Если же у вас комплекс солнца, то в вашем представлении все что угодно становится соотнесенным с солнцем; а если комплекс луны, то, соответственно, все связывается именно с ней.
В бессознательном все архетипы взаимодействуют и влияют друг на друга. Это похоже на то, что происходит при печатании наложенных друг на друга фотографий, которые уже никак нельзя представить в отдельности. Вероятно, нечто подобное происходит и в бессознательном, что обусловлено его относительной вневремен-ностью и внепространственностью. Это можно наблюдать при одновременном предъявлении в одном изображении сразу нескольких. Выделить из них какое-то одно можно только в том случае, если осуществлять это с помощью интеллекта: в процессе поиска ваш взгляд падает на одно из них, а на какое — зависит просто от того, на что вы обратили внимание в первую очередь, так как вы все равно всегда имеете дело с коллективным бессознательным в целом. Таким образом, для одного ученого мать— это все, для другого же — все заключено в жизни растений, а для третьего— нет ничего важнее солярного мифа. Удивительно то, что подобные интеллектуалы, обнаружив взаимосвязь между, скажем, деревом и солнцем или деревом и гробом, добавляют в связи с этим «конечно», «очевидно» или «естественно». Например: «Очевидно, что дерево — это мать». Поэтому нужно осмотрительно относиться к тому, в каком контексте автор употребляет такие слова. Архетипические связи и в самом деле являются очевидными и естественными, а следовательно, заманчиво использовать именно такие определения. И когда автор говорит, что нечто является «естественным» или «очевидным», он уверен, что все его читатели попадут в ту же ловушку. Но в такую западню попадают не все, а только те индивиды, которые принадлежат к мыслительному типу. Остальные же, после некоторого сопротивления, понимают, что не может все что угодно стать всем что угодно, и приходят к тому, что между символами существует различие в их эмоциональной ценности.
Сказки можно интерпретировать с помощью любой из четырех основных функций сознания. Мыслительный тип, например, будет указывать на структуру и на способ, посредством которого связаны все мотивы. Чувствующий тип выстроит эти мотивы в соответствии с их ценностью (иерархией ценностей), что также вполне оправданно. С помощью чувствующей функции можно получить хорошую и полную интерпретацию сказки. Ощущающий тип будет опираться на простое наблюдение символов и давать их полное подробное развертывание. А интуитивный тип, наоборот, будет видеть всю совокупность символов в их единстве. Люди с преобладанием интуиции убедительнее других могут показать, что сказка в целом — это не сбивчивый рассказ, перескакивающий с одного вопроса на другой, а единое сообщение, разделенное на множество аспектов. И чем более дифференцированными функциями обладает человек, тем лучше он способен интерпретировать волшебные сказки, так как к ним необходимо подходить с разных сторон, используя, по возможности, все четыре функции. А следовательно, чем больше внимания вы будете уделять их развитию и чем лучше будете осознавать полезность каждой из них, тем более яркой и разносторонней станет ваша интерпретация. Интерпретация — это искусство, для овладения которым необходима практика. Я попытаюсь дать вам некоторые общие указания, без которых невозможно этому научиться. Я всегда говорю студентам, что мои лекции не нужно заучивать наизусть, а следует пытаться самостоятельно интерпретировать сказки, потому что только так и можно чему-то научиться. Интерпретация — это не только искусство, но и умение, в котором очень многое зависит от вас самих. Занятие, на котором все студенты интерпретируют одну и ту же сказку, — это одновременно исповедь и тест Роршаха. И этого невозможно избежать. Вы должны вложить в это всю свою душу.
Начать же необходимо с вопроса о том, почему в юнгианской психологии нас интересуют именно мифы и сказки? Юнг заметил однажды, что именно благодаря сказкам можно наилучшим образом изучать сравнительную анатомию человеческой психики. В мифах, легендах или любом другом, более развернутом, мифологическом материале мы постигаем базисные паттерны человеческой психики, преодолевая множество культурных наслоений. Сказки же отражают эти паттерны в психическом более ясно и четко, так как включают гораздо меньше специфического культурного материала.
Одно из основных обвинений, которое обрушивают на наши головы представители других психологических школ, состоит в том, что мы везде видим архетипы, что наши пациенты каждую ночь видят архетипические образы во сне; нашим же оппонентам получить подобные факты никогда не удается. Проблема здесь заключается в том, что архетипические мотивы невозможно обнаружить, если не знаешь, что они из себя представляют. Аналитик, который просто не умеет замечать архетипические мотивы, будет давать им личностно окрашенную интерпретацию, соотнося их со своими воспоминаниями. Для того чтобы научить распознавать архетипический материал, в первую очередь, необходимо обладать запасом общих знаний в этой области. Именно по этой причине мы и пытаемся как можно больше узнать об этих мотивах и их различных способах организации (set-ups).
Но существует и другая причина, которая в практическом плане является более важной и ведет к более существенным проблемам. Например, если пациент рассказывает вам свой сон, а у вас уже есть его анализ (т. е. общие сведения о внутренней и внешней жизни пациента), то, даже если вы и попытаетесь воздержаться от каких либо предварительных выводов, навряд ли вам удастся избежать «рабочей» формулировки гипотезы относительно имеющейся У данного человека проблемы: то ли это зависимость мужчины от своей матери, то ли — дочери от отца, то ли — одержимая анимусом женщина, или бог знает что еще. Представим, например, что в соответствии с выдвинутой гипотезой ваша пациентка сильно озабочена своим анимусом. И когда она рассказывает вам свой сон о ночном грабителе, который ее очень напугал, в этом случае вы реагируете следующим образом: «Ага, ну вот и попалась голубушка, так я и знал». Вы совсем не замечаете, что не интерпретируете сон, а просто узнаете в нем то, что и предполагали. Вы связываете его с тем, что, как вы уже интуитивно догадывались, может быть проблемой, беспокоящей пациентку. Затем фигуру вора можно рассматривать как воплощение анимуса, и интерпретация будет выглядеть вполне правдоподобно. Но нельзя научиться интерпретировать сновидения сколько-нибудь объективно, не имея никакой гипотезы относительно того, что же может возникнуть из их мотивов. Мы должны рассматривать сны как можно объективнее и только затем— в конце—делать какой-либо вывод. Потому что любой сон представляет собой новое сообщение, которое до тех пор не было известно ни аналитику, ни самому сновидцу.
Применению этого объективного метода лучше всего учиться на мотивах волшебных сказок, которые не имеют отношения к какому-то конкретному человеку или ситуации и не содержат в себе той или иной подсказки.
Но сначала давайте рассмотрим, каково происхождение волшебных сказок. С точки зрения здравого смысла, следовало бы сказать, что сказка возникает в какой-то определенный момент времени; в определенное время должна возникнуть и определенная сказка. Как же это происходит? Предлагаю вашему вниманию разработанную мной теорию.
Макс Люти (Max Luthi) в своей работе «Подарок в сагах и волшебных сказках» (Die Gabe in Sage und Marchen) показал, что в легендах и местных преданиях герой — это всегда обычный человек. Местные предания представляют собой истории следующего типа: «Видите красивый замок там, наверху? Так вот, о нем рассказывают, что когда-то, в жаркий летний день, один пастух шел мимо замка со своими овцами. Вдруг им овладело любопытство, и он решил посмотреть, что же там внутри, хотя и слышал о том, что в замке живут приведения. Дрожащими от волнения руками он открыл дверь, а за ней увидел белую змею, которая заговорила с ним человеческим голосом и рассказала, что пастух должен провести в замке три ночи, вытерпев все, и тогда он сможет ее спасти. Такие истории и называются местными преданиями (local saga). На множестве примеров Люти показал, что главный герой в таких местных преданиях — человек, о чьих чувствах и эмоциональных реакциях рассказывается. Например, говорится, что сердце пастуха учащенно забилось, когда он открыл дверь замка, или что он весь задрожал, когда змея его поцеловала, но он был смелым и все преодолел. История рассказывает о том, как простой человек испытал сверхъестественное и парапсихологическое переживание. Если же вы возьмете классическую волшебную сказку, например, сказку братьев Гримм «Золотая птица», то в ней у главного героя таких переживаний и чувств не найдете. Так, если к нему приближается лев, то он берет меч и убивает его. Ничего не говорится о том, что герой напуган или охвачен дрожью; он просто опускает свой меч льву на шею и отрубает его голову, не спрашивая себя о том, что сделал. Потому что он — герой, которому положено убить льва. Именно поэтому Люти говорит о том, что герой в волшебной сказке — это абстрактная фигура, а не реальный человек. Сказочный герой либо весь белый, либо весь черный, у него стереотипные реакции: он спасает девушку и убивает льва, не боится старой ведьмы в лесу и т. д. Он полностью схематичен.
Как-то я случайно наткнулась на одну семейную хронику 19 века, которая была опубликована в швейцарском фольклорном журнале (Schweiz. Zeitschrift fur Volkskunde, 1937). Эта семья еще и теперь живет в Кур (столице кантона Граубюнден). Их прапрадед имел когда-то мельницу в одной из отдаленных деревень в Альпах. Однажды вечером он отправился поохотиться на лисицу. Но как только он прицелился, лиса подняла лапу и сказала: «Не стреляй в меня!», а затем исчезла. Мельник вернулся домой совершенно потрясенный случившимся, так как не каждый день можно встретить говорящую лису. Дома он обнаружил, что вода на мельнице сама по себе вращает колесо. «Кто запустил мельницу?» — вскричал удивленный мельник, поскольку просто некому было сделать это. Пва дня спустя мельник умер. В литературе по спиритизму или парапсихологии можно найти множество подобных историй. Во всем мире перед чьей-либо смертью иногда происходят странные и таинственные вещи: инструменты оживают, часы останавливаются, как будто они являются частью своего умирающего владельца и т. п.
Один человек, прочитавший эту историю в семейных хрониках, отправился в деревню, чтобы расспросить местных жителей. Мельница была уже в развалинах, но кое-кто из людей все же вспомнил, что «когда-то здесь стояла мельница, и на ней происходило что-то странное: там обитало привидение». Таким образом, мы видим, как со временем первоначальная история исказилась. Все знали, что на мельнице произошло что-то, каким-то образом связанное со смертью и неким парапсихологическим явлением, но ничего конкретного вспомнить не могли. В этом смысле правы представители так называемой «финской школы», которые утверждают, что при пересказе история обедняется и схематизируется. Однако позже этот же человек нашел других стариков, которые сообщили ему, что «хорошо помнят эту историю». И рассказали, что мельник отправился охотиться на лису, а лиса и говорит: «Не стреляй в меня, мельник. Вспомни, как я перемолола зерно у тети Джетти». А затем, когда на похоронах разбился бокал и Джетти (тетя мельника) страшно побледнела, все поняли, что именно она тогда явилась мельнику, обернувшись лисой, и убила его.
В народе существует распространенное поверье о ведьмах, которые превращаются в лису. Говорят, что по ночам они вселяются в душу лисицы, творят в ее обличье много недобрых дел, а затем возвращаются в свое тело, которое тем временем лежит в постели как мертвое. Подобные истории находят и свое «подтверждение»: иногда охотник, наткнувшись на лису, стреляет в нее, но не убивает, а только ранит ее в лапу; на следующее утро миссис «такая-то», крадучись, появляется с перевязанной рукой, а когда ее спрашивают, что же с ней произошло, она не хочет отвечать. Конечно же, это миссис «такая-то» вселилась в лису и бродила по округе, творя несчастья. В Альпах, в Австрии, также как в Японии и Китае, существует распространенное поверье, обусловленное архетипическим представлением, что ведьмы и истеричные женщины имеют душу лисы. Таким образом, общий архетипический мотив оказался включенным в нашу конкретную историю о лисе, благодаря чему эта история стала гораздо богаче и более связной. Например, было не совсем понятно, почему лиса заговорила с мельником перед его смертью. Поэтому первоначальный рассказ был дополнен историей о ведьме и спроецирован на тетю мельника, которая выдала себя на похоронах. Эту же историю рассказала еще одна старая женщина, жившая в деревне, но добавила сюда уже другой мотив: вернувшийся домой мельник увидел лису, которая, бегая в мельничном колесе, крутила его.
Это убедило меня в том, что Антти Аарне был неправ, полагая, что сказки всегда вырождаются, так как иногда, с тем же успехом, они могут и совершенствоваться и в ходе своего развертывания обогащаться дополнительными архетипическими мотивами. Благодаря фантазии и таланту рассказчика они становятся более впечатляющими и интересными. Моя гипотеза состоит в том, что изначальной формой фольклорных сказок являются местные предания, парапсихологические истории и рассказы о чудесах, которые возникают в виде обычных галлюцинаций вследствие вторжения архетипических содержаний из коллективного бессознательного. Подобное происходит и по сей день. Например, крестьяне в Швейцарии знают их по опыту, постоянно переживая такие события, которые становятся основой для местных поверий. Когда происходит нечто странное, сначала начинаются разговоры об этом, которые передаются из уст в уста и распространяются как сплетни. При благоприятном стечении обстоятельств происшедшее дополняется уже существующими архетипическими представлениями и постепенно превращается в историю.
Интересно, что впоследствии только один человек вспомнил имя мельника из данной истории. Во всех остальных рассказах его называли просто «мельник». Таким образом, пока в истории говорится о мельнике таком-то — это местное предание. Но когда повествование начинается со слов: «Однажды мельник отправился охотиться на лису…», тогда оно превращается в сказку (историю более общего характера, которая в таком виде может мигрировать в другую деревню, так как уже больше не связана с конкретным мельником и конкретным местом). Видимо, Люти был прав, утверждая, что волшебная сказка является некоторой абстракцией. Сказка — это абстрагированная форма местного предания, представленного в более сжатой и кристаллизованной форме. Именно в таком виде истории могут передаваться от одного человека к другому и лучше запоминаться.
С того момента, как я пришла к выводу, что в основе местных преданий лежит парапсихологический опыт, к такой же точке зрения пришли и некоторые другие авторы, например, Вирш (J. Wyrsch, Sagen und ihre Seelischen Hintergrunde, Innerschweiz Jahrb. far Hei-matkunde, Lu/ern, 1943, Bd. 7) и Буркхардт (Н. Burkhardt, Psycho-logie der Erlebnissage, Diss. Zurich, 1951). Вы можете также найти много интересного по этому вопросу в превосходной диссертации Ислера(О. Isler. Die Sennenpuppe, Diss. Zurich, 1970).
Глава 2 Волшебные сказки, мифы и другие архетипические истории
На мой взгляд, наиболее часто причиной возникновения архетипических рассказов является личный опыт индивида, полученный им во сне или в виде обычных галлюцинаций (индивидуальных и массовых), когда бессознательное содержание вторгается в жизнь конкретного человека. Подобный опыт всегда имеет сверхъестественную (божественную) природу. В первобытном обществе из такого опыта никогда не делали тайны, наоборот, он всегда становился предметом всеобщего обсуждения и постепенно амплифицировался (прояснялся), в результате сопоставления его с другими фольклорными рассказами, близкими по теме. Таким образом, архетипический опыт получал развитие в форме слухов или молвы.
Подобные вторжения со стороны коллективного бессознательного в сферу жизненного опыта отдельного индивида время от времени, вероятно, вели к появлению нового ядра рассказа, но также сохраняли и уже существующий материал. Так, подобные истории в отдельных местностях укрепляли, например, веру в существование ведьм, которые могут становиться лисами-оборотнями. Вера в то, что они убивают и околдовывают людей, существовала и до этого, но такие рассказы ее либо укрепляют, либо осовременивают, либо дают новую жизнь старому представлению. На мой взгляд, подобные психологические события, которые в первую очередь направлены на отдельного индивида, являются тем источником, движущей силой, которые укрепляют жизненность фольклорных мотивов.
Можно предположить, что иногда люди связывают какую-то конкретную историю, случившуюся на самом деле, с известными им мотивами волшебных сказок или рассказов. Возьмем для примера историю об одной деревенской девушке, которая утонула, бросившись вниз со скалы. Через десять лет эта история, случившаяся из-за несчастной любви, вполне могла оказаться увязанной с встречающимся в волшебных сказках мотивом самоубийства. На мой взгляд, депо и могло обстоять именно так, но, к сожалению, убедительные доказательства, которые бы подтверждали каждый этап этого превращения, до сих пор не найдены. Вероятно, нам следует рассматривать два пути развития: во-первых, когда история укореняется в конкретном месте и превращается в местное предание; а во-вторых, когда она, как водное растение, оторванное от своих корней и блуждающее повсюду, приобретает более абстрактную форму и становится сказкой (сказка же, в очередной раз пуская свои корни, снова превращается в местное предание). Образно говоря, волшебную сказку можно сравнивать со скелетом, который является наиболее устойчивой и постоянной частью тела. Следовательно, именно в сказках в наиболее простом и неизменном виде нам дается представление об основной архетипической структуре.
С другой стороны, остро встает проблема различения между преданиями и волшебными сказками (схожая с проблемой различения между волшебными сказками и мифами, сопровождаемая бурными дискуссиями). Так, например, филолог-классик Е. Швайцер (Е. Schwyzer) убедительно показал, что миф о Геркулесе составлен из отдельных эпизодов, каждый из которых представляет собой определенный сказочный мотив. Он доказал, что эта история превратилась в миф, изначально являясь волшебной сказкой, но затем став обогащенной и поднятой до литературного уровня. Другие ученые придерживаются прямо противоположной точки зрения: они утверждают, что сказки являются выродившимся мифом. Они твердо верят в то, что сначала существовали только мифы, но когда религиозный и социальный строй общества пришел в упадок, то остатки этих мифов сохранились в форме сказок.
В теории «выродившегося мифа», конечно, есть некоторая доля истины. В многотомном издании «Волшебные сказки в мировой литературе» (Die Mdrchen der Weltliteratur), которое сейчас насчитывает 35 томов, в томе, посвященном греческим сказкам, вы можете найти, например, слегка искаженные эпизоды из знаменитой «Одиссеи»: принц приплывает на остров, где живет большая рыба (или людоед-великан), он ослепляет одноглазого великана и выбирается из его пещеры, прячась под животом большого барана. Таким же способом Улисс убегает из пещеры Циклопа. Мы видим, что история сохранилась до наших дней, а поэтому, видимо, не будет преувеличением назвать данную сказку «отпечатком» истории об Улиссе: сохранившись до наших дней, она превратилась в обыкновенную греческую сказку. Эта история убеждает меня в том, что большие по объему мифы могут разрушаться вместе с той цивилизацией, к которой они первоначально принадлежали. Однако основные мотивы этих мифов сохраняются в виде сказок, либо оставаясь в данной стране, либо мигрируя в другое место. Как и в случае с местными преданиями, обе возможности имеют право на существование. Мне кажется, что волшебная сказка похожа на море, а саги и мифы подобны волнам на его поверхности: сказка то «поднимается», чтобы стать мифом, то «опускается», снова превращаясь в волшебную сказку. И опять мы приходим к идее о том, что волшебные сказки как в зеркале отражают более простую, но вместе с тем и более базисную структуру психического, его скелетную основу.
Мифы тесно связаны с национальными особенностями. Например, упомянув миф о Гильгамеше, вы сразу представляете себя шумеро-хеттско-вавилонскую цивилизацию, так как данный миф принадлежит именно ей и не может быть перенесен в Грецию или Рим; также как мифы о Геркулесе и Улиссе нельзя представить относящимися к культуре маори. Изучая их психологическое значение, можно обнаружить, что мифы отражают особенности национального характера именно той цивилизации, в которой они возникли и продолжают быть жизнеспособными. Превосходная форма изложения этих мифологических историй обусловлена тем, что их авторами, как правило, были поэты и священники (а иногда и священники-поэты, так как в некоторых цивилизациях они совмещались в одном лице, старавшиеся придать им поэтичную, торжественную и церемониальную форму. Благодаря этому в мифах появились и культурные наслоения, которые иногда, в определенном смысле, облегчают их интерпретацию, так как некоторые моменты в них описаны более точно и явно. Например, считается, что в мифе о Гильгамеше ему покровительствует Шамаш — бог солнца, сведения о котором могут быть собраны и использованы в качестве необходимого дополнения для прояснения значения данного мифа. В волшебных сказках иногда главный герой также обладает чертами, присущими солнцу, например, на это может указывать такая, казалось бы, малозначительная деталь, как золотистые кудри (даже если не дано специальной ссылки на бога солнца).
Таким образом, базисная структура или архетипические элементы мифа входят в некоторое формальное выражение, что связывает их с культурным коллективным сознанием этноса, в котором возник данный миф, и поэтому мифы ближе к сознанию и общеизвестным историческим данным, чем сказки. Так как мифы менее фрагментарны, их, в некотором смысле, легче интерпретировать. Часто они гораздо красивее и выразительнее по форме, чем волшебные сказки, что заставляет некоторых ученых считать, будто мифы — это главное, а все остальное — лишь слабое подобие. С другой стороны, переводя архетипический мотив на культурный и национальный уровень, связывая его с религиозными традициями и облекая в поэтическую форму, миф дает наиболее специфичное выражение проблемам данной нации в конкретный культурный период, но при этом теряет часть своего общечеловеческого значения. Возьмем для примера миф об Улиссе: в нем главный герой являет собой квинтэссенцию гермесомеркуриального (Hermetic-Mercurial) греческого интеллекта. Улисса можно сравнить с героями трикстерами в мифах других народов. То есть данный миф носит специфически греческий характер, а некоторые, так сказать, общечеловеческие черты в нем утрачены.
Изучение волшебных сказок так важно для нас именно потому, что в них представлена общечеловеческая основа жизни. Особую значимость сказки приобретают для тех, кому предстоит анализировать людей из других частей света. Например, если к вам на консультацию пришел австралиец или индус, то очень трудно найти подход к такому' пациенту, когда вы знакомы лишь с несколькими мифами. Однако если аналитик имеет представление о базисных психических структурах, то найти общий язык с любым человеком ему гораздо проще. Я читала об одном миссионере, странствовавшем по островам Южных морей, который утверждал, что самый простой способ найти взаимопонимание с людьми — рассказывать им сказки, поскольку волшебные сказки — это тот язык, который понимают все. Когда он использовал для этих целей миф, то не получил впечатляющих результатов. Поэтому если необходимо взаимопонимание, то следует обращаться к базисному материалу в его самой простой и доступной форме, ибо она отражает наиболее общие, в то же время базисные психические структуры. Волшебные сказки находятся вне культуры, вне культуры, вне расовых различий, поэтому способны очень легко мигрировать. Они являются как бы интернациональным языком для всего человечества, для людей всех возрастов и всех национальностей, независимо от их культурных различий.
Иногда, когда в волшебной сказке мне не все понятно, в качестве параллелей я использую и мифы, так как они доступнее для осознания и могут подать идею о ее скрытом смысле. Поэтому не следует пренебрегать мифами: ведь когда не совсем понятно то, о чем идет речь в сказке, они могут быть использованы для построения своеобразного «мостика» к этому значению. Ведь сказка может иметь весьма отдаленное отношение к миру коллективного сознания конкретного человека.
Что касается религиозных мифов, необходимо провести различие между теми из них, которые связаны с ритуалами, и теми, которые не имеют к ним отношения. Миф рассказывается в строго установленный день во время определенного праздника, что сопровождается соответствующими песнопениями. А в некоторых школах (например, в школе талмудистов) применительно к определенным случаям принято читать соответствующие священные тексты, которые таким образом встраиваются в ход богослужения. Но есть и другие мифы, не имеющие к богослужению никакого отношения, например эпос о Гильгамеше. Как правило, его рассказывали при царском дворе, но мы не знаем, входил ли он когда-либо составной частью в богослужение. Такие религиозные мифы, которые не связаны ни с отправлением богослужения, ни с определенными ритуалами, а также не содержат в себе священных знаний, приуроченных к определенным случаям и передаваемых либо в устной, либо в письменной форме, я буду относить к категории мифов, упомянутой мной выше.
Таким образом, мы встречаемся с тем, что мифы встраиваются в религиозные ритуалы, подобно песнопениям, которые поются священниками во время богослужения. На мой взгляд, такие мифы, в сущности, ничем не отличаются от других, за исключением того, что они становятся частью сознательно поддерживаемой традиции этноса или нации. В результате своеобразной интеграции мифы образуют единое целое с осознаваемым фондом культурных знаний того или иного народа, с его получившими официальное признание представлениями. Конечно, это ни в коем случае не умаляет их значимости, просто необходимо много времени для их создания. Часто подобные мифы подвержены влиянию со стороны исторических традиций, вследствие чего священные тексты и песни иногда совершенно неразборчивы: в них остается лишь намек на то, что когда-то было общеизвестным фактом. Некоторые наши рождественские песни, если бы мы обнаружили их две тысячи лет назад и ничего не знали бы о христианстве, были бы для нас совершенно непонятны. Например, в одной немецкой рождественской песне есть такие слова: «Es ist em Ros'entsprungen aus einer Wurzel zart» («из хрупкого бутона расцветает роза»), после которых следует еще несколько ссылок на нетронутую девственность. Теперь представим, что вам ничего не известно о христианстве и вы находите эту песню: в таком случае вы можете сказать, что здесь говорится что-то о розе и что-то о девственности. Но что все это значит? Для нас сейчас песня совершенно понятна, так как отсылает к таинству непорочного зачатия. Христианское учение настолько прочно вошло в нашу жизнь, что большинство песнопений, которые имеют отсылки к нему, дают не более чем символически намек, однако только архетипические мотивы могут выступать в этой роли, так как только они имеют непреходящее значение для многих людей в течение сотен лет. Если бы христианство имело отношение только к какой-либо местной секте в Малой Азии, оно должно было бы умереть вместе с ее мифами и не смогло бы развиться посредством вовлечения в свою сферу другого материала. Экстенсивное развитие первоначального материала, вероятно, зависит от того воздействия, которое основные архетипические события оказывают на людей.
Можно предположить, что и христианство когда-то имело корни в местном предании, после чего развилось в более общий миф. В своей книге Эон. Исследования феноменологии Самости» («Aion») Юнг подробно останавливается на том, почему загадочная и производящая глубокое впечатление личность Иисуса из Назарета, о котором мы знаем так мало, включает в себя такое громадное число проекций, например символы рыбы, агнца и многие другие архетипические символы Самости, хорошо известные людям. Однако многие из них в Библии не упомянуты (например, павлин — раннехристианский символ воскресения и Христа). Существовавшие в поздней античности мифологические представления постепенно объединялись вокруг личности Христа. Специфические черты Иисуса из Назарета сглаживаются до такой степени, что в основном мы сталкиваемся лицом к лицу с символом бого-человека, который амплифицирован многими другими архетипическими символами. Таким образом фигура Иисуса обобщается, но вместе с тем приобретает и свою специфику. Например, это нашло отражение в раннехристианской патристике, возражавшей против предпринимавшихся в то время попыток представить Иисуса Христа в качестве еще одного
Диониса или Осириса. В то время можно было услышать, как люди говорили: «Да, мы знаем вашего Иисуса Христа и почитаем его, но в виде Осириса». Апологеты приходили в ярость от подобных слов, они утверждали, что Христос — не то же самое, а новый мессия. В результате этого возник спор относительно нового боговоплощения, которое как они говорили, следует рассматривать в ином свете, а не сводить к уже известным мифам. Люди говорили о Христе: «Но это же Осирис! Это наш Дионис! Мы знаем страдающего и растерзанного Бога с очень давних времен». И отчасти они были правы: в данном случае мы имеем дело все с тем же общим архетипическим паттерном. Но их противники были тоже правы, настаивая на том, что перед нами совершенно иное культурное осознание в особой и новой форме.
Нечто похожее произошло в Южной Америке, когда конкистадоры обнаружили у аборигенов ритуал распятия на кресте. Один из отцов иезуитов предположил даже, что, по всей видимости, дьявол внушил подобное этим людям, чтобы отвернуть их от обращения в истинную веру. Однако гипотеза об архетипической природе человеческой психики облегчает ответы на подобные вопросы, снимая необходимость вдаваться в ненужные споры о религиозных мифах. Разные версии — это получившие различное развитие формы архетипа. Нужно отметить, что как только образуется (констеллируется) жизненно важное архетипическое содержание, оно стремится занять место центрального символа новой религии.