Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Французский роман

ModernLib.Net / Контркультура / Фредерик Бегбедер / Французский роман - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Фредерик Бегбедер
Жанр: Контркультура

 

 


– Не бить. Его знают.

В тот день я благословил свою популярность. Меня выпустили через час, а назавтра история о моем задержании появилась на первой странице «Монда». Час заключения в зарешеченном грузовике за репутацию бесстрашного защитника прав человека – классное соотношение: «физическое неудобство – информационная поддержка». На сей раз мне предстояло просидеть взаперти подольше, и пострадал я за акцию далеко не столь гуманистическую.

8

Первые грабли

Почему Гетари? Почему мое единственное детское воспоминание постоянно уводит меня в этот красно-белый мираж Страны Басков, где ветер надувает развешанные на веревках простыни, словно паруса неподвижно застывшего корабля? Я часто говорю себе: надо было мне жить там. Я был бы другим; вырасти я там, все сложилось бы иначе. Стоит мне закрыть глаза, как под моими веками играет волнами море в Гетари, я как будто вдруг распахиваю голубые ставни старого дома. Смотрю в окно и окунаюсь в прошлое. Сработало. Я все вижу.


Сиамская кошка, проскользнув в дверь гаража, удирает прочь. Мы спускаемся на пляж, где собираемся полакомиться коврижкой с маслом, которую несем с собой в фольге. Мы – это я, мой брат Шарль и моя тетя Дельфина, наша ровесница (самая младшая из сестер матери). Под мышкой у нас свернутые полотенца. Мы все ближе к железной дороге, и сердце у меня начинает колотиться: я боюсь поездов. В 1947 году, когда моему отцу было столько же лет, сколько сейчас мне, с ним произошел несчастный случай. Он нес каяк, который зацепило поездом из Сан-Себастьяна. Отца протащило по рельсам, он был весь в крови, сильно поранил ногу и бедро, разбил голову. С тех пор на месте происшествия висит табличка: «Осторожно! Берегись встречного поезда!» Впрочем, сердце у меня колотится не только поэтому. Я надеюсь встретить девушек, дежурящих на переезде. У Изабель и Мишель Мирай золотистая кожа, зеленые глаза и белоснежные зубы, обе носят джинсовые комбинезоны с обрезанными выше колен штанинами. Деду не нравилось, что я с ними знаюсь, но это было сильнее меня. Если самые красивые в мире девчонки принадлежат к неблагополучному социальному слою, значит, сам Господь Бог решил восстановить на земле хотя бы подобие справедливости. В любом случае они смотрели только на Шарля, который их в упор не замечал. «Блондин из Парижа!» – восклицали они, когда мы шагали мимо, а Дельфина с гордостью вопрошала: «Вы помните моего племянника?» Всегда впереди всех, он шел вразвалочку в сторону пляжа вдоль утопающих в гортензиях террас, сказочный принц с глазами цвета индиго, само совершенство в рубашке поло и белых бермудах от Лакоста, с пенополистироловой доской для серфинга под мышкой… Потом взгляды девушек обращались на меня, трусившего сзади, и улыбка сползала с их лиц. Взъерошенный, неуклюжий скелетик с тоненькими ручками-ножками, тщедушное пугало с выбитыми в драке (а точнее, в перестрелке каштанами в Багатели) передними зубами, с коленками в лиловых следах от недавних болячек, с облупившимся носом и последним номером «Пифа» в руке. Нельзя сказать, что при виде меня они преисполнялись отвращения, просто начинали смотреть в другую сторону, пока Дельфина бормотала: «А это… Ну… Это Фредерик, младший брат». Я краснел до кончиков оттопыренных ушей, выглядывавших из-под моей белокурой гривы, и не мог выдавить из себя ни слова, парализованный робостью.


Все свое детство я, чуть что, впадал в краску и постоянно с этим боролся. Кто-нибудь о чем-нибудь меня спрашивал, и на щеках у меня тут же вспыхивали пунцовые пятна. На меня обратила взор девочка? Мои скулы приобретали гранатовый оттенок. Учитель в классе задавал мне вопрос? Лицо у меня покрывалось пурпуром. Постепенно я разработал целую систему приемов, помогающих скрывать тот факт, что я легко краснею: нагибался завязать шнурок на ботинке, резко отворачивался, словно привлеченный чем-то захватывающим, убегал, прятал лицо за волосами, подтягивал повыше воротник свитера.


Сестры Мирай сидели на низеньком белом парапете у железной дороги и болтали ногами, с удовольствием подставляя их солнцу, проглянувшему между двумя летними дождями, а я тем временем завязывал шнурки, вдыхая запах влажной земли. Девушки совсем не обращали на меня внимания: я мучился от своей красноты, но на самом деле был прозрачным как стекло. До сих пор не могу без злости вспоминать про то, как превращался в невидимку и умирал от тоски, одиночества и непонимания! Я грыз ногти и дико комплексовал: торчащий вперед подбородок, уши как у слона, уродливая худоба – мало, что ли, надо мной в школе издевались? Жизнь – это долина слез, но факт остается фактом: никогда в жизни меня так не переполняла любовь, и я готов был ею делиться, но девицы с переезда чихать на нее хотели; ну что, если мой брат уродился красивым, а я нет – не его ж в этом винить. Изабель показывала ему синяк на ляжке: «Смотри, это я вчера с велика упала, видишь? Попробуй, надави пальцем, ой, да не так сильно, больно же…», а Мишель, завлекая Шарля, откидывала назад длинные черные волосы и опускала веки точь-в-точь как кукла, которая открывает глаза, стоит только ее усадить. Красавицы вы мои, да если б вы только знали, до какой степени ему было на вас наплевать! Шарль думал о партии в «Монополию», отложенной до вечера, об ипотеке на дома по улице Мира и авеню Фош, в девять лет он уже вел точно такую же жизнь, как сегодня, и мир лежал у его ног, и вся вселенная подчинялась его воле, и в этой безупречной жизни места для вас не было. Прекрасно понимаю ваше восхищение (мы всегда стремимся к недостижимому), ведь я и сам восторгался им не меньше вашего, боготворил старшего брата, рожденного побеждать, гордился им и не задумываясь последовал бы за ним на край света. «О брат, который мне дороже света дня!»[7] Вот почему я на вас не сержусь, напротив, говорю вам спасибо: если бы вы вдруг меня полюбили, стал бы я писателем?


Это воспоминание вернулось внезапно. Достаточно угодить в тюрьму, и детство всплывает из глубин. Может, то, что я считал амнезией, на самом деле было свободой?

9

Французский роман

Мои деды и бабки, все четверо, умерли раньше, чем я успел проявить к их жизни настоящий интерес. Дети воспринимают вечность как нечто само собой разумеющееся, однако родители их родителей уходят, не дав им времени задать нужные вопросы. Потом наступает момент, когда дети, сами став родителями, испытывают желание узнать, от кого они произошли, но могилы не отвечают. Никогда.


В годы между двумя мировыми войнами любовь снова вступила в свои права; пары соединялись; я – опосредованный продукт одного из таких союзов.


В 1929 году сын врача из города По, отрезавшего в Вердене немало конечностей, отправился на сольный концерт в Американскую консерваторию в Фонтенбло, где проходил военную службу. Певица по имени Нелли Харбен Найт, вдова (родом из Долтона, штат Джорджия), исполняла песни Шуберта, арии из «Женитьбы Фигаро» и знаменитую «O mio babbino caro»[8] Пуччини; она была в длинном белом платье с кружевами, во всяком случае, мне хотелось бы так думать. Я нашел фотографию в номере «Нью-Йорк таймс» от 23 октября 1898 года, где Нелли снята именно в таком наряде; в заметке сообщалось, что «her voice is clear, sympathetic soprano of extended range and agreeable quality». Итак, моя прабабка, обладательница «чистого проникновенного сопрано широкого диапазона и приятной окраски», путешествовала в сопровождении дочери Грейс, достойной носительницы своего имени: эта высокая голубоглазая блондинка склонялась над клавиатурой рояля с грацией героини Генри Джеймса. Она была дочерью полковника армии Британской Индии, умершего в 1921 году от «испанки»: Морден Картью-Йорстон женился на Нелли в Бомбее, имея за плечами зулусскую войну в Южной Африке, службу под началом лорда Китченера в Судане и бурскую войну, в ходе которой он командовал новозеландским полком Пуна-Хорс, в чьих рядах сражался Уинстон Черчилль. Пехотинец из По сумел поймать взгляд девушки-сироты столь занятного происхождения, а потом и подержать ее за руку, протанцевав с ней несколько вальсов, фокстротов и зажигательных чарльстонов. Выяснилось, что у них схожее чувство юмора и оба любят искусство: мать молодого беарнца Жанна Дево занималась живописью (в частности, написала в Гетари портрет Мари, супруги поэта Поль-Жана Туле) – делом столь же экзотическим, что и пение. Молодой человек внезапно превратился в завзятого меломана и не пропускал ни одного музыкального вечера в Американской консерватории. Шарль Бегбедер и Грейс Картью-Йорстон стали встречаться всякий раз, когда его отпускали в увольнение; он приврал ей насчет своего возраста – в двадцать шесть с гаком (родился он в 1902-м) ему давно бы следовало быть женатым. Но он слишком любил поэзию, музыку и шампанское. Дело довершил престиж военной формы – не зря же Грейс была полковничьей дочерью. В Нью-Йорк она не вернулась. 28 апреля 1931 года они поженились в мэрии Шестнадцатого округа. У них родились два мальчика и две девочки; младший сын, появившийся на свет в 1938 году, стал моим отцом. Молодой Шарль после кончины своего отца унаследовал курортное заведение в По под названием «Пиренейский санаторий» – 80 гектаров хвойного леса, полей и парков, расположенных в самой высокой части Жюрансона, на 335-метровой отметке над уровнем моря. Как в «Волшебной горе» у Томаса Манна, обеспеченные пациенты санатория в смокингах созерцали по вечерам потрясающие закаты над Центральной Пиренейской грядой и наслаждались панорамой города По и долины реки Гав. Сосновый бор и величественные дубравы так и манили к себе, и под их сенью детишки резвились на воле до тех пор, пока их не отправляли в пансион, – в ту пору родители не занимались воспитанием детей, впрочем, если задуматься, ныне дело обстоит точно так же. Шарль Бегбедер без всяких сожалений бросил место стряпчего в нотариальной конторе и увез мою бабушку дышать живительным воздухом Беарна, где она могла в свое удовольствие помыкать слугами и заводить знакомства в местном британском сообществе. На деньги жены и ее матери дед расширил унаследованное от отца предприятие. Вскоре наша семья владела уже десятком санаториев, объединенных общим названием «Беарнские оздоровительные курорты», а дед с бабкой купили в По великолепный дом, построенный в английском сельском стиле, – виллу «Наварра». Здесь гостили Поль-Жан Туле, Френсис Джеймс и Поль Валери (семейная легенда гласит, что автор «Господина Теста» садился писать письма ни свет ни заря, и тогдашний дворецкий по имени Октав страшно злился, потому что ему приходилось подниматься в четыре утра и подавать гостю кофе). Истовый католик и воинствующий роялист, Шарль Бегбедер внешне напоминал Поля Морана и усердно читал «Аксьон франсез», что не помешало ему добиться избрания на пост президента Английского кружка (самого изысканного в По чисто мужского клуба, где устраивались литературные диспуты). В пятидесятые годы супруги получили в наследство еще одну виллу, на баскской стороне, – «Сениц Альдея» (по-баскски: «со стороны Сеница»), в деревушке под названием Гетари, местечке, вошедшем в моду еще в годы Прекрасной эпохи. Моя семья недурно заработала на туберкулезе, и должен со всей категоричностью заявить, что открытие Зельмана Ваксмана, получившего году этак в 1946-м стрептомицин, обернулось для нашего фамильного бизнеса настоящей катастрофой.


В тот же самый период между двумя мировыми войнами (как будто молодежь того времени могла знать, что эти послевоенные годы – также и предвоенные) жизнь в замках зеленого Перигора подчинялась строгим правилам. Потеряв мужа, погибшего в Шампани, овдовевшая графиня поселилась в Кенсаке, в замке Вогубер, с двумя дочерьми и двумя сыновьями. В ту пору католички, чьи мужья погибли на войне, хранили целомудренную верность покойному супругу. Разумеется, предполагалось, что и дети должны принести себя в жертву. Дочери скакали вокруг матери, которая их всячески к этому поощряла, и продолжали скакать до конца своих дней. Что касается мальчиков, то их автоматически зачислили в Сен-Сир, где на частицу «де» перед фамилией смотрели весьма благосклонно. Старший позволил женить себя на аристократке, к которой сам никаких чувств не питал. К несчастью, она почти сразу начала ему изменять с тренером по плаванию, чем разбила сердце молодому человеку, ожидавшему лучшей награды за свое послушание. Он потребовал развода; в наказание мать лишила его наследства. Младшего брата тоже подстерегали несчастья: направленный в Лиможский гарнизон, он влюбился в прекрасную простолюдинку – синеглазую брюнетку, танцевавшую на рояле (уже неловкость), и сделал ей ребенка до женитьбы (второй конфуз). Требовалось срочно узаконить отношения. Свадьба графа Пьера де Шатенье де ла Рошпозе и обворожительной Николь Марклан по прозвищу Ники состоялась 31 августа 1939 года в Лиможе. Дата была выбрана крайне неудачно: на следующий день нацистская Германия вошла в Польшу. Дедушка едва успел проделать то же с Бабушкой. Впереди у него была «странная война», показавшая, что у линии Мажино и у метода «безопасных» дней Огино – один уровень надежности, то есть нулевой. Пьер попал в плен. Благодаря одной монахине, снабдившей его гражданским платьем и фальшивыми документами, он бежал и вернулся во Францию, чтобы зачать мою мать. Здесь он узнал, что тоже лишен наследства: во время воскресной мессы, которую местный кюре служил в замковой часовне, мать-графиня внезапно поняла, что не может смириться с мезальянсом. Любопытные у них все же обычаи, у этих аристократов-христиан: обязательно им надо лишить наследства и без того уже сирое потомство. Ветвь Шатенье де ла Рошпозе восходит к временам Крестовых походов (лично я веду происхождение от Гуго Капета, хотя подозреваю, что нас таких тьма-тьмущая), среди представителей этого рода – епископ Пуатье и посланник Генриха II в Риме. Одному из моих предков, нантейскому аббату Антуану, Ронсар посвятил оду. Стихи были написаны в 1550 году, но и сегодня, в мрачную ночь января 2008 года, они сохраняют актуальность:

Уходит время, вот и жизнь промчится – В природе так заведено. Года летят незримой вереницей: Ведь жизнь и время заодно. <…> Ах, детство резвое – подобие весны, Ах, лета пышный цвет… Добычею зимы вы стать обречены. Вы были или нет?[9]

Невзирая на предостережение «князя поэтов», обращенное к нашему дальнему предку, мой дед пал жертвой на алтаре Страсти, поддавшись тому же романтическому порыву, что тремя годами раньше увлек герцога Виндзорского[10], а шестьдесят восемь лет спустя – Сесилию Сиганер-Альбениц:[11] лучше обойтись без замка, чем без любви. Когда война закончилась, Пьер де Шатенье со всем семейством на несколько лет оккупировал Германию, поселившись в Пфальце; в 1949 году он вышел в отставку, так как опасался отправки в Индокитай. Тут ему пришлось испробовать нечто такое, к чему никто из его родни не имел никакого касательства на протяжении лет примерно тысячи, – работу за жалованье. Он перебрался в парижскую квартиру на улице Сфакс, на книжных полках которой теснились издания «Боттен-Монден»[12] и эротические сочинения Пьера Луи, и поступил под начало своего зятя, возглавлявшего фармацевтическую лабораторию. Для него настали не самые счастливые годы. Когда на блистательную жизнь в Париже больше не хватает средств, остается одно: везти жену на побережье, чтобы играла в бридж и рожала детей. Между тем у отца Ники был в Гетари дом, с которым ее связывали добрые воспоминания. Граф и графиня купили маленький домик у мадам Дамур на условиях пожизненной ренты, а она оказалась так любезна, что вскоре скончалась. Таким образом, благородный воин и шестеро его детей обосновались в «Патракенее», как раз напротив «Сениц-Альдеи», где проводили лето американо-беарнские богемно-буржуазные Бегбедеры. Читатель, очевидно, уже оценил стратегическую значимость этого пункта. В Гетари оба семейства подружились, а через некоторое время мой отец познакомился с моей матерью.

10

С семьей

Я всегда мечтал быть свободным электроном, но вечно отсекать свои корни невозможно. Вспомнить мальчика на пляже в Гетари – значит признать, что есть место, откуда ты пришел, будь то сад или зачарованный парк, луг, пахнущий свежескошенной травой и соленым ветром, или кухня, пропитанная ароматами яблочного компота и вчерашнего хлеба.


Сведение семейных счетов и эксгибиционизм в автобиографиях, психоанализ под видом книг и публичное полоскание грязного белья – это все не по мне. Мориак в начале своих «Внутренних мемуаров» преподает нам урок стыдливости. Он с нежностью обращается к своим родным: «Я не стану говорить о себе, чтобы не вынуждать себя говорить о вас». Почему у меня не получается сидеть тихо? Можно ли сохранить хоть каплю достоинства, пытаясь узнать, кто ты и откуда взялся? Чувствую, придется притянуть сюда многих близких мне людей, живых и ушедших (кое-кого уже притянул). Те, кого я люблю, вовсе не желали, чтобы их затащило сетью в эту книгу. Я подозреваю, что у любого жизнеописания столько же версий, сколько рассказчиков, и у каждого своя правда, так что сразу уточним: я буду излагать свою. В любом случае в 42 года не пристало жаловаться на семью. Просто у меня, похоже, нет выбора: чтобы начать стареть, мне придется вспоминать. Затевая расследование, я буду восстанавливать прошлое по скудным уликам, которыми располагаю. Постараюсь не жульничать, но время смешало воспоминания, как тасуют колоду перед партией в «Клуду»[13]. Моя жизнь – запутанный детектив, а все вещественные доказательства подпорчены памятью, пропитавшей их красками и ароматами.

В принципе у каждой семьи есть своя хроника, но у моей она небогатая; мои родственники не слишком хорошо знакомы друг с другом. Для чего нужна семья? Чтобы расставаться. Семья – это особый институт, где никто ни с кем не общается. Мой отец вот уже двадцать лет не разговаривает со своим братом. Родня со стороны матери не знается с родней со стороны отца. Ребенком, на каникулах, ты часто видишься с представителями своего племени. Потом родители расстаются, и с отцом ты встречаешься от случая к случаю. Бред какой-то: ты разом теряешь половину семьи. Чем старше становишься, тем реже случаются каникулы, постепенно родственники матери от тебя отдаляются, и ты сталкиваешься с ними только на свадьбах, крестинах и похоронах – приглашения по случаю развода рассылать не принято. Но даже если тебя зовут на день рождения племянника или рождественский ужин, ты находишь предлог отказаться: страшновато как-то, все начнут тебя разглядывать, изучать, критиковать, выводить на чистую воду, оценивать по заслугам и разбираться, чего ты стоишь на самом деле. Семья оживляет стертые воспоминания и упрекает тебя в неблагодарном беспамятстве. Семья – это множество неприятных обязанностей, это куча народу, и все тебя знают с малых лет, когда ты еще «не состоялся», – причем всегда и во всем сведущее старшее поколение убеждено, что ты как был, так и есть пустышка. Я долгое время верил, что смогу обходиться без семьи. И сам не понимал, что я – как та лодка в последней строчке «Гэтсби» у Фицджеральда, которая пытается «плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит и сносит наши суденышки обратно в прошлое»[14]. В конечном итоге в моей жизни случилось все то, чего я мечтал избежать. Оба моих брака не задались. Я обожаю свою дочь, но вижусь с ней только два раза в месяц, по выходным. Сын разведенных родителей, я тоже в разводе; причина – аллергия на «семейную жизнь». Почему в самом этом выражении мне чудится угроза, не говоря уж о том, что оно представляется оксюмороном? Воображение немедленно рисует несчастного, издерганного мужика, пытающегося установить детское сиденье в автомобиле с овальным кузовом. Разумеется, он уже несколько месяцев не занимался любовью. Семейная жизнь – это череда тоскливых совместных трапез, повторение одних и тех же взаимных оскорблений и доведенное до автоматизма лицемерие, это убежденность в соединяющей силе чисто случайного обстоятельства, коим является рождение, и ритуалов существования бок о бок. Семья – это группа людей, которые не способны к контакту, отвратительно собачатся, тонут в обоюдном недовольстве, потрясают дипломами детей, нужными им исключительно для украшения дома, и готовы перегрызть друг другу глотку за наследство родственника, чей труп еще не успел остыть. Никогда не понимал людей, считающих, что в семье можно найти убежище, – напротив, она пробуждает самые потаенные страхи. Лично для меня жизнь начиналась только после ухода из семьи. Лишь тогда я решался родиться вновь. Жизнь, на мой взгляд, разделялась на две части: первая состояла из рабства, а вторую приходилось тратить на то, чтобы забыть о первой. Интерес к своему детству представлялся мне уделом придурков или трусов. Постепенно проникаясь мыслью, что от прошлого можно избавиться, я в конце концов искренне поверил, будто мне это удалось. И верил до сегодняшнего дня.

11

Конец царствования

В последний раз я видел Пьера де Шатенье, величественного седовласого ловца креветок, в 2004 году, в Пятом парижском округе, в клинике Института Кюри. Мой дед, лысый, исхудавший, плохо выбритый, лежал на больничной койке и часто впадал в забытье под действием морфия. Раздался вой сирены: была первая среда месяца[15]. Он стал рассказывать мне о Второй мировой войне:

– Вой сирен, грохот взрывов или рокот самолетов принимали тогда за хороший знак. Мол, слышишь, значит, еще не умер.

В 1940 году, в ходе «странной войны», офицер французской армии Пьер де Шатенье был ранен в руку осколком снаряда и взят в плен под Амьеном. Чудом спасшись от расстрела, он бежал с фальшивыми документами.

– Я должен был вступить в Сопротивление, да струсил и предпочел вернуться под сень родного дома.

Он впервые заговорил со мной на эту тему. Думаю, перед ним прокручивалась вся его жизнь; жалко, что обретаешь память, лишь когда смерть уже на пороге. Я не знал, что ему ответить. Он потерял столько же килограммов, сколько волос, и надсадно дышал. Из него торчали трубки, в которых что-то хлюпало.

– Понимаешь, Фредерик, твой дядя и твоя мать уже родились. Я сам лишился отца в двухмесячном возрасте. Ребенку плохо расти без папы.

Он знал: в этом мы с ним согласны. Я решил сменить тему. Granny[16] тоже была сиротой. Если задуматься, странно получается: моя бабка по отцовской линии и дед по материнской оба потеряли отцов на войне. Я родом из мира без отцов. Тем временем мой ловец креветок с ввалившимися щеками продолжал:

– Мне не хотелось, чтобы моих детей постигла та же судьба… И я предпочел сыграть труса…

Сын мученика, сложившего голову в Шампани, корил себя за то, что сам не стал мучеником. Я затряс головой:

– Дедушка, не надо так говорить! Это ведь неправда. Ты вступил в Сопротивление, в отряд маки ORA[17], в сорок третьем году, в Лимузене…

– Да, но я сделал это с большим опозданием. Как Миттеран… – Он произнес «Митран». – Фредерик, как ты мог поддерживать коммунистов? Между прочим, меня чуть не шлепнули ребята Генгуэна[18]… Конкуренты… Опасные люди, очень опасные…

Я мог бы ответить, что выступил в поддержку коммунистов из чувства противоречия, бросая вызов своему социальному происхождению, следовательно, и лично ему. Мне не хватило смелости признаться, что, кроме всего прочего, я видел в коммунизме продолжение традиции христианского милосердия, только другими средствами. Разговоры начистоту между поколениями случаются не так уж часто, и не следует отступать от темы: потеряешь нить, потом ее уже не найдешь (впрочем, так и произошло). Главное, мой дед рос без отца, потому что тот погиб. В моем случае дело обстояло едва ли не хуже: я лишился отца, хотя он был жив. И моя дочь наверняка страдает оттого, что отец не с ней: с молчанием живых смириться труднее, чем с молчанием мертвых. Мне следовало бы взять своего предка за руку, но в нашей семье не приняты нежности.

– Дедушка, ты поступил как герой, когда решил остаться со своими детьми. Тем хуже для Франции.


Произнося эти слова, я знал, что напрашиваюсь на оплеуху, но дед был так слаб, что лишь вздохнул. Потом он спросил, молюсь ли я за него, и я ему солгал. Сказал, что молюсь. Время от времени он нажимал на кнопку, впрыскивая себе очередную дозу морфия, и ненадолго улетал. Забавно, подумалось мне, устроена наша система здравоохранения: пациенты раковых отделений имеют полное право на законных основаниях накачиваться наркотиками, тогда как тех, кто осмелится принять дозу на улице, отправляют ночевать в каталажку, – а разве их болезнь менее мучительна? Когда я вышел из клиники, на улице совсем стемнело, как будто кто-то выключил свет.


В общем и целом дед на смертном одре сказал мне следующее: «Занимайся любовью, а не войной». В решающий момент этот бывший майор, награжденный военным крестом 1939–1945 годов, проявил себя как идеологический сторонник мятежников 1968 года. Мне понадобилось несколько лет, чтобы понять, что именно он пытался внушить мне в свои последние минуты: Фредерик, ты не знал войны, предшествовавшей твоему рождению, но твои родители, твои деды и бабки помнят о ней, пусть даже бессознательно, и все твои проблемы, равно как и их собственные, напрямую связаны со страданием, страхом, злобой и ненавистью, окрасившими этот период истории Франции. Твой прадед был героем войны 1914–1918 годов, твой дед сражался в следующей войне, и ты думаешь, что вся эта жестокость прошла без последствий для будущих поколений? Милый внук, ты смог вырасти в мирной стране только благодаря принесенной нами жертве. Не забывай о том, через что нам пришлось пройти, и не заблуждайся на счет своей страны. Не забывай, откуда ты родом. Не забывай меня.


Его похоронили неделю спустя на военно-морском кладбище перед церковью в Гетари, среди покосившихся крестов, под тем камнем, где его уже ждала бабушка, на холме с видом на океан и зелень долин, сливающуюся с темной синевой вод. На похоронах моя кузина Марго Креспон, молодая и, как мне всегда казалось, не слишком склонная к умствованиям актриса, прочитала два четверостишия Туле (поэта-опиомана, покоящегося на том же кладбище, что и мой дед-морфинист):

Покойся, друг, пускай над нами Твой дух да воспарит. Усни, как ловчий сокол спит, Как спит под пеплом пламя.

Покуда в тьму небытия Закаты сходят чередою, Спи под увядшею листвою. С тобой – весна моя.

Я выбрал эти стихи, потому что они похожи на молитву. Выходя из церкви, я увидел, как солнце плавится на ветвях кипариса, словно золотой самородок в руке великана.

12

Прежде чем сделаться моими родителями, они были соседями

Во Франции настали послевоенные годы: Освобождение, Славное тридцатилетие[19], – словом, те годы, когда потребность забыть возобладала над долгом памяти. С введением оплачиваемых отпусков Гетари утратил часть своего шика: «отдыхающие» заполонили пляжи, забили пробками дороги, замусорили песок бумажками в жирных пятнах. Мои деды и бабки по обе стороны Тропы Амура проклинали демократизацию Франции. Жан-Мишель Бегбедер в своем белом свитере наблюдал с балкона второго этажа семейной виллы за тем, что происходит в саду дома напротив. Две сестры Шатенье, Кристина и Изабель, играли в бадминтон, или пили оранжад, или наводили марафет, перед тем как отправиться на toro de fuego[20] в честь 14 июля. Я проверил: сверху, с балкона «Сениц-Альдеи», можно по-прежнему запускать глаз в недра крыльца «Патракенеи», как в декольте. Дом, принадлежавший семейству Шатенье, в прошлом году продали, и мне уже не терпится пошпионить за новыми владельцами – надо только дождаться, когда меня пригласит на чай тетя Мари-Соль, которая по-прежнему живет на вилле Бегбедеров. В истории моей жизни все эти географические тонкости сыграли далеко не безобидную роль. Если бы мой отец не разглядывал через дорогу девиц Шатенье, я бы вам сейчас об этом не рассказывал. Для меня выкрашенный голубой краской балкон – место столь же священное, как балкон дома в Вероне для Шекспира.


Курорты чаще всего не похожи один на другой. На Берегу басков у каждого пляжа своя особенность. Просторный пляж в Биаррице – это наш бульвар Круазет, где вместо розового «Карлтона» – «Отель-дю-Пале», а вместо каннского казино «Палм-Бич» – просто казино, пусть и слегка обветшалое. Когда усаживаешься на террасе, заказываешь устриц с белым вином и разглядываешь толпу туристов в бермудах, слыхом не слыхавших о танцевальных вечерах маркиза де Куэваса[21], можно вообразить, что сидишь на дощатой набережной в Довиле. Пляж в Бидаре скорее семейный: здесь собирается та же буржуазная публика со свитерами на плечах, что в Арс-ан-Ре. Тому, кто на дух не переносит воплей тонущей мелюзги, пляжных полотенец от Эрмеса и составных имен, лучше держаться отсюда подальше. Пляж в Гетари, прозванный «баскским бастардом», – более дикий и пролетарский, здесь слышен местный акцент и находят приют орды токсикоманов на излечении. Здесь пахнет фритюром и дешевым маслом для загара, здесь переодеваются в красно-белых полосатых кабинках, которые снимают на весь сезон. Даже волны в одном заливе не похожи на волны в другом: в Биаррице самые ровные, в Бидаре самые опасные, в Гетари самые высокие. Волны Биаррица швыряют тебя спиной напесок, в Бидаре подстерегают донные ямы, так называемые баины, из которых тебя неудержимо утаскивает в океан, в Гетари крупная зыбь несет тебя прямо на прибрежные скалы. В Сен-Жан-де-Лю прибой кастрировали, построив дамбу, так что местным старикам, оккупировавшим скамейки, остается комментировать только полет чаек да маневры спасательных вертолетов. В Андае – самые грозные валы, в том числе знаменитая Беларра – волна высотой от 15 до 18 метров, которую самые безбашенные серферы штурмуют на водных скутерах. Пляжи Альсиона почти


  • Страницы:
    1, 2, 3