В Верхнем буфете заправляла миссис Алибоун, он представлял собою скорее магазинчик, торговавший сладостями, кофе, печеньем, хлебом, сыром, мороженым и прочими предметами потребления, – торговавший в кредит. Там использовалась какая-то система бланков-заказов, и, если ученик оказывался на мели, миссис Алибоун тотчас безошибочно это определяла, – я находил такую ее способность пренеприятной и свидетельствующей о дурном вкусе. Средний буфет крылся где-то в «Миддле», то есть, опять-таки, «Среднем» – одном из самых больших стадионов Англии, на котором одновременно могли разыгрываться десятки (буквально) крикетных матчей, равно как и матчей теннисных, хоккейных, регбийных и бог весть каких еще.
Итак, перед испытанием шестерки нам показывали издали пряник, а вблизи кнут. Подобно большинству малолетних мальчиков, оказавшихся в новой для них школе, я руководствовался скорее кнутом, чем пряником. Хотя, честно говоря, перспектива чаепития с Питером Паттриком пугала меня почти так же, как возможность получения порки от Пека.
Паттрик (я говорил уже, что он был атлетом? особенно хорошо давался ему теннис) решил, что лучший метод обучения состоит в том, чтобы свести меня в библиотеку Дома, взять там самый большой, какой только отыщется, том, скажем «Греческий лексикон» Лидделла и Скотта, и держать его надо мной, проверяя мои познания. Стоило мне ошибиться или запнуться, и –
хрясь! – том врезался в мою черепушку. Проку от этого не было никакого, я только сильнее запутывался. Все сказанное мне я запоминал практически с первого раза, а огромный, с переплетом цвета
eau de nil
том, висевший над моей головой, просто гипнотизировал меня и отуплял. В одну из таких минут – том вознесся ввысь, я понес какую-то чушь – дверь библиотеки отворилась и вошел мой брат. Что происходит, он понял с первого взгляда. Я завращал умоляюще наставленными на него глазами, а он произнес следующее:
– Так его, Питер. Если будет лентяйничать, выбей из него дурь.
Я
ненавижусебя за то, что рассказываю эту историю, поскольку она дает слишком неверное представление о Роджере, едва ли не добрейшем из всех, какие известны мне, человеке, – злобности в нем меньше, чем в любимой тетушке сенегальского лемура. Однако с фактами не поспоришь, и должен отметить, что я немного
обиделсяна него, ничем мне не помогшего и не защитившего. Никакой злости я, конечно, не затаил, поскольку считал, что сам во всем виноват и что так оно в большой школе и делается. Нечего и говорить о том, что приготовительная школа готовит нас к школе закрытой не лучше, чем любая из них готовит нас к жизни. Изменение масштаба, внезапное падение с высоты старшинства к абсолютной ничтожности – все это если и дает какие-то уроки жизни в обществе, то стоят они меньше чем ничего. Первые дни в частной школе особенно тяжело давались тем, кто набирал в приготовительной больше всех наград, чинов и власти. Должен отметить и еще одну странность – то, что брат назвал Паттрика по имени. Такая манера считалась среди учеников второго, третьего и четвертого года клевой и взрослой.
– Здорово, Марк.
– Гай! Как дела?
Когда Марк и Гай, выйдя из школы и закончив университет, уже на третьем десятке лет поступали на службу в один и тот же банк, клевым, разумеется, оказывалось возвращение к фамилиям.
– Черт побери!! Это же Тейлор!
– Халлетт, ах ты старый ублюдок! Все это весьма загадочно и нелепо.
В итоге, с помощью Лидделла и Скотта или без оной, я набрал на испытаниях девяносто семь очков из ста, поставив рекорд Дома. Помню восторженный трепет, охвативший меня при виде слова «Великолепно!», выведенного рукой Пека рядом с моим результатом. Пек носил брюки в полоску и черный жилет шестиклассника, а с ними канотье школьного Попки, мне помнится также (если я не окончательно спятил), что еще он любил кремового цвета шелковые чулки из тех, в какие облачаются егеря. Я считал его без малого богом – чувство это только усилилось, когда я увидел его играющим в школьном спектакле Вольпоне и понял, какой он превосходный актер. Думаю, Пек был единственным превосходившим меня годами мальчиком, на которого я когда-либо западал, – если вы простите мне столь жеманный оборот. Называть это чувство обожанием или «влечением», есть еще и такое пакостное словечко, не стану – «западать», по-моему, описывает его целиком.
Я и теперь еще могу, как, наверное, всякий старый аппингемец, назвать все двенадцать Домов школы в алфавитном порядке – вот, прошу любить:
Бруклэндс
Констеблс
Фарли
Феркрофт
Холл
Хайфилд
Лодж
Лорн-Хаус
Мидхерст
Скул-Хаус
Вест-Банк
Вест-Дин
Я делаю это, чтобы показать приятно буржуазный характер названий большинства Домов. «Мидхерст», «Фарли» и мой собственный Дом, «Феркрофт», – имена их звучат так, точно они относятся к Каршалтону или Рихэмптону,
к виллам, выглядывающим из зарослей лавра и тени араукарий. Дома эти были больше средней пригородной виллы, поскольку им приходилось вмещать общие спальни и умывалки, рассчитанные на пятьдесят мальчиков, кабинеты, душевые, столовую и кухни плюс всякого рода хранилища и то, что агенты по продаже недвижимости именовали некогда «обычными удобствами». Следовало также предусмотреть место и для директора, «личное помещение», так это называлось, в котором он мог вести жизнь, какая уж получится, с женой и детьми. У Фроуди было двое детей и золотистый лабрадор по кличке Шутник. Не думаю, что живой, энергичной собаке часто выпадает жизнь лучше той, какую она проводит в школьном пансионе. Как бы ни злили мальчика само существование этого заведения, начальство или собственная персона, он всегда поделится с собакой едой и любовью. Подростку, изо всех сил старающемуся выглядеть взрослым, холодным и циничным, собака позволяет заливаться смехом, забавляться и кувыркаться точно так, как если бы он был нормальным ребенком.
Каждый Дом обладал своим характером, своей натурой, своим привкусом и атмосферой. Одни славились большим, нежели среднее, числом способных учеников, другие давали непропорциональное число хороших спортсменов. Один Дом мог иметь репутацию недисциплинированного неряхи, другой – рассадника педерастии и распутства. «Феркрофт» находился где-то посередке. Фроуди не был солдафоном, учеников он не лупцевал и не запугивал. Директором «Вест-Банка» (не требуется большого воображения, чтобы догадаться, какое прозвище носил
этотДом) был самый устрашающий господин, какого я когда-либо встречал, и, если верить слухам, подопечных своих он сек как машина… Господин этот преподавал нам латынь, а вклад, сделанный им в школьный отчет о моих успехах за один из триместров, выглядел так:
Нерадив, непоседлив, вычурен и уклончив. Разочаровал.
Характеристика почти исчерпывающая. Сам он мне пожалуй что и нравился – по крайней мере, он был человеком последовательным. Вообще, учителя, внушавшие мальчикам чувство полного, презренного ужаса, вызывали у меня скорее облегчение. Однако, если бы этот господин, Аббот, состоял в директорах моего Дома, я, наверное, сбежал бы оттуда в первую же неделю. Как-то раз, посреди урока латыни, он, рассказывавший нам о Горации, вдруг замолк. Пробудившись вследствие этого от дремоты, мы обнаружили, что он смотрит на голубя, влетевшего в открытое окно и опустившегося на подоконник. Мы начали недоуменно переглядываться. В конце концов голубь взмахнул крыльями и улетел. Аббот повернулся к классу.
– Мне платят, – объявил он, – не за то, чтобы я учил голубей.
В «Скул-Хаусе» директорствовал удивительный человек по имени Джон Ройдс, бывший некогда полковником индийской армии и состоявший в Бирме личным адъютантом Орде Уингейта.
Роста он был невысокого, но словно источал силу и обладал способностью внушать благоговейный трепет, что, собственно, от директора Дома и требуется. Он умел, к примеру, запахивать мантию самым устрашающим образом, а слог предпочитал телеграфный, чопорно-саркастический и лапидарный. Отведенная ему в колоннаде доска объявлений пестрела меморандумами, красиво отпечатанными на электрической пишущей машинке «Ай-Би-Эм».
Касательно: Ношения значков на лацканах
Полагаю, что нет.
ДжЧР
или
Касательно: Дня рождения Ее Величества Королевы
Пришелся на нынешний день. Ура и проч. Радуйтесь без оглядки.
ДжЧР
или
Касательно: Мусора в Старой Школьной зале
Он начинает нас раздражать. Имейте в виду: мы бдим неусыпно.
ДжЧР
И прочее в том же роде. Каждое утро он выходил из своего Дома и твердой, решительной поступью, за которой крылся мучительнейший артрит, приближался к росшим в парке кустам роз, срезал одну, красную, и вставлял ее в петлицу своего угольно-серого костюма. Одно время Ройдс страдал опоясывающим лишаем, который вынудил его носить чернейшие, совершенно непроницаемые очки – в любое время и в любых обстоятельствах, в том числе и когда он обращался с речью к своим подопечным, – эти очки, сочетаясь с пасмурностью его одеяния, наделяли Ройдса зловещим обличьем Алана Бадела в «Арабеске»
и пугающей невозмутимостью тарантиновского гангстера
avant la lettre.
На заявление о приеме в «Аппингем» следовало наклеивать свежую фотографию кандидата. В первый день триместра Ройдс просматривал эти заявления, после чего узнавал каждого нового ученика в лицо.
Все эти подробности я, разумеется, узнал позже. Пока же я прошел испытание шестерки и мог невозбранно заниматься любимым делом – охмурять окружающих. Только это и имело значение.
Питер Паттрик был рад-радешенек, в доказательство чего радостно и гордо треснул меня по плечу. Денег у него было – куры не клюют (он принадлежал к числу внушавших мне острую зависть мальчиков, которые получали по почте нескончаемые, казалось, чеки, связанные с загадочными трастовыми фондами и пакетами акций, да еще и на суммы, от коих у всякого отвисала челюсть, – как если бы вся жизнь этих счастливцев состояла из неизменно успешной игры в «Монополию» или им вечно благоволил некий благотворительный фонд, – смутно помню, что несколько лет спустя я безнадежно увяз в наделанных у него долгах), так что Паттрик мог позволить себе устроить в мою честь такой кутеж, какого Нижний буфет никогда не видел. К сожалению, он заказал для меня, помимо яиц, бекона и сосисок, еще и огромное количество чипсов. В отличие от большинства известных мне людей, я ничего привлекательного в чипсах не нахожу, и потому сердце мое упало, когда я понял, что Паттрик намеревается проследить за тем, чтобы его ученик поглотил возвышающуюся на тарелке гору до последнего ее жирного атома.
Именно в случаях вроде этого мне и приносили серьезную пользу годы, которые я прокорпел как ненормальный над книгами по искусству престидижитации. С самых первых дней в Бутоне я жадно набрасывался на любую книгу этого рода, какую только удавалось найти на полках разъездной библиотеки. «Удар», как именуют свою технику фокусники, у меня не первостатейный – даже стандартный трюк с колодой карт требует примерно стольких же упражнений, сколько приходится выполнять перед исполнением музыки концертирующему музыканту, – зато отвлекать внимание я умею очень хорошо. Время от времени я заставлял не замечавшего никакого подвоха Паттрика отводить взгляд в сторону – к примеру, указывал вилкой на вошедшего в буфет ученика и спрашивал, как его зовут, – а сам тем временем сгребал другой рукой полную горсть чипсов и пересыпал их на покрывавшую мои колени салфетку.
Иллюзион и, в частности, та его сторона, что связана с ловкостью рук, – это форма искусства, перед которой я преклоняюсь; следует, однако, признать, что почти каждый его технический прием был изначально придуман для той или иной мошеннической проделки. Почти все движения пальцев, уловки, пассы, финты, кунштюки, фортели, трюки, передергивания, перетасовки, сдвиги колоды и сбрасывания, составляющие основной репертуар карточных, к примеру, фокусников, были изобретены в девятнадцатом веке промышлявшими на речных пароходах шулерами на предмет, грубо говоря, надувательства, жульничества и обмана. Названные приемы можно найти в посвященном этому предмету шедевре Джина Хагарда и Фредерика Брау «Высшая карточная техника», который все еще переиздает, надеюсь, «Фейбер энд Фейбер». Полагаю, те, кто не любит и не уважает фокусов, считают, во-первых, что фокусники суть господа сомнительной репутации, мстительные неудачники, аутсайдеры, которые испытывают наслаждение, надувая других; а во-вторых, что и сами фокусники не настолько уверены в себе, чтобы, попавшись на чужой обман, отнестись к нему с юмором. Такие люди норовят подергать иллюзиониста за рукав, не дав ему закончить фокус, или заявляют, презрительно фыркая, что все это, в конце-то концов, дешевый трюк и не более того.
Я думаю, хоть мне и неприятно говорить об этом, что между моей любовью к фокусам и пристрастием к воровству существовала некая связь. Мне не хотелось бы, чтобы вы построили, исходя из этого, обратную цепочку рассуждений, которая приведет вас к выводу, что всякий любитель фокусов, от Орсона Уэллса до Дэвида Мамета, есть, по необходимости, потенциальный вор, боюсь, однако, что применительно ко мне это было правдой. Усвоенные мной приемы иллюзиониста сделали из меня превосходного вора, я мог
преподаватьискусство краж, мог
читать о нем доклады. По счастью, – в конечном счете по счастью, – сидевший во мне шоумен всегда ставил – в том, что касается воровства, – сидевшему во мне же пройдохе палки в колеса, и оттого меня обычно хватали за руку, за рукав, из которого тут же начинали дождем сыпаться тузы…
Но Паттрик, по крайней мере, ничего не заподозрил. Я съел на заданном им великанском пиру все до крошки, а полную чипсов салфетку перенес, изыскав удобный момент, к соседнему столику.
Меня приняли. Я прошел испытание и стал частью единого организма.
3
Мой первый год в «Аппингеме» прошел без особых, более-менее, событий. Учеба давалась мне легко. Хоть как-то справляться с математикой и естественными науками я даже и не пытался, что эту самую учебу лишь облегчало. Я уже за несколько лет до того определил себя как «математического кретина» и лишь огорчался тем, что это состояние не получило такого же официального статуса, какой имелся у дислексии, которую как раз тогда начали признавать в качестве синдрома или приемлемого состояния. На самом-то деле никаким числовым эквивалентом дислексии, если таковой вообще существует, я не обладал, – боюсь, это мое состояние было связано в первую очередь с отцом. Если отец демонстрировал в каком-либо роде деятельности блестящие успехи, то я изо всех сил старался показать себя в нем не просто плохо, но ужасно – до оторопи и испуга. И касалось это не только математики с естественными науками, но и музыки тоже. Сочетание моего пунктика по части пения и музыкальной одаренности отца гарантировало, что я и музыка – мы никогда общепризнанными друзьями не станем. Еще в пору «Стаутс-Хилла» Химусс прислал моим родителям письмо с униженной просьбой избавить его от выполнения изматывающей нервы задачи: от обучения их младшего сына игре на фортепиано. В «Аппингеме» я бог весть почему выбрал виолончель, которую преподавала нам довольно сексуальная, изысканная женщина по имени Хиллари Унна, – я неизменно вспоминаю ее, увидев бесподобную кинобогиню Патрицию Нил.
Хиллари Унне я (полагаю) понравился – никогда не забуду, как при первом нашем знакомстве она хрипловатым голосом женщины-вамп произнесла: «О, какой стройный мальчик…» В то время и в том моем возрасте подобный комплимент, сделанный мальчику, физически столь в себе неуверенному, заставлял его неделями рдеть от счастья. Конечно, я был тогда тощ, не просто тощ, но костляв, и с пугающей скоростью набирал рост, однако считал себя неуклюжим и физически нескоординированным, – собственно говоря, всякий раз, как я ронял мяч или спотыкался, мне приходилось слышать неприятное «ну и ну». Говоря без обиняков, я обладал примерно такой же координацией движения глаз и рук, какая была присуща лорду Нельсону, плюс грацией жирафа, собранного ребенком из деталей металлического конструктора.
Музыкальная школа была самым любимым моим местом. Сидя в ее классах, за двойными дверями, ты мог молотить по клавишам пианино, совершенно как Бетховен в последние его глухие годы. Я часами выколачивал из этого инструмента нисходящие аккорды и восходящие арпеджио, которыми открывается фортепианный концерт Грига, и воображал себя при этом сидящим на сцене Уигмор-Холла.
Здесь имелась и библиотека граммофонных записей, в которой я запирался и, вопя и ревя от восторга, дирижировал – разумеется, неритмично – бетховенским «Эгмонтом» и увертюрами Россини, которые и по сей день втайне ставлю выше великих художественных свершений Баха и Брукнера. Я все еще не способен, учуяв особый запашок виниловых дисков, пыльных усилителей и антистатических бархоток для протирания пластинок, не унестись душою назад, в ту комнату с ее аспидной доской, на которую был нанесен нотный стан, с мешаниной уложенных один на другой музыкантских пюпитров и стульев, – назад к ошеломительному наплыву восторженной, буйной радости, к потокам невыразимо страстного волнения, которые проливались сквозь меня, когда в одном-единственном «ликовском» динамике начинала бушевать музыка. Сейчас я могу тратить тысячи на самые мудреные воспроизводящие системы и знать при этом, что при всех их ваттах, при всей чистоте звучания музыка никогда уже не будет захватывать меня
именнотак, как захватывало то, что я получал от той примитивной моносистемы. Хотя, с другой стороны, меня и ничто уже не захватывает именно так, как захватывало тогда.
Ученики «Феркрофта» делились на клевых и неклевых. В конце концов, Англия, в которой мы жили, была уже не эдвардианской, не тем миром, в котором имели хождение фразы вроде «Да простит тебя Бог, Блэндфорд-Крессуэлл, потому что я тебя точно не прощу», или «Боже, какие грязные слова, Девениш», или «
Шухер, друзья, приближается старина Чиггерс». Стоял 1970 год, и движение хиппи, а с ним и фолк-рок уже утверждались на неверных от наркотиков ногах.
В первую мою неделю меня остановил в коридоре Рик Кармайкл (из клевых), спросивший:
– Ты ведь брат Роджера Фрая, верно? Я кивнул.
– Ага, а ты не мог бы кое-что передать от меня одному человеку?
Я кивнул снова.
– Видишь вон того типчика? – Кармайкл указал на стоявшего, прислонясь к стене коридора, мальчика с опасно длинными волосами, волосами, почти достигавшими воротника, волосами, пряди которых он подергивал, поглаживал и накручивал на палец – задумчиво, любовно и мечтательно.
– Да, – ответил я, – вижу.
– Ну так вот, его зовут Гай Казуэлл, и мне нужно, чтобы ты сказал ему: «Капитан Бифхарт
лучше Эдгара Бротона
». Запомнил?
– Как-как? – Вместо «Бротона» мне послышалось «Бодуна», и я решил, что меня вовлекают в какой-то мерзопакостный розыгрыш, от которого потом не оберешься неприятностей.
– Ничего сложного. «Капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона». Передашь?
– Хорошо, Кармайкл. – Я испуганно сглотнул и пошел по коридору, повторяя и повторяя про себя странное заклинание. «Капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бротона». Мне оно казалось полной бессмыслицей. Может, это поляки какие-нибудь?
Достигнув длинноволосого мальчика, я нерешительно кашлянул…
– Извини…
– Да?
– Ты Казуэлл?
– Да.
– Э-э, капитан Бифхарт лучше Эдгара Бортона.
–
Что? – Левая рука его немедля прервала уход за лоснистыми локонами.
О господи, может, я все-таки что-то переврал? Или он меня не расслышал?
– Капитан Бифхарт, – медленно повторил я, подчеркивая каждое слово, – лучше Эдгара Бротона.
– Да ну? А ты-то, на хер, что в этом смыслишь? – прорычал Казуэлл, распрямляясь и подступая ко мне.
Я со всей доступной мне скоростью рванул по коридору, проскочил мимо корчившегося от смеха Кармайкла, вылетел во двор и остановился, задыхающийся и полный ужаса, лишь на задах Пяти Кортов.
После ужина я направился в кабинет, который делил с Уитуэллом, новичком одного со мной школьного набора, и вдруг кто-то хлопнул меня по плечу, заставив притормозить.
– Послушай, Фрай… – Это был Казуэлл. – Да нет, все нормально, – сказал он, увидев испуг, заплясавший в моих глазах. – Это ведь Рик, верно? Кармайкл. Он попросил тебя сказать это.
Я кивнул.
– Ладно, давай тогда вот как договоримся. Ты зайдешь в кабинет Кармайкла и скажешь ему: «“Невероятные струнные”
лучше “Джетро Талла”
».
О господи, во что же я вляпался?
– Неповторимые струнные лучше…
– Какие еще «неповторимые»?
Невероятныеструнные лучше Джетро Талла.
– Джетро Талла?
– Точно. Джетро Талла.
– Это который сеялка? – Мой богатый фактами, воспитанный на Книге рекордов Гиннесса мозг знал, что имя Джетро Талл носил человек, который в 1701 году изобрел скоростную рядовую сеялку, хотя почему это ставит его ниже невероятных струнных, постигнуть я был не в состоянии.
– «Сеялка»? – переспросил Казуэлл. – Никогда об этой группе не слышал. Ладно, ты просто передай ему что я просил, идет?
Вел он себя достаточно дружелюбно, и я понял, что бояться мне нечего, а идея доставки посланий увлекала воображение несостоявшегося скаута-волчонка, который все еще сидел во мне. Приятно было считать себя полезным человеком.
Кабинет Кармайкла, единоличный, находился в другом коридоре. Я постучал в дверь если и нервничая, то совсем немного. Из-за двери неслась громкая музыка, и я постучал снова. Голос ответил:
– Входите…
Я открыл дверь.
Каждый школьник украшал свой кабинет на собственный манер, однако большинство старалось сделать его настолько экстравагантным, насколько то дозволяли средства. Со стен и потолков свисали ткани, создавая впечатление бедуинского шатра или хипповского логова. Ткани эти именовались «гобеленами», или «гобиками». В некоторых кабинетах дымились благовонные палочки, их зажигали либо для того, чтобы скрыть запах табака, либо потому, что это было круто и современно. Кабинет Кармайкла впечатлял, и весьма, – тут психоделический гобик, там низковаттная янтарного цвета лампочка. Однако до кабинета его брата, Энди Кармайкла, этому было далеко. Обладавший инженерными дарованиями Энди Кармайкл соорудил в своем кабинете деревянные помосты и лесенки, обратив его в помесь парка аттракционов с лабораторией Виктора Франкенштейна. Как раз в это время школа гудела от слухов о том, что Энди Кармайкл почти завершил сооружение аппарата на воздушной подушке и очень скоро будет испытывать его на «Миддле». Насколько я помню, аппарат этот Энди действительно достроил, и тот даже работал – точь-в-точь такой же шумный, бесполезный и омерзительный, как его серийные родственники, бороздящие ныне воды Ла-Манша.
По-моему, существовал и еще один, самый старший Кармайкл, по имени Майкл, однако он школу уже покинул. Мне нравилось воображать, как ему приказывают усесться в семейную машину и бесконечно повторять про себя: «Садитесь в машину Кармайклов, Майкл Кармайкл… садитесь в машину Кармайклов, Майкл Кармайкл».
Впрочем, в кабинете
РикаКармайкла меня поразило обилие книг на полках. Шесть «пингвиновских» томиков с рассказами П. Г. Вудхауса о Дживсе. И на обложке самого первого из них, на «Дживсе в отпуске», я увидел кадр из показанного Би-би-си три-четыре года назад сериала, в котором Дживса играл Деннис Прайс, а Берти Вустера… Йен Кармайкл.
Рик поднял на меня взгляд и увидел, куда я смотрю.
– Вы… он? То есть… – залепетал я. – Знаете, по телику?…
– Это мой дядя, – сказал Рик, приглушая проигрыватель, из которого лилась довольно приятная песня про тигров и Индию, впрочем, о ней чуть позже.
–
Страшно люблюП. Г. Вудхауса, – торжественно сообщил я. –
Обожаю.
– Вот как? Не хочешь взять одну почитать? Я уже перечитал их все, все рассказы и романы о Дживсе, – начав в тот день, когда школьная подруга матери, Маргарет Попплуэлл, подарила мне на день рождения «Так держать, Дживс». Какое-то время я покупал все издания Вудхауса, какие мне попадались, и собрал довольно внушительную коллекцию. Впрочем, великий человек написал почти сотню книг, так что путь меня ожидал еще долгий.
– А можно?
Он протянул мне «Дживса в отпуске». Именно эта книга лежит сейчас у меня рядом с клавиатурой компьютера. На обложке ее мы видим прекрасно одетого Йена Кармайкла с моноклем в глазу (ставшим для вудхаусовцев источником долгих споров – Берти с моноклем упоминается в книгах всего один раз, да и то потому, что таким он изображен на портрете, который впоследствии обратился в афишу, – впрочем, вам это вряд ли интересно) и красной гвоздикой в бутоньерке, на редкость синие глаза его лучатся добродушным, восхитительно глуповатым испугом. Над стоящим рядом с названием книги пузатым пингвином напечатано
«3/6»(сумма, которой вскоре предстояло обратиться в семнадцать с половиной пенсов), а на задней обложке читаем:
Фотография на обложке изображает Йена Кармайкла, сыгравшего Берти Вустера в снятом Би-би-си сериале «Мир Вустера» (продюсер Майкл Миллс, по соглашению с Питером Коутсом. Оператор Никлас Акраман).
Многие годы спустя мне довелось работать с Майклом Миллсом, человеком до ужаса сварливым и просто-напросто пугающим. В мире развлечений мало было такого, чем бы ему не пришлось заниматься, а к актерам непунктуальным он относился далеко не по-дружески. В самом начале моей «карьеры» я получил роль в получасовой комедии, называвшейся «Один шанс на миллион», – главную роль в ней играл Саймон Кэллоу,
с которым мне страх как хотелось познакомиться, поскольку его книга «Быть актером» еще в университете служила для нас великим источником вдохновения. Я не знал, что дорога из Ислингтона, в котором я тогда жил, до Теддингтонского шлюза, рядом с которым располагались в то время студии телекомпании «Темза», занимает больше часа, и потому опоздал самое малое на тридцать минут. Майкл Миллс, принадлежавший к числу людей, которые носят просторные кардиганы и очки полукружиями с прикрепленным к дужкам черным шнурком, смерил меня испепеляющим взглядом и объявил, что вынужден будет написать моему агенту о столь непрофессиональном опоздании на работу. Насколько я знаю, теперь он уже мертв, а я так никогда и не нашел возможности поговорить с ним о том, как он ставил в 1960-х сериал «Мир Вустера».
Странно сейчас прикасаться к этой книге, которую более четверти века назад с обаятельной ленцой вручил мне Рик Кармайкл. Тем более странно, полагаю, что я провел четыре года, играя Дживса в другом телевизионном переложении тех же самых рассказов.
– Что-нибудь еще? – спросил Рик.
– О! – вскинулся я и оторвал от книги благоговейный взгляд. – Да, конечно. Немыслимые струнные лучше Джетро Талла.
Кармайкл улыбнулся.
– Э-э, думаю, ты хотел сказать «невероятные струнные», ведь так?
– О, – выдавил я. – Черт. Да.
– Понятно, – сказал Кармайкл. – Иди и скажи Гаю, что Кэрол Кинг
лучше Фэрпортской конвенции.
Теперь уж и не упомню, сколько раз мне пришлось бегать от Кармайкла к Казуэллу и обратно, доставляя оскорбительные послания, касающиеся любимой ими музыки, однако в итоге эти двое, а с ними и ближайший друг Рика Мартин Суинделлс, именовавшийся просто Мартом, а иногда «Собакой», довольно быстро начали относиться ко мне как к своему. Они дружили еще с одним мальчиком, которого звали Роджером Итоном, он был рыж и носил прозвище Ру – в австралийском просторечии так именуется кенгуру. Они были клевые, вся их компания – Гай, Рик, Март и Ру. Клевые и благожелательные. Престиж, честолюбивые помыслы, слухи относительно преподавателей и школьников, все, что связано с положением в обществе, их не интересовало. Они не получали удовольствия, измываясь над слабыми или подлизываясь к сильным. Они любили слушать музыку, любили дурачиться. Один из них, не скажу кто, вдруг это прочтут его родители, показал мне первый из увиденных мной в жизни косячков. Покурить не дал, просто показал. Шут его знает, может, это был и не косячок, а просто свернутая наподобие его сигаретка.
Рок-музыка была, разумеется, не тем же самым, что рок-н-ролл. И не тем же, что поп. После распада «Битлз» поп-музыка и синглы стали восприниматься как на редкость нехипповые, во всяком случае в частных школах. Теперь рок означал – альбомы. А альбомы означали – «Пинк Флойд», «Ван Дер Грааф Дженерейтор», «Кинг Кримсон», «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», «Дженезис» (милые ребята из школы «Чартерхаус» плюс барабанщик-кокни), а – ближе к фолку – «Джетро Талл», «Прокол Харум», «Стилай Спен» и, да благословит ее Бог, «Инкредибл Стринг Бэнд».
Значительную часть этого рока сейчас назвали бы «тяжелым металлом». «Юрайа Хип», «Айрон Мэйден» и «Блэк Саббат» в то время, если только я не забегаю вперед, уже начинали; люди клевые уже знали, кто такой Дэвид Боуи, – год назад его «Майор Том» с треском провалился, однако за ним было будущее. Ходили также разговоры, будто прежний клавишник Лонга Джона Болдри,
Элтон Джон, выпустил альбом до того уж накрученный, что дальше и некуда.
Я ничего этого не знал.
Впрочем, была одна группа, о которой я вскоре узнал все, что смог. Где-то в середине моего первого триместра у Рика Кармайкла вышли деньги и он решил устроить «кабинетную распродажу» – аукцион, на котором все вещи, одежда и прочий хлам, без которого он мог обойтись, отдавались тем, кто назовет самую высокую цену. Я покинул распродажу обладателем всех связанных с би-би-сишным сериалом «пингвиновских» Дживсов и долгоиграющей пластинки, начальная композиция которой, «Поиски тигров в Индии», как раз и звучала, когда я впервые постучался в дверь Рика. Альбом назывался «Головастики» и был записан группой «Бонзо Дог Ду-Да Бэнд».
Слышать об этой группе мне уже приходилось, поскольку, когда я еще учился в «Стаутс-Хилле», она в первый и в последний свой раз возглавила хит-парад с песней «Городской космонавт». Альбом этот выглядел престранно, и разглядывать его было одно удовольствие. В глазах изображенных на его обложке участников группы были проделаны дырки, а внутри имелась карточка, которую можно было двигать вперед-назад, отчего в пустых глазницах появлялись существа самые удивительные. Под названием «Головастики» стояла фраза: