Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Трилогия о Сноупсах (№2) - Город

ModernLib.Net / Классическая проза / Фолкнер Уильям / Город - Чтение (стр. 15)
Автор: Фолкнер Уильям
Жанр: Классическая проза
Серия: Трилогия о Сноупсах

 

 


– Вы не очень хорошо знаете женщин, правда? – сказала она. – А женщинам не интересны мечты поэтов. Им интересны факты. Неважно, правда ли это или нет, лишь бы эти факты совпадали с другими фактами, без грубых стыков, без швов. Она не поверила бы вам. Она и ему не поверила бы, если бы он сам ей сказал. Она просто возненавидела бы вас обоих, больше всего вас, потому что вы все это затеяли.

– Значит, по-вашему, она примет… все это… и его тоже, предпочтет остаться ни с чем? Откажется от возможности учиться, жить иначе? Нет, я вам не верю!

– Для нее это не значит остаться ни с чем. Она предпочтет это многому. Почти всему.

– Не верю я вам! – сказал, крикнул я или подумал, что крикнул. Да, только подумал, а сказал другое: – Значит, я ничего не могу сделать?

– Можете, – сказала она. Теперь она смотрела на меня пристально, все еще держа потухшую сигарету. – Женитесь на ней.

– Что? – сказал, нет, крикнул я. – Седой человек, вдвое старше ее? Неужели вы не видите, за что я бьюсь: освободить ее от Джефферсона, дать ей свободу, а вовсе не привязать ее еще крепче, еще больше, еще ужаснее! И вы еще говорите о реальности фактов!

– Замужество – единственный факт. Все остальное – романтические бредни поэтов. Женитесь на ней. Она за вас пойдет. Именно сейчас, на перепутье, она не сможет, не сумеет отказать вам. Женитесь на ней.

– Прощайте, – сказал я. – Прощайте.

А Рэтлиф так и сидел в кресле для моих клиентов, как я его оставил час назад.

– Я же вам пытался объяснить, – сказал он. – Конечно, это Флем. Зачем Юле и этой девочке отказываться от возможности хотя бы на девять-десять месяцев расстаться друг с другом?

– Теперь-то я вам и сам могу объяснить, – сказал я. – Флем Сноупс вице-президент банка, и у него дом, как у вице-президента, и мебель вице-президентская, а частью этой мебели должны быть вице-президентская жена и дочка.

– Нет, – сказал он.

– Ну, хорошо, – сказал я. – Вице-президент банка не может никому позволить вспоминать, что его жена уже носила чье-то незаконное дитя, когда он на ней женился, а если девочка уедет в другую школу, какой-нибудь тип, который ничего ему не должен, расскажет ей, кто она такая, и весь этот цирк полетит к чертям.

– Нет, – сказал Рэтлиф.

– Ладно, – сказал я. – Тогда рассказывайте вы.

– Он боится, что она выйдет замуж, – сказал он.

– Что? – сказал я.

– Ну, да, – сказал он. – Когда родился Джоди, дядя Билл Уорнер написал завещание, по которому половину всего отказал миссис Уорнер, а половину Джоди. Когда родилась Юла, он завещание переделал – миссис Уорнер половину оставил, а вторую половину разделил поровну, между Джоди и Юлой. Это завещание он и показал Флему, когда тот женился на Юле, так оно и осталось. Вернее, Флем Сноупс поверил старику, когда тот сказал, что не изменит завещания, – а вот другие ему могли и не поверить, особенно после того, как Флем перехитрил его в истории с усадьбой Старого Француза.

– Что? – сказал я. – Неужели он дал эту усадьбу в приданое Юле?

– А как же, – сказал Рэтлиф. – Все так говорили, да и сам дядя Билл нипочем не стал бы отрицать. Он предложил Флему усадьбу, а тот сказал – лучше бы деньгами. Потому Флем с Юлой и уехали в Техас на день позже: он все торговался с дядей Биллом, и дядя Билл заставил Флема согласиться на такую маленькую сумму, о которой тот даже и не подумал бы, но наконец Флем сказал: ладно, он возьмет эту сумму, только пусть дядя Билл даст ему возможность купить усадьбу за эту же сумму, когда он вернется из Техаса. На этом они и порешили, и Флем вернулся из Техаса с теми пестрыми лошаденками, а когда пыль улеглась, мы с Генри Армстидом уже купили Французову усадьбу, – я отдал свою половину ресторана, а Генри – порядочную сумму, так что хватило на выплату дяде Биллу тех денег, про которые он и думать забыл. Потому-то Флем и считает, что никогда дядя Билл свое завещание не изменит. И теперь он боится рисковать – выпустить девочку из Джефферсона, дать ей выйти замуж, потому что тогда и Юла его бросит. Конечно, Флем первый сказал «нет», но теперь все трое против вас, и Юла, и сама девочка, пока она за кого-нибудь не вышла замуж. Потому что женщинам не интересны…

– Погодите, – сказал я. – Дайте мне самому сказать. Потому что я ничего не понимаю в женщинах, потому что такие вещи, как любовь, и мораль, и желание воспользоваться любым случаем, лишь бы не стать одной из Сноупсов, все это романтические бредни поэта, а женщинам не интересны романтические бредни; женщинам интересны только факты, им все равно, какие факты, правда это или неправда, лишь бы они совпадали со всеми другими фактами, без всяких трещин и зазубрин. Правильно?

– Как знать, – сказал он. – Может, я бы не совсем так выразился.

– И все из-за того, что я не понимаю женщин, – сказал я. – Будьте же так добры, объясните мне, каким чертом вы-то их стали понимать?

– Может, я просто их слушал, – сказал Рэтлиф. Это мы все знали: сколько раз за последние десять – двенадцать лет каждый житель Йокнапатофы видел раскрашенный жестяной ящик, в виде домика, где стоял образец швейной машины (в прежние дни он был установлен на фургончике, запряженном лошадками, а в последнее время на задке полугрузового пикапа), и каждый видел, как фургончик, а потом автомобиль, стоял у каких-нибудь ворот, проехав тысячи ярдов по сотням проселочных дорог, и его окружали пять-шесть женщин в чепцах или соломенных шляпках, сбежавшиеся отовсюду за целую милю, а сам Рэтлиф, в своей неизменной аккуратной синей рубашке без галстука, сидел на кухонной табуретке где-нибудь в тени на веранде или во дворе и слушал с непроницаемым выражением на спокойном, загорелом, вежливом и лукавом лице. О да, все мы это знали.

– Значит, я слушал не тех, кого надо, – сказал я.

– А может, и тех, кого не надо, – сказал он. – Вы вообще никогда никого не слушали, потому что сами сразу начинали разговаривать.


О да, совсем легко. Надо было только выйти на улицу в положенное время, чтобы она увидала меня и повернула, метнулась, словно убегая, в боковую улочку, минуя засаду. И тогда даже не надо было обходить целый квартал, а просто пройти через кондитерскую, выйти черным ходом, так что, как бы она ни бежала, я оказывался в переулочке первым, в засаде за углом, и у меня было достаточно времени до той минуты, как я услышал ее быстрые шаги, и тут я вышел и схватил ее за руку, у самой кисти, прежде чем она успела поднять руку, словно отталкиваясь, защищаясь от меня, и я держал ее за руку осторожно, а она пыталась высвободить руку, выдернуть ее, повторяя: – Пустите! Пустите!

– Хорошо! – сказал я. – Хорошо! Скажи мне только одно. Помнишь, в тот день ты пошла домой переодеться, прежде чем встретиться со мной в кондитерской. Ты сама решила пойти домой и надеть другое платье. Но губы ты намазала и надушилась и надела шелковые чулки и туфли на высоких каблуках по настоянию матери. Верно, да? – Но она только осторожно дергала руку, которую я держал, пытаясь высвободиться, и повторяла шепотом:

– Пустите! Пустите!

16. ЧАРЛЬЗ МАЛЛИСОН

Вот что было, по словам Рэтлифа, до того, как пришел дядя Гэвин.

Стоял январь, день был пасмурный, но не морозный, потому что был туман. Старая Хет вбежала через парадное в прихожую миссис Хейт, а оттуда на кухню, уже крича громким, ясным, бодрым голосом, по-детски громко и радостно:

– Мисс Мэнни! У вас на дворе мул!

Никто толком не знал, сколько ей в действительности лет. Никто в Джефферсоне не помнил даже, сколько лет она живет в богадельне. Старики говорили, что ей под семьдесят, хотя по собственному ее расчислению, учитывая возраст разных джефферсонскнх дам, от невест до бабушек, которых, как она говорила, она нянчила с колыбели, ей было чуть ли не все сто, а Рэтлиф утверждал, что она три века прожила.

Но в богадельне она только спала, или проводила ночь, или, по крайней мере, часть ночи. Потому что все остальное время она была либо на площади, либо на улицах Джефферсона или где-нибудь между городом и богадельней на грязной дороге длиной в полторы мили; вот уже не менее двадцати пяти лет городские дамы, завидев ее из окон или даже только заслышав ее сильный, громкий, бодрый голос у соседнего дома, запирались в ванной. Но даже это их не спасало, – разве только они не забывали сперва запереть парадное и черный ход. Потому что рано или поздно они должны были выйти, а она тут как тут, высокая, тонкая, с шоколадной кожей, говорливая, бодрая, в резиновых тапочках и длинном, мышиного цвета пальто, отороченном тем, что лет сорок или пятьдесят назад было мехом, и в ярко-красной шляпе, которую старая миссис Компсон подарила ей пятьдесят лет назад, еще когда был жив генерал Компсон, на самой макушке поверх головного платка (сначала она ходила с саквояжем такого же цвета, казавшимся бездонным, как угольная шахта, но, с тех пор как в Джефферсоне открылась лавка десятицентовых товаров, саквояж заменили бумажные сумки, которые там давали бесплатно), сидела на стуле в кухне, и хотя она приходила просить милостыню, тон, который она усвоила, был любезный и самый что ни на есть светский.

Так она перекочевывала из дома в дом, словно какой-то плавучий остров, распространяющий вокруг себя ужас и панику, взимая еженедельную дань объедков и обносков, а иногда и монетку на понюшку табаку, двигаясь среди городской сутолоки, столь же неотвратимая, как сборщик налогов. Но за последние год или два, с тех пор как миссис Хейт овдовела, Джефферсон, благодаря миссис Хейт, получил как бы временную передышку. Но даже во время этой передышки настоящего покоя не было. Скорее старая Хет устроила на кухне у миссис Хейт своего рода местный штаб или передовой фуражный пост вскоре после того, как мистер Хейт и пять мулов, принадлежавших мистеру А.О.Сноупсу, погибли на крутом повороте около города под колесами скорого поезда, шедшего на север, и даже в богадельне прослышали, что миссис Хейт получила за мужа восемь тысяч долларов. Старая Хет, добравшись до города, заходила прямо к миссис Хейт и оставалась там иногда до самого полудня, а уж потом начинала свой неотвратимый обход. Иной раз в непогоду она оставалась у миссис Хейт на весь день. В такие дни ее постоянные клиенты, или жертвы, временно избавленные от нее, недоумевали – неужто в доме этой женщины с мужским характером и мужским языком, которая, как сказал Рэтлиф, продала своего мужа железнодорожной компании с прибылью в восемь тысяч процентов и которая собственноручно колола дрова, доила корову, вскапывала и обрабатывала свой огород, – неужто старая Хет помогает ей там за то, что ее пускают на порог или даже теперь она поддерживает светский тон гостьи, пришедшей развлечься и развлечь хозяйку.

Она вбежала на кухню миссис Хейт в пальто и шляпе, с бумажной сумкой в руке, громко крича:

– Мисс Мэнни! У вас на дворе мул!

Миссис Хейт сидела на корточках у плиты, выгребая в ведро раскаленные угли. Она была бездетна и жила теперь одна в своем деревянном домике, выкрашенном в тот же цвет, в какой железнодорожная компания окрашивала станционные постройки и товарные вагоны – как все мы говорили, из уважения к тому памятному утру три года назад, когда то, что осталось от мистера Хейта, наконец отделили от того, что осталось от пяти мулов и нескольких футов новой пеньковой веревки, разбросанных вдоль железнодорожного полотна. В должное время к ней явился представитель железнодорожной компании, который обязан был удовлетворять иски, а еще немного погодя она получила по чеку восемь тысяч пятьсот долларов, потому что, как говорил дядя Гэвин, в те блаженные дни даже железнодорожные компании считали свои южные отделения и филиалы законной и справедливой добычей всех, кто жил близ путей, и хотя уже несколько лет перед смертью мистера Хейта мулы в одиночку и парами (по странному совпадению они почти всегда принадлежали мистеру Сноупсу; их легко было узнать, потому что всякий раз, как поезд давил его мулов, на них была новая крепкая веревка) попадали под колеса ночью на этом самом крутом повороте, но в первый раз, как сказал дядя Гэвин, человек разделил с ними их печальный конец.

Миссис Хейт взяла деньги наличными; она стояла у окошечка кассы в ситцевом капоте, в свитере своего покойного мужа и в настоящей мягкой шляпе, которая была на нем в то роковое утро (ее нашли в целости), и молча, с холодным и суровым видом, выслушала, как сперва счетовод, потом кассир и, наконец, президент (сам мистер де Спейн) пытались втолковать ей про купоны, потом про срочные вклады, потом про простые вклады, после чего положила деньги в мешочек, висевший у нее под фартуком, и ушла; а потом она выкрасила свой дом этой прочной и неподвластной времени краской, под цвет вокзала и товарных вагонов, как видно, из чувствительности или (как сказал Рэтлиф) из благодарности, и с тех пор жила там одна-одинешенька, по-прежнему носила ситцевый капот, свитер и мягкую шляпу, которые ее муж носил до тех пор, пока они стали ему не нужны; но ботинки у нее теперь уже были собственные: мужские ботинки на пуговицах, с носками, похожими на луковицы тюльпанов, устаревшего и давно вышедшего из моды фасона, – мистер Уилдермарк раз в год заказывал их специально для нее.

Она вскочила, повернулась, не выпуская из рук ведра, сверкнула глазами на старую Хет и сказала – голос у нее был тоже громкий и довольно решительный:

– Ах он сукин сын, – и с ведром в руке выбежала из кухни, в туман, а старая Хет с бумажной сумкой – за ней. Потому-то и мороза не было – из-за тумана: словно все сонное дыхание Джефферсона, накопившееся за эту долгую январскую ночь, плененное, еще лежало между туманом и землей, не давая ей совсем застыть, лежало, будто слой жира, на деревянном крыльце у задней двери, и на кирпичной кладке, и на деревянной крышке погреба возле кухни, и на деревянных досках, проложенных от крыльца к деревянному сараю в углу заднего двора, где миссис Хейт держала корову; и когда миссис Хейт ступила на доски, все еще не выпуская из рук ведро с углями, она здорово поскользнулась и едва удержала равновесие. Старая Хет в своих резиновых тапочках не поскользнулась.

– Осторожней! – бодро крикнула она. – Они перед домом. – Но только один из них уже не был перед домом. А миссис Хейт, поскользнувшись, не упала. Она даже не остановилась, круто повернулась и уже бежала к углу дома, из-за которого внезапно и бесшумно, как призрак, появился мул. Это опять был мул мистера А.О.Сноупса. То есть покуда они наконец не отделили мистера Хейта от пяти мулов на железнодорожном пути в то утро, три года назад, никто не видел связи между ним и тем, что мистер Сноупс покупает мулов, хотя время от времени кто-нибудь удивлялся, как это мистер Хейт зарабатывает на жизнь, не имея постоянного занятия. Как сказал Рэтлиф, дело в том, что слишком уж все удивлялись, на кой черт А.О.Сноупс стал торговать скотом. Но Рэтлиф, подумав, сказал, что, может, оно и понятно: там, на Французовой Балке, А.О. был кузнецом, хотя ничего в этом деле не смыслил, и ненавидел лошадей и мулов, потому что боялся их пуще смерти, а поэтому, может, вполне понятно, что и здесь он взялся за дело, в котором ничего не смыслит, к которому у него нет ни любви, ни способностей, не говоря уж о том, что теперь он боялся в шесть, или восемь, или десять раз больше, потому что вместо одной лошади или мула, которого хозяин привязывал к столбу, и сам стоял рядом, ему приходилось одному иметь дело с восемью, или десятью, или двенадцатью на свободе, покуда он не ухитрялся их обратать.

И все же он это сделал – купил на мемфисском базаре мулов, пригнал их в Джефферсон, продал фермерам, вдовам и сиротам, черным и белым, за сколько дадут, так что дешевле уж некуда, а потом (до той самой ночи, когда товарный поезд задавил мистера Хейта тоже, и Джефферсон впервые понял, что есть связь между мистером Хейтом и мулами мистера Сноупса) мулы в одиночку, и парами, и целыми табунами, всегда связанные вместе крепкой пеньковой веревкой, которая неизменно бывала упомянута и запротоколирована в жалобе мистера Сноупса, попадали под ночные товарные поезда. На этом самом крутом повороте, где погиб мистер Хейт; кто-то (Рэтлиф клялся, что это не он, а вокзальный служащий) наконец послал Сноупсу по почте печатное расписание поездов на нашем путевом участке.

Однако после несчастья с мистером Хейтом (просчета, как сказал Рэтлиф; он сказал, что расписание, а заодно и часы нужно было послать мистеру Хейту) Сноупсовы мулы перестали скоропостижно кончаться на путях. Когда приехал представитель железнодорожной компании, чтобы уладить дело с миссис Хейт, Сноупс тоже при этом присутствовал, для чего ему пришлось принять самое роковое решение в его жизни: с одной стороны, простое благоразумие подсказывало ему, что нужно оставаться в стороне от расследования, которое проводила железная дорога, с другой – он слишком хорошо знал миссис Хейт: она уже сказала ему, что единственный способ получить хоть что-то из суммы, которая будет выплачена в возмещение убытков, – это заручиться поддержкой железнодорожной компании.

И все равно его постигла неудача. Миссис Хейт преспокойно заявила, что ее муж был единственным владельцем этих пяти мулов; ей даже незачем было открыто вызывать Сноупса оспаривать это; он эти деньги только и видел (ну да, он был в банке, подошел так близко, как осмелился, и глядел во все глаза), когда она запихнула их в свой мешочек и завернула в фартук. До тех пор, вот уже пять или шесть лет, он регулярно пересекал мирный и сонный Джефферсон под неистовый рев, окутанный пылью, и о его приближении возвещали жалобные крики и вопли, а шествие его знаменовало желтое облако пыли, в которой метались кувшинообразные головы и гремели копыта, и замыкал его сам Сноупс, – он, задыхаясь, бежал рысью и, широко разинув рот, вопил в смятенье, отчаянье и ужасе.

Когда он вышел после разговора с представителем железной дороги, следы смятения и отчаянья все еще были на его лице, но ужас теперь перешел в недоумение, безнадежное, возмущенное и яростное недоверие, пробившееся сквозь выражение жадной надежды, которое три года не сходило с его лица, опять-таки, как сказал Рэтлиф, такой выход из положения и такие трудности ни для кого другого и не существовали: ему – Сноупсу – до тех пор нужно было только сгрузить мулов в приемный загон при вокзале, а потом уплатить негру, который будет править старой кобылой с бубенцами, и она потащит их на проволоке через город к его загону, откуда он их распродаст, а теперь ему приходилось в одиночку выводить их из загона при вокзале, а потом гнать гуртом в узкую улочку, в конце которой был неогороженный дворик миссис Хейт, и рев, и облако пыли, а в нем мечущиеся дьявольские призраки, словно вихрь, проносились по мирной окраине Джефферсона на двор миссис Хейт, где они оба, миссис Хейт я Сноупс – миссис Хейт с метлой, или с веником, или с другим оружием, какое подвернулось под руку, когда она выбегала из дома, ругаясь, как мужчина, и Сноупс, на время удовлетворивший жажду мести или хотя бы избавившийся от невыносимого накала, невыносимого чувства бессилия, и несправедливости, и зла (Рэтлиф сказал, что он, должно быть, давным-давно уже и не верил, что ему удастся вырвать у миссис Хейт хоть цент из этих денег, и у него осталась лишь отчаянная и тщетная надежда), – должны были ловить этих мулов и снова загонять их за загородку, увертываясь и прыгая среди гремящих копыт, словно в каком-то бурном немом танце, перед домом, словно перед декорацией, и Сноупс был уверен, что даже стойкая краска, которой этот дом выкрашен, куплена на его деньги, и там, внутри, хозяйка живет в холе и роскоши, как королева, тоже за его счет (именно поэтому, как говорил Рэтлиф, миссис Хейт не жаловалась в суд, чтобы отделаться от Сноупса: это она тоже платила за потрясающую возможность обменять своего мужа на восемь тысяч долларов), а со всего квартала всякий раз собирались люди, женщины в фартуках и чепцах, дети, игравшие во дворах, и мужчины, черные и белые, которые случайно проходили мимо и глядели из-за соседних заборов.

Когда мул показался, он уже тоже бежал, и голова его была задрана высоко кверху, и поэтому, вынырнув вдруг из тумана, он казался выше жирафа, бегущего прямо на миссис Хейт и старую Хет, а недоуздок, хлестал его по ушам.

– Вон он! – орала старая Хет, размахивая бумажной сумкой. – Ого-го! Пшел! – Она потом рассказала Рэтлифу, что миссис Хейт повернулась и снова поскользнулась на скользких досках, и они с мулом бежали теперь рядом к коровнику, из открытой двери которого выглядывала неподвижная и удивленная коровья морда. Корове, которая секунду назад мирно стояла в дверях, жевала и глядела в туман, верно, и жираф не показался бы таким высоким и чудовищным, как этот мул, не говоря уж о том, что мул норовил пробежать прямо сквозь коровник, словно перед ним была соломенная стенка или, может, даже просто-напросто мираж. Как бы там ни было, старая Хет сказала, что корова спрятала морду в коровник, как спичку в коробок; и там, внутри коровника, издала звук, – старая Хет не могла сказать, какой именно звук, просто удивленный и испуганный звук, как будто задели одну струну гитары или банджо, а миссис Хейт бежала на этот звук, как сказала старая Хет, невольно блюдя единство женского сословия против мира мулов и мужчин, и они с мулом со всех ног мчались к коровнику, и миссис Хейт уже размахивала ведром с горящими угольями, чтобы швырнуть им в мула. Конечно, все это произошло очень быстро; старая Хет сказала, что она еще орала: «Вон он! Вон он!» – а мул уже повернул и побежал прямо на нее, а она замахала своей бумажной сумкой, и он пробежал мимо, и свернул за другой угол дома, и снова пропал в тумане, тоже как спичка в коробке.

И тогда миссис Хейт поставила ведро на кирпичную приступку у спуска в подпол, и они со старой Хет тоже свернули за угол дома и в самый раз успели увидеть, как мул налетел на петуха с восемью белыми курами, выходивших из-под дома. Старая Хет сказала, что это было похоже на картинку не то из Библии, не то из какого-то чернокнижного писания: мул, который вынырнул из тумана, как оборотень или леший, а потом словно бы улетел обратно в туман, уносимый облаком маленьких крылатых существ. Они с миссис Хейт все бежали; она сказала, что теперь в руках у миссис Хейт было сломанное помело, хотя старая Хет не помнит, где она его подхватила.

– Там, перед домом, еще есть! – крикнула старая Хет.

– Ах, он сукин сын, – сказала миссис Хейт. Их было много. Старая Хет сказала, что этот дворик не больше носового платка был полон мулами и А.О.Сноупсом. Дворик был так мал, что его весь можно было пересечь в два прыжка по три фута каждый, но когда они на него взглянули, то вид был такой, будто в капле воды под микроскопом. Только теперь они вроде бы сами очутились в этой капле. Вернее, старая Хет сказала, что это миссис Хейт и А.О.Сноупс там очутились, потому что она остановилась возле дома, в сторонке, хотя ни в одном уголке этого дворика нельзя было чувствовать себя в безопасности, и глядела, как миссис Хейт, все сжимая помело, с какой-то надменной верой неизвестно во что, может быть, в свою неуязвимость, – хотя старая Хет сказала, что миссис Хейт слишком разозлилась, чтобы соображать, – ворвалась в самую середину табуна вслед за мулом с развевающимся недоуздком, который все летел в туман на этом вихревом облаке перьев, несшихся, как брошенное конфетти или пена позади быстроходного катера.

И мистер Сноупс тоже бежал, и мулы тоже; они с миссис Хейт сверкнули друг на друга глазами, и он прохрипел:

– Где мои деньги? Где моя половина?

– Поймайте вон того здоровенного с недоуздком, – сказала миссис Хейт. – Чтобы духу его здесь не было. – И обе они, старая Хет и миссис Хейт, побежали, так что хриплый голос Сноупса слышался теперь сзади.

– Отдай мои деньги! Отдай мою долю!

– Осторожней! – Это старая Хет, по ее словам, им крикнула. – Он опять нагоняет!

– Несите веревку! – заорала миссис Хейт Сноупсу.

– Да где я ее возьму-то? – заорал Сноупс.

– Да в подполе! – заорала старая Хет. И сама она времени не теряла. – Бегите с той стороны ему наперерез, – сказала она. И она сказала, что, когда они с миссис Хейт свернули за угол, мул с развевающимся недоуздком опять был там, он будто плыл на облаке кур, на которых снова наскочил, потому что они пробежали под домом по прямой, в то время как он бежал по окружности. Свернув в очередной раз за угол, они снова очутились на заднем дворе.

– Убей меня бог! – крикнула Хет. – Он сейчас корову залягает! – Она сказала, что это и впрямь была картина. Корова выскочила из коровника на середину заднего двора; теперь они с мулом стояли нос к носу в каком-нибудь шаге друг от друга, неподвижные, нагнув головы и растопырив ноги, как две этажерки для книг, а Сноупс поднял крышку и по пояс скрылся в подполе, – очевидно, полез туда веревку искать, – а рядом, на приступке, все еще стояло ведро с угольями; старая Хет потом сказала, что она подумала тогда, что открытый подпол не очень подходящее место для ведра с раскаленными угольями, и, возможно, она сказала правду. То есть если бы она не сказала, что подумала это, то сказал бы кто-нибудь другой, потому что потом всегда найдется человек, который рад выставить напоказ свою предусмотрительность и чужую беспечность. Правда, если события разворачивались так быстро, как она говорила, непонятно, откуда у них было время думать.

Потому что все уже опять двигалось; когда они на этот раз завернули за угол, А.О. уже нес, волочил веревку (он ее наконец нашел), за ним бежала корова, подняв хвост, прямой и слегка наклонный, как древко флага на корабле, за ней – мул, потом миссис Хейт и последней старая Хет. И старая Хет снова сказала, что приметила ведро с угольями на приступке возле открытого подпола, где, по вдовьему положению миссис Хейт, накопилась целая груда всякого хлама – пустые ящики на растопку, старые газеты, сломанная мебель, и снова подумала, что ведру здесь не место.

Опять поворот. Сноупс, корова и мул – все трое – уже исчезали в облаке обезумевших кур, которые снова пробежали под домом и поспели как раз вовремя. Но когда все они опять очутились перед домом, там не было никого, кроме Сноупса. Он лежал ничком, пола пиджака при падении завернулась ему на голову, и старая Хет клялась, что на спине его белой рубашки был след раздвоенного коровьего копыта и копыта мула тоже.

– Где они? – крикнула она ему. Он не ответил. – Догоняют! – крикнула она миссис Хейт. – Они уже опять на заднем дворе!

Да, они были там. Она сказала, что, может, корова хотела вернуться в коровник, но решила, что взяла слишком большой разгон и, вместо этого, позабыв всякий страх, повернула прямо на мула. Правда, она сказала, что они с миссис Хейт не поспели туда, чтобы увидеть это: они только услышали треск, и гром, и грохот, когда мул заворотил и споткнулся о кирпичную приступку. А когда они подоспели, мула уже не было. И ведра на приступке тоже не было, но старая Хет сказала, что она этого тогда не заметила: только корова стояла посреди двора, там же, где и раньше, растопырив ноги и нагнув голову, словно кто-то, проходя мимо, убрал вторую этажерку. Они с миссис Хейт не остановились, но миссис Хейт теперь бежала тяжело, как сказала старая Хет, разинув рот, и лицо у нее было цвета мастики, и одной рукой она держалась за грудь. Она сказала, что обе они уже выдохлись и теперь бежали так медленно, что мул нагнал их сзади и, как она сказала, перепрыгнул через них; короткий дробный дьявольский грохот и едкий запах пота, и вот уж он бежит дальше (куры или сообразили наконец, что лучше остаться под домом, или же тоже выдохлись и просто не могли выбежать оттуда на этот раз); когда они снова добежали до угла, мул наконец скрылся в тумане; они слышали, как стук его копыт по твердой мостовой, короткий, дробный и насмешливый, замер вдали.

Старая Хет сказала, что она остановилась. – Ну-с, джентльмены, тише, – сказала она. – Кажется, мы… – И тут она почуяла это. Она сказала, что стояла неподвижно, принюхиваясь, и словно бы воочию увидела открытый подпол и кирпичную приступку, на которой, когда они пробегали мимо в последний раз, ведра уже не было. – Мать честная! – крикнула она миссис Хейт. – Гарью пахнет! Беги в дом, детка, хватай деньги.

Это было часов в девять. А к полудню дом сгорел дотла. Рэтлиф сказал, что, когда пожарная машина и толпа добрались туда, миссис Хейт, за которой следовала старая Хет с бумажной сумкой в одной руке и пастельным портретом миссис Хейт в другой, прихватив зонтик и накинув на себя армейскую шинель, которую обычно носил мистер Хейт, как раз выбегала из дому, и в одном кармане шинели была банка из-под компота, набитая тем, что осталось от восьми с половиной тысяч долларов, а судя по тому, как миссис Хейт жила, если, конечно, верить ее соседям, там была большая часть этой суммы, а в другом – тяжелый, никелированный револьвер, она перебежала через улицу к соседскому дому, где с тех пор и сидела на галерее в качалке, а рядом, в другой качалке – старая Хет, и обе все время раскачивались, глядя, как добровольцы-пожарники расшвыривают по всей улице ее посуду и мебель. К тому времени, как сказал Рэтлиф, там уже было довольно людей, заинтересованных в этом деле, которые побежали на площадь, разыскали А.О. и дали ему знать.

– А мне что за дело? – сказал А.О. – Ведь не я поставил это ведро с горящими угольями там, где кто-то сшиб его прямо в подпол.

– Но подпол-то вы открыли, – сказал Рэтлиф.

– Конечно, – сказал Сноупс. – А зачем? Чтобы взять веревку, ее же веревку, она меня сама туда послала.

– Чтобы поймать вашего мула, который ворвался к ней на двор, – сказал Рэтлиф. – Теперь уж вы не отвертитесь. Любой состав присяжных в нашем округе вынесет приговор в ее пользу.

– Да, – сказал Сноупс. – Уж это наверняка. А все потому, что она женщина. Только поэтому. Потому что она, черт бы ее побрал, женщина. Ладно. Пусть идет к присяжным, черт бы их побрал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24