Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Автобиография: Моав – умывальная чаша моя

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Фрай Стивен / Автобиография: Моав – умывальная чаша моя - Чтение (стр. 8)
Автор: Фрай Стивен
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Платок, кстати сказать, принадлежал Джулиусу Мазеру – имя значилось на метке, любовно пришитой к ткани или сестрой, или няней, или au pair. Сам-то я, к великой маминой досаде, сохранить носовой платок больше недели был решительно не способен.
      – Что ты с ними делаешь, милый? Ешь ты их, что ли?
      И мне приходилось повторять вечное оправдание школяра:
      – Ну, мам, все жетеряют носовые платки. Или валить вину на школьную прачечную:
      – Оттуда ничьи платки не возвращаются. Это уж всемизвестно…
      Да, стало быть, я тихонько поднялся наверх, теперь мне требовались марки.
      Я знал, что Кроми судействует на крикетном матче, а дверь его кабинета, скорее всего, не заперта.
      Незаконное, самовольное пребывание в кабинете директора школы доставляло мне удовольствие особенно острое. Некоторое время назад я, пробравшись туда, порылся в лежавших на столе бумагах и наткнулся на одну, как раз меня и касавшуюся. Речь в ней шла о результатах, показанных мной на «экзамене для одиннадцатилеток».
      Экзамены эти мы в «Стаутс-Хилле» сдали, даже не зная, что они собой представляют и для чего нужны. Мой классный руководитель, майор Добсон, просто принес однажды в класс стопку бумаг и заявил: «Вы в последнее время совсем разленились, так что займитесь-ка вот этим».
      Он роздал нам непривычного вида листки с отпечатанным на них текстом и сказал, что у нас есть полчаса – или пятьдесят минут, в общем, не помню, – чтобы ответить на все вопросы.
      Нам так и не сказали, что мы проходим пресловутый «экзамен для одиннадцатилеток», обязательную для всех детей страны проверку, определяющую, кто из них отправится в среднюю классическую школу, а кто в среднюю современную, отделяющую всезнаек от бестолочей, неудачников от победителей, елейных прохиндеев от прискорбных горемык, мозговитых проныр от никчемных лоботрясов. Более идиотической и сеющей рознь ерунды ни в одной демократической стране не встретишь. Как много жизней было изгажено, как много надежд загублено, как много гордых душ исковеркано этой дурацкой, изуверской, иррациональной попыткой социальной инженерии.
      Поскольку мы учились в приготовительной школе именно для того, чтобы перейти потом в закрытую, которая так или иначе на подобную чушь никакого внимания не обращает, преподаватели в «Стаутс-Хилле» относились к этому экзамену как к большой ненужности, неприятной и неуместной бюрократической причуде, каковую следует сбыть с рук сколь возможно спокойно и без суеты, а уж школьникам о ней и вовсе ничего не рассказывать.
      Сам экзамен представлял собой подобие идиотических тестов на выявление коэффициента интеллекта – способности распознавания форм, умения добавить к двум заданным словам еще одно, получив сразу две осмысленные фразы, ну, например:

ИДИ… ВОДУ

      Ответ: «иди, отлей» или «отлей воду» – впрочем, мне почему-то кажется, что именно этого вопроса нам в тот раз не предложили. Я запомнил другие.
      «СЛУХ, чтобы слышать, ЗРЕНИЕ, чтобы…»
      «Продолжите последовательность чисел: 1, 3, 5, 7, 11…»
      И так далее, и тому подобное.
      Итак, обшарив в тот вечер письменный стол директора, я наткнулся на список, озаглавленный: «Результаты экзамена для одиннадцатилетних» и содержавший «коэффициенты умственного развития» или еще какой-то бред в этом роде. Внимание я на него обратил потому, что в самом верху списка стояло мое имя, помеченное звездочкой и добавлением взятых в скобки слов: «Без малого гений». Кроми, наш директор, подчеркнул их темно-синими чернилами и приписал рядом: «Черт, это же всеобъясняет…»
      Вам может показаться, будто я расхвастался, однако я, узнав, что у меня столь высокий IQ, не обрадовался нисколько. Во-первых, мне не понравилось «без малого» в формулировке «без малого гений» (уж если тебя определяют в придурки, так пусть хоть в полные, зачем же останавливаться на полпути?), а во-вторых, мне стало несколько неуютно от мысли, что меня выделили из общего ряда за что-то, над чем сам я никакой властью не обладаю. Вот так же меня могли бы похвалить за рост или за цвет волос, которые к личности моей никакого, вообще говоря, отношения не имеют.
      Несколько лет спустя я, уже обратясь в подростка, впал в ошибку, решив, что содержимое моей головы – это я сам и есть, и дошел в итоге до крайности самой трагической – заполнил и отослал по почте тест на «интеллектуальность», тем самым доказав себе, что гениален я далеко не «почти», и испытав вследствие сего большое удовлетворение. А после сообразил, что интеллект, которому припадает охотапроходить подобные тесты и который с успехомпроходит их и других к тому подстрекает, отстоит от интеллекта, обладание коим представляется мне делом достойным, на расстояние просто-таки астрономическое, и в итоге от радости моей остались рожки да ножки. Как раз в ситуациях подобного рода я и возносил Богу хвалы за мои преступные наклонности, за мою гомосексуальность, за мое еврейство, за присущую мне ненависть к буржуазности, условностям, респектабельности, которую Он-то, полагаю, мне и внушил. Ведь как легко, при малейшем изгибе мельчайшего гена, торчащего на самом дальнем конце моей спирали ДНК, я мог обратиться в одного из тех жутковатых придурков, антисоциального толка либералов правых наклонностей, которые полагают, будто их умение разбирать анаграммы и перекручивать кубик Рубика есть серьезный показатель умственных способностей. При всем при том я и сам иногда не прочь разобраться с кубиком Рубика и горжусь моей сноровкой по части быстрого решения кроссвордов «Таймс». Однако я оправдываю сие греховное тщеславие, уверяя себя, что делаю все это лишь для того, чтобы доказать: человек может играть в подобные игры, необращаясь в непристойно бородатого дурака из «Союза свободы» или чокнутого а-ля Клайв Синклер. А когда у меня случается приступ честности, я говорю себе, что эти занятия мыслительной мастурбацией потребны для того, чтобы от случая к случаю доказывать себе, что наркота и пьянство мозг мой пока еще не угробили. Мой великий кембриджский друг Ким Харрис – тот, которому я посвятил второй свой роман, «Гиппопотам», – великолепно играет в шахматы, он еще в юном возрасте получил звание гроссмейстера; так вот, он получает порочное наслаждение, винопийствуя за шахматной доской, – в отличие от запорошенных перхотью, круглоликих, очкастых недотеп, сидящих по другую ее сторону. Думаю, нам с ним хватило бы честности признать, что оба мы повинны в снобизме самого прискорбного толка.
      Пока мы не расстались с темой «интеллектуальности», хочу сказать, что никогда не находил это качество привлекательным в ком бы то ни было и потому не ожидал, что кто-нибудь найдет его привлекательным во мне. Меня очень огорчает, что многие принимают меня за интеллектуала, – или верят, будто я сам себя таковым считаю, или верят журналистам, так меня называющим, – и думают, будто я сужу о других именно по этому признаку. Как часто люди, с которыми я только-только познакомился, начинали разговор со мной таким примерно образом:
      – Я, конечно, не такой мозговитый, как вы…
      – Я понимаю, что глуповат, однако… А то и похуже:
      – А вам не скучно общаться с актерами? Я, собственно, что хочу сказать, они же в большинстве своем тупы как полено.
      Ну и как такой разговор продолжать? Я не знаю.
      Даже если верно, что актеры в большинстве своем дураки, а это не так, при одной мысли о том, что я могу показаться кому-то персоной, которая усматривает в интеллектуальности показатель человеческой ценности, у меня мурашки по коже бегут. Я могу время от времени произносить длинные и умные слова, говорить слишком быстро, вставлять в разговор имена, показывающие мой высокий культурный уровень, – в общем, выламываться, изображая этакого мэтра, но если это создает впечатление, будто мне нравятся манеры подобного пошиба в других, так я уж лучше буду лопотать до конца моей жизни какое-нибудь «биб-бли-буббли-ваббли-снибли бу-бу нафиг», читать исключительно Джоржетт Хейер, смотреть только «Санта-Барбару», играть в бильярд, нюхать кокаин, надираться до поросячьего визга и никаких слов длиннее, чем «мудак» и «хер», не произносить.
      Мне известно совсем немного людей, способных справиться с кроссвордом «Таймс» быстрее меня. Но с другой стороны, я знаю десятки бесконечно более интеллектуальных, чем я, людей, для коих простая анаграмма есть тайна за семью печатями, причем тайна, проникать в которую они ни малейшего желания не имеют.
      Следует сказать и о том, что знакомых, которые сравнились бы со мной по непроходимой тупости, у меня тоже раз-два и обчелся.
      Я, может быть, и отличаюсь неспособностью хладнокровно сносить вздор, который какой-нибудь честный йоркширец вроде Бернарда Ингема несет о здравом смысле, практической сметке и Университетах Жизни, – «понимаете ли, эти ваши так называемые интеллектуалы, учившиеся во всяких там Оксбриджах, это все очень хорошо, да только видели вы хоть раз, чтобы кто-нибудь из них сумел сварить покрышку или сменить яйцо?…» и прочая хренотень в этом роде, – но каким бы кошмаром ни отдавали подобные взгляды, они ничем не лучше врожденного снобизма тех, кто считает, будто умение углядеть в слове «шербет» слово «брешет» или перечислить в алфавитном порядке американские штаты поднимает их над уровнем среднего обалдуя, запоминающего номера всех проезжающих мимо машин, или каламбурщика а-ля Жиль Брэндрет.
      Обнаружив нацарапанную Кроми против моего имени фразочку «Черт, это же всеобъясняет…», я решил, что не мешает заглядывать в его кабинет при каждом удобном случае. Мне совсем не понравилось, что про меня пишут всякое, а я ничего об этом не знаю.
      Ладно, давайте вернемся к основному течению событий. Сейчас я в кабинете один. И на сей раз пытаюсь найти марки.
      У Кроми был элегантный, полированного дерева, письменный стол со множеством ручек, скользящих на роликах ящиков, резных украшений и потайных отделений – стол, с которым лукавый проныра вроде меня мог играть бесконечно.
      Я нащупал под столешницей деревянный колышек, нажал на него, сработала пружинка, и из стола словно сам собой выдвинулся ящик – и что же я в нем увидел?
       Сладости.
      Пакеты и пакеты со сладостями.
      Конфискованными, разумеется. Зефирные улитки, фруктовые салаты, жженый сахар, лакричные полоски – все, какие только можно вообразить, дары магазинчика Ули.
      С бьющимся сердцем, приоткрытым ртом и раскрасневшейся физиономией – в общем, в состоянии, которое может обозначать и любовный восторг, и трепет вины и страха, я выгребал из каждого пакетика по четыре, пять, шесть или семь лакомств и набивал ими карманы, не способный поверить своему великому счастью. Это же надо, приходишь, чтобы спереть несколько марок, и натыкаешься на ящик, набитый сокровищами, о которых ты мог только мечтать.
      Дедушка все видел, это я понимал. То был один из главных червяков, сидевших во всяком уворованном мной упоительно вкусном яблоке. Мамин отец умер совсем недавно и обратился для меня в figura rerum, в моего личного призрака. Я знал, что всякий раз, как я разгуливаю по спальне голышом, присаживаясь на зеркала, или засовывая палец в дырку в попе, или проделывая любой из тех безрассудных, нагнетающих чувство вины детских кунштюков, которые психологи именуют инфантильными сексуальными играми, Дедушка Все Видит. И когда я совершал поступки по-настоящему дурные – крал, лгал и мошенничал, – Дедушка Тоже Все Видел. Разумеется, я научился игнорировать его, не обращать внимания на разочарование в его глазах, когда он с отвращением от меня отворачивался. Он-то ожидал от своего внука поведения намного лучшего. Но с другой стороны, я научился игнорировать и грустные, ласковые ожидания мягкоглазого Иисуса, который тоже видел все мои дурные дела. В то время я никогда не думал о себе как о еврее – и хорошо, что не думал, иначе этидва еврея, один недавно скончавшийся, другой каждое утро порхавший, подобно голубю, над алтарем церкви, могли бы довести меня до безумия и неприязни к себе намного больших, чем те, с какими мне уже приходилось мириться.
      Засовывая в последний еще оставшийся свободным карман финальные пластинки «пенсовой жвачки», я услышал, и совсем недалеко, скрип деревянных ступеней под чьими-то ногами.
      Я задвинул потайной ящик и выглянул из двери кабинета.
      Никого – только пустой коридор да птичьи клетки. Может быть, это майна разучивала новые звуки?
      Я выскользнул из кабинета, тихо затворил за собой дверь и, повернувшись, увидел мистера Дили, старшего школьного слугу, выходившего из столовой с серебряными подсвечниками и огромным канделябром в руках.
      – Так-так, мастер Фрай, – сказал он в обычной его манере Джека Уорнера «я-кой-чего-пови-дал-на-белом-свете-и-номер-твой-у-меня-записан».
      Я не сомневался – о том, что я был внутрикабинета, он и понятия не имеет. У двери он меня застукал, но, может, решил, что я, по обыкновению, жду снаружи?
      – В такой погожий денек вы директора в кабинете не застанете, юный Фрай, – произнес он, подтвердив мою догадку. – Да и вам не стоило бы под крышей сидеть. Молодой парень. Денек солнечный. Это нездорово.
      Я, изобразив одышку, ткнул себя пальцем в грудь.
      – Освобожден от спорта, – сказал я и, постаравшись принять вид храбреца, вздохнул глубоко и сипло.
      – Хо, – отозвался Дили, – так, может, тогда пойдете со мной, поучитесь серебро начищать?
      – Ни в коем разе! – заявил я и поспешил смыться.
      Опасные приключения подобного рода неизменно приводили меня в состояние маниакальное. Полагаю, мое тогдашнее пристрастие к книгам и фильмам о военнопленных проистекало из того, что я отождествлял себя с ними, ходившими по самому краю… сдвигавшими плиту, под которой таился подкоп, передсамым появлением лагерного коменданта… утыкавшимися носами в землю за секундудо того, как над ними проносился луч прожектора. Книги наподобие «Деревянного коня» и «Добраться до небес» были переполнены подобными эпизодами, и я поглощал эти книги с лихорадочным восторгом.
      На сей раз мне удалось улизнуть, вырваться на свободу, да еще и с карманами, набитыми сладостями, – и фрица ни одного не видно, и до швейцарской границы рукой подать.
      Я выскользнул из здания школы и направился к озеру. Тамошний лодочный сарай был самым подходящим местом, чтобы посидеть и полакомиться моей добычей.
      Однако по пути я наткнулся на Доналдсона. От спортивных игр его освободили, как и меня, зато у него имелась в запасе игра совсем новая.
      Участок одного из полей обнесли проволокой с пропущенным по ней электрическим током. Здесь намеревались разбить крикетное поле или что-то в этом роде, а изгородь требовалась для того, чтобы сюда не забредали пони. Учеников школы заблаговременно оповестили об этом, предупредив, чтобы к проволоке они не прикасались.
      – Пойдем, посмотришь, – сказал Доналдсон и повел меня к изгороди.
      Я последовал за ним не без опаски. Собственно, мы с ним особо и не дружили, с Доналдсоном-то. Мальчик он был рослый, крепкий, от спорта его освободили не потому, что он чего-то там боялся или был хиляком, а из-за травмы. Меня он никогда не задирал, даже и не пытался, но все-таки я опасался попасться на какой-нибудь розыгрыш: вдруг он толкнет меня на проволоку и я получу удар током. Выросший в доме с проводкой викторианских еще времен, я знал об этих ударах достаточно и страшился их, зловещих и тяжких.
      Доналдсон встал у изгороди, сделал мне знак – замри! – а после вдруг наклонился и схватился рукой за проволоку и тут же ее отпустил. Не дернулся, не подпрыгнул, ничего такого.
      – Его отключили, что ли? – спросил я.
      – Там прерыватель стоит, – ответил он. – Послушай.
      И точно, на одном из угловых столбов забора висел, тихо пощелкивая, какой-то контрольный прибор.
      – Он при каждом щелчке заряд посылает, – пояснил Доналдсон. – А если хвататься между щелчками, ничего не будет. Давай. Попробуй.
      Все еще опасаясь розыгрыша, я вслушался в щелчки, усваивая их ритм, а после коснулся проволоки и сразу отдернул руку.
      И ничего.
      Я расхохотался. Здорово!
      Мы поиграли еще немного, оттачивая умение держаться за проволоку все дольше и дольше, все лучше осваиваясь с ритмом щелчков, – нас с Доналдсоном соединило одно из тех совершенных в их полноте мгновений детской дружбы, которые длятся, лишь пока не завершилась игра, и оба мы понимали, что при новой нашей встрече мы будем друг к другу не ближе, чем прежде.
      Вскоре к нам присоединились другие мальчики, возвращавшиеся с крикета, с раундерза и прочих спортивных занятий, и мы с Доналдсоном, церемониймейстеры, посвятили их в Тайну Прерывателя.
      И тут мне пришла в голову мысль.
      – Знаете что? – сказал я. – Давайте выстроимся в линию и возьмемся за руки. Потом один схватится за проволоку и получит настоящий удар. Ток пойдет по линии, все время слабея, пока не доберется до последнего человека.
      – А смысл?
      – Ну, побеждает тот, кто набирает больше очков. Нас здесь сколько? Пятнадцать. Тот, кто берется за проволоку, получает пятнадцать очков, следующий четырнадцать – и так далее. Последний в цепочке получает одно. А кто разрывает цепь, выходит из игры.
      Некоторые организационные усилия все же потребовались, но в конце концов правила, позволяющие каждому стать Пятнадцатым, тем, кто касается проволоки и получает главную порцию тока, были в общих чертах выработаны.
      Физической храбростью никогда не отличавшийся, я решил, бог весть по какой причине, занять это место первым. Вставший за мной Доналдсон ухватил меня за свободную руку. И, когда все мы соединились, я склонился к проволоке.
      – Запомните, – твердо сказал я. – Каждый, кто разорвет цепь, из игры ВЫЛЕТАЕТ. Насовсем.
      Пятнадцать голов важно закивали. Я протянул руку, задержал дыхание и сжал проволоку.
      При первом щелчке я получил удар, едва не сваливший меня с ног, но удержался, дожидаясь второго, почти не слыша вскриков и смешков, раздававшихся вдоль цепочки.
      После третьего, не то четвертого удара я разжал ладонь и оглянулся на товарищей.
      Четырнадцать мальчиков подпрыгивали на месте, покрикивая и смеясь. Цепочка была цела.
      А тем, кто замыкал ее, тем, кто получил самый слабый удар током, был не кто иной, как Банс, – раскрасневшийся и улыбавшийся во весь рот, радуясь, что испытание он выдержал и руку не оторвал.
      Так мы проиграли примерно с полчаса – не думаю, что я еще когда-нибудь испытывал счастье столь полное. В тот раз сошлись воедино упоения самые разные: знание, что карманы мои набиты сластями, сластями и сластями; гордость вдруг обнаруженной в себе физической отваги; удовольствие не просто участника игры, но ее распорядителя; наслаждение мыслью, что я, сам не ведая как, ухитрился подбить целых четырнадцать мальчиков на нарушение школьных правил.
      Банс так и не забыл о доброте, которую я, без всякой задней мысли, проявил к нему при нашей первой встрече в поезде, стоявшем на Паддингтонском вокзале. Он не набивался ко мне в друзья, врожденное чувство собственного достоинства не позволяло ему обратиться в чьего бы то ни было прихлебателя, но он всегда любил меня, какие бы выходки я себе ни позволял, всегда улыбался, встречаясь со мной взглядом, и неизменно огорчался, если меня дразнили либо ругали, – в общем, при любом неприятном переплете, в какой я попадал.
      Каждый из нас, поочередно, постоял за Пятнадцатого, мы уже выяснили, какое число ударов током должен он получить для достижения полного нашего удовлетворения, и теперь держали совет – я и Доналдсон, то есть, – пытаясь выдумать правила более изощренные. Он предложил обратить цепочку в полукруг – последний из стоящих в ней должен будет хвататься за проволоку одновременно с первым. Кто-то из игроков уведомил нас, трепеща от испуга, что этак мы получим Короткое Замыкание, что два удара током сойдутся на том, кто стоит в середине, и от него только кучка пепла останется. Может, лучше привести сюда пони и использовать его как подопытное животное? Мысль о том, чтобы поставить в середку полукруга пони, показалась нам страшно забавной, а Доналдсон, представив, как бедное животное сгорает дотла, и вовсе пришел в небывалый восторг.
      – Нет, это точнонадо попробовать! – заявил он. – О, смотрите! Вон Тучка ходит. Давайте Тучку возьмем.
      Тучкой звали серенькую старую кобылку, пони с обвислым пузом, словно сошедшую с картинки Нормана Телуэлла. Она была первой лошадью, на какой я когда-либо катался, и убивать ее электрическим током мне ничуть не хотелось. Я унаследовал от родителей любовь к животным и готов честно признать, что взгляды у меня на сей счет антропоморфные и до крайности сентиментальные. Да и кто из нас при виде медведей, тюленей или каких-то еще более милых взору млекопитающих не пускал обильную слезу? Я вот никогда не забуду красной мглы, заволокшей мне, годы спустя, глаза, когда я увидел подростков, швырявшихся камушками в уток, – дело было в парке, в Кингс-Линн. Под руку мне подвернулся какой-то строительный мусор, и я, выбирая из его груды каменюги побольше, начал метать их в мальчишек, выкрикивая бессмысленные непристойности, которые способен породить в сознании человека один только беспримесный гнев. «Ааа, засранцы задроченные, недоделанные… нате, получите, сучьи потроха, кидалы недокиданные…» Примерно так.
      Следовало ли мне поругаться с Доналдсоном, не допустить, чтобы Тучку втянули в нашу игру? На самом-то деле, не знаю, к тому же мне не хотелось оказаться занудой, который гасит овевающее души друзей тепло, давит их радость, уничтожая совершенство ритма, в коем расцветает новая мысль. Наскоро придуманные детские игры, как, собственно, и сами дети, неуловимо непредсказуемы и в прочности их, и в хрупкости.
      Я вовсе не хочу изобразить Доналдсона каким-то лютым чудовищем. Уверен, ему хотелось угробить ни в чем не повинную старую конягу ничуть не сильнее, чем любому из нас.
      Впрочем, проверить это нам так и не удалось.
      С верхушки холма донесся голос, прервавший нашу игру. Густой, почти уж сломавшийся голос Эванса, старосты и лучшего боулера школы. При одной из подач он, было дело, рассадил пополам средний столбик крикетной калитки. Эванс каждый год завоевывал кубок, присуждавшийся крикетирам за самый лучший бросок, а однажды запузырил мяч так далеко, что тот улетел с поля и его никогда уже не нашли.
      – Фрай! Фрай-младший здесь?
      – Так-так, – сказал Доналдсон и ткнул меня локтем в бок.
      Я молча обогнул его и прочих и пошел вверх по склону, к силуэту Эванса, маячившему на гребне холма.
      А чего я такого сделал?
      Глупость, конечно, я отлично знал, чего я такого сделал, другой вопрос – как меня сумели изобличить? Невозможная же вещь.
      Может, Дили все-таки видел, как я выходил из кабинета Кроми? Может, кто-то обнаружил пропажу нескольких пенсов, лежавших в кармане, и догадался, что это я их попятил? Может, у них даже и свидетель имеется?
      – Давай побыстрее, ладно? – сказал Эванс, стоявший под выросшим на верхушке холма большим конским каштаном. – Я тут весь день торчать не собираюсь.
      На нем была белая форма крикетиста, исполосованная травяной зеленью, – доказательство, что бросаться, ловя мяч, на землю он не боится.
      – Извини, Эванс, – сказал я. – У меня же астма, понимаешь? Я в такую погоду бегать ну никак не могу.
      – А, ну да, астма. Ладно, неважно. Мое дело – к директору тебя отвести.
      – Как-как?
      – У тебя и со слухом тоже неладно?
      – Но почему? Что я сделал?
      Едва я долез до верхушки холма, Эванс повернулся и пошел к школе, не интересуясь, иду ли я следом.
      – Это уж тебе лучше знать. Кроми выглянул из кабинета, увидел меня и крикнул: «Эванс, найдите юного Фрая и приведите его сюда, немедленно».
      Для Эванса происходившее было просто помехой, отвлекавшей его от стояния на воротах или от чего-то подобного, я видел, что он ведет меня к директору без удовольствия либо сочувствия, но лишь с небрежным безразличием. И плелся за ним, как мокрый спаниель, лихорадочно гадая, что мог прознать Кроми.
      До кабинета мы добрались слишком быстро, я не успел придумать никаких оправданий, не успел войти в образ храброй и стойкой невинности, которую должен буду изобразить, когда Кроми объявит о содеянном мной преступлении, не успел отрепетировать отрицания, пылкие и полные негодования, громогласный гнев, в который я впаду, когда директор обвинит меня… но в чем?
      – Войдите!
      Эванс уже стукнул в дверь. А я словно врос в пол.
      – Это означает «войдите», – сказал Эванс, раскрывая передо мной дверь.
      Кроми сидел не за письменным столом. Он сидел, читая что-то, в одном из двух кожаных кресел. Я же первым делом бросил быстрый взгляд на письменный стол – не выдвинут ли потайной ящик? Нет, не выдвинут.
      – Благодарю вас, Эванс. Вы очень распорядительны.
      – Сэр.
      Эванс развернулся на каблуках и удалился. В дальнейшей жизни он поступил в Харроу, играл за эту школу в крикет и блистал на занятиях по военной подготовке, и там умение лихо разворачиваться на каблуках принесло ему, нисколько в этом не сомневаюсь, «Почетный меч» и всеобщее обожание.
      Я замер на пороге. Веселые искры в на редкость синих глазах Кроми, его лихо закрученные кверху рыжие усы озадачивали меня и наполняли страхом.
      Весьма вероятно, что глаза у него были карие, а усы зеленые, – надеюсь, он простит мне эту неточность. Уверен, он достаточно умудрен, чтобы знать: ложные воспоминания бывают порою намного точнее запротоколированных фактов.
      – Входите, Фрай, входите! – воскликнул он с учтивой самоуверенностью архидиакона, призывающего служку к задушевной беседе о пелагианской ереси.
      – Вы очень добры, сэр, – сказал я с развязностью махнувшего на все рукой человека.
      – Присаживайтесь, – предложил Кроми, указывая на второе кресло, сиденье и подлокотники которого мне приходилось до этого случая видеть лишь вверх ногами, сгибаясь над их поблескивающей кожей в ожидании порки.
      Я присел, ничего уже не понимая.
      До окончания школы мне было слишком еще далеко, и, значит, рассчитывать на прославленный Разговор С Выпускником покамест не приходилось. О разговоре этом по школе распространялись в конце каждого триместра слухи самые несусветные: покидавший школу ученик получал в ходе его сведения о Влагалищах, Зачатии, Детородном Члене, Половом Влечении и Поведении Некоторых Мальчиков – в общем, обо всем, что он и сам уже знал давно и досконально.
      Ощущая безнадежное замешательство, я уперся взглядом в ковер.
      Прошло около ста лет, и наконец Кроми отложил книжку, которую читал, и наставил на меня мерцающий взор.
      – Фрай, – произнес он и пристукнул себя по твидовому колену. – Я намереваюсь сделать предсказание.
      – Сэр?
      – Вы очень далеко пойдете.
      – Как это, сэр?
      – Да уж поверьте мне. Вы пойдете очень далеко, очень. Я, правда, не могу точно сказать, куда вы в итоге придете, в Вестминстерский дворец или в Уормвудскую тюрьму. Насколько я знаю нашего друга Фрая, он, скорее всего, побывает в обоих этих местах. – Кроми потер пристукнутое колено с видом старика, которого чертовски донимает не то артрит, не то фронтовая рана, – донимает, конечно, но и напоминает по-приятельски о добрых старых днях. – И знаете, Фрай, почему вы пойдете так далеко?
      – Нет, сэр.
      – Потому что вы обладаете дерзостью, равной которой не то чтобы мало, а просто и нетубольше на свете.
      – Правда, сэр?
      – Фантастической, наиполнейшей, сверхъестественной дерзостью, подобной которой я никогда еще не встречал.
      Произносилось все это тоном легким, дружеским и – выбор этого слова может показаться безрассудно нелепым, но никуда не денешься – восхищенным.
      – У Фрая возникает проблема, – продолжал Кроми, обращаясь на сей раз, по всему судя, к книжному шкафу. – Ему нужно отправить по почте пакет, но, черт побери совсем, у него нет марки. И что же он делает? Он отправляется в кабинет своего директора, хладнокровный, как я не знаю что, и, увидев там стопку писем и бандеролей, ожидающих, когда их оклеют марками, кладет поверх них свой пакет и уходит. «Старина Дили оттащит всю эту музыку в почтовую контору, а там и моему пакету марка достанется», – думает он. Откуда ж ему было знать, что директор заявится в кабинет еще до того, как Дили унесет из него всю почту, и мигом распознает весьма индивидуальный почерк самого дерзкого проходимца, какого эта школа имела честь лелеять в своих стенах?
       Господи, Господи, Господи… магазин розыгрышей… мой почтовый заказ… склеенные скотчем монеты. Я про них напрочь забыл.
      Обнаружив потайной ящик, набитый сладостями, я впал в такой восторг, что просто оставил мой пакет на столе.
      Боже милостивый всесильный.
      – Столь возвышенная дерзновенность заслуживает особой награды, Фрай, – сообщил Кроми. – И состоять она будет в том, что Дили отнесет ваш пакет вместе с прочими в деревню и отправит его куда следует за счет школы, с чем и примите мои поздравления.
      Он поскреб подбородок и хмыкнул.
      Может быть, Иисус Христос и дедушка не такие уж и строгие судьи. Может быть, они все еще любят меня.
      Я понимал, чего от меня ожидают, и выдал Кроми полный репертуар: уныло и виновато растянутый рот, стыдливую робкую улыбку, неловкое смущенное ерзанье в кресле.
      – Ну, понимаете, сэр, я просто подумал…
      – Я прекраснейшим образом понимаю, сэр, что вы подумали, – ответил Кроми и, улыбаясь, поднялся из кресла. – Возможно, вы впервые покидаете этот кабинет без боли в седалище. Что ж, считайте, что вам повезло. И в будущем постарайтесь найти для вашей безмерной дерзости лучшее применение.
      Что верно, то верно, до сей поры я покидал общество Кроми, лишь получив то, что мне причиталось. И в последний раз – за визит в сельскую лавку. Три удара плюс обещание удвоенной порции, если меня поймают на том же проступке еще хоть раз.
      Я тоже встал и в страхе зажмурился, услышав донесшееся из моих карманов шуршание бумажных пакетов. Только и не хватало, чтобы из них посыпались, точно монеты из «однорукого бандита», краденые сладости.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26