Притча
ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фолкнер Уильям / Притча - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Фолкнер Уильям |
Жанр:
|
Зарубежная проза и поэзия |
-
Читать книгу полностью
(810 Кб)
- Скачать в формате fb2
(325 Кб)
- Скачать в формате doc
(331 Кб)
- Скачать в формате txt
(323 Кб)
- Скачать в формате html
(326 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|
|
- Знаю, - сказал старый генерал. - Сэр? - произнес капитан. - Я знаю, что это такое, - сказал старый генерал. - Продолжайте. - Слушаюсь, сэр. Гражданские сами организовали роту, чтобы пойти и умереть за нашего дорогого старого Рутгерса, - такая вот история, выбрали себе офицеров, написали в правительство, какое у кого звание, и ухватились за военный кодекс, чтобы вызубрить, сколько успеем, до утверждения званий. Отплыли мы в октябре прошлого года, на судне у нас начался грипп, и, когда умер первый - это был Бржевский, - оказалось, что никто, кроме меня, не успел прочесть в наставлении, как хоронить мертвых солдат, - я был тогда... э... вторым лейтенантом - и вышло так, что я прочел это, девушка дала мне отставку, и я догадывался, почему. То есть я знал, кто был тот парень. Ну, знаете, как оно бывает: думаешь, как бы отплатить ей, заставить раскаяться; ты лежишь мертвым, ей необходимо перешагнуть через тебя, уже ничего нельзя поделать, и тут уж она... - Да, - сказал старый генерал. - Знаю. - Сэр? - Я знаю и это. - Конечно, знаете - во всяком случае, помните, - сказал капитан. Никто не старится настолько, как бы... - и наконец сумел остановиться. - Прошу прошенья, сэр, - сказал он. - Ничего, - ответил старый генерал. - Продолжайте. Итак, вы похоронили его. - Словом, в тот вечер просто случайно, или из любопытства, или, может, то был личный интерес, я прочел, что нужно будет делать, чтобы потом отделаться от меня и привести счета дяди Сэма в порядок, а когда Бр... - он умолк и торопливо взглянул на капрала, но лишь на секунду, даже меньше, чем на секунду, просто запнулся, - ...первый скончался, я был избран лично удостоверить с офицером медслужбы, что этот человек мертв, подписать свидетельство, выстроить отделение для салюта и дать команду опустить тело за борт. Однако за две недели, пока мы не прибыли в Брест, и все остальные поднаторели в этом. Видите, что у нас получается. То есть у него, это с ним происходит неизвестно что: если я схоронил его в октябре прошлого года посреди океана, то полковник Бил не мог видеть, как он был убит под Монсом в четырнадцатом. А если полковник Бил видел это, то он не может стоять здесь, дожидаясь, чтобы вы расстреляли его зав... - Капитан умолк. Потом торопливо произнес: - Прошу прощенья, сэр. Я не... - Да, - сказал старый генерал мягким, любезным, ровным голосом. - В таком случае полковник Бил ошибается. - Нет, сэр, - сказал полковник. - Значит, вы верите полковнику Билу? - Раз он так говорит, сэр. - Это не ответ. Верите вы ему? Он взглянул на капитана в упор. Капитан ответил ему уверенным взглядом. Потом сказал: - И в то, что я засвидетельствовал его смерть и похоронил. Затем обратился к капралу на плохом французском: - Значит, ты вернулся. Рад тебя видеть, и надеюсь, что путешествие было приятным. Потом снова взглянул на старого генерала так же уверенно, как и он, так же любезно и твердо, и смотрел, пока старый генерал не сказал по-французски: - Вы говорите и на моем языке. - Благодарю вас, сэр, - ответил капитан. - Пока что этого не сказал ни один француз. - Не скромничайте. Говорите вы хорошо. Как ваша фамилия? - Миддлтон, сэр. - Вам, должно быть, лет двадцать пять? - Двадцать четыре, сэр. - Двадцать четыре. Когда-нибудь вы станете очень опасным человеком, если уже не стали. Потом повернулся к капралу: - Благодарю, мое дитя. Можешь вернуться к своему отделению. - И, не оборачиваясь, позвал одного из адъютантов, однако, когда капрал поворачивался, адъютант уже вышел из-за стола, он подошел вместе с капралом к двери и скрылся за ней, американский капитан повернул голову и на секунду снова встретил спокойный непроницаемый взгляд, услышал негромкий, спокойный, почти любезный голос: - Дело в том, что и здесь его фамилия Бржевский. Старый генерал откинулся на спинку кресла, он снова стал похож на ребенка в маскарадном костюме, имитирующем тяжелое, пышное бремя голубого и алого, золота, бронзы и кожи, и даже стало казаться, что пятеро сидящих поднялись и обступили его. Он сказал по-английски: - Пока что я должен вас покинуть. Но майор Блюм говорит по-английски. Разумеется, хуже, чем вы и даже чем капитан Миддлтон по-французски, но ничего, один из наших союзников, полковник Бил, видел этого капрала убитым, а другой - капитан Миддлтон - похоронил его, поэтому нам остается лишь засвидетельствовать его воскресение, и никто не сможет сделать этого лучше, чем майор Блюм, он был в 1913 году направлен из академии в этот полк, следовательно, находился в полку еще до того, как этот вездесущий капрал оказался там. Поэтому вопрос только в том... - старый генерал сделал секундную паузу; казалось, он оглядел присутствующих, даже не шевельнувшись, - изящное, хрупкое тело, изящное лицо, красивое, безмятежное и ужасающее, ...кто встретился с ним первым: полковник ли Бил под Монсом в августе четырнадцатого или майор Блюм под Шалоном в том же месяце - разумеется, до того, как капитан Миддлтон похоронил его в море в семнадцатом. Но вопрос этот чисто академический, подлинность его личности - если это можно назвать так - установлена (ведь ее никто не оспаривал), остается лишь резюме, и этим займется майор Блюм. Старый генерал поднялся; все присутствующие, за исключением двух генералов, тут же встали, и, хотя он торопливо сказал: "Нет, сидите, сидите", - трое офицеров продолжали стоять. Старый генерал обратился к французскому майору: - Полковник Бил говорит, что видел призраки своих лучников в Бельгии; нужно подкрепить это хотя бы нашими архангелами на Эне. Не сомневаюсь, что вам это удастся, - громадные, бесплотные тени патрулируют нашу линию фронта, с каждым шагом они сгущаются, уплотняются, становятся все более похожими на архангелов, возможно, и наш капрал шагает вместе с ними - идет обычная перестрелка, этого вполне достаточно, чтобы здравомыслящий человек не высовывал голову из траншеи и радовался тому, что у него есть траншея, однако наш капрал наверху, между бруствером и проволокой, он идет спокойно, как монах по своему монастырю, а громадные, яркие, расплывчатые тени плывут над ним в темном воздухе? Или, может, даже не плывут, а просто висят над проволокой, глядя на это разорение, как фермер на свое реповое поле? Постарайтесь, майор. - У меня всего лишь майорское воображение, - сказал тот. - Ему далеко до вашего. - Ерунда, - сказал старый генерал. - Преступление - если оно имело место - уже доказано. Имело место? Доказано? Нам даже не пришлось ничего доказывать; он не только заблаговременно признался в нем - он загладил его. И теперь нужно лишь добиться снисхождения - сострадания, если мы сможем убедить его принять сострадание. Постарайтесь, расскажите им что-нибудь. - Была история с девочкой, - сказал майор. - Да, - сказал старый генерал. - Брачный пир и вино. - Нет, - ответил майор. - Не совсем так. Видите ли, я могу - как это dementire - contredire - сказать против... - Возразить, - подсказал американский капитан. - Благодарю, - сказал майор. - ...Возразить вам; майорскому воображению под силу полковые сплетни. - Расскажите. И майор рассказал, однако после того, как генерал вышел из комнаты. Маленькая девочка, ребенок, в одном из городков на Эне слепла, ее спасла бы операция, которую мог сделать известный парижский хирург, и этот капрал стал собирать у солдат двух ближайших дивизий по франку, по два, пока не набралась нужная сумма, и ребенка отправили в Париж. Потом рассказал историю со стариком. В 1914 году у него была жена, дочь, внук и небольшая ферма, он слишком долго не эвакуировался, почти до последней минуты, будучи не в силах расстаться со своим хозяйством; дочь и внук пропали в неразберихе, которая окончилась первым сражением на Марне, старуха жена умерла на дороге от холода, и, когда деревню освободили, старик вернулся туда один, он сошел с ума, забыл свое имя, свое горе и все на свете, мычал, пускал слюни, кормился отбросами солдатских кухонь, спал в канавах и живых изгородях на той земле, что раньше принадлежала ему, в конце концов капрал, потратив свой отпуск, нашел одного из родственников старика в далекой деревне, снова собрал деньги среди солдат полка и отправил беднягу к нему. - И вот что, - сказал майор, повернувшись к американскому капитану. Как сказать touche? - Вы проиграли, - ответил капитан. - И жаль, что его нет, я бы послушал, как вы скажете это ему. - Ерунда, - ответил майор. - Это только немецкому маршалу ничего нельзя сказать, А теперь вы проиграли мне благодаря ему. Потому что речь пойдет о брачном пире и вине... - И рассказал вот что: в деревне возле Монфокона прошлой зимой появились американские части; солдатам только что выдали жалованье, шла игра в кости, пол был усеян франковыми бумажками, вокруг толпилось полроты американцев, вдруг вошел этот французский капрал и, не сказав ни слова, начал собирать разбросанные деньги; назревал настоящий международный инцидент, но капралу в конце концов удалось растолковать, объяснить, в чем дело: готовилась свадьба молодого американского солдата и девушки-сироты, беженки откуда-то из-под Реймса, прислуги в местном кабачке, она и - молодой американец были... были... - Вся рота говорила, что он ее обрюхатил, - сказал американский капитан. - Но мы понимаем, что вы имели в виду. Продолжайте. И майор продолжал: дело кончилось тем, что вся рота не только пошла на свадьбу, но и взяла на себя все хлопоты и расходы, закупила все вино в деревне и пригласила всю округу; не забыла и о молодых: преподнесла невесте такой свадебный подарок, что она могла жить как госпожа, ждать в своей комнатушке, когда муж вернется из очередной смены на передовой - если только вернется. Но все это будет после того, как старый генерал выйдет из комнаты; теперь же все три офицера посторонились, чтобы выпустить его из-за стола, он остановился и сказал: - Расскажите им. Расскажите и как он получил медаль. Мы теперь добиваемся не снисхождения, и даже не сострадания, а милосердия - если оно существует и если он его примет. - Повернулся и направился к маленькой двери: в это время она открылась, и адъютант, выводивший арестованного, застыл возле нее навытяжку, дожидаясь, пока старый генерал выйдет, потом вышел за ним и прикрыл дверь. - Да? - сказал старый генерал. - Женщины в кабинете де Монтиньи, - доложил адъютант. - Младшая француженка. Одна из старших - жена француза, фермера... - Я знаю, - сказал старый генерал. - Где находится эта ферма? - Находилась, - ответил адъютант. - Возле деревни Вьенн-ла-Пуссель, к северу от Сен-Мишеля. Эта местность была эвакуирована в 1914 году. В понедельник утром Вьенн-лаПуссель находилась за немецкой линией фронта. - Значит, ни она, ни ее муж не знают, цела ли их ферма, - сказал старый генерал. - Нет. - ответил адъютант. - Так, - сказал старый генерал. Потом произнес: - Да? - Автомобиль из Вильнев-Блан только въехал во двор. - Хорошо, - сказал старый генерал. - Засвидетельствуй гостю мое почтение и проводи ко мне в кабинет. Подай ему туда ужин и попроси, чтобы он принял нас через час. Кабинет адъютанта был сооружен плотниками из угла, или в углу, бывшего бального зала, впоследствии зала судебных заседаний. Адъютант заглядывал туда ежедневно и, очевидно, входил хотя бы раз в день, потому что в углу, на вешалке, висели его фуражка, шинель и очень красивый лондонский складной зонт, рядом с фуражкой и шинелью столь же неожиданный и парадоксальный, как веер или "домино", потом становилось ясно, что он вполне мог находиться там по той же причине, что и два других предмета, вполне достойных внимания: две бронзовые статуэтки, стоящие по краям пустого стола: изящная взбешенная лошадь, невесомо стоящая на одной ноге, и голова сонного дикаря, не сформованная и отлитая, а вырезанная вручную Годье-Бржеской. Больше в комнате ничего не было, кроме деревянной скамьи, стоящей у стены напротив стола. Когда старый генерал вошел, на скамье сидели три женщины, старшие по бокам, младшая посередине; пока он шел к столу, еще не глядя на них, младшая быстро, почти конвульсивно встрепенулась, словно порываясь встать, но одна из старших одернула ее. И снова они сидели неподвижно, не сводя с него глаз, а он прошел за стол, сел и взглянул на них - суровое, благородное лицо горянки, до того похожей на капрала, что, если бы не разница в возрасте, их можно было бы принять за близнецов, спокойное, безмятежное лицо ее сестры, отмеченное всеми возрастами или никаким, и напряженное, измученное лицо сидящей посередине младшей. Затем, будто по сигналу, словно для соблюдения приличий, подождав, когда он тоже сядет, спокойная - она держала на коленях корзинку, аккуратно покрытую чистой тряпицей, - заговорила. - Как бы там ни было, я рада видеть вас, - сказала она. - Вы похожи в точности на того, кто вы есть. - Мария, - сказала другая старшая. - Не стыдись, - сказала первая. - Плохого в этом нет. Нужно быть довольной, потому что очень многие не могут его увидеть. Она стала подниматься. Другая снова сказала: - Мария, - и даже хотела удержать ее, но первая направилась к столу с корзиной, поднимая на ходу вторую руку, будто собираясь достать что-то оттуда, потом протянула руку и положила на стол. В руке была длинная железная ложка. - Такой славный молодой человек, - сказала она. - Как вам не стыдно. Послали его всю ночь бродить по городу с солдатами. - Прогулка пойдет ему на пользу, - сказал старый генерал. - Здесь ему не хватает свежего воздуха. - Могли бы сказать ему. - Я вовсе не говорил, что ложка у вас. Я только сказал, что, думаю, вы могли бы выложить ее, когда понадобится. - Вот она. Она разжала руку, легко опустила ее на другую, в которой была корзинка, покрытая тряпицей. Потом спокойно и незамедлительно, но без торопливости улыбнулась ему безмятежной и доверчивой улыбкой. - Вы и вправду ничего не можете поделать, да? Вправду не можете? - Мария, - сказала женщина на скамье. Улыбка так же незамедлительно, но неторопливо исчезла. Не сменилась ничем, просто исчезла, лицо осталось таким же доверчивым и безмятежным. - Да, сестра, - сказала она, повернулась и пошла к скамье, где уже поднялась другая женщина; младшая снова конвульсивно встрепенулась, тоже собираясь встать; на этот раз твердая тонкая крестьянская рука высокой женщины легла ей на плечо и удержала на месте. - Это... - произнес старый генерал. - Его жена, - сурово сказала высокая. - За кого вы ее приняли? - Да, да, - сказал старый генерал, глядя на младшую; спросил мягким, бесстрастным голосом: "Марсель? Или Тулон?", - и произнес разговорное название улицы, квартала. Женщина хотела ответить, но старый генерал поднял руку. - Пусть ответит она, - сказал он и снова обратился к младшей: - Мое дитя? Погромче. - Да, - сказала младшая. - О да, - сказала женщина. - Шлюха. Как, по-вашему, она могла добраться сюда - выправить документы на поездку в такую даль, если бы тоже не служила Франции? - Но и его жена. - Теперь его жена, - поправила женщина. - Услышьте это, даже если не верите. - Слышу и верю, - ответил старый генерал. Тут женщина, сняв руку с плеча младшей, направилась к столу, подошла почти вплотную, остановилась и, словно сидящим на скамье оттуда не было слышно, спросила: - Может быть, сперва отправить их отсюда? - Зачем? - сказал старый генерал. - Стало быть, вы Магда. - Да, - сказала она. - Не Марфа, Магда. Я стала Марфой, когда у меня появился брат, и мне пришлось пройти половину Европы, чтобы тридцать лет спустя взглянуть на французского генерала, который своей властью лишит его жизни. Не сохранит жизнь - лишит ее; нет, даже не лишит - возьмет ее назад. Высокая, спокойная, она стояла, глядя на него сверху вниз. - Значит, вы даже узнали нас. Сперва я хотела сказать "не помните", потому что вы нас никогда не видали. Но, может, я ошибаюсь, и вы тогда видели нас. Если да, то должны были запомнить, хотя мне было всего девять, а Марии одиннадцать; сегодня, едва взглянув вам в лицо, я поняла, что вам незачем уклоняться, прятаться от воспоминаний, что они не страшат вас, не мучат, не ужасают. Проглядеть это могла Мария - хотя и ее не страшат, не ужасают, не мучат воспоминания, она тоже смотрела вам в лицо, потому что и ей пришлось пройти весь путь до Франции, чтобы встретить отказ сохранить жизнь ее сводному брату, - но не я. Может быть, из-за Марии вы и запомнили нас, если видели: ей было одиннадцать, а у нас в стране одиннадцатилетние уже не девочки, а женщины. Но я отвергаю это, даже не из боязни оскорбить нашу мать, тем более вас - в нашей матери было нечто - я имею в виду не внешность, - выделявшее ее среди всех в той деревне - в той деревне? во всех наших горах, всей стране, - а в вас, несомненно, было - было? есть - нечто, чего нужно остерегаться, бояться и ужасаться всей земле. Оскорблено было бы само зло. Я говорю не просто о том зле. Я имею в виду Зло, в нем были какая-то чистота, суровость, ревность, как в Боге, была какая-то неправедная взыскательность, приемлющая лишь самое лучшее и отвергающая любую подмену. В нем было стремление, цель, противостоять которой оказались не в силах ни наша мать, ни вы; даже не только вы оба, но и наш - мой и Марии - отец: вы не вдвоем, а втроем поступали не как хотели, а как были вынуждены. Это не люди, мужчины и женщины, избирают зло, принимают его и предаются ему, а зло отбирает мужчин и женщин искушением и соблазном, проверяет, испытует их, а затем принимает навсегда, потом они истрачивают, опустошают себя и, в конце концов, не оправдывают ожиданий зла, потому что в них уже не остается ничего нужного, потребного ему; тогда зло уничтожает их. Поэтому дело не просто в том, что вы, чужеземец, оказались в далекой труднодоступной стране, где целые поколения нашего народа рождались, жили и умирали, даже не зная, не представляя, не задумываясь, есть ли за горами земля. Не просто в том, что туда случайно попал мужчина, способный очаровать, прельстить, околдовать слабую, нестойкую женщину, и нашел такую, что была не только слабой, нестойкой, но и красивой (о да, красивой; если бы вам пришлось оправдываться этим, ее красотой и своей любовью, то я первая простила бы вас, потому что виновницей оказалась бы она, а не вы), лишь затем, чтобы погубить ее семью, доверие мужа, покой детей и, в конце концов, ее жизнь, - сперва вынудить мужа порвать с ней лишь затем, чтобы дети остались без отца, потом ее умереть от родов в коровнике лишь затем, чтобы дети остались сиротами, и, наконец, получить право, привилегию, долг - называйте это как угодно обречь этого последнего и единственного ребенка мужского пола на смерть лишь затем, чтобы то имя, которое она предала, перестало существовать. Потому что этого мало. Ничтожно мало. Дело, несомненно, в чем-то гораздо более сильном, величественном, страшном: наш отец не уходил из долины в чужие края искать красавицу, чтобы она стала матерью преемников его имени, оказавшуюся роковой и пагубной женщиной, которая уничтожит это имя; вы не случайно оказались там, а были посланы судьбой, чтобы встретиться там с этой роковой и красивой женщиной; она была не слаба в гордости и нравственности, а отчуждена от них своей красотой - все вы трое поневоле сошлись там не затем, чтобы лишь вычеркнуть это имя нечеловеческой истории - кто за пределами нашей долины когда-нибудь слышал его? Нет, для того, чтобы породить сына, которого один из вас обречет смерти, словно бы во имя спасения земли, мира, истории, человечества. Она подняла руки к груди, сжала правую и положила кулак на ладонь левой. - Конечно, вы узнали нас. А я-то думала, что мне придется предъявлять вам доказательство. И теперь я не знаю, как быть с ним, когда пустить его в ход, словно это нож, которым можно нанести лишь один удар, или пистолет с одной пулей, которым я не рискну воспользоваться слишком рано и не посмею ждать слишком долго. Может быть, вам уже известно, что было потом; я ошиблась, думая, что вы не узнаете нас. Судя по вашему лицу, не исключено, что вы знаете остальное, конец, хотя вас и не было там, вы свершили то, что вам - или по крайней мере ей - было назначено судьбой, и скрылись. - Ну что ж, расскажите мне, - сказал старый генерал. - ...если мне это нужно? Так? Ленты, звезды и галуны, в течение сорока лет отвращающие копья и пули, не могут сдержать язык одной женщины? Или, вернее, попытаться рассказать, потому что я многого не знаю; мне тогда было девять лет, я просто видела и запомнила; Мария тоже, хотя ей и было уже одиннадцать, потому что даже тогда ее не могли страшить и мучить воспоминания. Кроме того, нам, как и большинству жителей долины, незачем было смотреть на монастырь, потому что он находился там всю нашу жизнь. Как другие гордятся вершиной, ледником или водопадом, так мы - долина гордились им (и в гордости было благоговение) - той точкой, той глухой белой стеной, куполом, башней - что бы это ни было, - которая первой встречала и последней провожала солнце и бывала освещена еще долго после того, как ущелье, где мы ютились, погружалось в темноту. Однако сказать, что он находился высоко, нельзя: высоко - не то слово; его местоположение так не определить. Просто он находился выше, чем забирались мужчины, даже пастухи и охотники. Выше не чем могли, а чем забирались, смели забраться; это был не храм, не святое место, потому что мы знали священников и даже тех людей, что жили, обитали в монастыре и служили им; они прежде всего были горцами, так как мы знали их отцов, а наши отцы их дедов, и лишь потом священниками. Скорее, это было гнездо, вроде тех, что заводят орлы, куда люди - мужчины добирались будто по воздуху (вы), не оставляя следов подъема, прихода (да, вы) или ухода (о да, вы), подобно орлам (о да, и вы; если мы с Марией и видели вас тогда, то не помним ни этого, ни когда вы увидели нас, если только вы нас видели, а не просто знали со слов матери; я чуть не сказала "и видел ли вас наш отец", конечно же, видел, вы, должно быть, сами позаботились об этом: джентльмен, по-джентльменски благородный и притом смелый, потому что для этого нужна была смелость, наш отец уже потерял слишком много, терять ему было почти нечего), поднимались туда не дрожать, преклонив колени, на каменном полу, а думать. Думать: то были не мечтательные надежды, желания и вера (но главным образом лишь ожидания), что мы принимали за раздумья, а некая упорная, неистовая сосредоточенность, способная в любое время - завтра, сегодня, в следующий миг, немедленно изменить форму земли. Находился он невысоко, но стоял между нами и небом, словно промежуточная станция на пути в рай, поэтому неудивительно, что, если кто-то из нас умирал, остальные верили, что душа, очевидно, не осталась там, а лишь задержалась, чтобы получить разрешение следовать дальше; неудивительно, что, когда наша мать той весной ушла на неделю, мы с Марией догадались, куда: она не умерла, мы ее не хоронили и ей не нужно было миновать эту станцию. Но ушла, несомненно, туда, куда же еще она могла уйти - при своей внешности, несвойственной, чуждой нашей долине, тем более что даже мы, ее дети, ощущали за ее красотой то, чему не было места в наших горах и вообще среди таких людей, как мы; куда же, как не туда? Не думать - ей было недоступно это возвышенное и ужасающее состояние, ее красота и то, что крылось за ней, не допускали этого, но по крайней мере пожить там, окунуться в это неистовое размышление. Удивительно было то, что она вернулась. Удивительно не для долины, а для нас с Марией. Потому что мы были детьми и многого не знали: мы только смотрели, видели и пытались соединить, связать доступные нам нити; в нашем представлении это самое нечто, крывшееся за ее красотой, недоступное ни отцу, ни нам, хотя она была женой одному и матерью другим, наконец совершило то, что с самого начала было обречено совершить. Она не отвергла навсегда тот дом, очаг, ту жизнь; уйдя на неделю, она уже этим порвала все связи, а вернулась лишь затем, чтобы отказаться от того, что уже было брошено; в любом случае она была здесь чуждой, временной гостьей и не могла вернуться просто так. Поэтому мы с Марией, даже будучи детьми, понимали лучше, чем долина, что возврата к прошлому нет. Ожидаемый зимой ребенок, еще один, братишка, сестренка или кем бы он нам доводился, ничего не значил для нас. Хотя мы и были детьми, мы знали кое-что о младенцах; в нашей стране об этом узнают рано, потому что у нас, среди суровых, безжалостных гор, людям нужны, необходимы дети, как жителям стран, кишащих опасными животными, ружья и пули: чтобы защитить, сохранить себя, выжить: мы видели в этом ребенке не клеймо греха, как наш отец, а неопровержимое утверждение чего-то, с которым и он мог бы смириться. Он не выгнал ее из дома. Не думайте так. Это мы она. Он хотел уйти сам, забыть дом, прошлое, все мечты и надежды, связанные с домом; забыть ярость, бессилие, оскорбленное мужское достоинство и, конечно же, сердечную рану. Это она разорвала ту связь и ушла с большим животом, потому что близились роды, уже настала зима, мы не могли высчитать, когда она родит, но мы видели много женщин с большим животом и понимали, что скоро. И мы ушли. Вечером, когда стемнело. Отец ушел сразу же после ужина, мы даже не знали, куда, теперь мне кажется, просто искать темноты, одиночества, простора и тишины, которых он всегда был лишен. И теперь я знаю, почему Нам - ей - нужно было двигаться на запад, и откуда взялись деньги, которых нам хватило на какое-то время, потом нам стало нечем платить за проезд, и мы пошли пешком, потому что она - мы - взяли из дома только то, что было на нас, свои шали и небольшой запас еды, которую Мария несла в этой самой корзинке. И тут я могла бы сказать: "Но вам ничего не грозило; этого было мало", однако не скажу, потому что в вас есть то, перед чем могли бы побледнеть даже небеса. Итак, мы шли пешком на запад: возможно, за неделю она там не научилась думать, но по крайней мере узнала кое-что из географии. Потом еда кончилась, мы кормились тем, что нам подавали, но роды приближались, и мы никуда не успели бы добраться, даже будь у нас деньги на проезд. Потом настала та ночь, мы тронулись в путь уже зимой, и подошло рождество, сочельник; теперь я не помню, выгнали нас с постоялого двора, или не пустили туда, или, может, мать сама рвала даже эту связь с человеком. Помню только солому, темный хлев и холод, не помню, Мария или я побежала по снегу и стучалась в закрытую кухонную дверь, пока кто-то не вышел, - помню лишь, что наконец появился свет, фонарь, над нами склонились чуждые, незнакомые лица, потом кровь, лимфу, сырость; я, ребенок девяти лет, и одиннадцатилетняя идиотка-сестра пытались укрыть, чем могли, эту оскорбленную, преданную и забытую наготу, она совала сжатый кулак мне в ладонь и пыталась что-то сказать, ее рука сжимала, стискивала то, что было в ней, даже когда я дала обещание, клятву... Она смотрела на него сверху вниз, сжатый кулак одной руки лежал в ладони другой. - Не ради вас - ради него. Нет, неправда: уже ради вас, ради этой минуты она в ту ночь, тридцать три года назад, втиснула медальон в мою руку и пыталась что-то сказать; даже в девять лет я должна была понимать, что я принесу его вам, пройдя половину Европы, и что это окажется напрасно. Какой-то рок, судьба передалась, легла на меня, едва я прикоснулась к медальону, потом я открыла его и стала думать, гадать, чей в нем портрет, потом я - мы - нашли кошелек, деньги, на которые потом добирались сюда. О, вы были щедры; никто не отрицал этого. Ведь вы не могли представить, что деньги, которые были должны купить вам освобождение от последствий юношеского безрассудства, - приданое, если ребенок будет девочкой, клочок пастбища и стадо, которое там будет пастись, если мальчиком, который со временем женится, и в любом случае внуки навсегда удержат соучастницу вашего безрассудства на безопасном для вас расстоянии, послужат совершенно противоположной цели, что мы поедем на них в Бейрут, а то, что останется, послужит своему первоначальному назначению: станет приданым. Потому что мы могли остаться там, в наших горах, в нашей стране, среди людей, которых мы знали и которые знали нас. Мы могли остаться на постоялом дворе в той деревне, потому что люди на самом деле добры, они действительно способны на жалость и сострадание к слабым, сирым и беспомощным, потому что это жалость и сострадание, а те слабы, беспомощны, сиры и люди, хотя, конечно, вы не сможете, не посмеете поверить в это: вы смеете верить лишь в то, что людей нужно покупать, использовать до конца, а потом отвергать их. На постоялом дворе мы провели почти десять лет. Разумеется, мы там работали - стряпали, доили коров; Мария, несмотря на слабоумие, умела обращаться с простой домашней живностью, с коровами и гусями, вполне довольными тем, что они коровы и гуси, а не львы и олени: номы так же работали бы и дома, куда, несмотря на свою доброту, а может быть, по своей доброте, люди уговаривали нас вернуться. Но я не хотела возвращаться. Рок, возможно, довлел над ним, но проклятье поторопить его, довести до конца все же довлело надо мной. Теперь уже я носила потаенный талисман, символ, не в память о матери и не как горькое напоминание о преданной верности и нарушенном обещании - он касался моего тела под платьем, как клеймо, уголь, стрекало, и гнал меня (теперь я была его матерью; тот рок, который двигал им, сперва должен был двигать мной; уже в девять, десять, одиннадцать лет я была матерью двоих младенца-брата и сестры-идиотки, старшей меня на два года, - пока не нашла в Бейруте отца им обоим) к тому часу, минуте, мигу, когда он своей кровью оправдает одно и искупит другое. Да, над ним довлел рок, но я все же была пособницей рока: я должна была принести вам медальон. Но у меня не было повода; нужно было сперва ввести в сферу вашего влияния того, кто подаст мне повод, и притом настоятельный. Вышло хуже: введя его в вашу сферу, повод создала я сама, и этот символ, оставшийся мне отчаянный бросок, не сможет его оправдать.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27
|