Женщины мирятся с сексом, как с платой, которую им приходится вносить за обладание мужчиной, за составную часть того, что они именуют «отношениями», однако преспокойно обходятся и без него. Они не испытывают голода, постоянного, пронзительного, сосущего голода, который терзает нас. Самое-то поганое состоит в том, что всякий раз, как я это говорю, меня обвиняют в женоненавистничестве. Человеку, который провел всю жизнь в помышлениях и грезах о женщинах, который гонялся за ними, совершенно как старающийся порадовать хозяина щенок, который выстроил все свое существование так, чтобы по возможности чаще встречаться с ними, который судит о собственной жизни и ценности по своей способности привлекать их внимание, – такому человеку довольно обидно слышать обвинения в том, что он-де ненавидит женский пол. Все, что я испытываю по отношению к женщинам, это величайшее преклонение, любовь плюс чувство собственной неполноценности, смешанное с изрядной долей давно вышедшего из моды отвращения к себе.
Да знаю я все ваши доводы, знаю… Господи, кто ж их не знает. Желание, говорят мне, это форма собственничества. Вожделеть женщину – значит низводить ее до уровня животного существа или охотничьей добычи. Даже преклонение перед нею, согласно рассуждениям до того уж дьявольски замысловатым, что мне ни разу не удалось проследить их от начала и до конца, надлежит истолковывать как род пренебрежения. Все это, о чем я мог бы вам и не говорить, охеренная ахинея.
Некоторые из моих лучших друзей – а чего же еще и ожидать от бывшего поэта? – предпочитают мужчин женщинам. То же относится – чего, опять-таки, следует ожидать от бывшего театрального критика – и к некоторым из моих злейших врагов. Самый чистый эксперимент, позволяющий разрешить вопрос об отношениях полов, можно поставить лишь в мире педерастии, не так ли? Гей-сексуалы, задомиты, педеристы – выбирайте название сами, – все, кто принимает проблему существования гомоненавистников, газет, вирусов, полиции и общества в первом, что называется, чтении, ведут совершенно баснословную жизнь. В сортирах, садах, на вересковых пустошах, пляжах, кладбищах, в супермаркетах, пабах, клубах и барах – повсюду звучит эта их музыка простого обмена эротической валюты. Мужчина, который с приветом, видит другого мужчину, который тоже. Их взгляды встречаются… хлоп, секс состоялся. Им не нужно знать имя партнера, не нужно разговаривать с оным, им даже не нужно, оказавшись с ним в задней комнате какого-нибудь темного ночного клуба нашей столицы, видеть его дурацкую рожу. Это мужской мир, устроенный на самых что ни на есть мужских началах, в соответствии с приемами и потребностями исключительно мужской сексуальности. По-вашему, все эти здоровенные, заросшие волосом гомосеки, что позируют для журналов – с кожаными ошейниками на елдаках и резиновыми палками в калопроходах, – почитают себя угнетенными существами? Или вы полагаете, будто геи, торгующие своим телом в ночных клубах, только и знают, что пенять на половую дискриминацию, которая вынуждает их демонстрировать свои прелести людям, осматривающим их, точно скот? Да черта лысого.
По временам мне грезится мир, в котором женщины испытывают удовольствие от секса. Мир, в парках и на променадах которого отведены особые места, где можно прогуливаться, выбирая себе мужика, мир гетеросексуальных баров с гетеросексуальными задними комнатами, гетеросексуальных кинотеатров, гетеросексуальных городских кварталов, по которым женщины бродят в надежде на случайное эротическое приключение – с непременным участием мужчины. Такие картины могут являться воображению только в спальне безудержного фантазера, да и там-то их судорожно порождают на свет лишь озлобленно сжатый кулак да несколько припадочных всхрюков. Если бы женщины нуждались в сексе так же, как нуждаются в нем мужчины, тогда – пригнись, Тед, пригнись и бегом в укрытие, – тогда вокруг не слонялось бы столько насильников.
Мир, в котором мы обитаем, таков, каков он есть, и уж конечно в нем всегда найдутся антропологи и зоологи, которые станут твердить, что такова-де биологическая необходимость: один пол должен вечно испытывать голод, а другой – главным образом скуку. В конце концов, у мужчин есть чем компенсировать свою агонию бесконечно неисполняемых желаний. Так или этак, но именно мы правим миром, руководим экономикой и нелепо бахвалимся собственной значимостью. Да я, вообще-то говоря, и не жалуюсь. Я всего лишь хочу, чтобы люди поняли и приняли простую истину: мужчинам секс нравится, женщинам нет. Сей факт надлежит признать и без страха уставиться ему в лицо.
Неизменное отрицание женщинами этой самоочевидности ничего тут не меняет. Всякий раз, как я указываю на нее моим приятельницам, они немедля принимаются ее опровергать, уверяя, что добрый анонимный перепих – это полный балдеж; что вот только два дня назад им попался на глаза мужик с задом почти как у Мела Гиббсона и, ну правда, все у них там намокло. Только два дня назад? У как насчет всего-навсего двух минут? Как насчет каждой распроклятой распрепоганой минуты каждого распрепоганого распроклятого дня? Или они не понимают, что им, женщинам, давно уж пора откупорить шампанское и отпраздновать то восхитительное обстоятельство, что они не такие слюнявые псы, как мы, мужчины, что им выпала биологическая удача, позволяющая оставаться разумными существами, способными думать о благе, которое может принести партнерство с мужчиной, способными думать о материнстве, работе, друзьях… способными просто-напросто думать, в отличие от нас, несчастных ублюдков, тратящих целые дни, кои мы могли бы посвятить труду и возвышенным помыслам, на то, чтобы пристраивать ноющий, разбухший конец под резинку трусов всякий раз, как мимо нас проследует пара титек? Конечно, и у женщин возникает время от времени этакий зудик, иначе бы мы как раса не существовали; конечно, женщины обладают половой оснасткой, достаточно чувствительной, чтобы секс, когда они до него снисходят, порождал корчи удовольствия, вскрики наслаждения и всю последующую слякоть. И все же они, везучие, везучие, везучие существа, никогда не бывают голодными, никогда – доведенными до отчаяния, никогда – изнывающими от желания упиться наслаждением. Я что хочу сказать, вот я пишу это в шестом часу вечера, а между тем я уже дважды сам себя обслужил. Первый раз под душем, а второй – после завтрака, перед тем как усесться за писанину. И любая правдивая давалка скажет вам – сочувственно, точно добрая нянюшка, – что мужчинам, бедняжкам, просто необходимо изливать куда-то их семя. А уж по какой причине женщины претендуют на паритет в делах столь великой важности, это, знаете ли, выше моего разумения.
Ремесло мое таково, что мне приходилось встречаться со множеством знаменитых людей, людей отменной репутации. И что же, все, кого я знал настолько близко, чтобы просиживать с ними за бутылкой виски до самых предрассветных часов, все без исключения признавались мне, что подлинное побудительное начало, которое толкало их к тому, чтобы стать знаменитыми артистами, политиками, писателями, да кем угодно, составляла глубоко коренившаяся в них надежда, что деньги, слава и власть позволят им валять баб с куда большей легкостью. Виски умеет пробивать наслоения, под коими кроется простая истина: честолюбивая жажда успеха, желание усовершенствовать мир, потребность в самовыражении, призвание к служению отечеству… все эти достойные и почти правдоподобные мотивы прикрывают один голозадый факт: когда вы докапываетесь до самой глуби, выясняется – все, чего вы на самом деле желаете, это засунуть какой-нибудь бабе поглубже.
Тут я в долгу перед виски. Это не тот напиток, к которому привержены многие из знакомых мне женщин, и все-таки виски меня спасло. Без него я был бы куда более запутавшимся и бестолковым старым мудаком, чем теперь. Кабы не те омытые скотчем ночи, мне так и пришлось бы тащиться по жизни в уверенности, что я – человек на редкость нечистый и на редкость опасный. Крах многообещающей карьеры, случавшиеся время от времени стычки с полицией и парочка разрушенных браков – это плата за то, что виски позволило мне понять: я не одинок. Чертовски честная сделка.
Впрочем… хватит об этом. Я что-то увлекся. Если вам нужны идущие нарасхват теории по поводу полов и прочего, зайдите в любой книжный магазин – и вы увидите целые полки, забитые книгами, только им и посвященными. «Мужчины наносят ответный удар», «Женщины наносят ответный удар мужчинам, нанесшим ответный удар» – реакции на реакции и контрреакции; совершенно как в дни холодной войны, когда анализировалась каждая публикация противной стороны, каждый напечатанный ею плакат, когда фиксировался каждый вздрог паутины и сосредоточенно изучался каждый культурный сдвиг. Видит бог, обозревателей, комментаторов по вопросам культуры и ученых недоучек, благодаря которым индустрия Войны Полов продолжает постоянно вооружаться и перевооружаться, у нас предостаточно. Да и в конце-то концов, кому, на хрен, какое дело до того, что имеет сказать по тому или иному поводу толпа малообразованных писак?
Нет, я испустил все эти нездоровые ветры не потому, что в них присутствует нечто новое или важное, не потому, что хочу затеять бесплодный спор, но лишь для того, чтобы вы поняли, каковы были мое настроение и расположение духа в день, когда Джейн отыскала меня и поволокла в Кенсингтон. Ее мамаша, Ребекка, о чем я совсем уж собрался сказать перед тем, как вскочил на любимого конька и проскакал на нем несколько абзацев, была, возможно, единственной из когда-либо встреченных мною женщин, испытывавшей и удовольствие от секса, и потребность в нем, сравнимую с потребностями мужчины. Она была также единственной из знакомых мне женщин, предпочитавшей виски всем прочим напиткам. Возможно, тут присутствует некая связь.
Дом Джейн оказался совсем неподалеку от Онслоу-Гарденз[19]. Деньжата у нее водились, в этом сомневаться не приходилось – как и в том, что благодарить за них следовало ее дядю Майкла, – и, подобно каждой богатой, невежественной девице нашего времени, она воображала себя художницей по интерьерам.
– Многие из тех, кто увидел, во что я превратила мою квартиру, – сказала она, когда такси остановилось у обычного для Южного Кенсингтона портика с белыми колоннами, – просили меня помочь им оформить их собственные.
Интерьер оправдал самые похабные мои ожидания. Нечто кошмарное, с фестонами и воланами вместо штор и шелком-сырцом вместо обоев, – всю остальную бутафорскую жуть вы, я уверен, способны представить себе самостоятельно. Варварское уродство, во весь голос орущее о попусту потраченной жизни. Какой же, на хер, бездельницей нужно быть, дивился я, до чего исчахнуть от скуки, чтобы сесть и навыдумывать все это напыщенное барахло? Джейн, чуть приподняв брови, стояла посреди гостиной и ожидала, когда я забулькаю от восторга. Я набрал побольше воздуха в грудь.
– Это одна из самых омерзительных гостиных, в какие мне доводилось попадать за всю мою жизнь. Точно такого уродства я и ожидал, она в точности так же уродлива, как десять тысяч других гостиных, до которых добьет отсюда струя мочи. Это оскорбляющий зрение упадочный коктейль из дорогих клише, за пределами Беверли-Хиллс такого почти и не сыщешь. Да я скорее собачью какашку съем, чем опущу мою задницу на эту софу с ее нелепо разномастными, кричащими подушками. Прими мои поздравления – тебе удалось образцовым способом пустить на ветер твое недешевое образование, кучу денег и всю твою горестную жизнь. Всего хорошего.
Вот что я сказал бы, будь у меня в животе на два пальца виски больше. А так удалось лишь проблеять:
– Боже мой, Джейн…
– Вам нравится?
– «Нравится» – не то слово… это, это…
– Многие говорили мне, что у меня хороший глаз, – призналась она. – На прошлой неделе здесь были фотографы из «Домов и интерьеров».
– Вот уж в чем не сомневаюсь, – сказал я.
– Видели бы вы эту квартиру, когда я в нее въехала.
– Какое чувство пространства и света, – со вздохом вымолвил я. На редкость безопасная фраза.
– Мужчины такие вещи обычно не воспринимают, – одобрительно сообщила она, подвигаясь к столику, на котором стояли бутылки.
«Отскребись от меня, сумасшедшая, жалкая сучка», – сказал я – мысленно, – между тем как мои трусливо разведенные в стороны руки говорили совсем другое: «Такое искусное, исполненное вкуса сочетание этнического и своего, родного, способно свалить с ног даже мужчину».
– Вы, я заметила, пили «Макаллан», – между тем говорила она. – У меня есть и «Лафройг»[20], если хотите.
– Н-нет, сойдет и «Макаллан».
Она принесла и то и другое и уселась, подобрав под себя ноги, на оттоманку, идиотическое покрывало которой было скопировано, полагаю, с какого-нибудь погребального покрова индейцев майя или с мистического менструального облачения аборигенов острова Бали. Величественная идея, крывшаяся за этим убогим эпизодом культурологического изнасилования, как и за прочими равно немощными, равно наглыми потугами самомнения, засорявшими эту жуткую комнату, заключалась, надо думать, в том, что Джейн станет восседать здесь в окружении друзей, разнообразие питейных привычек коих оправдает смехотворное изобилие неоткупоренных бутылок с винами, аперитивами и напитками покрепче, а между тем слова учтивых, но исполненных глубокого смысла бесед будут витать вокруг нее наподобие бадминтонных воланов. Теперь же, взамен всего этого, она, все еще трепещущая, точно юная девушка, сидела в обществе потасканного, конченого человека, когда-то знавшего ее родителей. А он, при всех окружавших его галлонах дармового виски, желал лишь одного – оказаться подальше отсюда.
Джейн покручивала свою стопочку, винтом завивая виски.
– Первое, что вам следует знать обо мне, – сказала она наконец, – это что я умираю.
О, роскошно. Идеально. Само совершенство.
– Джейн…
– Простите. – Она дрожащей рукой выдернула из пачки сигарету и закурила. – Вообще-то зря я так сразу.
Чертовски верно. Никто, похоже, не понимает, что в подобных случаях проявлять такт и сочувствие обязан как раз тот, кому вот-вот предстоит отдать концы, а не несчастный сукин сын, на которого обрушивают подобную новость. Хотя, с другой стороны, она обратилась по правильному адресу. Я видел достаточно смертей, чтобы не привередничать по поводу формы, которую они принимают.
– Ты совершенно уверена?
– Врачи единодушны. Лейкемия. Положенное число ремиссий я уже выбрала.
– Какая гадость, Джейн. Мне так жаль.
– Спасибо.
– Боишься?
– Теперь уже нет.
– Я так понимаю, сказать, когда именно упадет на тебя этот топор, довольно сложно?
– Говорят, что скоро… в ближайшие три месяца.
– Ну что же, милая. Если ты помирилась с врагами и попрощалась с друзьями, не стоит жалеть, что тебе приходится слишком рано покидать вечеринку. Это гнусный мир и гнусный век, и довольно скоро мы все присоединимся к тебе. Она слабо улыбнулась:
– Да, к этому можно относиться и так.
– Только так и можно.
Теперь, когда она все мне сказала, я, разумеется, ясно увидел все признаки страшной болезни. Блестящие глаза, натянутая и бледная кожа. Туда же можно было отнести и худобу, которую я принял за следствие псевдоанорексии богатой девицы.
Джейн откинулась на спинку оттоманки, выпустила из легких дым. А вот это она уже рисуется, подумал я. Сей демонстративный выдох должен был, по-видимому, продемонстрировать зрелость и мудрость, которыми наделил ее смертный приговор, сообщивший ей «широкий взгляд на вещи» и сделавший странно свободной.
– Я сказала, что не боюсь, – произнесла она, – и это правда. Но поначалу боялась. Просто билась в истерике. Скажите…
– Я слушаю.
– Понимаете, я не знаю, как к этому подступиться. Что вы думаете… что вы думаете о священнослужителях?
Я так и сел – внутренне. Ну вот, поехали, подумал я. Что поехали, то поехали. Если не священнослужители, так эфирные масла; не эфирные масла, так иглы; не иглы, так травы; а уж если не травы, так сквозистые камушки и астральные покровы.
– О священнослужителях… – промямлил я. – Ты имеешь в виду католических или англиканских?
– Я не знаю. Вы, наверное, атеист?
– Вообще говоря, да, хоть и мне случается оступаться. Я стараюсь не думать об этом. А что, над тобой уже кружит всякая сволочь в сутанах? Сражаясь за право пожрать твою душу?
– Нет-нет… дело не в этом. О господи…
Она встала, прошлась по комнате, – я сидел, зажав в кулаке виски, и ждал. Я размышлял о жизни ресторанного критика, гадая, уцелело ли во мне семя, из которого могут произрасти запоздалые цветы поэзии, и с нетерпимостью здорового человека думал о том, что если бы я заболел лейкемией, то долго бы с собой не церемонился. Соберись с силами и уходи, женщина, говорил я про себя. Если ты не способна наплевать на несколько белых кровяных телец, так что ты вообще собой представляешь?
Наконец Джейн, похоже решившись, повернулась ко мне.
– Дело в том, – сказала она, – что со мной произошло нечто странное. В моей семье. Я этого не понимаю, но, думаю, вас это может заинтересовать. Как писателя.
– Да-а?
Каждый раз, как кто-то произносит: «Вам, как писателю, это покажется совершенно очаровательным», я изготавливаюсь к чему-то сокрушительно скучному и ошеломительно банальному. Да и какой я, к черту, писатель? Она просто пытается подольститься ко мне, завоевать мою благосклонность.
– Я подумала, что раз вы сейчас… ну… не заняты, то могли бы помочь мне. Произвести что-то вроде расследования.
– Дорогая моя, я совершенно не понимаю, о чем ты говоришь. Я отродясь никакими журналистскими расследованиями не занимался. Да меня, собственно, и журналистом-то назвать нельзя. Не знаю, какая тебе может быть польза от несостоявшегося поэта, несостоявшегося романиста, несостоявшегося театрального критика и лишь с большими оговорками преуспевшего неудачника.
– Ну, вы хорошо знаете людей, о которых идет речь, и, понимаете…
– Пфф! – я поднял вверх руку. – Джейн. Дорогая моя. Мой ангел. Малышка. Когда-то, давным-давно, еще юными и счастливыми, мы с твоей матушкой старались это обстоятельство по возможности не афишировать. Только и всего. Я не видел ее целую вечность. Она сказала мне «прости» двадцать с чем-то лет назад, запустив в меня на прощанье крестильным тортом и осыпав бешеной бранью.
– Да я не о маме говорю. Я о ее брате.
– О Логане? Ты говоришь о Логане? Иисус изнуренный затраханный, женщина… – Я прибавил бы к этому и еще кое-что, но на меня напал Кашель, в последнее время со мной такое случается. Начинается он с легкого першения в горле, а завершается, хоть мне и не хочется хвастаться, представлением весьма впечатляющим. Чем-то средним между блюющим ослом и взрывом на горчичной фабрике. Джейн с сочувствием наблюдала, как я давлюсь и хриплю, приводя себя в относительный порядок.
– Вы его знаете, – повторила она, – знаете лучше, чем кто бы то ни было. И, не забывайте, Дэвиду вы тоже приходитесь крестным отцом.
– Ну да, – пропыхтел я, отирая слезы со щек, – я, собственно говоря, и не забыл. Вот только на прошлой неделе послал ему подарок ко дню конфирмации. И получил в ответ премеленькое спасибо.
– Премиленькое?
– Пре… ладно, проехали.
Никто больше не способен нормально говорить по-английски.
– Значит, о конфирмации Дэвида вы вспомнили, а о моей нет.
Господи, ну что за плаксивая зануда.
– Я же тебе говорю, – терпеливо принялся объяснять я, – твоя мамаша не желает иметь со мной ничего общего. Я виделся с ней в Суэффорде года три-четыре назад и сразу понял, что она меня так и не простила. Не то что твой дядя Майкл, вот он большой души человек.
– И с немалым банковским счетом.
На это не стоило и отвечать. Да, правильно, я высоко ценю дружбу Майкла, а его сестру Ребекку не ставлю ни в грош, но мне хочется верить, что дело тут не только в деньгах. Хотя с другой стороны, мне хочется верить также, что мир почитает поэтов, что в один прекрасный день все войны закончатся, а каждого, кто лезет на экран телевизора, укокошит фатальный вирус. Между тем, во что мне хочется верить, и суровой истинной правдой жизни пролегает адская бездна.
– Я не хотела бы, чтобы вы воспринимали это как заказную работу. Я не так уж и богата…
Нет, ну конечно, куда там! Ты же просадила все деньги, покупая флакончики «Лаликк»[21], перуанские родильные свивальники и намибийские лобковые украшения, корова ты бессмысленная.
– …но я могла бы предложить вам сто тысяч сейчас, а остальное… либо потом, либо по завещанию.
– Сто тысяч? – Я вдруг приметил собственное отражение в изысканно, исписканно тусклом зеркале над камином. Совершенная барабулька – пасть раззявлена, глаза выпучены, рожа багровая и очень, ну очень жадная.
– Всего четверть миллиона.
– Четверть миллиона?
– Да.
– Это не в лирах, надеюсь? Ну, то есть ты о фунтах стерлингов говоришь?
Она с серьезным видом кивнула.
– Я не… Джейн… четверть миллиона – это огромные деньги, и для меня, не стану отрицать, они выглядят чудовищно привлекательными. Но я не знаю, что во мне есть такого, чтобы я мог, говоря откровенно, сделать для кого-нибудь что-либо, стоящее хотя бы десятой части этакой суммы.
– Вам придется проделать большую работу, – сказала Джейн.
По тому, как Джейн поджимала губы, я видел – говори с ней, не говори, она не передумает. Джейн приняла решение – это было написано на ее лице.
– И проделать ее быстро. Что бы вы ни обнаружили, я должна узнать об этом еще до того, как умру. Если, конечно, это случится.
– Э-э… если случится что?
– Если я умру.
– Если ты умрешь?
– Если умру.
Теперь мы с ней разговаривали, как парочка упившихся нигерийцев.
– Но ты же сказала…
– Нет, это сказали врачи, они сказали, что мне предстоит умереть. Я им не верю. В том-то и дело.
Так, все ясно. Если она все-таки выдаст мне чек, он, скорее всего, будет подписан именем «Джессика Раб-бит»[22] или «Л. Рон Хаббард»[23].
– Понимаете, я верю, что была спасена.
– Ага. Правильно. Спасена. Да. Отлично.
Она поднялась и, сложив уста в улыбку неизлечимо повредившегося умом человека, направилась к лакированному бюро.
– Я знаю, что вы думаете, но это неверно. Сами увидите. – Джейн извлекла из бюро чековую книжку и начала выписывать чек. – Вот! – Она оторвала листок и помахала им в воздухе, чтобы сей стяг чистосердечных намерений подсох, овеваемый ветерком.
– Послушай… – с трудом выдавил я. – Джейн. Скажу тебе со всей честностью или хотя бы с той малостью, какая у меня от нее сохранилась, я не возьму твоих денег. Я не понимаю, чего ты от меня хочешь, я сомневаюсь, что способен это сделать, а кроме того, ты, мягко говоря, не в своем уме – и уж это точно, как в аптеке. Тебе следует повидаться… с кем-то.
Кого я имел в виду, с уверенностью сказать не могу. Наверное, врача, психиатра, священника. Пустословное ханжество со стороны человека, который не верит во все это дерьмо, но какого еще черта я мог ей сказать?
– Я хочу, чтобы вы отправились в Суэффорд. Скажете моим родственникам, что собираетесь написать биографию дяди Майкла. – Она протянула мне чек. – Вы, может быть, единственный человек на свете, которому он это позволит.
На моих коленях лежал должным образом подписанный и датированный чек на сто тысяч фунтов. У моего банка есть отделение неподалеку от станции подземки «Южный Кен». На то, чтобы добраться туда от дома Джейн и заполнить бланк депозита, уйдет не больше десяти минут.
– Существуют, – сказал я, – профессиональные писатели, которые соорудят для тебя историю семьи за малую часть этой суммы. Престижная публикация, так это у них называется.
– Вы не поняли, – сказала она. – Вам не придется писать историю семьи, вы должны будете докладывать мне о феномене.
– Феномене, – сердито буркнул я.
– Вы станете свидетелем чуда.
– Чуда. Понятно. И что это за чудо такое? Джейн помолчала.
– Я хочу, чтобы вы поехали в Суэффорд и присылали мне оттуда отчеты. Пишите каждый день. Мне нужно знать, заметите ли вы что-нибудь. Вы думаете, я сошла с ума, но я знаю, что если вы будете там и если там есть что увидеть, вы это увидите.
Я вышел из ее дома и потопал по Бромптон-роуд, размышляя так напряженно, что от головы моей валил, полагаю, пар, как от мокрого зеркала в солнечный день. Джейн спятила, это понятно, но в чеке ее никаких признаков сумасшествия не наблюдалось. Вопрос состоял теперь в том, как напроситься на приглашение в Суэффорд. А также в том, сколько придется за эти деньги поработать. И наконец, в том, что это будет за работа. Чертова дура так и не сказала, что я, собственно, должен там увидеть. Дай она мне хоть малейший намек, можно было б, по крайности, подкрепить ее иллюзии, притворившись, будто я их разделяю. Но в чем они состояли, иллюзии-то? Последнее мое посещение Суэффорда было довольно забавным, однако никаких особых чудес я там не приметил.
Глава вторая
I
Лорд Логан опустился между сыновьями на колени и указал на башню. Дэвид глянул вверх. Сквозь ночной туман проглядывал расцвеченный заново – золото на синем фоне – циферблат часов.
– Как здорово, пап, – сказал Саймон. – А золото настоящее?
Лорд Логан рассмеялся:
– Позолота.
– А в гостиной настоящее. Ты сам говорил.
– В гостиной да, настоящее.
– И в Китайской комнате, пап. И в часовне.
– Золотая фольга.
– Золотая фольга, – с удовлетворением повторил Саймон. – Декораторы показывали мне ту книжку. Каждая страница из чистого золота.
Дэвид прищурился. Электрический свет обращал туман вокруг циферблата в желтоватый шар, висевший над конным двором.
– Ну так, – сказал лорд Логан. – Который теперь час?
– Ой, – отозвался Саймон, прикрывая ладонями уши.
Дэвид еще раз взглянул на часы и увидел, что времени – примерно без полминуты десять. Он начал мысленно отсчитывать секунды.
Лорд Логан притянул к себе мальчиков и прищелкнул языком. Одна его ладонь ощущала тепло ладони Дэвида, другая – прохладу Саймоновой.
Дэвид ждал скрипучего жужжания, которым предварялся перезвон курантов. Один из гунтеров бил в своем стойле копытом, из расположенной неподалеку псарни доносился скулеж щенков бигля.
Часы молчали. Все трое стояли не прямо напротив них, и Дэвид решил, что с этого места минутная стрелка кажется ушедшей дальше, чем оно есть на самом деле. Он начал заново отсчитывать секунды – от десяти назад. Саймон как-то сказал ему, что если вставлять между каждыми двумя цифрами слово «аллигатор», отсчет получится точным.
«Десять аллигатор, девять аллигатор, восемь аллигатор, семь аллигатор, шесть аллигатор…» – произносил он про себя.
Саймон отнял ладони от ушей.
– Пап! – неодобрительно сказал он. Он перешел с «папочки» на «пап» только в эти каникулы и потому старался использовать новое слово как можно чаще.
– Видишь? – лорд Логан почти припрыгнул от удовольствия.
Теперь уж нечего было и сомневаться: под каким углом на часы ни гляди, времени – целая минута десятого.
– А мне так нравился их звон, – сказал Саймон.
– Да нет, ты не понял. Мы поставили регулятор.
Днем они бьют по-прежнему, а как только стемнеет, умолкают.
– Блеск! Просто блеск, пап!
– Что-то надо же было сделать. Они что ни час будили двойняшек.
– Да знаю, пап, – сказал Саймон. – Ты разве забыл, моя комната в том же коридоре.
– Ну да. – Лорд Логан поднялся и тыльной стороной ладони отряхнул колени. – Но это уже другая история. Давай, Дэвид, ты еще не такой большой… хоп!
Дэвид запрыгнул отцу на плечи, и все трое направились к дому.
– Раз тебе теперь тринадцать лет, Саймон, пора переселить тебя из детской в порядочную спальню, как ты считаешь?
– Вот здорово! – воскликнул Саймон.
– То есть, разумеется, если ты намереваешься участвовать в рождественской охоте.
– Папочка! – от восторга Саймон даже засучил ногами по гравию. – Здорово, здорово, здорово!
Лорд Логан слегка подбросил Дэвида, поудобнее устраивая его на плечах.
– Уф! Староват я уже для этого, Дэви.
Но Дэвид знал, что, хоть ему скоро и будет двенадцать, для своих лет он легок и малоросл и отец может преспокойно протащить его целых пять миль.
Две недели спустя Дэвид лежал в своей кровати и глядел в потолок – как и в прошлую ночь. Прошлой ночью был канун Рождества, когда никто из детей не спит, стараясь застукать родителей. Правда, Саймон сказал, что сам лорд Логан этими делами заниматься не будет.
– Попросит Подмора переодеться и разнести их по нашим комнатам.
– Нет, спорим, папа сам все сделает. Он это любит.
Впрочем, Дэвиду не удалось вчера прободрствовать так долго, чтобы установить, кто из них прав. Зато уж сегодня он точно не заснет. Это абсолютно необходимо.
На столике у кровати тикал новенький будильник, рождественский подарок тети Ребекки.
Половина второго.
Самое главное – не разбудить близнецов. Им чуть больше года, и после того, как умолкли часы над конюшнями, они, по словам нянюшки, стали спать как убитые. И все-таки никогда ведь не знаешь, чего от них ожидать. Могут и разораться. Дэвид, чтобы как следует измотать близнецов, провел этим вечером целый час у их кроваток. Он рисовал им мелками картинки, корчил рожи, пел песенки и отплясывал, дурак дураком, по их комнате, пока не пришло время нести близнецов к родителям – прощаться на ночь.
– Какие-то они горяченькие, Шейла.
– Да, леди Энн. Это их Дэвид разгулял.
– Дэви?
– Я просто читал им, мам.
– А. С чего это вдруг? Ну ладно, по крайней мере спать будут крепко. Правда, дорогие мои? Спокойной ночи, Эдвард. Спокойной ночи, Джеймс.
Без четверти два.
Дэвид встал и натянул прямо поверх пижамных штанов другие, из коричневого вельвета. Надел школьный спортивный свитер, темно-синий, с отложным воротником, добавил к нему шерстяную шапочку и черные парусиновые туфли, тоже школьные.