондоне по продаже антикварных вещей, не вылететь в трубу. Но я очистил стол, отполировал изумительной красоты ореховую доску и через две недели продал его маклеру, которого знал еще со времен Сотби, за двести семьдесят фунтов стерлингов.
Вскоре после этого я открыл свой первый магазин и больше не знал горя. Когда через двенадцать лет я продал дело американскому синдикату, у меня было уже одиннадцать магазинов, светлых, чистых, заполненных настоящими произведениями искусства.
Через некоторое время, повинуясь какому-то сентиментальному чувству, я разыскал и купил ореховый стол, а затем отправился в тот самый гараж и доплатил бывшему хозяину верстака двести фунтов, от чего с ним едва не приключился инфаркт. Так что теперь я считал, что кто-кто, а уж я имею полное право класть на него ноги, когда мне вздумается.
— Послушай, откуда у тебя столько ссадин? — спросила Джилли, садясь на постель и глядя, как я раздеваюсь.
Я скосил глаза на темно-вишневые синяки.
— На меня напал осьминог. Она засмеялась.
— Ты безнадежен.
— И мне необходимо вернуться в Ньюмаркет завтра к семи утра.
— Тогда ложись спать. Уже полночь.
Я забрался в постель, лег рядом, и мы вместе стали решать кроссворд в «Таймсе». Мы всегда разгадывали кроссворды перед сном, так что к тому времени, как Джилли потушила свет, я окончательно расслабился и успокоился.
— Я люблю тебя, — сказала Джилли. — Не веришь?
— Конечно, верю, — скромно ответил я. Она обняла меня.
— Хочешь, скажу тебе одну вещь?
— Что?
— Четыре по вертикали не «галлюцинация», а «галлюциноген».
Я расхохотался.
— Спасибо.
— Мне почему-то показалось, что тебе будет интересно.
Я поцеловал ее перед сном.
Джилли разбудила меня, как исправный будильник, ровно в пять часов утра. Она встала и, не приводя себя в порядок, сварила кофе. Распущенные каштановые волосы чуть спутались и в художественном беспорядке обрамляли нежный овал ее лица. Она всегда прекрасно выглядела по утрам. Помешивая сливки в чашке с крепким черным кофе, Джилли уселась напротив меня за кухонный стол.
— У тебя действительно неприятности? — спросила она как бы между прочим.
Я намазал хрустящий хлебец маслом и потянулся за медом.
— В некотором роде.
— Не хочешь говорить?
— Не могу, — коротко ответил я. — Потом.
— Голова у тебя, конечно, насквозь деревянная, — заметила она, — но тело такое же уязвимое, как у всех.
Я удивленно посмотрел на нее, перестав жевать. Она сморщила нос.
— Когда-то я считала тебя человеком загадочным, способным взволновать женскую душу.
— Спасибо.
— А сейчас ты волнуешь меня не больше, чем старые домашние тапочки.
— Как мило, — пробормотал я.
— Мне казалось, что ты волшебник, способный одним мановением руки избавить от банкротства кого угодно... а теперь выяснилось, что никакое это не волшебство, а самый обычный здравый смысл...
— Я ужасно скучный, — согласился я, запивая крошки хлебца остатками кофе.
— Я тебя знаю, как облупленного, — сказала она. — С головы до пят. Эти синяки... — Внезапно она задрожала, хотя в кухне было тепло.
— Джилли, — заявил я прокурорским тоном. — Ты страдаешь от интуиции. — И тем самым выдал себя с головой.
— Нет... от знания, — ответила она. — Побереги себя.
— Ну, конечно.
— Ведь если с тобой что-то случится, — серьезно объяснила она, — где еще я найду квартиру на первом этаже с таким удобным винным погребом?
Глава 5
Когда я вернулся в Ньюмаркет, с неба накрапывал мелкий дождь. Утро было холодным и мокрым, и в довершение ко всему у подъезда стоял белый «Мерседес».
За рулем сидел шофер в форме. Непреклонный молодой Алессандро расположился на заднем сиденье. Когда я остановил машину неподалеку, он, не дожидаясь, пока я заглушу мотор, выскочил из своего «Мерседеса».
— Где вы были? — требовательно спросил он, глядя на капот моего светло-серого «Дженсена».
— А вы? — в тон ответил я и нарвался на один из тех уничтожающих взглядов, по которым он был большим специалистом.
— Я приехал тренироваться, — свирепо заявил он.
— Это заметно.
На нем были сверкающие глянцем коричневые сапоги и прекрасно сшитые брюки для верховой езды, а также теплая непромокаемая куртка на «молнии» с капюшоном, из дорогого спортивного магазина, и бледно-желтые перчатки на шнуровке.
Он был скорее похож на рекламную картинку в «Кантри Лайф», чем на ученика, пришедшего работать в конюшни.
— Мне надо переодеться, — сказал я. — Начнем, как только я освобожусь.
— Хорошо.
Он опять забрался в машину, но в нетерпении из нее выскочил, как только я снова появился в манеже. Кивком головы я пригласил его следовать за собой и направился к Этти, на ходу обдумывая план предстоящего сражения.
Этти была в третьем деннике одной из конюшен и помогала низкорослому конюху седлать кобылу. Когда мы приблизились, она вышла и окинула Алессандро полным изумления взглядом.
— Этти, — сказал я, как бы ставя ее перед свершившимся фактом, — это — Алессандро Ривера. Он подписал контракт и с сегодняшнего дня начинает у нас работать. Какую лошадь мы ему дадим?
Этти откашлялась.
— Он — ученик?
— Да.
— Но у нас нет свободных вакансий, — запротестовала она.
— Он не будет обслуживать двух лошадей. Ему просто необходим опыт верховой езды. Она недоуменно на меня посмотрела.
— Каждый ученик обязан ухаживать за двумя лошадьми.
— Только не этот, — сухо ответил я. — Так кого мы ему дадим?
Этти перестала отвлекаться и углубилась в решение поставленной перед ней задачи.
— Разве что Индиго, — нерешительно сказала она. — Я его уже подседлала.
— Очень хорошо. — Я кивнул. Индиго был неноровистым десятилетним жеребцом, и Этти часто скакала на нем, обучая двухлеток. К тому же она любила сажать на Индиго новичков для обучения классу верховой езды. Я подавил в себе желание проучить Алессандро, дав ему по-настоящему дурноезжую лошадь: не хотелось рисковать дорогой частной собственностью.
— Мисс Крэйг — наш главный конюх, — сказал я Алессандро. — Вы будете выполнять все ее распоряжения.
Он бросил на нее мрачный взгляд, и Этти неуверенно улыбнулась.
— Я сам отведу его к Индиго и покажу конюшни.
— Вы сегодня поедете на Кукушонке-Подкидыше, мистер Нейл, — все еще неуверенно сообщила мне Этти. — Джок его подседлает.
Я показал Алессандро конюшни, инвентарную, столовую и повел его обратно в манеж мимо конторы.
— Я отказываюсь подчиняться женщине, — сказал он.
— Придется.
— Нет.
Тогда прощайте.
Но он не кинулся к своему «Мерседесу». Он шел, не отставая от меня ни на шаг, и зловеще молчал. Когда я открыл дверь в денник, соседний с тем, который недавно принадлежал Лунному Камню, подседланный Индиго терпеливо стоял и ждал, подогнув одну ногу и лениво оглядываясь вокруг.
Алессандро окинул его взглядом от морды до копыт и резко повернулся ко мне, не в силах сдержать свою ярость.
— Я не сяду на клячу. Я требую, чтобы мне дали Архангела.
— Не стоит затачивать карандаш резцом на станке, — ответил я.
— Я справлюсь с любым рысаком на свете. Я очень хорошо езжу верхом.
— Что ж, покажите себя на Индиго, и я дам вам лошадь получше.
Алессандро поджал губы. Я безразлично посмотрел на него, по опыту зная, как это успокаивает людей, горячащихся при торговых сделках, и через несколько мгновений мой взгляд на него подействовал. Он потупил глаза, пожал плечами, отвязал узду и вывел Индиго в манеж. С легкостью вскочив в седло, Алессандро сунул ноги в стремена и подобрал поводья. Движения его были точными и неторопливыми — похоже, он чувствовал себя в родной стихии. Не говоря ни слова, Алессандро пустил лошадь шагом, на ходу укорачивая стремена.
Взглянув на его удаляющуюся спину, я пошел за ним следом, попутно наблюдая за подготовкой к утренней проездке. Собравшись в паддоке, лошади гарцевали по наружной рабочей дорожке, посыпанной песком, в то время как Этти расположилась на траве в центре и занялась распределением наездников, на что у нее обычно уходило минут десять. Работнику конюшен вовсе не обязательно быть мастером верховой езды: каждый наездник должен в худшем случае суметь удержаться в седле, а в лучшем повысить резвостные показатели своего подопечного. Самым неопытным наездникам Этти обычно поручала вываживать лошадей по дорожкам манежа и крайне редко брала их с собой на тренировку.
Я подошел к Этти и заглянул в составленный ею накануне список. Капли дождя стучали по ее длинной ярко-желтой зюйдвестке — вся целиком она чем-то напоминала американского пожарника в миниатюре. Написанные чернилами строчки медленно сливались в одно пятно.
— Гиндж, возьмешь Пуллитцера, — сказала она.
Надувшийся Гиндж молча повиновался. Пуллитцер был куда более слабым скакуном, чем Счастливчик Линдсей, и Гиндж посчитал, что «потерял лицо».
Некоторое время Этти наблюдала за Алессандро. Убедившись, что он, по крайней мере, справляется с Индиго, она бросила на меня вопросительный взгляд, но я быстро отвлек ее, спросив, кому она собирается дать Движение — скакуна, отличавшегося крайне капризным нравом.
Этти огорченно покачала головой.
— Энди, больше некому. Этот жеребец — просто дьявол какой-то. И вся их порода такая. — Она повернулась. — Энди... возьмешь Движение.
Энди, наездник крохотного роста, средних лет, но уже весь в морщинах, был мастером подготовки рысаков, однако, когда много лет назад ему предоставили возможность участвовать в скачках, все его умение неожиданно испарилось. Энди подсадили на Движение, и гнедой двухлетка тут же принялся раздраженно плясать на месте, пытаясь сбросить седока.