Но совсем близко, посреди бухты, бросил якорь адмиральский корабль. На корме его, перед капитанским мостиком, был воздвигнут громадный золотой крест, а на мачте развевалось знамя Лиги, врученное вице-королем в Неаполе, освященное в Санта-Кьяре. Ребячливые солдаты, а с ними и Сервантес, то и дело прерывали чистку, глазели, обсуждали каждую подробность. Штандарт был из голубого плотного шелкового штофа. Вверху, посредине, — гигантское изображение спасителя на кресте. Непосредственно в ногах у него — рельефный герб папы, справа — герб Испании, слева — Венеции. Золотые цепи вились вокруг эмблем, и с переплетений их тяжело и массивно спускался четвертый гербовый щит: императорского сына и адмирала.
Им надлежало смотреть. Им это велели. Потому что в четвертом часу пополудни, когда они стояли, выстроившись на своих палубах, когда были приспущены все паруса и выровнены длинные весла и адмиральский корабль медленно проплыл мимо них под грохот пушек, — весь блеск династии был явлен каждому из них в безупречно-блистающем облике, перед каждым из этих тупых и грубых наемников была раскрыта самая суть воинствующего изящества столетия.
Образ был создан специально для них, им надлежало хранить его, он им вперед оплачивал тягостный труд, раны и гибель. С этим образом в сердце предстояло им умирать. Кому суждено остаться в живых и вернуться домой, тот однажды призовет этот образ в зимнюю хижину, где рассказчика будут слушать с разинутыми ртами. Навсегда запомнил его и Сервантес. Когда он был уже стар и мудр, а Дон Хуан мертв, рано устраненный из мира ядом, — и тогда еще жил этот образ, и Сервантес говорил о нем и рисовал его мощными красками, хотя и улыбался при этом.
Только гребцы не видели его. Посаженные настолько глубоко, чтобы выпуклый край корабля закрывал от них море, полунагие и закованные, по трое в ряд гнули они спины на своих скамьях: преступники, военнопленные и еретики, превращенные в полузверей, ни днем ни ночью не видящие ничего, кроме спины впереди сидящего. Надсмотрщик с бичом прогуливался между ними и стегал по своему усмотрению. Белобородые старики были среди них. Они сидели здесь с тех самых пор, как впервые поплыла древняя галера. Они одни ничего не видели.
Дон Хуан Австрийский стоял на высоко изогнутом капитанском мостике своего судна, подле креста, под голубым штандартом. Немного позади, по правую его руку, Колонна — римлянин с яйцевидной лысой головой, в темной броне от шеи до пят; по левую — досточтимый Себастиано Венский в золотой мантии венецианского главного капитана. Оба с обнаженными головами, как Дон Хуан.
Он был белокож, светловолос, с тонкими чертами лица. Отброшенные назад мягкие волосы развевались вокруг юной его головы. Дерзко загибались кверху усы. Но что должно было каждого захватить, что, видимо, изучалось и комбинировалось неделями, — это была его одежда. У каждого солдата тотчас же явилось сознание, что подобное он видит впервые и более не увидит за всю свою чреватую опасностями жизнь. Один панцырь был чудом. Это был декоративный панцырь из серебра, отполированный до сверкания и спереди на груди замыкавшийся выпуклым ободком, в котором ослепительно преломлялось сицилийское солнце. Из шейной брони выбивались белые, как цветок, искусно нагофрированные брыжи и огибали бритый подбородок.
Светлошелковые рукава, обшитые золотыми розетками, изящно обрисовывали руки. Но особенно великолепно выглядела нижняя половина Дон Хуана Австрийского. Пугающе-тугое шелковое трико, без единой складочки, доходило почти до бедер, а выше шарообразно вздувались короткие модные штаны из красного атласа и золотой парчи, покроем, буфами и сквозным шитьем напоминающие женскую юбочку. В руке красавец держал освященный жезл полководца, поверх брони висело Золотое руно. Он улыбался и не двигался. Он стоял, как бы отлитый из цветного гипса, очевидно в целях воздействия, но, быть может, и потому также, что малейшее движение грозило нарушить гармонию его роскошного одеяния. Нелегко было так стоять.
Грубый военный народ смотрел упоенно. Это было явление почти божественное и положившее конец всяческим сомнениям. Да и роскошь эта оказывала честь каждому. Не флоту здесь делали смотр, но полководцу. Ведь под эгидой поистине изящнейшего полубога предстояло завтра выйти в бой!
Но это случилось еще не скоро. Корабли остались в порту. Ожидались подкрепления. Продолжались упражнения и стрельба, на судах стучали молотками, конопатили и чинили паруса; адмирал же развлекался в Мессине балами, банкетами и приключениями. Была середина сентября. Многие считали, что в этом году время уже упущено.
Наконец состоялось богослужение. Каждый солдат получил причастие от капуцинов и иезуитов, стаями сопровождавших флот. Начиналось серьезное.
Два дня спустя пристали к албанскому берегу, против Корфу. Новая проволочка. Между адмиралами вспыхнул раздор. Когда Дон Хуан захотел, на этот раз серьезно, осмотреть соединенный флот, ему было, под всевозможными предлогами, отказано в повиновении. Венец же, вспыльчивый не по летам и крайне раздраженный заносчивыми выходками принца, повесил сгоряча двух-трех нагло взбунтовавшихся испанцев. Дон Хуан увидел в этом посягательство на права, ему одному принадлежащие, и привлек генерала Республики к военному суду. Восстание венецианцев. Уже их галеры угрожающе окружили флагманское судно Дон Хуана, мессинское зрелище было всеми забыто. Вмешался римлянин Колонна. Возбуждение улеглось. Шел октябрь.
К концу четвертого месяца корабль-гонец привез известие о падении Фамагусты. Кипр принадлежал туркам. Их флот был в полной боевой готовности и собирался несколько южнее Мессины, в Коринфском заливе. Решение было принято.
Командиры получили предписания. Каждый собрал своих солдат.
На палубе ветхой «Маркезы» выстроились сто пятьдесят человек. Капитан Урбина заговорил.
— Господа солдаты! — начал он. Его добродушное лицо под шлемом было еще краснее, чем обычно. Держать речь было трудно. Но события говорили сами за себя.
Итак, Кипр стал языческим, полумесяц царил в тех морях, султану была открыта дорога к христианским городам.
Опившийся изверг Селим тянул свое запретное вино пополам с человеческой кровью. Отважные защитники Фамагусты были позорно изрублены, женщины изувечены, детей кучами разбивали о стены на глазах у матерей. Вот какая опасность грозила Венеции, Риму, испанским городам, если не положить предела!
И в заключение капитан рассказал о самом ужасном…
Турки знали и ненавидели мужественного Брагадино, голову и сердце венецианцев. Они решили выделить его из числа безыменных жертв и после долгого совещания измыслили для него неслыханную пытку.
Несчастный был ободран заживо. Из кожи его сделали чучело, одели его в венецианское должностное платье, привязали к коровьей спине и проволокли по улицам Фамагусты. Могучая натура страдальца долго сопротивлялась — он прожил целый день. Так видел он собственное свое позорное шествие.
— Вот, господа солдаты, — закончил капитан Урбина, — каковы враги ваши. Разите их, убивайте их, час битвы настал!
Весть о чудовищном событии, истинная или преувеличенная, оказала свое действие. Возмущение охватило даже тупоумнейших.
Мигеля шатало, когда они расходились. Он перегнулся через борт, его стошнило.
Близился вечер. Он с трудом сошел по ступенькам и бросился на ложе. Он дрожал. Он закрыл глаза, изо всех сил стараясь отогнать услышанное. Зубы его стучали. С отчаянием понял он, что лихорадка зажигается в его крови. С рабских скамеек над его головой неслись проклятия. Щелкал бич. Потом все смолкло.
Когда пришли остальные, чтоб устроиться на ночь, он лежал без сознания. Он метался и буйствовал. Он бредил и кричал. Его воображение облекало ужасное в непереносимую осязательность.
— К оружию! — кричал он. — Месть Господня!
Никто не мог заснуть. В конце концов они уложили его на соломенном мешке под лестницей, где оказался уголок в пять футов длиной и в три шириной. Люк был открыт. Туда проникал свежий воздух. Так отплыл он в бой.
ЛЕПАНТО
Он раскрыл глаза: полуденное солнце обожгло ему лицо. Он не знал, где он и что с ним. Была полная тишина, корабль стоял неподвижно. Лихорадка исчезла, но слабость была так велика, что он не мог сжать руку в кулак.
Сделав тяжкое усилие, он приподнялся, встал на колени и высунул голову в люк. Внезапно наступила полная, ослепительная ясность.
Готовился бой. Два флота стояли друг против друга, каждый был тщательно разбит на эскадры. Все было так беззвучно и неподвижно, что казалось нарисованным. Могло ли быть действительностью это видение, словно созданное ради игры, старательно вымеренное и многоцветное, над зеркальными бликами моря, под небом из голубого стекла? Сама природа затаила дыхание, чтобы не помешать битве.
Глаза болели от солнца, но он продолжал смотреть. Этот боевой порядок был таким ясным, таким простым, словно его выдумал аккуратный ребенок. Так как люк был на носу корабля, а «Маркеза» стояла почти в центре, он видел все, как из театральной ложи.
То, что он видел перед собой, могло быть только турецким флотом. Его расположение напоминало выгнутый полумесяц с выступающей вперед серединой. Точно соответствующим полукругом выстроилась перед ним армада христианских народов, тесно сплотились галеры, устремив на врага острые клювы. Вот эти, по левую сторону, были венецианские, судя по львиным штандартам и более тонким веслам. Но перед ними, повернув бока к туркам, стояли сомкнутым рядом корабли иного типа. Это были шесть галеасов республики святого Марка, пресловутые боевые гиганты в пятьдесят метров длиной с многочисленным экипажем и тридцатью литыми пушками на каждом, с такими тяжелыми веслами, что семь человек с трудом управляли одним веслом. Эти неповоротливые чудовища Мигель уже успел разглядеть под Корфу и знал также, что их очень высмеивал рыцарственный адмирал. Они не способны двигаться, неспособны даже повернуться, так передавали его слова; возводить подобные плавучие крепости — значило поносить господа бога, и что станется со славой и честью христианского боя, когда мы откроем пальбу из ста восьмидесяти пушек, вместо того чтоб мужественно биться грудь с грудью! Мигель вполне понял суждение Дон Хуана. Эти галеасы поистине не имели ничего общего с честью и испанским рыцарством. Но и они стояли здесь, ожидая и тая до времени смерть.
Повсюду у бортов были выстроены солдаты, как на параде. Они стояли шлем к шлему, щиты и брони сверкали, свет преломлялся в мечах и наконечниках копий — можно было подумать, что они готовятся к сухопутному бою. Паруса были зарифлены, знамена подняты на мачты. Все пожирали глазами врага, столь доступного для ненависти, для захвата.
Его корабли строением не отличались от западных. Но флот этот был пестрее в варварском своем великолепии. Золотились тройные гигантские килевые фонари, золотом и серебром мерцали на бортах изречения пророка, начертанные таинственными знаками, лес знамен овевал армаду, весь в полосах и звездах, весь переливающийся дикими красками Азии. Каждый фонарь, каждое древко знамени венчал полумесяц, пластически вонзавшийся в сияющий воздух.
Как и у христиан, всюду толпами теснились войска, в тюрбанах с перьями и пестро вздувающихся одеждах, вооруженные кривыми саблями, пиками, топорами, окованными металлом палицами; у многих луки и стрелы.
Но адмиральский корабль их, стоявший в центре, был выдвинут далеко вперед и со всех сторон почтительно окружен водой. Сервантес, щурясь, разглядел его во всех подробностях. Старик под знаменем пророка, в зеленом тюрбане и серебряном одеянии, с увенчанным полумесяцем жезлом в правой руке, был, по-видимому, их главный начальник, Капудан-паша. Он смотрел прямо перед собой — на флагманское судно христиан. Там стоял в ослепительном вооружении Дон Хуан Австрийский.
У Мигеля от непрерывного верчения головой болела шея, глаза болели от света. Мысли его разбегались.
Это была Коринфская бухта, место, назначенное заранее. Здесь падет удар, здесь все решится. Какое поле битвы! Берег по правую сторону, в расстоянии не более мили, был Пелопоннес, а влево, в нескольких часах плавания находились Дельфы. Он думал об этом — один из несметных тысяч. Он думал о большем. В этих водах лежал Акциум. Они должны были миновать его этой ночью, пока он томился в бреду. Снова вершилась судьба мира, как некогда… Октавиан вел силы Запада; силы Востока — Антоний; здесь был зенит, здесь столкнулись они. Но Клеопатра бежала, вслед за ней бежал и Антоний, погребая державу в лоне египтянки. Ныне здесь снова метали жребий Восток и Запад, полумесяц и крест.
Он откинулся назад, смертельно измученный слабостью. Он был, несомненно, единственным среди бесчисленных обитателей обоих этих флотов, способным размышлять в роковое мгновение. Но и, бесспорно, единственным, кто бездействовал в этот день, решавший судьбу тысячелетий, кто был ничтожнее женщины, простертый на своем ложе и бессильный протянуть руку за шлемом и щитом, лежавшими рядом с ним. Поистине бог поразил его этими приступами болезни, а последний припадок лишил его существование всякого смысла. Он оказался негодным бойцом, как и негодным священником, несчастный, не удостоенный небом достигнуть славы и блаженства, уготованных воинам.
И как бы в подтверждение, с палубы сквозь тонкие доски послышался голос. Это был голос священника. Сервантес различал каждое слово. Всем отпускались грехи. Палуба задрожала: там все преклонили колена. В это мгновение склонилось сорок тысяч бойцов на двухстах кораблях и слушало весть, дарующую прощение всем их грехам и раскрывающую двери блаженства каждому, кто ныне падет в бою за веру. Сервантес лежал, сложив на груди измученные лихорадкой руки, и сквозь веки его сомкнутых глаз пробивались слезы бессильной тоски, бессильного гнева. Священник говорил сперва по-латыни, затем перешел на испанскую речь. Потом — тишина. Он услышал, что солдаты встают. Прогремел пушечный выстрел. Адмиральский корабль подал знак. И тотчас же над семью кораблями забушевали крики: «Victoria! Victoria! Viva Cristo!»
Галера поплыла. Началось.
Вой, визг и грохот светопреставления обрушился в трюм. Тысячеголосый пронзительный возглас «Алла-иль-Алла!», в то же мгновение проглоченный громом стожерлого залпа. Это были галеасы. Треск сталкивающихся весел, бряцанье оружия и топот солдат на палубе, призывные возгласы и окрики команды. Люк захлебнулся пороховым дымом. Кораблик покачнулся, лег набок, снова поплыл.
Мигель повернулся лицом вниз, зажал уши руками. Но тотчас же снова вскочил: его неодолимо тянуло к люку. Игрушечный порядок исчез, перед ним была дикая сумятица разгоревшейся битвы. Но тут, слева от себя, он увидел венецианское флагманское судно.
Отражая натиск эскадры, оно пробивалось к вражескому центру. Старик, стоявший на высоком капитанском мостике, под львиным штандартом, главный их капитан, был Венец. К нему приковался взгляд Сервантеса, расширенный и неподвижный. Но он не видел ни властного лба старика, ни могучих его бровей, ни того, как странно вздрагивала его белая борода при возгласах команды. Он не видел его лица. Он видел только его одежду: поверх панцыря золотую мантию, плоский берет на голове. Это уже не был капитан Венец: это был Брагадино, замученный. Ему принадлежало это платье, должностное платье венецианца. Не корабль это плыл — ковыляло громадное животное с безглазой куклой на спине, которую тащили с криками перед кровавым взором умирающего.
Томительная волна сострадания, ужаса и жажды мщения поднялась в его крови. Сердце его готово было остановиться под непосильным бременем. Но оно забилось сильнее… жилы больного напряглись, он не был больше обессиленным, вышедшим из строя, неспособным к битве! Он встал на колени, нахлобучил шлем, схватил длинный меч и щит и бросился наверх.
«Маркеза» еще не вступила в бой. Солдаты еще стояли тесным строем среди гребущих рабов, занося оружие и высматривая. Кораблик был узкий, в пять шагов шириной, люди занимали проход между скамьями, самые скамьи, маленький кровельный помост на носу, под корзинообразным плетением капитанского мостика. Там помещался капитан Урбина. Сервантес протиснулся вперед. Честное лицо Урбины отливало синевой, шлем сидел на нем косо.
— Ты здесь зачем! — заорал он на запоздавшего. — Ты ведь болен. Пошел обратно в трюм!
Оглушительный треск поглотил его слова. Весла сломались Борт ударился о борт. «Маркезу» взяли на абордаж… Спереди через край перегнулись тюрбаны. Турки взбирались на палубу. Все кинулись туда — рубить и колоть, отдавливая руки воющим рабам. Нападающие срывались в море. Срывались и испанцы, борьба продолжалась в волнах, никто не думал о спасении и бегстве. Один турок, плывя на спине, натягивал лук. Сервантес заметил, что он целит в него. Просвистела стрела, рядом кто-то упал с простреленным глазом. В то же мгновение был убит веслом и стрелок. «Маркеза» освободилась и поплыла.
Неистовство и уничтожение вокруг. Ни закона, ни плана. Беспорядочное и яростное убийство. С пятисот судов одновременно стреляют пушки, мортиры, аркебузы. Корабли непрестанно берутся на абордаж, по пять, по десять раз каждый. Дым шести галеасов затемняет небо. Рыцарски или нет — они хозяйничают полновластно. Полдень превратился в ночь. Искры сшибающихся мечей и щитов, палиц, алебард и кинжалов сверкают, как гроза. Никто больше не знает, где враг, где брат.
На турецком корабле развевается знамя спасителя, египтянин командует римской галерой. Взбудораженное море покрыто кровавой пеной. Уже многие корабли охватил пожар, иные тонут, весла свистят над обломками, трупами и насмерть сцепившимися бойцами.
Исступленные призывы Христа и Аллаха, крики боли, щелкание бичей по спинам рабов, разжигающий визг свистков и рев труб.
«Маркезу» отнесло в свободные воды. Здесь вокруг нее роятся лишь слабейшие суденышки, фелюги, тартаны, немного труда стоит их отогнать. Отсюда виден центр битвы.
Там происходит нечто решающее. Адмиральские корабли сцепились вплотную, сами полководцы втянуты в дело. Высоки борта их кораблей, трудно через них перелезть. Через них перелезают снова и снова. Солдаты Капудана-паши — султанская гвардия, янычары, всем известны их приметные шапки. Беспощадно вгрызаются кривые сабли. Отборное войско Дон Хуана аркебузцы. Но им нет никакой пользы от искусного обращения с огнестрельным оружием, они хватаются за холодное. Сражается среди них и адмирал в серебряной броне. Он и теперь в изящных брыжах, но от шелкового трико пришлось отказаться: оно бы лопнуло. Он рубит и колет и упивается уничтожением. Не полководец он — убивающий мальчик. Сервантес умеет видеть. Он видит все.
Вдруг подымается ужасающий крик. «Маркеза» атакует. Урбина потерял рассудок! Он затеял напасть на плавучий замок! Он подплывает к высокой раззолоченной галере с пурпурным штандартом на носу — это флагманское судно Александрии. Его он хочет взять на абордаж! Но «Маркеза» невысока, едва перекинуты доски, как турки целыми глыбами обрушиваются на ее палубу. Затевается побоище. И какое побоище! Исступление и дикая толчея, Сервантес в общей куче, и слепо разит его меч. Рядом с его головой вдруг появляется голова недавно наказанного Галлего. Он смеется. Он убивает, сверкая своими клыками. Он кричит Сервантесу нечто зверски-дружеское — славная резня, лучше не надо! И Сервантеса радует, что его признал этот скот, и он стыдится своей радости. Безжалостен бой. «Святая матерь божья!» — стонет раненый. «У бога нет матери, собака!» — кричит мусульманин и приканчивает его. «Краткая теология!» — успевает подумать Сервантес. Вдруг в него вгрызается боль, раздирает его, он роняет щит. Это рука, левая. Она раздроблена пулей, она повисла, словно кровавый лоскут. Ему некогда думать о руке. Товарищи уже на вражеском судне.
Найдя незащищенное место, солдаты взбираются незаметно, вслед за ними взбегает по доске и Сервантес, истекая кровью, с мечом в правой руке. Он ничего больше не чувствует. Среди вооруженных теснятся нагие люди: с гребцов сорвали цепи, дали им оружие, вернули им свободу, и они упоенно кинулись в смерть.
Бьются грудь с грудью. Где сломалось оружие, убивает кулак. Турки рядами низвергаются в море. Их пурпурный флаг сорван со штока, с криком размахивает им испанец, в горло кричащему вонзается кинжал, окровавленную ткань хватают другие.
— Victoria! — кричат они. — Victoria! Слава Христу! — Корабль взят.
— Это значит — отомстить за мучеников! — Мигель говорит громко, прислонясь к турецкому борту. Рука, обмотанная тряпкой, пылает адским огнем. Но на душе у него светло и ясно, на душе у него легко. Вокруг еще стреляют, это ему безразлично… И тут две пули, почти одновременно, поражают его в грудь. Первая — пустяк, он тотчас же это сознает, она ударяется приглушенно, едва пробивает, колет. Но вторая впивается в тело. Он успевает подумать: не в сердце. Он поникает у борта, но оглушительный вопль победы еще раз приподымает ему веки… Вдалеке он видит кровавую бородатую голову на длинном копье, — это голова Капудана-паши. Он убит. Дон Хуан убил его. Конец!
Такова была битва в Греческом море, получившая свое имя от местечка Лепанто, в древности называвшегося Наупактос. Она длилась три часа. Десять тысяч оттоманов пало, восемь тысяч было взято в плен, захвачено сто галер, разбито пятьдесят, богатая добыча пушек и знамен. Двенадцать тысяч рабов-христиан было освобождено от турецких цепей. Победа была полная.
Папа проливал слезы радости в Ватикане, ему уже мерещился христианский Иерусалим. Венеция, освободившись от гнета, с удвоенным рвением предалась мирскому веселью. Один король Филипп остался холоден: кровь турок была дешевле крови еретиков, к тому же честь победы принадлежала Дон Хуану.
Нимб полумесяца померк, могущество его было повержено, царству его приходил конец. Но ничего не было сделано. Лига распалась. Лепанто не имело последствий.
В «ЧЕРНОЙ ШЛЯПЕ»
Ему лечили грудь и руку в бараках Мессины и Реджио. С грудью хирургам не пришлось много мудрить — она зажила сама. Но левая рука Сервантеса превратилась под ножами живорезов в неподвижный и бесчувственный обрубок.
Не было никаких средств заглушить боль. Перед тяжелыми операциями больных напаивали допьяна и таким путем затемняли их сознание. Сервантес брезгал этим, он наблюдал, как ножи рылись в его теле. Чудом спасся он от столбняка. Товарищи его мерли, как осенние мухи.
Долгие месяцы тянулось выздоровление. Позади госпиталя в Реджио был маленький апельсиновый сад, там сидел он на солнце и читал. Больничный духовник, иезуит, раздобыл ему Плутарха и Фукидида, обе книги в латинским переводе; Сервантес охотно беседовал с братьями о своем любимом предмете. День битвы могучими ударами резца сформировал его душу, лихорадка более не возвращалась, лихорадка, которую он непомерным усилием сбросил с себя в тот день. Дух его был спокоен в силен, в бою он так близок был к смерти, так пригляделся к ее неистовству, что она стала для него привычной и больше не пугала его. Изумительно было, что он еще жил, поистине нежданный подарок; из жестокой резни он вынес, впридачу к жизни, крепкую, ровную жизнерадостность. Это чувствовал каждый.
Капитан Урбина часто навещал больного и вручал ему, от имени полководца, почетные денежные подарки, сперва пятнадцать дукатов, потом двадцать, потом еще десять. Сервантес подозревал, что Дон Хуану ничего не было известно об этих приношениях. Оказалось, что Урбина, самый младший отпрыск ученой и воспитанной семьи, сбившийся на путь военщины, питает к нему дружеские чувства. В свое время он пытался уберечь Мигеля от битвы, и военное самообладание больного не могло не произвести на него впечатления.
— Я рассказал про это полководцу, — сообщал он, — я много раз ему про это рассказывал. Он вскоре вас посетит. — Но Дон Хуан не приходил. Он был занят, он блистал. — Он даст вам рекомендательное письмо, — говорил Урбина, — он мне обещал. Я перечислил ему ваши заслуги.
— Но какие же заслуги. Дон Диего?
— Не говорите вздора! Мы оба это знаем. Рекомендательное письмо будет адресовано королю. С ним вы вернетесь в Испанию, король сделает вас капитаном и даст вам роту.
Это было бы, конечно, большой удачей. Должность капитана считалась чрезвычайно доходной. Это обеспечило бы существование отцу, матери и сестрам.
Вести из дому звучали смутно и малоутешительно. Правда, одна из сестер была навсегда пристроена: она постриглась в монахини. Мигель попытался представить ее себе в одежде монахини-кармелитки, но черты ее расплылись и исчезли. Он ничего не знал о военных скитаниях брата Родриго. Ходили толки о жизни старшей сестры. Андреа много раз меняла мужей и не жила больше в родительском доме. Не существовало больше и самого родительского дома. Маленькое поместье в Алькала было продано, — за долги, как догадывался Мигель. Вести приходили из Мадрида, из Севильи, из Вальядолида.
Отец, в юности немного изучавший право, решил, по-видимому, попытать счастья на этом поприще и стал чем-то вроде судебного советчика и ходатая. Это давалось ему не легко, потому что в каждом письме были жалобы на все усиливающуюся глухоту. Мать молчала. Сервантеса мучила невозможность обеспечить стареющим людям беззаботный закат.
Наконец его отпустили как выздоровевшего. Остаток руки болтался у него в рукаве, это производило странное, но отнюдь не отталкивающее впечатление. Рука была похожа на обломок скалы.
Какое счастье, что это левая! Щит можно было привязать к руке… Готовились новые военные действия против турок. Быть может, ему еще удастся схватить счастье за холку в новом, более славном деле.
Но прошли времена боевых успехов для него и для Дон Хуана. Беспорядочно и неудачно развертывались последующие операции в Средиземном море, проводились по мелочам и всегда с недостаточными средствами. Подымали кулак для удара, но медлили его обрушить. Или наносили удар, но надо было ударить вторично, а этого не случалось, и враг вставал почти невредимым. Уже давно возродился магометанский флот. В Наваринской бухте представился случай окружить его и уничтожить; но несогласованность расслабляла каждое начинание, и христианская армада вернулась ни с чем.
Полководец беспокойно метался, подстегиваемый своим тщеславием. Он завоевал Тунис. Он завоевал его для себя, он желал там царствовать и через Ватикан сообщил о своем желании Филиппу. Филипп испугался. Сам не любивший войн, он смотрел с подозрением на своего заносчивого сводного брата. Он прежде всего отдал предусмотрительное распоряжение по своим канцеляриям при переписке отнюдь не именовать Дон Хуана Австрийского «высочеством», но лишь «превосходительством». Потом постепенно лишил его денежной и военной поддержки. Через год Тунис был снова потерян, теперь уже навсегда.
Дон Хуан устремил свои взоры на европейские государства. Он хотел властвовать. Он стал добиваться от Венецианской республики, чтобы в благодарность за его заслуги та уступила ему в суверенное владение часть своих островов. Ответ гласил, что Венеция заключила с Портой мир. Турки окрепли, берберийские разбойничьи государства снова дерзко рыскали по Средиземному морю. Корсары обшаривали все берега, облагали данью приморские города, захватывали корабли и людей, увозили богатую добычу в свои африканские гнезда.
Королевским войскам платили редко и скупо. Обременительными гостями были они в прекрасных городах Италии. Так как новых походов не предвиделось, войсковые части начали распадаться и солдаты были предоставлены самим себе. Толпами бродили они по полуострову, доблестные на вид, честные на словах, но хвастливые, презиравшие чужую жизнь и собственность, угрюмые и распутные. Любить их было не за что.
В это время король Филипп отозвал своего генералиссимуса с Южного моря. В неясных выражениях указывалось на некоторые задачи в Ломбардии. Время не предусматривалось, сборным пунктом войск назначалась Генуя. К этим войскам принадлежал также и полк Фигероа, в который был зачислен Сервантес.
Было мало радости тащиться с полком; без особого труда выхлопотал он себе разрешение проехать из Неаполя в Геную одному. Крайне стесненное полковое управление охотно избавило себя от лишнего рта.
Быстро была найдена лошадь. Неаполитанский торговец маслами, едущий в Рим, с удовольствием принял предложение военного сопровождать его по ненадежным дорогам. То рядом с ним, то поодаль, неторопливо скакал Сервантес на добром коне по древней Via Appia.
К четвертому полудню он уже ехал высокой насыпью, пересекающей голубоватый пар Понтийских болот. Лохматые головы буйволов подымались справа и слева из ядовитой травы. К вечеру в золотом летнем воздухе стояли перед ним холмы и купола Рима.
Вернув купцу его лошадь, Сервантес пустился пешком через весь город. У него колотилось сердце. Только теперь он осознал, как рад был он повидаться с каноником Фумагалли и приветливым Аквавивой. Не ради ли этого и поехал он один, проселочными дорогами?
Во дворце все ворота были раскрыты настежь. Никого не интересовал приезжий воин, никто его не опрашивал. При теперешнем папе в Ватикане царила свобода общения. Он лихо надвинул свой шлем, засунул за пояс кинжал и устремился вверх по знакомым лестницам, спеша по-военному обнять сурового старика. Духовные особы, спускавшиеся ему навстречу, оборачивались и пожимали плечами.
Это была та самая дверь. Он распахнул ее одним толчком и остановился. С молитвенной скамьи возмущенно поднялся незнакомый священник, молодой, остроносый, с пергаментным лицом и церемонно осведомился о причине посещения. Сервантес пробормотал извинение. Он окинул взглядом комнату. Ганнибаловы ковры висели на прежних местах.
Священник ничего не знал. До него в этих стенах жил чиновник индекс-конгрегации. Он никогда не слышал даже имени каноника.
Сервантес направился к апартаментам Аквавивы. Он робко постучал. Никто не отозвался. Все было пусто, двери смежных комнат стояли раскрытыми настежь. Царил безжизненный порядок.
Привратник, наконец, рассказал чужому солдату. Никого не осталось в живых. Каноник Фумагалли немногим пережил строгого папу, а за десять дней до него скончался кардинал. Он был похоронен в Латеране.
Привратник порылся в своей конторке.
— У меня, господин солдат, еще хранится листочек, — приветливо сказал он, — они раздавали такие после его смерти. Но вы его тоже навряд ли прочтете: тут по латыни написано.