-- Что с папой? -- спросила у Анни Иоганна. -- Ведь Доктор сказал, что ничего страшного нет.
Шагам, казалось, не будет конца. Но через некоторое время он все же появился на пороге своего кабинета.
-- Иоганна, посмотрите, чтобы Анни спокойно вела себя на диване. Мне нужно часа на два уйти.
Он внимательно посмотрел на ребенка и вышел.
-- Ты заметила, Иоганна, как выглядит папа?
-- Да, Анни. У него, очевидно, большие неприятности. Он страшно побледнел. Таким я его еще никогда не видела.
Прошло много часов. Когда Инштеттен вернулся, на крышах домов лежали вечерние тени и красный отблеск заката. Он пожал Анни руку, спросил, как она себя чувствует, и велел принести себе лампу. Лампу немедленно подали. В ее зеленый абажур были вделаны полупрозрачные овалы с фотографиями Эффи (подобные снимки были преподнесены в Кессине всем участникам спектакля "Неосмотрительный шаг"). Инштеттен медленно поворачивал абажур слева'направо и внимательно рассматривал каждую фотографию. Затем прекратил это, открыл дверь на балкон -- ему было душно -- и снова взялся за письма. Видимо, уже при первом просмотре он отобрал кое-какие из них и положил сверху. Теперь он вполголоса стал перечитывать их.
"Приходи снова после обеда в дюны за мельницу. Мы сможем спокойно поговорить у старухи Адерман, ее домик стоит на отлете. Ты не должна ничего бояться. Мы тоже имеем полное право. И если ты скажешь это решительно, я уверен, что страх твой пройдет. Жизнь ничего бы не стоила, если бы мы считались со всеми законами. Самое лучшее лежит по ту сторону правил. Научись находить в этом радость".
"...Уехать, бежать, пишешь ты. Нет, это невозможно. Я не могу оставить жену, к тому же в нужде. Мы должны относиться к жизни гораздо легче и проще, иначе мы оба погибнем. Легкомыслие -- самая лучшая вещь на свете. Это судьба. От нее никуда не уйдешь. Неужели тебе в самом деле хотелось бы, чтобы было иначе, чтобы мы никогда не встретили друг друга?"
И третье письмо:
"...Приди еще раз на прежнее место. Просто не знаю, как пойдет теперь моя жизнь без тебя! Да еще в таком захолустье. Я вне себя от отчаяния, но в одном ты права: это спасение, и нам нужно лишь благословлять того, кто уготовил разлуку".
Едва он отодвинул от себя это письмо, как в квартире раздался звонок. Иоганна тотчас же доложила: "Тайный советник Вюллерсдорф".
Вюллерсдорф вошел и с первого взгляда заметил, что случилось что-то ужасное.
-- Пардон, Вюллерсдорф, -- сказал Инштеттен, встречая его,-- я вынужден был попросить вас зайти ко мне сегодня. Обычно я не беспокою друзей в часы вечернего отдыха, особенно своих коллег по министерству, у которых и без того столько дел. Но иначе было нельзя. Прошу вас, садитесь. Будьте как дома. Вот сигары.
Вюллерсдорф сел. Инштеттен снова принялся ходить' взад и вперед: он очень волновался, ему трудно было оставаться на месте. Однако нужно было начинать разговор, он взял сигару, сел напротив Вюллерсдорфа и попытался успокоиться.
-- Я пригласил вас, -- начал он, -- в связи с двумя обстоятельствами: во-первых, я хочу попросить вас передать моему противнику вызов и, во-вторых, быть моим секундантом. Как видите, одна просьба не лучше другой. Жду, что вы мне на это ответите.
-- Вы же знаете, Инштеттен, я всегда к вашим услугам. Но прежде, чем я узнаю все обстоятельства, я хотел бы спросить, извините за наивный вопрос: неужели нельзя поступить как-то иначе? Мы с вами уже не так молоды, вы --чтобы брать в руки пистолет, а я -- чтобы быть этому пособником. Прошу вас, не поймите меня превратно, я не собираюсь отказывать вам. Вы прекрасно знаете, что вам я ни в чем не могу отказать. А теперь расскажите, в чем дело.
-- Речь идет о любовнике моей супруги. Он был моим другом, или чем-то вроде этого.
Вюллерсдорф взглянул на Инштеттена.
-- Это невозможно, Инштеттен.
-- Это более, чем возможно, это факт. Читайте! Вюллерсдорф пробежал глазами несколько строчек.
-- Они адресованы вашей жене?
-- Да, я нашел их сегодня в столике для рукоделья.
-- А кто их писал?
-- Майор Крампас.
-- Роман, стало быть, разыгрался в Кессине? Инштеттен кивнул.
-- Следовательно, лет шесть или шесть с половиной тому назад.
- Да.
Вюллерсдорф замолчал. Через некоторое время Инштеттен не выдержал:
-- На вас, кажется, произвело впечатление то, что с тех пор прошло несколько лет -- шесть или семь? Существует, конечно, теория давности, но я не знаю, применима ли она к данному случаю.
-- Я тоже не знаю,-- сказал Вюллерсдорф. -- И я сознаюсь вам честно, суть дела заключается именно в этом.
Инштеттен посмотрел на него с удивлением.
-- Вы говорите это серьезно?
-- Совершенно серьезно. Сейчас не время заниматься jeu d'esprit (Игрой ума /франц./) или уловками диалектики.
-- Мне очень интересно, что вы думаете. Скажите откровенно, как вы к этому относитесь?
-- Ваше положение ужасно, Инштеттен, вашему счастью конец. Но, если вы убьете любовника, вы будете вдвое несчастней: к сердечной ране прибавится новая боль -- то, что вы кого-то убили. Все сводится к вопросу -- стоит ли вызывать его на дуэль. Разве вы считаете себя настолько задетым, возмущенным, оскорбленным, чтобы вопрос стоял только так -- один из нас должен уйти: или я, или он. Считаете вы так?
-- Я точно не знаю.
-- Вы должны знать это.
Инштеттен вскочил, подошел к окну и в нервном возбуждении стал стучать пальцем по стеклу. Затем он быстро обернулся, подошел к Вюллерсдорфу и сказал:
-- Вы правы, этого нет.
-- Что же есть?
-- То, что я бесконечно несчастлив, глубоко оскорблен и позорно обманут. Но ненависти я все же не чувствую, у меня нет абсолютно никакой жажды мести. И, если спросить, почему, я думаю, прежде всего, дело во времени. У нас часто говорят о вине, которую будто бы нельзя искупить. Это неверно, неверно и перед людьми и перед богом. Прежде я не подозревал, что время, одно только время имеет такую чудодейственную силу. И затем, во-вторых: я люблю свою жену, люблю еще, хотя это и странно. Все, что случилось, я считаю ужасным, но я настолько пленен ее обаянием, ее милым светлым характером, что мог бы, даже вопреки своим собственным принципам, найти в глубине души прощение для нее.
Вюллерсдорф кивнул.
-- Мне это понятно, Инштеттен, вероятно, точно так же поступил бы и я. Но если вы так относитесь к этому делу, если вы говорите мне: "Я люблю эту женщину так сильно, что могу ее простить", и если к тому же принять во внимание, что все это случилось давно, очень давно, словно не на земле, а на какой-то другой планете, то невольно хочется спросить, дорогой мой Инштеттен, зачем затевать всю эту историю?!
-- Потому что другого выхода нет. Я уже все взвесил и все обдумал. Каждый из нас живет не сам по себе, все мы являемся частицами единого целого, и нам приходится считаться с ним, с этим целым, хотим мы этого или нет. Живи я сам по себе, я бы все оставил как есть, я бы согласился один нести свою новую ношу. Настоящего счастья мне, конечно, было бы уже не видать, но, по-моему, многие, очень многие живут без него, без этого "настоящего" счастья. Мне бы тоже пришлось обойтись без него, и я бы тоже, наверное, привык. Быть счастливым совершенно не обязательно (большинство даже и не претендует на это), и не обязательно убивать человека, укравшего счастье. Если не считаться с общественным мнением, его можно было бы оставить в живых. Но в общественной жизни людей выработалось нечто такое, против чего не пойдешь. По железным параграфам этого "нечто" мы привыкли.судить и о себе и о других. Попробуйте настоять на своем, и общество обольет вас презрением. Поэтому в конце концов мы поступаем так, как угодно общественному мнению. А тот, кто не выдерживает, добровольно уходит со сцены,-- пуля в лоб -- и вас нет. Простите, Вюллерсдорф, я, кажется, принялся читать популярную лекцию, в которой содержится только то, что каждый уже говорил себе сотни раз. Но кто может сказать что-то абсолютно новое! Итак, повторю еще раз: ненависти я ни к кому не питаю, и из-за погубленного счастья я бы не хотел обагрить свои руки в крови. Однако, как вы видите, общественное "нечто" деспотически диктует мне свою волю, оно не признает ни любви, ни обаяния, ни теории давности. Я должен! Выбора нет.
-- И все-таки я не знаю, Инштеттен... Инштеттен улыбнулся.
-- Тогда вам придется решать самому, Вюллерсдорф. Сейчас уже десять часов. Шесть часов тому назад -- в этом, так и быть, я еще признаюсь -- мои карты не были раскрыты, тогда я еще мог выбирать. А сейчас выбора нет, сейчас я нахожусь в тупике. Если хотите, в этом ви-новат только я. Мне нужно было бы сохранить самообладание, нужно было бы попытаться пережить все в себе, схоронить в глубине души свою тайну. Но все произошло слишком внезапно, слишком неожиданно для меня. Я не виноват, что в такой ситуации мои нервы не выдержали. Я сгоряча отправился к вам, написал вам записку и... выпустил карты из рук. С этого момента о моем несчастье и, что гораздо хуже, о пятне, которое чернит мою честь, стало наполовину известно другому лицу, а теперь, после тех слов, которыми мы обменялись, он уже знает и обо всем остальном. И так как этот другой сидит сейчас здесь, то, следовательно, я не могу отступить.'
-- Не знаю... -- повторил Вюллерсдорф. -- Мне бы очень не хотелось прибегать к избитому выражению, но лучше, кажется, все равно не сказать... Знайте, Инштет-тен: я буду нем как могила.
-- Да, Вюллерсдорф, так принято говорить. Но, к сожалению, в этом мире тайн не бывает. Я прекрасно понимаю, что вы никому не скажете ни полслова. Но вы-то тем не менее знаете обо всем! И мне не легче от того, что вы меня одобряете, что вы, как вы выразились, согласны со мной. С этого момента -- и от этого никуда не уйдешь -- я как бы становлюсь объектом вашего сочувствия и участия (уже это одно пренеприятная вещь), вы невольно будете контролировать каждое слово, которым я перемолвлюсь с женой. И если ей случится заговорить о неверности мужу или судить о других -- все женщины любят поговорить о таких вещах,-- я буду сидеть, не зная, куда девать глаза. А если мне, улаживая какое-нибудь совершенно пустяковое дело, связанное с оскорблением чести, случится сказать: "Здесь как будто бы нет никакого dolus (Обман, хитрость /лат./) или еще что-нибудь в этом роде, на вашем лице может промелькнуть улыбка, и мне покажется, что в душе вы подумали: "Бедняга Инштеттен, у него просто какая-то страсть делать химический анализ состава оскорбления. Ему никак не удается постичь, в каком же количестве оскорбление может дать смертельный исход. Сам-то он проглотил довольно солидную дозу и тем не менее остался в живых". Ну, как по-вашему, Вюллерсдорф, прав я или нет?
Вюллерсдорф поднялся из кресла.
-- Это ужасно, что вы правы, но вы ведь действительно правы. Больше я не намерен вас мучить своими "так нужно"... Мир таков, как он есть, все идет в нем не так, как нам хочется, а как это нужно другим. "Божий суд", о котором высокопарно говорят некоторые люди, -- чепуха! Наш культ чести, наоборот, -- дань идолопоклонству, и все-таки нам приходится поклоняться идолам, покуда они существуют.
Инштеттен кивнул.
Вюллерсдорф посидел еще четверть часа; потом было решено, что он уедет сегодня. Ночной поезд уходит ровно в двенадцать. И они попрощались, договорившись встретиться в Кессине.
Глава двадцать восьмая
На следующий вечер выехал и Инштеттен. Он поехал тем же поездом, которым накануне отправился Вюллерсдорф. В шестом часу утра он вышел на железнодорожной станции, слева от которой начиналась шоссейная дорога на Кессин. Как всегда, пассажиров у пристани уже ожидал неоднократно упоминавшийся здесь пароход -- в летнее время он отходил сразу же после прибытия поезда. Первый гудок Инштеттен услыхал, когда сходил с последних ступенек платформы. До причала было недалеко, всего каких-нибудь пара минут ходьбы. Поднявшись на палубу, Инштеттен поздоровался с капитаном, который на сей раз показался ему немного смущенным -- очевидно, он уже вчера услыхал обо всем -- и встал, как всегда, недалеко от руля. Пароход, не задерживаясь, отчалил от пристани.
Было чудесное утро, светило яркое солнце, а на борту почти не было пассажиров. Инштеттену вспомнилось, как, возвращаясь из свадебного путешествия, он вместе с Эффи ехал в открытой карете вдоль берега Кессины. Тот ноябрьский день был такой серый и пасмурный, зато сколько было света и радости в сердце! А теперь всюду свет, всюду солнце, и только в сердце ноябрь. И потом много раз ему приходилось ехать этой дорогой, мимо мирных полей, мимо крестьян, занятых повседневным трудом, мимо плодородных пашен и нив, мимо лугов, где коровы медленно поворачивают голову вслед проезжающим. Прежде ему доставляло удовольствие видеть этот мир и покой, а теперь его радовала появившаяся вдали гряда облаков, ему было приятно, что сверкающая лазурь небосвода начинает слегка омрачаться.
Так плыли они некоторое время вниз по течению. Когда пароход прошел великолепную гладь бухты Брейт-линга, вдали показалась колокольня кессинской церкви. Затем стал виден бастион и ряд домиков с яликом или лодкой перед каждым из них. Наконец пароход подошел к причальным мосткам. Инштеттен, попрощавшись с капитаном, стал спускаться по трапу, который подкатили вплотную, чтобы удобнее было сходить. А на берегу его уже встречал Вюллерсдорф. Поздоровавшись, они молча пошли через насыпь к гостинице Гоппензака и сели за столик под тентом.
-- Вот и я вчера, когда приехал, сразу же устроился в этой гостинице,--сказал Вюллерсдорф, которому не хотелось с места в карьер начинать разговор о делах. -- Удивительно, что в таком захолустье, как Кессин, находишь такую хорошую гостиницу. Теперь у меня уже не возникает сомнений, что мой друг, оберкельнер, говорит на трех языках. Судя по его пробору и в особенности по вырезу жилетки, можно предположить все четыре... Жан, будьте любезны, коньяк и кофе!
Инштеттен понимал, что Вюллерсдорф взял правильный тон, но ему не удалось справиться со своим беспокойством, и он невольно вынул часы.
-- У нас еще есть время,-- сказал Вюллерсдорф. -- Примерно часа полтора. Я заказал карету на четверть девятого. Ехать-то всего каких-нибудь десять минут.
-- А куда?
-- Крампас предложил было вначале угол леса за кладбищем. Потом осекся, сказав: "Нет, нет, там не надо". В конце концов мы выбрали одно место за дюнами. Оно находится почти у самого берега, там в передней дюне есть углубление с видом на море.
Инштеттен улыбнулся.
-- Конечно, Крампас выбирал прежде всего красивое место. Он всегда отличался пристрастьем к подобным вещам. А как он держался?
-- Прекрасно.
-- Высокомерно? Развязно?
-- Ни то, ни другое. Скажу по чести, Инштеттен, его поведение меня глубоко взволновало. Вначале, когда я назвал ваше имя, он побледнел как мертвец, даже губы у него задрожали. Но это продолжалось не больше секунды. Усилие воли -- и он снова стал казаться спокойным, только в глазах затаилась печаль и что-то вроде чувства обреченности. Думается, он не рассчитывает на благоприятный исход для себя, собственно, и не хочет его. Если я правильно понял его -- он любит жизнь, хотя в то же время полон равнодушия к ней. Он берет все, что можно, от жизни, и знает, что это не бог весть как много.
-- А кто у него секундант? Вернее, кого он с собой привезет?
--- Это было его главной заботой, как только он немного пришел в себя. Он назвал двух-трех дворян из окрестностей Кессина, но сразу же отказался от них: этот стар, а тот слишком набожен. В конце концов он решил вызвать из Трептова телеграммой своего старого друга, Будденброка. Он уже здесь, великолепный мужчина, внешне бравый вояка, а в сущности -- настоящий ребенок. Он долго не мог успокоиться и, взволнованный, все время ходил по комнате. А когда я ему обо всем рассказал, он сказал, как и мы:
-- Вы правы, этого нельзя избежать.
Наконец кофе был подан. Закурили сигары. Вюллерсдорф все время старался говорить о посторонних вещах.
-- Меня удивляет, что из ваших кессинских знакомых ни один не пришел поприветствовать вас. Я слышал, вас здесь очень любили. Ну, скажем, Гизгюблер...
Инштеттен улыбнулся.
-- О, вы не знаете здешних людей! Наполовину это филистеры, наполовину же люди себе на уме, по правде говоря, не совсем в моем вкусе. И все-таки им всем присуща одна добродетель -- они очень щепетильны, в особенности старый Гизгюблер. Все уже, несомненно, слыхали о том, что здесь происходит, но именно поэтому каждый остерегается обнаружить свое любопытство.
В это время слева показалась карета с откинутым верхом. Она двигалась медленно, так как приехала немного раньше, чем нужно.
-- Это наша? -- спросил Инштеттен.
-- Очевидно.
Карета, доехав до гостиницы, остановилась. Оба встали. Вюллерсдорф подошел к кучеру и громко сказал:
-- Нам нужно на мол.
Мол находился в противоположном направлении от места дуэли; к нему от берега нужно было повернуть направо, тогда как к дюнам надо было ехать налево; Вюллерсдорф же дал неправильное указание, чтобы избежать возможных инцидентов. Впрочем, куда бы потом ни повернуть, влево или вправо, к берегу обязательно нужно было ехать через питомник, так что дорога неминуемо привела их к прежнему жилищу Инштеттенов. Дом выглядел мрачнее прежнего, даже нижний этаж казался нежилым и запущенным. "Как это было тогда наверху?" -- подумал Инштеттен, и чувство неприязни, которое питала к этому дому Эффи, над чем он прежде постоянно подтрунивал, желая помочь ей избавиться от него, вдруг охватило и его самого. Он был рад, что они уже проехали мимо.
-- Вот здесь я жил,-- сказал он Вюллерсдорфу,
-- Невеселое место, вид у дома какой-то странный, заброшенный.
-- Очевидно, теперь так и есть. В городе он известен как "дом с привидением". Теперь это название, кажется, ему очень подходит.
-- А за что его так называют?
-- О, пустяки! Здесь когда-то жили старик капитан с племянницей или, кажется, внучкой, которая в один прекрасный день куда-то исчезла, и китаец, по слухам, любовник этой особы. В прихожей на тонких бечевках болтались крокодил и акула; они все время шевелились, будто живые. Занятная история, как-нибудь потом расскажу. Сейчас у меня в голове совсем не те привидения.
-- Не забывайте, все еще может уладиться.
-- О нет, это исключено, вы же сами об этом упомянули, когда говорили о Крампасе.
Вскоре проехали и питомник. Кучер хотел было повернуть направо на дорогу, ведущую к молу.
-- Поезжайте лучше налево. К молу мы поедем потом.
И кучер свернул на широкую проезжую дорогу, которая шла позади мужских купален в направлении к лесу.
Примерно шагах в трехстах от леса Вюллерсдорф велел остановиться. Оба седока вышли из кареты и уже пешком стали спускаться через зыбучий песок по довольно широкой дороге, пересекавшей три ряда дюн. Повсюду была видны густые заросли берегового овса, который окружали бессмертники. Там и сям, как капельки крови, мелькали гвоздики. Инштеттен наклонился и, выпрямившись, продел в петлицу гвоздичку.
-- А бессмертники будут потом.
Так они шли пять минут. Когда они добрались до глубокой лощины, образованной двумя рядами ближайших к морю дюн, они увидели противников: Крампаса и Будденброка, а рядом с ними милейшего Ганнеманна. Доктор держал свою шляпу в руках, и ветер развевал его белые волосы.
Инштеттен и Вюллерсдорф стали подниматься по песчаному откосу. Будденброк пошел им навстречу. Поздоровались. Оба секунданта отошли, чтобы еще раз обсудить кое-какие вопросы. Решено было приступать к делу а tempo (Не мешкая /итал./). Стрелять назначили с десяти шагов. Будденброк тут же вернулся к своим. Все было быстро улажено. Раздались выстрелы. Крампас упал.
Инштеттен попятился немного назад и отвернулся. Вюллерсдорф подошел к Будденброку. Оба стояли в ожидании приговора врача. Ганнеманн, поднявшись с земли, безнадежно развел руками. Крампас сделал знак рукой, ему хотелось что-то сказать. Вюллерсдорф наклонился к нему, кивнул в знак согласия головой, видимо, разобрав несколько слов, едва слышно произнесенных похолодевшими устами майора, и направился к Инштеттену.
-- Крампас хочет вам что-то сказать. Вы не должны отказывать ему в этом, Инштеттен, ему осталось жить не более трех минут.
Инштеттен подошел к Крампасу.
-- Будьте добры...-- были его последние слова.
В его глазах отразилось страдание. В то же время в них вспыхнул радостный свет. И на этом все кончилось.
Глава двадцать девятая
В тот же день вечером Инштеттен вернулся в Берлин. После дуэли он поехал в карете, которую оставил у перекрестка за дюнами, прямо на станцию, не заезжая в Кессин и предоставив секундантам самим доложить обо всем властям. В вагоне (он оказался в купе один) Инштеттен снова стал раздумывать над событиями последних двух дней; его преследовали все те же мысли и чувства, только шли они теперь как бы в обратном порядке: сначала явилась убежденность в своей правоте, чувство выполненного долга, потом поползли сомнения.
"Вина, -- убеждал он себя, -- если таковая, вообще говоря, существует, не зависит от места и времени и не может, следовательно, уменьшиться с течением времени. Всякая вина требует искупления, в этом есть смысл. Простить за давностью было бы выражением слабости, решением половинчатым, в котором есть, по меньшей мере, что-то прозаическое".
Эта мысль ободрила его, и он еще раз повторил: все шло именно так, как и следует быть. Но в тот самый момент, когда ему все стало ясно, он снова начал сомневаться во всем: "Нет, давность существует, может быть это понятие даже самое разумное, хотя оно и звучит прозаически; впрочем, так звучит все, что разумно. Сейчас мне сорок пять лет. Если бы я обнаружил письма не сейчас, а, скажем, лет через двадцать пять, мне было бы семьдесят! И тогда Вюллерсдорф, конечно, сказал бы мне: "Инштеттен, не будьте дураком!" Ну, сказал бы не Вюллерсдорф, так Будденброк, а не он, так я сам,-- не все ли равно кто. Это-то мне ясно. Да, стоит немножко преувеличить, и сразу становится ясно, до чего все нелепо и смешно. В этом нет никакого сомнения. Ну, а где граница, где начало нелепости? После десяти лет давности дуэль еще необходима, она-де означает тогда спасение чести, а если прошло одиннадцать или, скажем, десять с половиной лет, ее уже называют глупостью. А граница, где же граница? Или, быть может, мы ее уже перешли?.. Когда я вспоминаю его последний взгляд, взгляд человека, покорившегося судьбе, я читаю в этом взгляде, таившем улыбку: "Ну, Инштеттен, рыцарь принципов... Уж от этого вы могли бы избавить меня, так же как, впрочем, и себя". И, кажется, он прав. В глубине души я знаю, что он прав... Ведь если бы я чувствовал к нему смертельную ненависть, если бы у меня вот здесь было желание мести... Желание мести -- ужасная вещь, но это по крайней мере живое человеческое чувство! А ведь я устроил спектакль в угоду предрассудкам. У меня все было наполовину игрой, наполовину все было комедией. А теперь я вынужден и дальше ломать эту комедию: мне придется прогнать Эффи, погубить и ее и себя... Мне следовало бы сжечь эти письма, и свет не узнал бы о них. А потом, когда она, ничего не подозревая, вернулась бы домой, мне нужно было бы просто сказать: "Твое место здесь" -- и внутренне расстаться с ней. Но не на глазах у света. В жизни встречается много таких семей и супружеств, которых на самом деле давно уже нет... Счастья, конечно, больше бы не было, но не было бы и этих вопрошающих глаз с их безмолвным укором".
Около десяти часов вечера Инштеттен вышел у дома. Он поднялся по лестнице, дернул ручку звонка, дверь открыла Иоганна.
-- Как себя чувствует Анни?
-- Хорошо, сударь. Она еще не спит. Если вам угодно...
-- Нет, нет, это только взволнует ее. Я лучше повидаюсь с ней завтра. Принесите мне стакан чаю, Иоганна. Кто у нас здесь был?
-- Только доктор.
И вот Инштеттен снова остался один. По своему обыкновению, он стал ходить взад и вперед по комнате. "Они уже все знают. Розвита глупа, но Иоганна умная женщина. И хотя у них нет достоверных данных, тем не менее они все поняли и знают все. Удивительно, как люди учитывают каждую мелочь, слагая целые истории, которые рассказывают потом так, словно сами были свидетелями".
Иоганна принесла чай; Инштеттен выпил. Он смертельно устал и скоро заснул.
Проснулся Инштеттен довольно рано. Он повидал Анни, поговорил с ней, похвалил за то, что она умеет хорошо выздоравливать, и отправился в министерство, чтобы доложить шефу обо всем, что произошло. Министр отнесся к нему весьма благосклонно:
- Да, Инштеттен, блажен, кто из всего, что уготовила нам жизнь, выходит цел и невредим... и вас это не миновало.
Он нашел, что все сделано правильно, и предоставил Инштеттену самому улаживать остальные дела.
Лишь к вечеру Инштеттен снова попал домой, где нашел несколько строк от Вюллерсдорфа: "Приехал только сегодня утром. Пришлось пережить массу всякой всячины, и скорбного и трогательного, особенно с Гизгюблером. Это самый деликатный горбун, какого я когда-либо видел. О Вас он говорил немного, но о Вашей жене! Тотчеловечек никак не мог успокоиться и под конец даже расплакался. Чего только не бывает на свете! Хотелось бы, чтобы таких Гизгюблеров было побольше. К сожалению, других больше. А потом сцена в доме майора... ужасно! Впрочем, об этом ни слова. Вспомнилось правило: будь тактичен. Я повидаюсь с Вами завтра. Ваш В ". Инштеттен был потрясен, когда прочел эти строки. Он сел и тоже написал несколько писем. Кончив писать, позвонил.
-- Иоганна, опустите эти письма в ящик! Иоганна взяла письма и пошла было к двери.
-- ...Да, Иоганна, вот еще что: госпожа больше не вернется домой. Почему -- вы узнаете от других. Но Ан-ни не должна этого знать, по крайней мере сейчас. Бедная девочка! Вы постепенно приучите ее к мысли, что у нее больше нет матери. Мне это трудно сделать самому. Но вам следует подойти к ней осторожно. И последите, чтобы Розвита не испортила дела.
Иоганна на минуту остолбенела, затем подошла к Инштеттену и поцеловала ему руку.
Когда она появилась на кухне, она была преисполнена чувства гордости, превосходства, прямо-таки счастья, -- господин не только рассказал ей обо всем, но еще и попросил последить, "чтобы Розвита не испортила дела"! И это было самое главное. И хотя у Иоганны было отнюдь не злое сердце и она по-своему жалела госпожу, но сейчас упоение своим триумфом подавило в ней все остальные чувства,-- ведь сам барон удостоил ее своего доверия!
В обычных условиях ей было бы нетрудно дать почувствовать этот свой триумф, но сегодня обстоятельства не благоприятствовали этому: ее соперница, не будучи доверенным лицом, все же оказалась в курсе дела. И вот каким образом: примерно в то время, когда Иоганна была у Инштеттена, швейцар внизу позвал Розвиту в свою каморку; не успела она войти, как он сунул ей в руки газету:
-- Вот, Розвита, тут есть кое-что и для вас. Вы можете вернуть мне газету потом, жаль, что это всего лишь "Вестник для иностранцев". Моя Лене пошла за "Маленьким журналом". Уж там, наверное, напишут побольше, они там знают все. Вот, Розвита! Кто бы мог только подумать!
Розвита, обычно не очень любопытная, после таких слов быстро, насколько умела, поднялась по черной лестнице к себе на кухню, и, когда к ней вошла Иоганна, уже кончала читать.
Иоганна положила на стол письма, которые дал ей Инштеттен, и, делая вид, что читает адреса на них (хотя она сразу сообразила и удостоверилась, кому они предназначались), с наигранным спокойствием сказала:
-- Одно, оказывается, в Гоген-Креммен.
-- Ну, разумеется,-- ответила Розвита. Иоганну удивило это замечание.
-- Но ведь обычно господин никогда не пишет в Гоген-Креммен.
-- Обычно. А теперь... Посмотрите, что мне только что дал швейцар внизу.
Иоганна взяла газету и вполголоса прочитала место, отмеченное чернилами, да еще жирной чертой: "Как мы узнали из хорошо информированного источника незадолго перед выпуском этого номера, вчера утром в курортном местечке Кессин в шведской Померании состоялась дуэль между советником министерства ф. И. (Кейт-штрассе) и майором Крампасом. Майор Крампас убит. Говорят, он был в близких отношениях с госпожой советницей, красивой и еще очень молодой женщиной".
-- И чего не напишут в газетах,-- сказала Иоганна, расстроившись, что не она первая сообщила новость.
-- Да,-- сказала Розвита.-- А люди будут читать и ругать мою дорогую, бедную госпожу. Бедный майор! Его уже нет в живых.
-- Розвита, подумайте, что вы говорите? Кого же, по-вашему, не должно быть в живых? Хозяина, что ли?
-- Нет, Иоганна, Хозяин пусть тоже живет, жить должны все. Я только не хочу, чтобы в кого-то стреляли. Выстрелов я прямо слышать не могу. Но вы только подумайте, Иоганна, ведь с тех пор прошла почти что целая вечность, и письма-то -- мне еще показалось странным тогда -- сначала они были несколько раз перевязаны краской нитью, а потом как-то смяты и уже без нити,--письма-то уже совсем пожелтели, времени-то ведь сколько прошло. Здесь, в Берлине, мы живем никак уже седьмой год. И как можно из-за такой старой истории...
-- Знаете, Розвита, вы рассуждаете по своему разумению. А уж, если говорить правду, то во всем виноваты вы. Все и началось с этих писем. Зачем вы пришли со стамеской и вскрыли столик для рукоделья? Этого делать нельзя, никогда нельзя взламывать замок, который запер кто-то другой.
-- Очень красиво, Иоганна, с вашей стороны сваливать теперь вину на меня. Вы прекрасно знаете, что виноваты вы сами. Это вы, как безумная, прибежали на кухню и сказали, что нужно открыть столик, что там есть бинт. Я и пришла со стамеской, а теперь, пожалуйста, я во всем виновата. Нет, я скажу...
-- Ну, хорошо, беру свои слова назад, Розвита. Только и вы не говорите: "Бедный майор!" Что значит "бедный майор"! Ваш бедный майор никуда не годился. У кого такие рыжие усы, а он их к тому же вечно крутил, тот ни на что не годится и только причиняет вред. Кто все время служил в хороших домах,-- а вам, Розвита, извините, прежде не приходилось,-- тот знает, что к чему и что такое честь. Уж раз так случилось, ничего не поделаешь, приходится, как там говорят, "вызывать на дуэль" и -один должен быть непременно убит.