Та кивнула, не пытаясь скрыть свое счастье. Гордон, потянувшись правой рукой через левое плечо, почесал лопатку. Кожа на локтевом сгибе, баюкавшем, пока Гордон почесывался, подбородок, выглядела почти черной от загара – пока он не выпрямил руку.
– Он ведь где-то плавает, да?
– В Шотландии.
– Никогда не ходил под парусом.
– Я тоже. Меня бы наверняка более чем вывернуло наизнанку.
В последнее время Порция все чаще произносила слова «более чем». Они часто встречались в письмах Неда, и Порция воспринимала этот оборот как его собственность. Произнести их было все равно что надеть его старую рубашку – уютную, наполняющую душу Порции гордостью.
– Угу. – Гордон покивал – серьезно, словно Порция высказала некую глубокую, интересную мысль. Затем поднял с пола террасы флакон с маслом для загара. – Не намажешь меня?
– Давай…
Положив открытку на стол, Порция взялась за флакон.
Волна кокосового аромата поднималась от ее ладоней, пока она потирала их одну о другую. Нанося масло на кожу Гордона, она заметила в волосах на его пояснице серебристые нити, перистые, завивающиеся, – все это походило на поле пшеницы после грозы, – на плечах, по которым волосы змеились, сходясь к шее, они были темнее. Порция чувствовала под ладонями их хрупкую шероховатость. Грудь Гордона заросла плотными черными завитками, да и щетина на подбородке была гуще, чем у Пита, бывшего вдвое старше. Дело не в национальных особенностях. Пит такой же еврей, как Гордон. Не исключено, что это как-то связано с английским климатом. Порция вспомнила Неда, его гордое заявление, что за лето он «попробует» отпустить усы.
Она плеснула немного масла в ямку на спине Гордона. Нед был юношей крепким, однако она не думала, что у него под кожей перекатываются такие же плотные и твердые мышцы, как у Гордона. После полудня Гордон неизменно упражнялся в тенистом мощеном дворике за виллой, отжимаясь, подтягиваясь, приседая, – Пита это откровенно забавляло, а Хиллари неуклюже изображала безразличие. Порция следила за Хиллари, следившей из кухни за Гордоном, между тем как Пит следил за Порцией, следившей за следящей Хиллари, и Порция знала, что Пит думает о собственных вялых, обвислых мускулах и придумывает социо-политическое объяснение, способное оправдать их состояние и даже обратить таковое в предмет гордости.
В Нью-Йорке Гордон входил в школьные команды по теннису и лакроссу [30] . Он страшно возмутился, узнав, что в Англии в лакросс играют почти исключительно девушки из частных школ. «И он совершенно прав, – писал Порции Нед. – Лакросс – игра тяжелая, грубая, требующая большой физической силы. Я ее боюсь до смерти. А потому и считаю, что лучше оставить ее вам, девицам».
Порция улыбалась, представляя себе будущее. Воображение рисовало ей дни, когда она будет втирать лосьон для загара в спину Неда, – в еще предстоящие им каникулы, в местах, которые еще будет время навоображать. Странно, думала Порция, она до сих пор совсем не знает его тела. Ни разу не видела его в шортах или в плавках. Никогда не видела обнаженным. Однажды, когда они целовались, Порция почувствовала, как что-то прижалось к ее бедру. При этом воспоминании кровь жарко прихлынула к лицу и она внутренне захихикала, припомнив наивность, заставившую ее поначалу решить, что у Неда что-то лежит в кармане, быть может, на следующей неделе, в квартире его отца, они поднимутся наверх. Быть может…
– А где эта «Гавань Тобермори»?
– Эй! – Порция вырвала открытку из рук Гордона. – Это же личное! О нет!
Она в ужасе глядела на открытку. Собственный ее масляный палец, мазнув по открытке, уничтожил целую строчку, тщательно выписанную Недом.
– Нет! – взвыла Порция. – Она пропала! Пропала! Как ты мог? Ты… ты говнюк!
– Послушай, извини. Я только…
Но Порция, из глаз которой брызнули слезы, уже летела к дому. Гордон проводил ее взглядом, пожал плечами и поправил защитного цвета шорты – эрекция, когда лежишь на животе, сопряжена с большими неудобствами.
Интересно, думал Гордон, уж не влюбленность ли Порции так его распаляет? Он считал, что и сам влюблен не меньше, просто фраза «Она меня возбуждает» казалась ему более точной. Даже большинство английских ребят, как он заметил, скажут скорее «Она мне нравится», чем «Я ее люблю».
Откровенность Порции, выплеснувшей на Гордона свои секреты, едва он появился в Лондоне, сбила его с толку сильнее, чем непривычная еда, непонятный выговор и невразумительная география города. Он ожидал от английских Фендема-нов холодной скрытности и скованной сдержанности – отец обычно ссылался на эти качества, когда принимался обосновывать незыблемую логичность своего переезда из Англии в Америку. Откровенность Порции не только смутила Гордона, она еще и уязвила его. Как будто ее чувства гораздо глубже чьих бы то ни было еще. Сама ее способность так свободно и выразительно описывать их мешала Гордону прямо и честно рассказать что-нибудь о себе, и это его злило. У него тоже имелись чувства, сейчас, например, он чувствовал, что ему хочется схватить эту целку, завалить на постель и насандаливать, пока у нее глаза на лоб не полезут.
Во всем этом присутствовала безумная несправедливость. Порция задвинула его так далеко в угол, что места у него осталось не больше, чем у дикого зверя в клетке. Что совершенно нечестно. Он не какой-нибудь там. Он тоже мужчина, чувствительный, с мужским чувствительным сердцем. Он может быть обаятельным. Может быть романтичным. Но она же не дает ему такой возможности. Мистер Чудо, мистер Совершенство поглотил все ее существо. Гордон по глазам Порции видел, что всякий раз, когда она тепло говорит с ним, она на самом-то деле говорит с Недом. И все ее разговоры о Неде привели к тому, что эта поганая, педрильная, англо-гойская жопа теперь не выходила у Гордона из головы. В него словно бы паразит вселился, и звали паразита Недом Маддстоуном.
Если в отец и мать умерли годом раньше, Гордон познакомился бы с Порцией как раз в то время, когда она была готова отдаться кому угодно. Но вышло так, что он запоздал. Ко времени его появления дверь для него уже захлопнулась. Так что теперь он испытывал желание вышибить ее и разнести в щепу. Все, что ему требуется, – получить шанс. Шанс мягко постучать и заставить Порцию открыть, но для него дверь остается запертой, а ключ отдан Неду Маддстоуну.
Неду, мать его, Маддстоуну.
Гордон не считал себя дурным человеком, но в последнее время его стали посещать нехорошие мысли. Он утратил способность думать о потрясении, испытанном им, когда отец свалился на пол, рыча от боли и хватаясь за горло. Он забыл обо всех чувствах, какие питал к матери, сохранив лишь воспоминание о душившей его потребности побыстрее убраться из больницы на свежий воздух – подальше от исхудалой женщины с желтой кожей, трубкой в носу и испуганными глазами.
Во время перелета Гордон еще раз обдумал свое новое положение.
«Во-первых, они атеисты, – говорил он себе. – Значит, по субботам не нужно будет таскаться в синагогу. Во-вторых, они антисионисты. Не придется в августе переться в киббуц. В-третьих, они англичане, так что я буду избавлен от разговоров о моих „чувствах“ – наподобие тех, что мне пришлось терпеть после смерти мамы. В-четвертых, они неприлично богаты. Тетя Хиллари из семьи мультимиллионеров, розничная торговля или что-то еще, стало быть, от сортирной ямы вроде Бруклина – ямы, в которой еще и постреливают, – я отныне избавлен. У меня будет своя машина. Дважды в год мы станем ездить на отдых. Барбадос там или Гавайи».
А что вышло?
«Вот твой велосипед. Мы не поклонники автомобилей».
«Э. П. Томпсон читает сегодня в фабианском обществе лекцию о культурном империализме, у нас сорок пять минут, чтобы добраться туда».
«Мы арендовали виллу в тосканских холмах. Порш хочет посмотреть в Сиене полотна Дуччио, а Хиллс собирает материал для нового романа».
«Гордон, давай поговорим о том, что ты чувствовал, когда умерли Роза и Лео, хорошо?»
«Тебе страшно понравится. В походах ДЯР [31] всегда так весело. К тому же они имеют очень большое значение».
Херовую шутку сыграла с ним жизнь. Но хуже всего…
«У меня есть возлюбленный…»
«Его зовут Недом…»
«Вот! Это он, сидит в самом центре, с крикетным мячом в руках…»
«Смотри, Гордон! Это он сам себя нарисовал, когда заскучал на уроке французского…»
«Ты посмотри на его улыбку…»
«Смотри, еще одно письмо…»
«Смотри…»
Нед, мать его перемать, Маддстоун.
Нед стоял, перегнувшись через планшир «Сиротки», брызги летели ему в лицо. Море поблескивало под усеянным звездами небом, точно мокрый уголь. Сегодня океан принадлежал Неду.
В своих каютах спали Падди Леклер, школьный инструктор по парусному спорту, и пятеро других членов команды. Когда стало ясно, что из-за нескольких лишних часов, проведенных на Джайентс-Козуэй [32] , идти обратно в Шотландию придется ночью, Нед сразу вызвался нести вахту. В прошлом он мог бы сделать это из чувства долга или товарищества, однако сегодня знал – им руководило желание побыть в одиночестве, подумать о Порции и просто насладиться существованием. В ночи, подобной этой, на привольно идущей под парусами яхте начинает казаться, что весь мир принадлежит тебе. На суше, думал Нед, человек неизменно стоит ниже животных, он всегда оторван от природы. Автомобили и вообще машины, может, и хороши, но они отпугивают все живое. А в море можно общаться с природой, не истощая ее. Надо будет написать об этом Порции в следующем письме. Любовь обратила его в подобие философа. Кто-нибудь поумнее, тот же Эшли Барсон-Гарленд, счел бы это неизмеримо глупым, но ведь Эшли невдомек, что Неду нравится быть несколько глуповатым. Иногда это очень удобно. В конце-то концов, ум Эшли нисколько не облегчает ему жизнь. Скорее, наоборот – делает глубоко несчастным. А Неду, в его нынешнем состоянии несокрушимой восторженности, несчастье представлялось таким же непостижимым и чуждым, как прыщи или плохая координация движений – ну вот когда хочешь взять одну вещь, а рука почему-то хватает другую. Нед знал, на свете есть люди, страдающие от этих напастей, но мог лишь дивиться тому, что бедолаги не избавляются от них и не живут потом в свое удовольствие.
Быть влюбленным – значит принадлежать к сообществу тех, к кому судьба надумала отнестись с особым вниманием. Прежде Нед и вообразить не мог, что можно получать такое наслаждение просто от того, что живешь. Его успехи в спорте, приятная внешность, покладистый характер, популярность – он и на миг не думал о них с удовлетворением, – его все это скорее смущало. А вот то, что он Влюблен, Влюблен с самой что ни на есть большой «В», переполняло Неда такой гордостью, что он себя почти не узнавал. В миллионный раз он пустился в догадки – неужели Порция действительно испытывает такие же чувства? Возможно, ее чувства сильнее. А возможно, – сильнее его. Возможно, она думает, что ее чувства сильнее, – и потому никогда не поверит, как сильно…
Внезапно донесшийся снизу голос заставил его удивленно обернуться.
– Маддстоун!
Вглядевшись, Нед различил на корме чью-то высунувшуюся из люка голову.
– Да? – крикнул он в темноту. – Кто это?
– Спустись вниз, Маддстоун.
– Руфус? Это ты?
– С Падди неладно. Он как-то странно хрипит. Спрыгнув в люк, Нед на ощупь двинулся к капитанской каюте.
Тело Падди Леклера, освещенное лишь кормовым огнем да мерцающим светом шкалы рации, грузно осело в кресле у штурманского стола, лицо капитана уткнулось в карты.
Нед с опаской приблизился к нему.
– Шкипер?
– Он умер? – шепотом спросил Кейд.
– Не знаю, – ответил Нед и протянул руку к шее Леклера. – Шкипер! Падди! С вами все в порядке?
Тут он ощутил под пальцами удары пульса и облегченно выдохнул.
Леклер вдруг громко закашлялся и сделал попытку встать. Нед с ужасом увидел длинную нить окрашенной кровью слюны, свисающую изо рта на заваленный картами стол.
– Это ты, Нед? Ты?
– Да, шкипер, это я. С вами все хорошо?
– Э-э, да нет, не сказал бы… кто это с тобой? – Леклер глянул Неду за спину, в глазах его появился испуг.
– Сэр, это всего лишь Руфус, сэр.
– Это ты, Руфус?
– Да, шкипер.
Дыхание вырывалось из груди Леклера короткими залпами, лицо его блестело от пота.
– Ладно, – просипел он. – Окажи мне услугу, юный Руфус. Сходи на корму, к рундуку по правому борту.
Руфус, совершенно белый, кивнул.
– Помнишь, я тебе показывал рундук, в котором лежат сигнальные ракеты? Умница. Соседний с ним заперт на висячий замок. Вот ключ… – Леклер подтолкнул к Руфусу лежавшую на столе связку ключей, – вон тот, золотистый. Открой рундук и принеси мне бутылку «Джеймсонса»…
– Шкипер, вы уверены?.. – спросил Нед. – Если вы нехорошо себя чувствуете…
– Я знаю, что мне нужно, значит, уверен, – сказал Леклер. – Ты, юный Нед, останешься здесь. Давай, Руфус. Да побыстрее.
Руфус, развернувшись, с шумом полез по трапу на главную палубу.
– Вот колода, – буркнул Леклер. – Из этого моряк никогда не получится.
Нед положил ему руку на плечо.
– Падди, не сердитесь на меня, по я правда думаю, что пить вам не стоит. Что бы в вас ни разладилось, я уверен, вам вовсе не станет лучше от…
– Успокойся, Нед. Нет там никакого виски, да и ключ я ему дал не тот. Просто так у нас будет немного времени. – Леклер хохотнул, радуясь собственной хитрости, и тут же снова закашлялся, обрызгав лицо Неда слюной и кровью.
– О господи, шкипер. Послушайте, я вызову по рации вертолет.
– Подай мне вон ту сумку, – словно не слыша его, сказал Леклер.
– Эту?
– Эту самую, дружок, давай ее сюда. А теперь, Нед, смотри мне в глаза.
Нед посмотрел Леклеру в глаза, которые помнил веселыми и голубыми. Теперь они были налиты кровью, наполнены вызванными кашлем слезами.
– Я могу доверять тебе, Нед, правда?
– Конечно, шкипер.
– Тогда, черт подери, ответь мне, мальчик! – Леклер схватил Неда за запястье и с силой стиснул его. – Что для тебя дороже всего на свете? Есть что-нибудь, о чем ты думаешь вот в эту минуту?
Нед кивнул – смеющаяся Порция встала перед его глазами.
– Хорошо. Теперь поклянись этой самой святой для тебя вещью, что ты сделаешь то, о чем я тебя попрошу, и ни единой живой душе об этом не скажешь. Ни единой!
Нед снова кивнул.
– Вслух! Поклянись вслух.
– Клянусь, Падди, я клянусь.
– Хорошо… хорошо. Я тебе верю. Тогда вот что… – Леклер порылся в сумке. – Возьми этот конверт. Он запечатан. Если я не доберусь до берега живым и здоровым, доставь его. Лично. Он должен попасть прямо в руки… – Леклер жестом велел Неду приблизиться и прошептал ему на ухо имя и адрес. Жаркое дыхание его шумом отдавалось у Неда в ушах. – Ну вот! Запомнил?
– Думаю, да.
– Повтори. Только шепотом.
Прикрыв ладонью рот, Нед прошептал Леклеру на ухо:
– Лондон, ЮЗ-1, Херон-сквер, тринадцать, Филип А. Блэкроу.
– Запомнил. Не забудешь?
– Нет, никогда. Обещаю.
– Ну, значит, все. Запрячь конверт подальше, чтобы никто его не увидел, и никому о нем ни слова. И не забудь имя с адресом. В конце концов, не такая уж трудная и страшная просьба, верно?
Леклер отпустил руку Неда и, хватая ртом воздух, откинулся на спинку кресла. Нед смотрел, как с лица его сходят те немногие краски, какие оно еще сохраняло.
– Можно, я теперь вызову по рации помощь, шкипер?
– Мы подойдем к берегу часов через пять-шесть. Да и время теперь уже мало что значит.
– Но что с вами? Что случилось?
– Всего-навсего приступ, – негромко ответил Леклер, улыбаясь и закрывая глаза. – Прощальный поцелуй рака. Всего-навсего.
Руфус Кейд вернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как Нед, с великой нежностью погладив умирающего по голове, набросил ему на плечи спальный мешок.
За утро Эшли Барсон-Гарленд написал семьдесят писем. Семьдесят спокойных, умиротворяющих и – хотя то была лишь его оценка – прекрасно составленных писем. Писем к старым леди, неспособным разобраться в изменениях закона о пенсионном обеспечении, писем к безработным бездельникам, предпочитающим взваливать вину за отсутствие у них самоуважения на правительство, писем к исступленным фашистам, считающим, что сэр Чарльз Маддстоун «питает слабость к преступникам», писем к бесконечно печальным личностям, решившим открыть члену парламента глаза на Христа.
Сколько, однако же, шума создает население страны! Сколько у него навязчивых претензий на особое к себе внимание. Сколько некомпетентности и обид. Воистину жизнь политика состоит из лжи, лжи и еще раз лжи. Не из той, о которой думают люди, не из череды невыполненных обещаний и циничных опровержений, на которые так любят жаловаться газеты и скептически настроенные завсегдатаи баров, нет, тут речь о лжи совсем иного толка. Позволять людям думать, будто их ожесточенные, невежественные мнения важны и полезны, – вот что, на взгляд Эшли, представляло собой величайшую ложь. Казалось, в стране живут миллионы людей, не понимающих, что причины их проблем кроются не в той или иной несправедливости либо социальном недуге, но в узости их собственного самосознания, вследствие которой они готовы винить кого угодно и что угодно, но только не свои горечь и раздражительность; потакание этой в высшей степени ложной иллюзии – вот это и было верхом нечестности. Есть люди, уверенные, что жить полной жизнью им мешают наводнившие Англию азиаты, само существование королевской семьи, интенсивность уличного движения под окнами их домов, козни профсоюзов, власть, которую присвоили себе бессердечные работодатели, нежелание здравоохранительных служб всерьез принимать состояние их здоровья, коммунизм, капитализм, атеизм, – да все, что угодно, но только не собственная их пустота, слабоумная неспособность толком взяться хоть за какое-нибудь, черт подери, дело. Эшли хорошо понимал разочарование, которое испытывал Калигула при мысли, что у народа римского не одна-единственная шея. Если бы только у англичан был один зад на всех, думал Эшли. Каким пинком он бы его наградил!
На столе справа от него лежали незапечатанные конверты с ожидающими подписи письмами. Каждое было изящно отпечатано на парламентской писчей бумаге с зеленой решеткой палаты общин поверх имени сэра Чарльза – отпечатано чисто, безупречно, совершенно. Эшли передвинул все четыре стопки, поместив их слева от пресс-папье, – так сэру Чарльзу, когда он появится, будет удобнее подписывать. Внимание к подобного рода деталям внушало Эшли гордость за себя. Он был идеальным служащим – интеллигентным, вдумчивым, дотошным и скромным, – и в данный момент это его вполне устраивало.
Эшли извлек из стоявшего у ноги кейса свой дневник. Осталось заполнить всего пять с половиной страниц – а там понадобится новая книжица. Интересно, удастся ли найти такую же? Магазин на площади Св. Анны, в котором он купил эту, закрылся два года назад. Другой цвет обложки его, разумеется, устроил бы, но сама книжица должна быть точно такой же. Если удастся найти их в продаже, надо будет купить по меньшей мере десяток – хватит до конца жизни. Хотя хватит ли? Эшли произвел в уме быстрые вычисления. Два десятка – так будет вернее. «Непобедимая» – гордо значилось на ее обложке. Название времен Империи, из тех, коими наделялось все подряд – от настенных писсуаров до карманных ножей. Он полистал дневник, с удовлетворением отметив, что почерк его стал более уверенным и изысканным. Последняя запись была сделана пять недель назад. Втиснуть в оставшиеся страницы ему предстоит немало. Он начнет, словно бы продолжая последнее свое предложение: «В настоящую же минуту мне придется выбросить из головы это бесстыдное вторжение, поскольку необходимо заняться речью, которую я должен произнести от имени выпускников».
30 июля
Неужели со времени завершения триместра прошло всего пять недель? Речь моя стала, разумеется, торжеством остроумия, эрудиции, вкуса и – пожалуй, можно выразиться и так – чувства такта. Как таковую, ни единый человек в зале ее не понял, даже те, кто с грехом пополам разбирает латынь. Родители, учителя и ученики знали ровно столько, сколько требуется, чтобы представить себе, насколько умна моя речь, и по завершении ее наградить меня смущенными, сочувствующими, ободряющими улыбками, которые англичане привычно приберегают для тех, кто страдает от неизлечимого рака или наличия мозгов, – причем наличие последних – вещь, на их взгляд, куда более прискорбная. В конце концов, люди, в большинстве своем, способны представить себе, что больны раком, но не способны и близко подобраться к представлению о том, что у них есть мозги. Нед познакомил меня с отцом, и тот отвесил мне поклон, вернее, ближайшее из позволительных в наши дни подобие поклона.
– Ваших родителей нет здесь сегодня, мистер Барсон-Гарленд?
– Моя мать учительница, сэр, – ответил я, получая удовольствие и от слова «сэр», и от того, что сэр Чарльз тоже получает от него удовольствие. Удовольствие доставляли мне и неловкость, испытываемая Недом, и возможность наблюдать, как он старается придумать, что бы такое ему сказать, не привлекая внимания к моей матери и семье вообще.
– А, прекрасно, – отозвался его отец. – Она, должно быть, очень гордится вами.
На прощанье Нед легонько, по-приятельски ткнул меня кулаком в бок. Он, разумеется, знает, какая такая учительница моя мать. И может быть, догадался даже, что я попросил ее здесь не появляться.
«На Актовый день приезжает всего горстка родителей, – написал я ей, – тебе будет скучно».
Подразумевал же я следующее: «Посмей только явиться и опозорить меня своим ярким ситцевым платьем, дешевыми духами и отвратительной шляпкой – и я от тебя отрекусь».
Смею сказать, мать прочитала все между строк, поскольку матерям это свойственно, и смею сказать, я того и хотел, поскольку это свойственно сыновьям.
Вытерпев тошнотворные поздравления и рюмку хереса, поднесенную мне директором («А, вот и наш карманный Демосфен»), я улизнул после завтрака на крикетный матч – и лишь затем, чтобы оказаться свидетелем того, как отличился Нед Маддстоун, продемонстрировав стиль, неоспоримо превосходящий тот, что присущ команде бывших выпускников. Всякий, кто заговаривал со мной, поглядывал одним глазом на Неда у очередных воротец, и я просто нутром чуял, как мой собеседник сравнивает рослость, блондинистость и улыбчивость Неда с моей приземистостью, брюнетистостью и хмуростью. Смрад этих сравнений заставил меня вернуться обратно в школу, и я заглянул к Руфусу Кейду, купавшемуся в зловонной – марихуана, водка и обиды – духоте своей комнаты. И вот что интересно. То ли из желания сделать мне приятное, то ли по какой-то иной причине, но он признался, что терпеть не может Неда Маддстоуна. Я уже давно ощутил его неприязнь к Неду и прямо спросил о ней. То был инстинкт. И я оказался прав. Он ненавидит Неда. Стыдится этой ненависти и оттого ненавидит еще пуще. Замкнутый круг отвращения и обид, слишком хорошо мне знакомый.
И кто же тут появился? Разрумянившийся, торжествующий, в запачканной ало-зеленой фланели, разгоряченный своей победой, – кто, как не сам Нед Маддстоун? Он пригласил меня отобедать с его отцом в «Георге». Чувство вины, ясно читавшееся в его глазах, было почти смешным. «Ты можешь считать себя аутсайдером, – говорили эти глаза, – но я считаю, что ты один из нас».
Ни черта. Если бы он считал меня Одним Из Нас, он сказал бы: «Эшли, зануда ты этакий, как насчет того, чтобы пообедать со мной и отцом в „Георге“?» – а он вместо того засуетился и пригласил также и Руфуса, умудрившись сделать болезненно очевидным, что приглашает только из вежливости. Руфус пойти отказался, сославшись на то, что пьян, и это, полагаю, усугубило его ненависть к Неду. Я же приглашение принял, причем с совершенно искренним удовольствием.
Я надел единственный мой костюм.
– Очень приятно, что вы присоединились к нам, мистер Барсон-Гарленд. – Сэр Чарльз пожал мне руку на манер, принятый при дворе. – Как глупо, не могу удержаться, чтобы не называть вас так. Нед не сообщил мне вашего имени.
– Эшли, сэр, – сказал я, а Нед, смутившись, зарылся в меню.
Я много говорил за обедом. Не так много и не так напористо, чтобы показаться человеком, тянущим на себя одеяло, но достаточно, чтобы произвести впечатление.
– Похоже, вы основательно разбираетесь в политике, – заметил за сыром сэр Чарльз.
Я пожал плечами и развел руки в стороны, как бы желая сказать, что, хоть я, может, и подобрал на берегу несколько занятных камушков, однако, как и Ньютон, сознаю, что передо мной простирается океан непознанного.
– Не уверен, что это сможет вас заинтересовать…
Вот тут он и предложил мне поработать у него летом политическим аналитиком.
– Большая часть этой работы в действительности похожа на секретарскую, – предупредил он. – Однако я думаю, что она дает ни с чем не сравнимую возможность разобраться в том, как действует система. Если за лето у вас все сладится, я буду рад сохранить это место за вами до вашего возвращения в конце осени. Нед сказал мне, что в августе вы тоже будете поступать в Оксфорд.
– Отец, какая блестящая идея! – восторженно вскричал Нед (как будто она принадлежала не ему! За какого же идиота он меня принимает?). – Я самое большое разочарование папы, – добавил он, обращаясь ко мне, – мне так и не удалось проникнуться интересом к политике.
– Сэр Чарльз, – произнес я. – Не знаю, с чего начать, чтобы поблагодарить вас…
– Глупости, глупости, – отмахнулся сэр Чарльз. – Если вы такой хороший работник, как мне представляется, благодарить придется мне. Стало быть, предложение принято?
– Понимаете, сэр, я живу в Ланкашире. У меня нет никаких… – Ланкашир, как же. Именно так я обычно и говорю. Любой «шир» звучит лучше, чем Манчестер.
– Надеюсь, вы согласитесь пожить на Кэтрин-стрит? Дом невелик, зато в нем уже более ста лет обитают политики. Там есть даже собственный парламентский звонок [33] , хотя вам он особо досаждать не будет. Палата летом не заседает. Но если вы останетесь с нами и на следующий год, он будет трезвонить так, что у вас возникнет желание сломать его. Верно, Нед? – И он, глянув на сына, приподнял бровь, подразумевая, видимо, какой-то семейный анекдот.
– В детстве меня этот звонок здорово доставал, – пояснил Нед, отвечая на мой вопросительный взгляд. – Палата заседала в самое причудливое время, и звонок то и дело будил меня в два-три утра. Как-то ночью я забил между колоколом и язычком кусок картона. Папа пропустил голосование и нажил кучу неприятностей.
– Я провел в офисе парламентского партийного организатора четверть часа, которые никогда не забуду, – сказал сэр Чарльз.
Нед притворным шепотом сообщил:
– Отец и сейчас говорит, что это было покруче того, что гестапо творило с ним во время войны.
– И это чистая, абсолютная правда, уверяю вас.
Так Нед впустил меня в свою жизнь. Жизнь, в которой небрежное упоминание о парламентском звонке и неприятностях с гестапо так же привычны, как ссылки на расписание автобусов и на эпизоды из «Далласа» в моей семье. Если бы я не увидел четырехлистного клевера, выпорхнувшего из моего дневника, подобная щедрость согрела бы и очаровала меня. Но поскольку я точно знал, что ее породило, я и на секунду не обманулся.
Мне подыскали в Кенсингтоне квартиру, которую я делю с аналитиком из Центрального совета Консервативной партии. Квартиры в Кенсингтоне являются, похоже, основной валютой этого мира. Они внушают ленивое чувство чего-то…
Между двумя звуками, с которыми открылась и закрылась наружная дверь, Эшли успел быстро сунуть дневник в кейс, пододвинуть к себе копию «Хансарда» [34] и начать переписывать в блокнот одну из речей сэра Чарльза.
Он услышал, как кто-то поднимается по лестнице, и спросил себя, не покажется ли странным, что он не вышел навстречу. Может, притвориться, что ничего не слышал? Нет, пожалуй, не стоит.
– Нед? – не оборачиваясь крикнул он. – Это ты, Нед?
– Эш!
Эшли рывком встал и, когда Нед в обществе девушки и юноши примерно одних с ним лет – темноволосых, миловидных и очень загорелых – вошел в комнату, успел состроить на лице мину приятного удивления.
– Это Порция. Вообще говоря, вы уже встречались.
– Как поживаете? – с благопристойной серьезностью осведомился Эшли. – Мы и вправду встречались. В «Хард-рок кафе», хотя вы меня вряд ли помните – ваш взгляд, насколько я тогда заметил, был устремлен в другом направлении.
– Конечно, помню. Хай!
Порция пожала ему руку. Вытереть ладонь о брюки Эшли не успел и потому внимательно вглядывался в лицо девушки, пытаясь понять, как она отреагировала на влажную липкость его ладони.
– А это Гордон, кузен Порции.
– Как поживаете? – спросил Гордон.
Эшли с не лишенным удовольствия интересом отметил, что англичанка Порция довольствовалась простым «Хай!», между тем как американец Гордон предпочел формальное «Как поживаете?». Его всегда забавляли попытки людей произвести впечатление, полностью противоположное их подлинной сути.
– Удивлен? – спросил Нед, неловко похлопав Эшли по плечу. Он тоже загорел, но его загар был слегка золотистым, обычным для человека с очень белой кожей, – как если бы более густой загар представлял собой нечто чужеродное, исполненное дурного вкуса.
– Ну, твой отец говорил, что ты не вернешься до завтра.
– Плавание завершилось, э-э, раньше намеченного. – На миг лицо Неда приобрело озабоченное выражение. – Так что мы решили уехать из Глазго ночным поездом.
– Вот как? – удивился Эшли, которому все это было превосходно известно.
– Так или иначе, – Нед повеселел, – я оказался в Лондоне как раз вовремя, чтобы встретить Фендеманов в Хитроу. Неплохо, а?
– Какой приятный сюрприз для них, – подтвердил Эшли.
Гордон стесненно оглядывал комнату. Эшли показалось, что тот чувствует себя лишним. И то сказать, электрические искры, проскакивавшие между Недом и Порцией, даже у Эшли вызывали чувство, почти похожее на смущение.