Когда к вам в гости приходит знаменитый писатель Игорь Яркевич, вы можете быть совершенно спокойны: вам не придется принимать на своей шестиметровой кухне еще и двоих англоязычных мордоворотов. Знаменитый писатель Яркевич ходит в гости без телохранителей. Он вообще везде ходит без телохранителей — поскольку на кой они сдались русскому писателю, пусть даже и известному?! Впрочем, сам по себе писатель Яркевич — тот еще подарок! Вряд ли он окажется трезвым, следовательно, у него не будет решительно никакой возможности продемонстрировать вам свое воспитание (в любом случае, далеко не столь безупречное, как у телохранителей Салмана Рушди). И вообще, по здравом размышлении, становится совершенно очевидно, что если уж и стоит приглашать кого-то к себе в гости, то именно телохранителей, состоящих на службе Ее Величества, без всяких там Рушди и уж тем более Яркевичей…
Впрочем, в случае с визитом Яркевича есть свои положительные моменты. То есть, если уж вы пригласили его в гости, вы можете быть совершенно уверены, что следом за ним к вам не заявится ни один арабский террорист. Если хотите, присутствие знаменитого писателя Яркевича — это самая надежная гарантия от появления в вашем доме арабских террористов… в том случае, конечно, если вы не сошли с ума настолько, чтобы, кроме Яркевича, пригласить к себе домой еще и Салмана Рушди, — если так, я даже не буду выпендриваться со своими комментариями: вам уже ничто не поможет!
Но вполне возможно, что вслед за писателем Яркевичем к вам заявится пара-тройка нетрезвых, но все еще вполне мускулистых шестидесятников, вооруженных шестиструнными гитарами и томиками мемуаров о светлых временах своей юности. Если вы думаете, что они придут к вам для того, чтобы устроить задушевные посиделки с не менее задушевным пением под гитару, вы глубоко ошибаетесь. Они придут для того, чтобы побить лицо знаменитому писателю Яркевичу, который — обратите внимание! — ходит без телохранителей, а значит — дело плохо.
Вообще-то, у знаменитого писателя Яркевича есть одно очевидное преимущество перед еще более знаменитым писателем Рушди: никакую фатву на него никто отродясь не накладывал. И уж тем более аятолла Хомейни. При всем своем уважении к покойнику я готов поклясться, что Хомейни никогда в жизни не читал трудов писателя Яркевича. А если бы даже и читал — что с того?.. Какое дело грозному аятолле Хомейни до «неверных», о которых недостаточно почтительно высказывается Яркевич? Насколько я знаю, о Магомете Яркевич пока ничего не написал, поэтому для наследников покойного аятоллы он попросту не существует и никаких миллионов за его голову не полагается, а вопрос о месте в раю я вообще предпочитаю не поднимать: место в мусульманском раю за убийство писателя Яркевича — это даже не смешно! Так что нетрезвые шестидесятники будут бить лицо знаменитому писателю Яркевичу совершенно бесплатно, и это в общем-то радует. Огорчает другое: они будут делать это с удовольствием. И даже не просто с удовольствием, а с неким почти священным остервенением, подобным тому священному остервенению, с которым арабские террористы взрывали офисы издательств, опубликовавших переводы "Сатанинских стихов" Салмана Рушди…
Ох, что-то я заврался! Сгустил краски ради красного словца, выдал желаемое за действительное. Вряд ли глубоко мною уважаемые господа шестидесятники действительно будут бить морду великому русскому писателю Игорю Яркевичу. Разве что очень уж переберут, а тут он, гад такой, еще и на ногу наступит, и к молодой жене приставать начнет — даром, что некрасивый мужчина! А в противном случае морда писателя Яркевича останется в целости и сохранности, причем без вмешательства телохранителей, состоящих на службе Ее Величества, — и сие к лучшему, поскольку эти достойные джентльмены и без того намаялись, охраняя знаменитого писателя Салмана Рушди, и конца этому, между прочим, не видно: фатва — это надолго! Можно расслабиться: у русской интеллигенции отродясь не было столько денег, чтобы назначить награду в миллион долларов за голову знаменитого писателя Игоря Яркевича. Максимум, на что способна русская интеллигенция, это громко сказать «фу» по поводу всех букв русского же алфавита — при условии, что расстановкой этих букв на бумаге занимался Яркевич. Как он ни расставит эти несчастные буквы, в ответ все равно раздастся дружное «фу». (Если бы я переводил этот текст с немецкого, я бы непременно написал "пфуй!" — что звучит куда выразительнее, чем просто «фу», но, когда пишешь по-русски, «пфуй» звучит чересчур неестественно, так что у меня рука не поднимается заявить, будто бы русская интеллигенция действительно способна сказать: "пфуй!" — ну и Аллах с ней!)
Настал момент, когда вы вправе спросить, какого черта я, собственно говоря, несу весь этот вздор, пытаясь, между прочим, еще и спародировать бессмертное творчество знаменитого русского писателя Игоря Яркевича (довольно неуклюже пытаюсь, если называть вещи своими именами). И еще вы вправе спросить, какого Иблиса я прицепился к несчастному Салману Рушди, которому и без меня несладко. А я к нему, собственно говоря, не «прицепился». И к знаменитому русскому писателю Яркевичу я не «прицепился». Я люблю этих ребят — вы еще не заметили? К кому я действительно «прицепился», так это к покойному аятолле Хомейни. И, конечно, к так называемой русской интеллигенции, каковая дружным хоровым "пфуй!" встречает каждое новое литературное произведение писателя Яркевича. При этом и аятоллу, и даже русскую интеллигенцию можно понять: «глаголы» — такая мерзкая штука, что время от времени они действительно "жгут сердца людей", впрочем, к существительным, прилагательным, наречиям, деепричастиям и даже местоимениям сие утверждение тоже относится. Особенно в тех случаях, когда все эти, вроде бы безобидные, части речи попадают в руки к кому-нибудь вроде Салмана Рушди, или того же Яркевича. Ребята применяют свои злокозненные «глаголы» без наркоза — каждый по-своему, конечно, но оба без наркоза.
В одной старой советской комедии был такой забавный эпизод: нетрезвый мужчина, искренне скорбящий по поводу неустроенной личной жизни, слышит, как собеседник называет имя его пассии. "Клавка? — Возбужденно подскакивает наш герой. — Клавку не трожь!" То есть ему абсолютно все равно, что именно говорят о его «Клавке». Ругают ее, или хвалят, или произносят по ее поводу некую ничего не значащую банальную сентенцию. "Не трожь!" — и все тут!
У каждого из нас есть свои табуированные ценности, скромная дань рудиментарным потребностям в «святынях», к которым никому не позволено прикасаться. А эти двое, как и положено некрасивым мужчинам, с завидным упорством трогают и трогают чужих «клавок», мужественно смиряясь с перспективой в очередной раз огрести по морде. "Но пасаран, ребята! говорю я этим мужественным борцам за свободу трогать все что угодно, — но пасаран! И знаете, что? Можно я немного постою рядом с вами?" Черт, да я и сам знаю, что нельзя…
1998 г.
Мизантропия Герберта Уэллса
"Он выдумывает!" — воскликнул Жюль Верн, когда кто-то заговорил с ним об Уэллсе. Вымышленная или подлинная, эта фраза (особенно забавная в устах "крестного отца" научной фантастики) стала знаменитой. "Он выдумывает!" что-то вроде каиновой печати, которая по разнарядке ставится на лоб каждого писателя-фантаста. "Он выдумывает!" — для большинства читателей это отличная приманка: детство закончилось, волшебные сказки кажутся скучными, но тяга к вымышленной реальности, каковая априори увлекательнее (хотя отнюдь не всегда привлекательнее) настоящей, требует "продолжения банкета". Пиршества духа то бишь, пардон за неуместный пафос. "Он выдумывает!" — для «серьезных» литераторов, которые и сами, честно говоря, бессовестно выдумывают (ну не было никогда студента по имени Родион Раскольников, хоть застрелись, а если и был, то его биография вряд ли совпадает с нелепым жизненным путем случайного литературного тезки), разве что озабоченно пыхтят, покрывая свои выдумки матовым лаком достоверности, это восхитительная возможность быть снисходительными к выдумщикам-коллегам даже (особенно!) в тех случаях, когда снисходительность совершенно неуместна.
С Гербертом Уэллсом мне отчаянно повезло: я начал читать его книги очень рано, лет в пять, когда приговор "Он выдумывает!" просто не мог родиться в моей голове. Я уже знал, что живые люди могут говорить неправду, если им это удобно, но еще свято верил каждому печатному слову. Если написано в книжке — значит, так оно и есть! Я тактично пытался выяснить у родителей, когда именно было нашествие марсиан: до Великой Отечественной войны или все-таки после. Самое смешное, что спросить об этом прямо я не решался, подозревая, что у них с этим событием связаны какие-нибудь совсем уж тяжелые воспоминания, и поэтому они никогда сами не поднимают эту тему (о войне, например, мой отец рассказывал помногу и охотно). Впрочем, впечатление пятилетнего ребенка — не показатель. Замечательно, что одной из самых знаменитых жестоких шуток уходящего века стала трансляция по радио все той же "Войны миров" Уэллса, которую доверчивая и неначитанная публика приняла за экстренный информационный выпуск. Достоверная, выходит, история получилась.
О да, Уэллс выдумывает. Но его выдумки (даже самые безумные из них: человек-невидимка; хрустальное яйцо, в туманной глубине которого можно наблюдать постоянный репортаж о жизни на Марсе; цветок-людоед; дверь, ведущая не то в рай, не то к иному, невыразимому бытию) действительно пугающе достоверны. Если они кажутся таковыми даже сейчас, сто лет спустя, — господи, что же должно было твориться в разгоряченных головах его несчастных современников! Некоторых, по крайней мере.
Впрочем, у меня складывается впечатление, что в своих лучших вещах Уэллс не «выдумывает». Он использует другой метод: ухватившись за любую (нередко достаточно заурядную) идею, развивает ее последовательно, до победного (абсурдного) конца. Его логика ужасающе прямолинейна и неумолима. Возможно, именно поэтому результаты таких упражнений заставляют цепенеть. Выясняется, что человек-невидимка не может спать, пока не прикроет глаза куском ткани, — убийственно логично: его веки тоже невидимы, а следовательно, прозрачны. Люди далекого будущего делятся на две касты (скорее даже два разных биологических вида): богемные элои, не обремененные тяготами повседневности, и чудовищные подземные пролетарии морлоки, которые эту самую "духовную элиту" прикармливают, а потом… того… ням-ням, в общем. Ужасен даже "новейший ускоритель", приняв который, герои рассказа оказываются в неподвижном, застывшем мире, где падающий стакан будет часами приближаться к полу: оказывается, можно застрять в одном-единственном мгновении, как мошка в янтаре, но, что еще ужаснее, — передвижение по такому застывшему миру грозит неизбежным возгоранием (на сей раз Уэллс был великодушен, его персонажи все-таки не сгорели заживо — а ведь могли бы!). Даже в одном из самых забавных рассказов Уэллса "Правда о Пайкрафте" угадывается все та же абсурдная прямолинейность: толстяк хочет избавиться от ожирения, каковое тактично называет "лишним весом", получает некий древний восточный рецепт снадобья и — взмывает к потолку, поскольку избавился не от жира, а именно от веса.
Принято снисходительно называть фантастику "сказками для взрослых". Это определение уже давно перестало быть просто банальностью и превратилось в своего рода штамп для самых ледащих и неумелых начинающих литературоведов. «Сказки» Уэллса — в высшей степени недобрые сказки. Они свидетельствуют о несокрушимой мизантропии автора — в этом смысле Уэллса можно считать единственным законным наследником Свифта. Кажется, никто в мировой литературе не отвешивал роду человеческому таких хлестких и демонстративных пощечин, как эти два англичанина. Человек-невидимка Уэллса, насмерть забитый невежественными провинциалами, — какая емкая и прозрачная метафора! Будущее человечества, описанное в антиутопии "Когда спящий проснется" и, уж тем более, в знаменитой "Машине времени", столь паскудно, что пейзаж умирающей планеты в финале "Машины времени" приносит скорее облегчение, подобное тому, какое испытывают родственники и друзья умершего от мучительной болезни: "Отмучился!" Мистер Уоллес то и дело жертвует невероятным шансом, единственным чудесным приключением в своей жизни, "Зеленой дверью в белой стене", ради пошлой карьерной суеты, пока его бездыханное тело не находят в канаве. (Все-таки попытался войти? Или просто сошел с ума от отчаяния и поверил первой попавшейся галлюцинации? Зная Уэллса, я, увы, склоняюсь ко второй, пессимистической версии.) Но если сатира Свифта изначально покоится на фундаменте твердого убеждения, что изменить нелепую человеческую природу невозможно, деловитый Уэллс на протяжении всей жизни пытается предупреждать и даже поучать своих читателей. Его мизантропия замешана на внутренней потребности в воинствующем оптимизме — иначе с какой стати он стал бы отдавать столько времени, сил и драгоценного пространства текста социологическим притчам и социальным теориям? И все же морлоки, созданные скорее ледяной логикой и наблюдательностью, чем пылким воображением Уэллса, густой черной тушью перечеркивают его попытки сделать вид, что надежда еще есть…
Напоследок еще одна "личная история". Однажды летней ночью (лет десять назад) мы с приятелем гуляли по южному городу, в котором имели счастье-несчастье проживать. Как и в любом южном городе, там было немало переулков, тупиков и двориков, индивидуальность которых, как правило, куда ярче и привлекательнее, чем личности их обитателей. В одном из таких дворов, напоминающем не то место действия какой-нибудь фантастической истории, не то саму историю, мы уселись, чтобы перекурить. Нас насторожили странные, скребущие звуки, доносящиеся из подвального этажа старинного дома. "Морлоки!" — неожиданно воскликнул мой приятель (человек вообще-то весьма прагматичный и рациональный). Мы сорвались с места и побежали так, что ступни потом горели, а после долго не решались расстаться и отправиться по домам, где нас ждали темные гулкие подъезды и не менее темные коридоры коммунальных квартир… два здоровых мужика, вспомнить стыдно! Кажется, такого иррационального, животного, панического ужаса я не испытывал ни до, ни после этого происшествия.
А вы говорите — «выдумывает»…
1999 г.
"Скоты не должны смеяться"
Сказать по правде, русская литература не заслуживает Хармса. Не то чтобы она, русская литература, вообще ничего хорошего не заслуживала. Пушкина, например, она очень даже заслужила. Достоевского заслужила, Толстого там всякого, Гоголя… м-да… ну ладно, допустим, и Гоголя тоже. Кого она точно заслужила, так это Солженицына и Яркевича. И, конечно, Маринину. Но вот Хармса… Хармс был нужен русской литературе, как пресловутому зайцу пресловутый же стоп-сигнал. Как мертвому припарки. Как Бэтмену «Always» с крылышками. Хармс и русская литература — это даже не смешно.
Что-то не сработало в Сидпа Бардо в момент "отворения врат чрева". Или в момент затворения оных — с этими высокими тибетскими технологиями черт ногу сломит. В Небесной Канцелярии планировали, небось, сделать очередной подарок каким-нибудь англичанам (все-таки высокое искусство абсурда — их исконная островная специализация), но в последний момент что-то сорвалось, какой-то непутевый дежурный чревопривратник напился с заезжими Гневными Божествами, и Даниил Хармс родился в России, под фамилией Ювачев, с чем ее, Россию, конечно, можно поздравить, а вот самого Хармса — вряд ли…
Хармс не был нужен русской литературе, это очевидно. Она, русская литература, с таким трудом переносила его присутствие в себе, что Хармсу пришлось умереть. Чем быстрее, тем лучше — в тридцать шесть лет. Обхохочешься! Раздолбай чревопривратник был отдан под Страшный Суд, но дело кое-как замяли: все равно исправлять что-либо было уже поздно. Правда, позже выяснилось, что Хармс, как ни странно, позарез необходим огромному количеству читателей. Его любят особенной любовью. Нет другого автора, которого бы пародировали столь активно и анонимно, что некоторые, особенно удачные, подделки долгое время (до издания первого полного собрания сочинений) считались вышедшими из-под пера Хармса.
Я и сам познакомился с Хармсом благодаря ксерокопиям, бледным, как дама с камелиями, а местами — и вовсе неразборчивым, на которых его собственные труды драматически перемешались с анонимными подделками. Эпопея продолжается по сей день; кажется, Хармса не пародируют только ленивые. Вон даже митьки написали милую вещицу под названием "Вспоминая Даниила Хармса": Начальником всех писателей в стране Советов был Даниил Хармс. Сам Хармс не писал романов, но все писатели — даже те, кто писали романы, — ему подчинялись. Так было заведено. А если какое-нибудь стихотворение или роман Хармсу не нравился, Хармс приказывал автору свое произведение сжечь. Ослушаться никто не мог. А еще Хармс сам мог написать про любого писателя и ославить его. Особенно досталось Пушкину и графу Толстому. И хотя графа Толстого все уважали за то, что тот любил детей, это Хармса не остановило. И он его ославил. И даже не единожды.
(Сами митьки утверждают, что "все исторические и культурные версии, не соответствующие этой книге, — ВРАНЬЕ, ЛОЖЬ И ОБМАН НАРОДОВ".)
При жизни Хармс считался сначала обэриутом (загадочная для многих читателей аббревиатура ОБЭРИУ означает всего лишь "Объединение Реального Искусства"), потом детским писателем (обэриутства век недолог в силу исторических, сами понимаете, обстоятельств, будь они неладны). Теперь его нередко величают «юмористом» — поубивал бы! Юморист, ага, как же! "Скоты не должны смеяться" (это не я такой злой, это он, Хармс, Шардам, Дандан, Ювачев, но только попробуйте бросить в него хоть один камень!) В скандинавской мифологии есть история об источнике, из которого первый поэт (и, ясен пень, бог) по имени Один черпал "мед поэзии"; Хармс нашел искаженное отражение этого источника в Зазеркалье и с тех пор пил исключительно из него. "Я хочу быть в жизни тем же, чем Лобачевский в геометрии", — это слова самого Хармса. Как часто мы хотим того, что и так имеем!
Литература Хармса действительно сродни геометрии Лобачевского. Он расставляет знаки на бумаге таким образом, что на глазах читателя начинают пересекаться параллельные прямые; непрерывность бытия отменяется; знакомые слова отчасти утрачивают привычное значение, и хочется отыскать подходящий словарь; живые люди становятся плоскими и бесцветными, как плясуны в театре теней; да и сама реальность разлетается под его безжалостным пером на мелкие осколки, как глупая хрустальная финтифлюшка под ударом молотка. Дистанция между текстом и автором, без которой немыслима ирония, в случае Хармса не просто велика, она измеряется миллионами световых лет. Я не знаю писателя более ужасающего, чем изящно ироничный Хармс, если говорить откровенно. Его смертельное оружие — невинный цинизм ангела (по меньшей мере — инопланетянина), слегка шокированного незамысловатой нелепостью человеческого устройства; именно Хармс мерещился мне, когда я читал о холодном смехе бессмертных у Гессе (то есть мне мерещилось, что они, бессмертные, коротают время за чтением каких-нибудь "вываливающихся старух", или обнаруживают, что "семь идет после восьми в том случае, когда восемь идет после семи", или смакуют абсурдный спор Математика с Андреем Семеновичем, каковой вполне заменяет толстенный учебник по поведенческой психологии: Я вынул из головы шар. — Положь его обратно. — Нет, не положу! — Ну и не клади. — Вот и не положу! — Ну и ладно. — Вот я и победил!).
Писать о человеческой судьбе Хармса, страшной и, увы, не абсурдной, а закономерной, я не стану: его биография известна, его частная переписка доступна всем желающим, равно как и мемуары его жены Марины. "Мир ловил меня, но так и не поймал", — что-то в таком роде написано на могиле малороссийского философа Григория Сковороды. Мир ловил, но так и не поймал Хармса (убил — да, но не поймал); а значит, жизнь победила смерть неизвестным для меня способом.
Вот, собственно, и все.
1999 г.
Бравый lucky strike Швейк
Словосочетание "контролируемая глупость" вошло в обиход с легкой руки Карлоса Кастанеды, но самая развернутая и феерическая, доведенная до безупречного абсурда иллюстрация к этому словосочетанию появилась гораздо раньше. Бравый солдат Швейк вообще ничем, кроме контролируемой глупости, не занимается; все прочие герои романа Гашека занимаются глупостями неконтролируемыми.
"Если пятьдесят миллионов людей говорят глупость, это — по-прежнему глупость", — писал Анатоль Франс. Ха, еще бы! И если бы Ярославу Гашеку удалось втиснуть в свой роман пятьдесят миллионов персонажей, можно с уверенностью сказать, что все они говорили бы исключительно глупости. Изобилие глупости делает роман Гашека недосягаемой вершиной реалистической прозы: кажется, еще никому из литераторов не удавалось создать столь убедительную галерею идиотов, беспримерное количество коих делает повествование еще более правдоподобным, хотя, казалось бы, куда уж больше! История Швейка — это тот самый редкий случай, когда человек "идет в ногу" в то время, когда весь мир вокруг него "идет не в ногу". Вот такой вот… "путь воина"… в Чешские Будеёвицы.
Поэтому и писать о Швейке следует исключительно глупости. Хорош бы я был, если бы попытался с умной рожей лепить какие-нибудь серьезные телеги о бравом солдате Швейке — вот это, я понимаю, смертный грех… К счастью, я простудился на майском ветру и у меня здорово поднялась температура, что в данном случае тождественно вдохновению. А посему начинаю добросовестно бредить.
История похождений бравого солдата Швейка причудливым образом переплетается с другой историей (давно, впрочем, ставшей мифом). Я имею в виду историю светлого аса Бальдра, сына Одина и Фригг. Бальдра мучили дурные сны и мрачные предчувствия. Любящая мать Фригг решила не пускать дело на самотек и "взяла клятву со всех вещей в мире", что они никогда не причинят вреда ее сыну Бальдру, — сюжет сам по себе известный и весьма популярный. Но скандинавские боги — народ особый. Узнав, что Бальдр стал неуязвимым, ребята тут же оттянулись по полной программе: принялись метать в Бальдра копья и камни, от души забавляясь и восторгаясь тем фактом, что их удары не наносят парню ни малейшего телесного огорчения. Сам Бальдр, очевидно, тоже получал от этого море удовольствия: он же у них не мальчиком для битья был, а вроде как чуть ли не "первым среди равных", всеобщим любимцем и "лучом света в темном царстве".
То, что бывший солдат Ярослав Гашек проделывает со своим героем Йозефом Швейком, очень напоминает забавы весельчаков асов. Каких только «копий» и «камней» не метнул он в бравого солдата Швейка на протяжении длиннющей саги о его похождениях! История с Бальдром, как известно, закончилась плачевно: рассеянная Фригг забыла заключить типовой договор с побегом омелы; профессиональный злодей Локи вовремя подсуетился; недрогнувшая рука слепого Хёда метнула злополучный побег — летальный исход был неизбежен. Мало потом никому не показалось, но это уже совсем другая история…
Швейк, в отличие от Бальдра, оказался феноменально неуязвимой мишенью. Главные герои романов вообще имеют неоспоримое преимущество перед героями мифов: там, где вторых зачастую подстерегает смерть, первым грозит разве что "саечка за испуг". Бравый солдат Швейк не пострадал ни от одного из авторских «копий». Он пережил не только многочисленных сотоварищей по роману, но и собственного автора. Бравый солдат Ярослав Гашек вернулся из окопов Первой мировой войны, чтобы написать роман о бравом солдате Швейке; Швейк оказался отменно живуч… в отличие от самого Гашека. Иногда мне кажется, что автору пришлось умереть ВМЕСТО своего героя. "Смерть, наступившая 3 января 1923 года, заставила его умолкнуть навсегда и помешала закончить один из самых прославленных и наиболее читаемых романов, созданных после Первой мировой войны", — так написано в самом конце книги, которая могла бы стать почти бесконечной (как Вселенная, в бесконечности которой не был до конца уверен Эйнштейн), но оборвавшейся чуть ли не на полуслове. Моя улыбка медленно сползает с лица, в то время как бравый фельдкурат Кац ломится в трамвай с походным алтарем, бабка Пейзлерка призывает на помощь Пресвятую Богородицу и Марию Скочицкую, а поручик Лукаш задушевно подтягивает:
А как ноченька пришла,
Овес вылез из мешка,
Тумтария бум!
1999 г.
Любовь и смерть в одном флаконе
Ваш маленький Артур вспоминает вас сегодня на небе и виляет хвостом.
У меня, можно сказать, детство на кладбище прошло — повезло, ага? Нет, родиться внуком кладбищенского сторожа меня не угораздило, просто сложилось так, что мои многочисленные покойные предки были равномерно распределены по всем кладбищам города, а родители считали своим гражданским долгом поддерживать в порядке "фамильные склепы". Поэтому в теплое время года они чуть ли не каждый уик-энд предпринимали путешествие к очередному месту захоронения. Сажали и поливали маргаритки, подрезали розовые кусты, красили ограды — вы просто не представляете, сколько существует способов с пользой провести время на кладбище! Меня они почему-то брали с собой. Чтобы ребенок на свежем воздухе порезвился — так, что ли? Впрочем, резвиться-то мне как раз и не давали: ни бегать, ни петь, ни свистеть на кладбище не разрешалось. Считается, что это неприлично. Зато можно было медленно бродить по кладбищенским аллеям и читать имена людей, умерших, как правило, еще до моего рождения.
С тех пор смерть кажется мне невероятно скучным мероприятием, чем-то вроде комсомольского собрания. И ужасно хочется прыгать, петь, свистеть и вообще всячески бузить на кладбищах: искушение нарушить запреты, заложенные в детстве, — одно из тех, устоять перед которыми просто невозможно!
— Деннис, а что значит "веселотворных много дней"?
— Никогда не задумывался. Наверно, что-нибудь вроде того, как бывает под Новый год в Шотландии.
— А что бывает?
— Блюют на мостовой в Глазго.
— А-а…1
"Незабвенная" Ивлина Во — это тоже своего рода «буза» на кладбище. Не зловещая "пляска на костях", а сплошной "бег, пение и свист". Возможно, самая смешная книга о смерти — вернее, не столько о смерти, сколько о похоронах… и не столько о похоронах, сколько о человеческой глупости, на фоне которой даже таинство смерти превращается в сплошные "пустые хлопоты". Опять о глупости? Ну да, а чего вы хотите?! Вечная тема, черт побери.
В мире конкуренции твой лицевой счет зависит от того, не ударишь ли ты в грязь лицом. А это, в свою очередь, зависит от репутации — от твоего лица, как выражаются на Востоке. Потеряй лицо — и ты все потеряешь. Фрэнк потерял лицо. Этим все сказано1.
Коль скоро уж речь зашла о человеческой глупости, грех не вспомнить о «лузерах» и «винерах», благо автору «Незабвенной» удалось бульдозером проехаться по этой (еще одной "вечной") теме. Кажется, человечество усвоило эти два понятия еще до того, как научилось ловко управляться с палками-копалками. В любой стае крупных приматов имелись свои «лузеры» и «винеры», зуб даю! Уверен также, что эмоций по этому поводу в те прасказочные и продарвинские времена было ничуть не меньше, чем теперь, когда крупные приматы носят штаны и ботинки и курят сигареты «Парламент», чтобы избавиться от сопутствующих стрессов.
Освежающий сарказм Ивлина Во пришелся как нельзя более кстати. В его интерпретации рухнувшая карьера, бедность и даже несчастная любовь не имеют решительно никакого значения. Важно другое — кто ты: работник похоронного бюро или его клиент. Третьего в пространстве «Незабвенной», кажется, попросту не дано. На фоне кладбищенских аллей, урн с прахом и погребальных контор становится очевидно: настоящее лузерство — это быть клиентом похоронного бюро, какие бы роскошные похороны вам ни устроили.
Деннис Барлоу, поэт и "собачий похоронщик", в этой системе координат абсолютный победитель. Он — по ту сторону конторки похоронного бюро. Парень работает на смерть, ему плевать на всяческую суету сует, ему неведомо "томление духа". В его руках — антология поэзии, в его рабочем холодильнике рядом с трупом сиамской кошки стоит тарелка с бутербродами — вот вам рецепт душевного покоя по Ивлину Во (автор откровенно издевается и над своими героями, и над Его Величеством читателем, но его рецепт душевного покоя, как ни странно, куда честнее и убедительнее большинства прочих).
Трагикомичная история любви поэта Денниса — изумительная пародия на все истории любви, описанные в мировой литературе. Под раздачу попали все "певцы любви" — от Данте, Петрарки и Шекспира до пробела, который каждый может заполнить по вкусу. Его возлюбленная Эме, мисс Танатогенос (скудная меблировка ее интеллекта, о которую обдирал себе коленки пришелец из Европы, была приобретена в местной школе и университете), выписана автором с особым, нежнейшим сарказмом и заботливо умерщвлена в назидание прочим неуравновешенным Джульеттам.
Завтра и в каждую годовщину смерти, до тех пор, пока будут существовать "Угодья лучшего мира", мистер Джойбой будет получать почтовую карточку: "Твоя маленькая Эме виляет сегодня хвостиком на небесах, вспоминая о тебе"1.
Ну да, а как вы хотели? Все умерли, вернее, умерла только Эме Танатогенос, и еще — любимый попугай ее ухажера, гения бальзамировки мистера Джойбоя. Оба — и Эме, и попугай — завершили свой земной путь в газовой печи "Угодьев лучшего мира", а поэт Деннис нашел самый изящный способ навсегда отравить существование бывшему сопернику. Финал «Незабвенной» — настоящая кульминация восхитительного авторского цинизма, оценить который не смогут разве что те самые три процента населения, которые, согласно результатам социологического опроса, проведенного фондом "Русский проект", боятся смерти куда больше, чем роста цен…
1999 г.
Сияющий
(Безбашенные диалоги о Стивене Кинге)
Мой лучший друг заявился в гости и тут же устроился поближе к телевизору: смотрит «Сияние» — не кубриковское с Николсоном, а новый фильм, снятый под бдительным авторским присмотром самого Стивена Кинга. Я брожу из угла в угол, тихо порыкивая на мебель: мне вроде как надо эссе писать, а в голове ни одной путной мысли, да еще видик орет голосом Джека Торранса, и конца этому не видно: три серии, мать их… поубивал бы всех! И вообще, что за дурацкий способ провести одну из самых теплых майских ночей я изыскал на свою голову?!