Фолкнер Уильям
Деревушка
Уильям Фолкнер
Деревушка
Роман
Перевод В.Хинкиса и С.Маркиша.
Перевод под редакцией Р.Райт-Ковалевой.
КНИГА ПЕРВАЯ
ФЛЕМ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Французова Балка лежала в тучной речной долине, в двадцати милях к юго-востоку от Джефферсона. Укрытая и затерянная меж холмами, определенная, хоть и без четких границ, примыкающая сразу к двум округам и не подвластная ни одному из них, Французова Балка была когда-то пожалована своему первому владельцу, и до Гражданской войны выросла в огромную плантацию, остатки которой - полый остов громадного дома, рухнувшие конюшни, невольничьи бараки, запущенные сады, аллеи, кирпичные террасы - все еще звались усадьбою Старого Француза, хотя прежние ее границы существовали теперь только в старинных, пожелтевших записях, хранившихся в архиве окружного суда в Джефферсоне, и плодородные поля кое-где давно уже снова заполонила тростниковая и кипарисовая чащоба, у которой они были некогда отвоеваны их первым хозяином.
Возможно, что он и в самом деле был иностранец, хотя и не обязательно француз, потому что для людей, которые пришли после него и почти начисто стерли все его следы, всякий, кто говорил с малейшим чужеземным акцентом, чья наружность или даже занятие казались необычными, всякий такой человек был французом, к какой бы национальности он себя ни причислял, точно так же, как городские умники в ту пору (вздумай он, к примеру, обосноваться в самом Джефферсоне) непременно окрестили бы его голландцем. Но теперь никто уже не знал, откуда он был родом, даже шестидесятилетний Билл Уорнер, который владел чуть ли не всей прежней плантацией вместе с участком под разрушенной усадьбой. Потому что он пропал, исчез, этот чужеземец, этот француз, со всей своей роскошью. Его мечта, его бескрайние поля были поделены на маленькие, чахлые фермы, заложенные и перезаложенные, и управляющие джефферсонскими банками грызлись из-за них, прежде чем продать, и, в конце концов, продавали Биллу Уорнеру, и теперь от Старого Француза только и осталось что речное русло, выпрямленное его невольниками на протяжении почти десяти миль, чтобы река в половодье не затопляла поля, да скелет громадного дома, который его многочисленные наследники целых тридцать лет разбирали и растаскивали; ореховые ступени и перила, дубовые паркеты, которым через пятьдесят лет цены бы не было, и самые стены - все пошло на дрова. Даже имя его было позабыто, слава его обернулась пустым звуком, легендой о земле, вырванной у лесной чащи, укрощенной, увековечившей позабытое прозвище, которое то, что явились после него - приехали в разбитых фургонах, верхом, на мулах или пришли пешком, с кремневыми ружьями, собаками, детьми, самогонными аппаратами и протестантскими псалтырями, - не могли ни произнести правильно, ни даже прочесть по буквам и которое теперь не напоминало ни об одном человеке на свете; его мечта, его гордость стали прахом и смешались с прахом его бог весть где лежащих костей, да еще молча упорно сохраняла предание о деньгах, которые он будто бы зарыл где-то около своего дома, когда Грант опустошал эти края, двигаясь на Виксбург.
Люди, которые наследовали ему, пришли с северо-востока, через горы Теннесси, отмеряя каждый свой шаг на этом пути рождением нового поколения. Они пришли с Атлантического побережья, а до того, - из Англии и с окраин Шотландии и Уэллса, чему свидетельством иные фамилии - Тэрпины, Хейли, Уиттингтоны, Макколлемы и Мюррэи, Леонарды и Литтлджоны, да и другие тоже, вроде Риддепов, Армстидов и Доши, которые не могли появиться сами собой, потому что по доброй воле никто, конечно, не взял бы себе такую фамилию. При них не было ни невольников, ни шифоньеров работы Файфа или Чиппендейла; почти все, что было при них, они могли принести (и принесли) на своих плечах. Они заняли участки, выстроили хижины в одну-две клетушки и не стали их красить, переженились, наплодили детей и пристраивали все новые клетушки к старым хижинам, и их тоже не красили, и так жили. Их потомки так же сажали хлопок в долине и сеяли кукурузу по скатам холмов и на тех же холмах, в укромных пещерах, гнали из кукурузы виски и пили его, а излишки продавали. Федеральные чиновники приезжали сюда, но уже не возвращались. Кое-что из вещей пропавшего - войлочную шляпу, сюртук черного сукна, пару городских ботинок, а то и пистолет, - иногда видели потом на ребенке, на старике или женщине. Окружные чиновники и вовсе не тревожили этих людей, разве только по необходимости в те годы, когда предстояли выборы. У них были свои церкви и школы, они роднились друг с другом, изменяли друг другу и убивали друг друга, и сами были себе судьями и палачами. Они были протестантами, демократами и плодились, как кролики. Во всей округе не было ни одного негра-землевладельца, а чужие негры боялись и близко подойти к Французовой Балке, когда стемнеет.
Билл Уорнер, нынешний хозяин усадьбы Старого Француза, был самым важным человеком в этих краях. Он имел больше всех земли, был школьным инспектором в одном округе, мировым судьей в другом и уполномоченным по выборам в обоих, а стало быть, от него исходили если не законы, то, по крайней мере, советы и внушения для его земляков, которые отвергли бы самое понятие "избирательного округа", если бы когда-нибудь о нем слышали, и приходили к Биллу Уорнеру спросить не "что мне делать?", а "что бы вы мне велели сделать, ежели б могли заставить меня сделать по-вашему?". Он был землевладельцем, ростовщиком и ветеринаром. Судья Бенбоу из Джефферсона однажды сказал про него так: человек он с виду мягкий, но никто лучше его не умеет пустить мулу кровь или собрать больше голосов на выборах. Он владел почти всеми лучшими землями и держал закладные почти на все земли, которыми еще не владел. В самой деревне ему принадлежала лавка, хлопкоочистительная машина, мельница с крупорушкой и кузня, и считалось, мягко говоря, опрометчивостью, если кто по соседству делал закупки, или очищал хлопок, или молол зерно, или ковал лошадей и мулов где-нибудь в другом месте. Он был тощий и длинный, как жердь, с рыжеватыми, тронутыми сединой, волосами и усами, с маленькими, жесткими, блестящими, невинно голубыми глазами; он походил на директора методистской воскресной школы, который по будням служит проводником на железной дороге, или же наоборот, и которому принадлежит церковь или, может, железная дорога, а может, то и другое вместе. Он был хитер, скрытен и жизнелюбив, с раблезианским складом ума и, весьма вероятно, все еще не иссякшей мужскою силой (он сделал своей жене шестнадцать детей, но только двое жили дома, прочие же, плодясь и в землю ложась, разбрелись кто куда, от Эль-Пасо до Алабамы), о чем позволяла судить его жесткая шевелюра, в которой даже в шестьдесят лет было больше рыжих, чем седых волос. Он был разом и ленив и энергичен; он ничего не делал (всеми делами управлял его сын), и на это уходило все его время, он исчезал из дому еще до того, как сын успевал спуститься к завтраку, и никто не знал куда, знали только, что он на своей старой, жирной белой кобыле может появиться когда и где угодно на десять миль окрест, и, по крайней мере, раз в месяц, весной, летом и ранней осенью, люди видели, как он, привязав свою старую белую кобылу к ближайшей загородке, сидит на самодельном стуле посреди запущенной лужайки в усадьбе Старого Француза. Стул ему смастерил кузнец, распилив пополам пустой бочонок из-под муки, обровняв края и приколотив сиденье, и Уорнер, жуя табак или покуривая тростниковую трубку, всегда с острым словцом для прохожего наготове, в меру любезным, но отнюдь не располагающим к беседе, сидел на фоне этого былого величия. Люди (те, что сами видели его там, и те, что слышали об этом от других) все были уверены, что он сидит, обдумывая наедине, как бы лишить очередного должника права на выкуп закладной, потому что причину он объяснил только Рэтлифу, агенту по продаже швейных машин, который был более чем вдвое моложе его.
- Люблю здесь сидеть. Стараюсь представить себя на месте того дурака, который все это наворотил, - он не пошевелился, даже не дал себе труда кивком головы указать на груду битого кирпича и лабиринт дорожек, увенчанный руинами колоннады у него за спиной, - только чтобы есть да спать в этакой громадине. - А потом добавил, так и не объяснив Рэтлифу, о чем он на самом деле думал: - Одно время я не прочь был со всем этим разделаться, расчистить место. Но, боже ты мой, народ до того обленился, что даже на лестницу не залезет, чтобы отодрать остатки досок. Да они скорее пойдут в лес, целое дерево срубят на растопку - это им проще, чем протянуть руку да взять готовое. Пожалуй, я просто оставлю все как есть: пусть напоминает мне об единственной моей ошибке. Ведь за всю мою жизнь только это одно я купил и не сумел никому продать.
Его сыну Джоди было под тридцать; уже полнеющий, с первыми признаками зоба, он не только не женился, но от него исходил какой-то холостяцкий дух, как от некоторых людей будто бы исходит дух святости. Он был высокого роста, с намечавшимся брюшком, которое в ближайшие десять - двенадцать лет обещало изрядно вырасти, но пока он мог еще считаться свободным и сравнительно молодым кавалером. Зимой и летом, по воскресеньям и по будням, он носил крахмальную сорочку без воротничка, схваченную у шеи тяжелой золотой запонкой, и пару из добротного черного сукна (правда, в жаркое время года он обходился без сюртука). Он надевал эту свою пару, как только она приходила от портного из Джефферсона, и носил ее каждый день, в любую погоду, до тех пор, пока не продавал кому-нибудь из работников-негров, заменяя новой, следующей, так что летом чуть ли не во всякий воскресный вечер можно было встретить - и немедленно опознать - какую-нибудь из его старых пар (или одну из ее частей). Среди неизменных комбинезонов, которые носили все вокруг, он имел вид не то чтобы похоронный, но весьма торжественный, а все потому, что выглядел таким убежденным холостяком: за его дряблыми, расплывающимися телесами угадывался бессмертный и вечный свадебный Шафер, совершеннейшее воплощение Мужского Естества, точно так же, как под отечными тканями бывшего футболиста угадываешь призрак поджарого и крепкого спортсмена, некогда гонявшего мяч. В семье он был девятым из шестнадцати детей. Он распоряжался лавкой, владельцем которой по-прежнему был его отец, занимался главным образом просроченными закладными, присматривал за хлопкоочистительной машиной и управлял разбросанными по всей округе фермами, которые сорок лет скупал сперва его отец, а потом они оба.
Однажды после полудня он сидел в давке, нарезая новую хлопковую веревку на гужи и по-морскому свивая отрезанные куски в аккуратные бухты на вбитых в стену гвоздях, а услышав стук у себя за спиной, обернулся и в раме открытой двери увидел человека ниже среднего роста, в широкополой шляпе и слишком просторном сюртуке, - он стоял в странной неподвижности, словно врос ногами в пол.
- Вы Уорнер? - сказал он голосом не то чтобы грубым или, во всяком случае, не нарочито грубым, а скорее скрипучим, словно заржавевшим от редкого употребления.
- Я один из Уорнеров, - сказал Джоди довольно приветливо своим мягким и сильным голосом. - Чем могу служить?
- Моя фамилия Сноупс. Я слышал, у вас сдается ферма.
- Вот как? - сказал Уорнер, отодвигаясь, чтобы свет из окна упал на лицо посетителя. - Где ж вы об этом прослышали?
Ферма была новая, он и отец купили ее с торгов меньше недели назад, а человек был совсем чужой, Джоди даже фамилии этой никогда не слышал.
Тот не отвечал. Теперь Уорнеру было видно его лицо - холодные, мутно-серые глаза под косматыми, седеющими, сердитыми бровями и короткая щетина серо-стальной бороды, густой и спутанной, как овечья шерсть.
- А раньше вы где фермерствовали? - спросил Уорнер.
- На Западе.
Он не говорил отрывисто. Он просто произнес эти два слова с непреклонной бесповоротностью, словно топором отрубил.
- В Техасе, значит?
- Нет.
- Понятно. Значит, к западу отсюда, и все тут. Семья большая?
- Шестеро. - Сказав это, он не замялся, но и не спешил продолжать. И все же что-то осталось недоговоренным. Уорнер почувствовал это прежде, чем скрипучий, безжизненный голос, с расстановкой уточнил: - Сын и две дочки. Жена и свояченица.
- Это только пятеро.
- И я сам, - сказал неживой голос.
- Сам не в счет, когда уговариваешься, сколько рабочих рук будет выставлено на поле. Так как же, пятеро, а может, семеро?
- Могу выставить шестерых.
Голос Уорнера тоже остался прежним - таким же приветливым, таким же ровным:
- Не знаю, стоит ли мне брать арендатора в этом году. Май ведь уже на носу. Пожалуй, я и сам бы справился, вот только поденщиков нанять. А может, и вовсе не стану ее трогать в этом году.
- Согласен и на поденную, - сказал тот.
Уорнер поглядел на него.
- Хотите поскорей устроиться, а?
Тот не отвечал. Уорнер не знал, смотрит на него этот человек или нет.
- Сколько думаете платить аренды?
- А какая ваша цена?
- Треть и четверть, - сказал Уорнер. - Все товары отсюда, из лавки. Наличными ничего.
- Понятно. Товаров на шесть долларов.
Совершенно верно, - приветливо сказал Уорнер. Теперь он не знал даже, смотрит ли этот человек вообще на что-нибудь.
- Согласен, - сказал тот.
Стоя на галерее, над пятью или шестью мужчинами и комбинезонах, сидевшими на корточках или прямо на полу со складными ножами и деревянными чурками в руках, Уорнер смотрел, как его посетитель с трудом доковылял до крыльца, не глядя по сторонам, сошел вниз, отыскал среди привязанных у галереи запряжек и верховых лошадей тощего мула без седла, в драной сбруе с веревочными поводьями, подвел его к крыльцу, неуклюже, с натугой сел верхом и уехал, все так же ни разу не оглянувшись.
- Послушать, как он топочет, можно подумать, что в нем фунтов двести весу, - сказал один из сидевших. - Кто это такой, Джоди?
Уорнер чмокнул, всасывая слюну сквозь зубы, и сплюнул на дорогу.
- Сноупс какой-то, - сказал он.
- Сноупс? - сказал второй. - Вон оно что. Значит, тот самый. - Теперь не только Уорнер, но и все остальные повернулись к говорившему - худощавому человеку в безукоризненно чистом, хотя и выцветшем, заплатанном комбинезоне, и даже свежевыбритому, с лицом кротким, почти грустным - хотя, присмотревшись, на нем можно было заметить два совершенно различных, самостоятельных выражения - одно мимолетное, спокойное и безмятежное, а под ним другое, всегдашнее, явно не терпеливое, хотя и сдержанно озабоченное, с подвижным ртом, свежим и ярким, как у юноши, но, взглянув более пристально, легко было понять, что этот человек, видимо, просто-напросто никогда в жизни не курил: резко выраженный тип мужчины из тех, которые женятся молодыми и производят на свет только дочерей, да и сами вечно остаются на положении старшей дочери у собственной жены. Его звали Талл. Тот самый малый, который зимовал с семьей в заброшенном хлопковом амбаре у Айка Маккаслина. Он еще был замешан в этой истории с поджогом конюшни, которая сгорела два года назад в округе Гренье у какого-то Гарриса.
- Гм, - сказал Уорнер. - Как вы говорите? Поджог конюшни?
- Я не говорю, что это он поджег, - сказал Талл. - Я только говорю, что он был, так сказать, замешан в этом.
- И сильно замешан?
- Гаррис притянул его к суду.
- Понятно, - сказал Уорнер. - Просто возвел на него напраслину, заставил отвечать за другого. Наверно, подмазал кого следует.
- Ничего не доказали. Может, потом Гаррис и собрал доказательства, да было поздно. Его уж и след простыл. А потом, в прошлом году, в сентябре он объявился у Маккаслина. Он с семьей работал на Маккаслина поденно, собирал хлопок, и Маккаслин пустил их перезимовать в старый амбар, который в тот год у него пустовал. Вот и все, что я знаю. А сплетен я не пересказываю.
- И я бы не стал, - сказал Уорнер. - Кому охота прослыть пустым сплетником. - Он стоял над ними, широколицый, добродушный, в потертом, строгом костюме: крахмальная, но заношенная белая сорочка, пузырящиеся на коленях, давно не глаженные брюки, - одетый чопорно и вместе с тем небрежно. Он шумно и отрывисто втянул воздух. - Так-так, - сказал он. - Поджог конюшни. Так-так.
Вечером, за ужином, он рассказал об этом отцу. Не считая неуклюжего, кое-как сколоченного из бревен и досок строения, известного под названием "Гостиница Литтлджон", у Билла Уорнера был единственный двухэтажный дом в этих местах. Уорнеры и кухарку держали - не только единственную черную прислугу, но вообще единственную прислугу во всей округе. Она прожила у них уже много лет, но миссис Уорнер все говорила, - и, видимо, верила, - что ей нельзя поручить даже воду согреть без присмотра. Джоди рассказывал, в то время как его мать, полная, живая, хлопотливая женщина, которая родила шестнадцать душ детей, из которых уже пережила пятерых, и все еще брала призы за свои соленья и варенья на ежегодной ярмарке, сновала между столовой и кухней, а сестра, тихая, полнотелая девочка, с уже округлившейся в тринадцать лет грудью, с глазами, как матовые оранжерейные виноградины, и полным, влажным, всегда чуть приоткрытым ртом, сидела на своем месте, уйдя в себя, в каком-то дурмане цветущей и юной женской плоти, не слушая его, что, как видно, давалось ей без малейших усилий.
- Ты контракт уже подписал с ним? - спросил Билл Уорнер.
- Да я и не собирался, покуда Вернон Талл не рассказал мне, что он натворил. А теперь, думаю, завтра же составлю бумагу и дам ему подписать.
- Тогда уж заодно укажи ему, который дом поджечь. Или пускай сам выбирает?
- Ладно, - сказал Джоди. - Мы и об этом сейчас потолкуем. - Теперь из его голоса исчезло все легкомыслие, исчезло лукавство и легкая ирония, он словно бы выхватил шпагу из ножен и приготовился к бою. - Мне теперь только одно и надо - разнюхать все хорошенько насчет той конюшни. А потом уж один черт, он поджег или не он. Надо только, чтобы он во время сбора вдруг понял, что я-то думаю на него. Слушай дальше. Возьми, примерно, такой случай. - Он навалился на стол, тяжелый, обрюзгший, весь напрягшись. Мать ушла на кухню, и оттуда доносился ее неугомонный голос, энергично распекавший черную кухарку, Дочь не слушала вовсе. - Есть кусок земли, с которого, говоря по правде, хозяева ничего не рассчитывали взять нынешним летом. И вот приходит человек и берет его в аренду, а тебе известно, что там, где он в последний раз арендовал участок, сгорела какая-то конюшня. Не имеет значения, поджег он на самом деле эту конюшню или нет, хотя все было бы куда проще, ежели б удалось узнать точно, что поджег. Главное - что она сгорела, когда он был там, и улики были такие веские, что он счел за лучшее оттуда убраться. Так вот, стало быть, он приходит к нам и арендует эту землю, на которую мы в нынешнем году уже совсем было рукой махнули, и мы, чинно-благородно, как полагается, отпускаем ему товар из своей лавки. И он снимает урожай, хозяин чин чином его продает и кладет денежки в карман, а когда этот малый приходит за своей долей, тут-то хозяин ему и говорит: "Что это такое я слышал насчет тебя и какой-то там конюшни?" Только и всего. "Что это такое я недавно слышал насчет тебя и какой-то конюшни?" - Две пары глаз впились друг в друга - мутноватые, чуть навыкате и маленькие, жесткие, голубые. - Что он на это скажет? Что он сможет сказать, кроме: "Ладно. Что вы теперь со мной сделаете?"
- Ты потеряешь на товарах, которые он из лавки возьмет.
- Тут уж ничего не попишешь. Но в конце концов если человек задарма, за здорово живешь, убирает тебе урожай, можно, по крайней мере, его кормить, пока он работает... Обожди-ка, - вдруг сказал он. - Сто чертей, да и того-то делать не придется, я просто подброшу ему на порог охапку трухлявых дранок и спички назавтра, как он управится с окучиванием, и он поймет, что его песенка спета и что ему ничего не остается, кроме как снова собираться в дорогу. Так он уедет на два месяца раньше, меньше возьмет в лавке, а нам нужно будет только нанять поденщиков, чтобы собрали его урожай. - Они пристально глядели друг другу в глаза. Для одного дело было уже сделано, закончено, он видел воочию его результаты, хотя сейчас, когда он говорил об этом, до конца оставалось еще добрых полгода. - Сто чертей, куда ему деваться! Он и не пикнет! Не посмеет!
- Гм, - сказал Билл. Он вынул из кармана расстегнутого жилета прокуренную тростниковую трубку и принялся ее набивать. - От таких лучше подальше держаться.
- Ладно, - сказал Джоди. Он достал зубочистку из фарфоровой коробочки и откинулся на спинку стула. - Конюшни поджигать никому не позволено. А ежели кто охоч с огнем баловаться, поделом ему, пускай на себя пеняет.
Он не поехал заключать контракт ни завтра, ни послезавтра. Но на третий день, после полудня, привязав свою чалую лошадь к столбу галереи, он сидел за конторкой в задней комнате лавки, ссутулившись, сдвинув черную шляпу на затылок, положив на бумагу темную мохнатую руку, неподвижную и тяжелую, как окорок, и, зажав перо в другой, своим неуклюжим, медленным размашистым почерком писал контракт. А через час, с контрактом в кармане, аккуратно промокнув и сложив бумагу, он был уже в пяти милях от деревни и остановил лошадь на дороге, заметив фургончик. Видавший виды фургончик был покрыт засохшей зимней грязью и запряжен парой косматых лошадок, пугливых и беспокойных, как горные козлы, и почти таких же малорослых. В задке фургончика была установлена железная будка, с виду настоящая собачья конура, разрисованная под домик, и в каждом нарисованном окошке над нарисованною швейной машиной застыло в глуповатой улыбке нарисованное женское лицо, и Уорнер, огорошенный и растерянный, уставился на владельца фургончика, который приветливо осведомился:
- Я слышал, Джоди, у вас новый арендатор?
- Сто чертей! - сказал Уорнер. - Да неужто он и вторую конюшню подпалил? Его раз поймали, а он снова за свое?
- Как сказать, - ответил владелец фургончика, - утверждать ничего не стану. Поджигал он там чего или не поджигал, не знаю, могу только сказать, что две конюшни загорелись и что он к этому имеет какое-то касательство. Огонь, можно сказать, бежит за ним по пятам, как за иными людьми собаки. Он говорил приятным, ленивым, ровным голосом, так что сразу и не разобрать было, что проницательности в нем даже больше, чем насмешки. Это был Рэтлиф, агент по продаже швейных машин. Он жил в Джефферсоне и разъезжал по четырем окрестным округам на своих крепких лошадках, в фургончике с размалеванной будкой, где хранилась настоящая швейная машина. Сегодня он еще здесь, а завтра его потрепанный, забрызганный грязью фургончик с крепкой, хоть и разномастной парой лошадок можно было увидеть уже в другом округе, где-нибудь в тени, а сам Рэтлиф, с ласковым, приветливым, открытым лицом, в чистой синей рубашке без галстука сидел на корточках среди мужчин на перекрестке у порога лавки, или (все так же на корточках, все так же, казалось бы, беззаботно болтая, но на самом деле внимательно прислушиваясь, как выяснялось потом) среди женщин, меж веревок, сплошь увешанных бельем, лоханей и закопченных стиральных баков, у родника или колодца, или же чинно восседал на плетеном стуле на галерее перед домом, любезный, приветливый, учтивый, остроумный и непроницаемый. Продавал он от силы машины три в год, а остальное время приторговывал землей, скотом, подержанным сельскохозяйственным инвентарем, музыкальными инструментами и любым товаром, от которого владелец не прочь был избавиться, переносил из дома в дом, не хуже газеты, новости, собранные с четырех округов, и точно по адресу, с исправностью почты, передавал вести о свадьбах, похоронах и рецепты солений и варений. Он помнил все имена и знал каждого человека, каждого мула и пса на пятьдесят миль вокруг. - Можно сказать, огонь бежал за ними, когда Сноупс подъехал к дому, который ему сдал де Спейн, подъехал вместе со всем своим барахлом, тем же самым манером, что и к тому дому, где они жили у Гарриса, или где там еще, подъехал и говорит: "Заходите", - будто печка, кровати и стулья сейчас сами вылезут и зайдут в дом. Небрежно говорит, но здорово так, запросто, потому как они привыкли кочевать с места на место, а пособить было некому. Ну вот, Эб и тот старший, Флем (у них был еще один, младший, помню, я его где-то раз видел. Но тогда его с ними не было. Или, по крайней мере, теперь нету. Может, они забыли его предупредить, и он не успел выскочить из конюшни), сидят себе на козлах, а две здоровенные девки на стульях в фургоне, а миссис Сноупс и ее сестра, вдова, сзади на каком-то хламе, и похоже, что всем наплевать выгрузятся они или нет, и они сами, и барахло ихнее. Фургон стоит перед домом, а Эб глядит на этот дом и говорит: "Да он под свинарник и то не годится".
Сидя на лошади, Уорнер глядел на Рэтлифа молча, с нескрываемым ужасом.
- Ну ладно, - сказал Рэтлиф. - А потом миссис Сноупс и вдова вышли и стали разгружать фургон. А те две девки и с места не двинулись, знай посиживают на стульях, расфуфыренные, в воскресных нарядах, и жуют резинку, но тут Эб обернулся да как обложит их, они и выскочили из фургона во двор, а там миссис Сноупс и вдова воевали с печкой. Он шуганул их, как пару телок, которые слишком дорого стоят, чтобы взбодрить их как следует палкой, а потом они с Флемом сидели и глядели, как эти две дылды вынули из фургона старую метлу и фонарь и опять стоят, не двигаются, покуда Эб не вытянул ближнюю вожжами по заднице. "Ступайте, пособите матери печку тащить, живо!" - заорал он им вслед. А потом они с Флемом слезли на землю и пошли к де Спейну.
- В конюшню? - воскликнул Уорнер. - Вы хотите сказать, что они пошли прямо туда...
- Да нет же. Это после. Конюшня была после. Они тогда, может, еще и не знали, где она. Конюшня сгорела своим чередом, дотла, тут уж надо отдать ему справедливость. А то они просто пришли в гости, по дружбе, потому что Сноупс уже знал, где его земля, и ему бы прямо начинать пахоту, тем более что май был уже в половине. Вот как сейчас, - добавил он самым что ни на есть невинным тоном. - Впрочем, говорят, он всегда заключает контракты чуть не последним. - Он не смеялся. Лукавое, смуглое лицо с лукавыми непроницаемыми глазами было приветливо и спокойно, как всегда.
- Ах так, - со злостью сказал Уорнер. - Ну, ежели он действует, как вы говорите, то, пожалуй, мне до самого рождества и беспокоиться не о чем. Ну, ну, дальше. Что он делает перед тем, как чиркнуть спичкой? Может, я хоть какие-нибудь признаки вовремя замечу.
- Ладно, - сказал Рэтлиф. - Стало быть, пошли они по дороге, миссис Сноупс и вдова остались воевать с печкой, а обе девки так и стояли с проволочной крысоловкой и ночным горшком в руках; дошли они до усадьбы майора де Спейна и свернули по боковой дорожке, а на ней была куча свежего конского навозу, и тамошний черномазый сказал, что Эб нарочно наступил в самую середку. Может, этот черномазый подглядывал за ними через окно. Как бы там ни было, Эб наследил на крыльце и постучал, а когда черномазый велел ему вытереть ноги, Эб его оттолкнул и вошел, и черномазый говорит, что он вытер ноги прямо о стодолларовый ковер и стоит, орет: "Эй! Эй, де Спейн, здорово!" - и наконец пришла миссис де Спейн, поглядела на ковер и на Эба и вежливо так попросила его уйти. А потом сам де Спейн пришел домой к обеду, и, думается мне, миссис де Спейн, наверно, ему нажаловалась, потому что под вечер он прискакал на лошади к дому Эба и с ним черномазый на муле, а за спиной у черномазого свернутый ковер, а Эб сидел на стуле у дверей, и де Спейн заорал: "Какого дьявола вы не в поле?", а Эб ответил - встать он и не подумал, - что ему, мол, желательно начать завтра и что он никогда не делает почина в первый день, но только это уж статья особая. Наверно, миссис де Спейн все правильно ему нажаловалась, потому что он только и сказал, не слезая с лошади: "Черт бы вас побрал, Споупс, черт бы вас побрал!" - а Эб ему на это, не вставая: "Если б я так дрожал над своим ковром, то на вашем месте навряд ли положил бы его там, где всякий, кто войдет, беспременно на него наступит". - Рэтлиф и теперь не смеялся. Он сидел в фургончике легко и непринужденно, гладко выбритый, чистый, в безупречно чистой, хоть и вылинявшей рубашке, и его хитрые умные глаза спокойно смотрели со смуглого лица, голос звучал приветливо, неспешно и чуть шутливо, а сверху на него глядел побагровевший, надутый Уорнер. - Ну так вот, Эб посидел еще немного, а потом заорал в открытую дверь, выходит одна из этих дылд, и Эб ей говорит: "Возьми этот ковер и вымой". А на другое утро черномазый нашел на крыльце, под дверью, свернутый ковер, и на крыльце - опять следы, только теперь это была просто грязь, а миссис де Спейн, говорят, как развернула ковер, всыпала де Спейну еще почище прежнего - черномазый сказал, что похоже было, будто они заместо мыла оттерли ковер битым кирпичом, - потому что де Спейн еще до завтрака, натощак, примчался к Эбу на двор, а Эб с Флемом как раз запрягали, чтоб ехать в поле, и, не слезая с кобылы, злющий как шершень, давай крыть на чем свет стоит не то чтобы именно Эба, а вообще все ковры и весь навоз на свете, а Эб ему ни слова, знай себе подпруги затягивает да гужи прилаживает, а потом де Спейн говорит, что за ковер во Франции сто долларов плочено и что он взыщет за него с Эба двести бушелей из будущего урожая, а Эб еще и сеять-то не начинал. С тем де Спейн и уехал домой. И может, он бы понял, что все это без толку. Может, едва взявшись, сообразил бы, что дело это канительное, а миссис де Спейн помаленьку перестала бы его подзуживать, так что ко времени уборки он бы и думать забыл про эти двести бушелей. Но только Эбу этого было мало. И вот, кажется, назавтра под вечер, лежит майор у себя на дворе, разувшись, в гамаке из бочарной клепки, и заявляется к нему шериф,
- Сто чертей! - пробормотал Уорнер. - Сто чертей!
- Ну да, - сказал Рэтлиф. - Вот и де Спейн сказал примерно то же самое, когда наконец уразумел, что к чему. Приходит суббота, к лавке подкатывает фургон, и вылезает Эб в этой своей шляпе и сюртуке, как у проповедника, и ковыляет прямо к столу, припадая на хромую ногу, которую ему прострелил сам полковник Джон Сарторис, еще в войну, когда Эб хотел было свести у него гнедого жеребца, - это дядюшка Бэк Маккаслин рассказывал, - и судья ему говорит: "Я рассмотрел вашу жалобу, мистер Сноупс, но мне не удалось найти в законе ни слова насчет ковров, не говоря уж о навозе. И все же я готов принять вашу жалобу во внимание, потому что двести бушелей для вас слишком много, вам столько не уплатить, вы ведь человек слишком занятой и вырастить двести бушелей кукурузы у вас времени не хватит. А потому я постановил взыскать с вас за испорченный ковер десять бушелей".
- И тогда он поджег, - сказал Уорнер. - Так, так.
- Этого я бы, пожалуй, не сказал, - заметил Рэтлиф. - Я бы скорее сказал так: в ту самую ночь у майора де Спейна загорелась конюшня и сгорела дотла. Но только де Спейн каким-то образом оказался там в это самое время, один малый слышал, как он проскакал на своей кобыле по дороге. Я не говорю, что он поспел вовремя, чтобы погасить огонь, но зато поспел он в самое время, чтобы застать кое-кого из чужаков, кому нечего было околачиваться возле его конюшни, так что он взял да и выстрелил, выпалил, не слезая с седла, в него или в них три, а то и четыре раза, покуда чужак не юркнул у него перед самым носом в канаву, и гнаться за ним на лошади он уже не мог. И сказать, кто это был такой, он тоже не мог, потому как всякая тварь захромать может и никому не возбраняется иметь белую рубашку, но только вот когда он прискакал к дому Эба (а он это сделал мигом, потому что тот малый своими ушами слышал, он мчался как бешеный), Эба и Флема там не было, и вообще никого там не оказалось, кроме четырех женщин, а шарить под кроватями или еще где де Спейну было некогда, потому что рядышком с конюшней стоял амбар под кипарисовой крышей. Вот он и поскакал назад, а там его черномазые таскают бочонками воду и мочат мешки, чтобы прикрыть крышу амбара, и первый, кого де Спейн увидел, был Флем, он стоял в белой рубашке, засунув руки в карманы, смотрел и жевал табак. "Добрый вечер, - говорит Флем. - Сено-то как быстро прогорает", а де Спейн, сидя на лошади, заорал: "Где твой папаша? Где этот..." - а Флем ему: "Если его нету где-нибудь здесь, значит, он пошел назад домой. Мы с ним вместе вышли, как огонь увидели". А де Спейн знал, откуда они вышли и почему. Но все это было без толку, потому что, говорю вам, где угодно можно встретить двух мужчин, и чтобы один хромал, а на другом была белая рубашка. А еще де Спейну показалось, когда он выстрелил в первый раз, будто один из них плеснул в огонь керосином. И вот на другое утро сидит он и завтракает, а брови и волосы он себе порядком подпалил накануне, и вдруг входит черномазый и говорит, что какой-то человек его спрашивает, и он пошел в контору, а там Эб, уже в шляпе и сюртуке, и фургон уже снова нагружен, только Эб поставил его в стороне от дома, чтоб видно не было. "Похоже, что нам с вами никак не сладиться, - говорит Эб, - и, по мне, уж лучше сразу бросить это дело, покуда у нас не вышло какого недоразумения. Я уезжаю сегодня же утром". Де Спейн на это говорит: "А ваш контракт?" А Эб ему: "Я его расторг". А де Спейн все сидит на месте и повторяет: "Расторг, расторг", - а потом говорит: "Я бы расторг и его, и еще сотню других и швырнул бы их в ту конюшню, только бы узнать наверняка, в вас это или не в вас я стрелял прошлой ночью". А Эб ему: "Что ж, подайте на меня в суд, там разберутся. Сдается мне, мировые судьи у вас всегда решают в пользу истца".
- Сто чертей, - снова пробормотал Уорнер. - Сто чертей.
- Ну вот, Эб повернулся и пошел, припадая на ту ногу, что у него не гнется, пошел назад...
- И спалил дом арендатора, - сказал Уорнер.
- Да нет же. Может, он и обернулся и поглядел на дом, как говорится, с сожалением, когда отъезжал. Но только никаких пожаров больше не было. То есть в ту пору. Я не...
- Вон оно что, - сказал Уорнер. - Вы, значит, говорите, что когда де Спейн стал в него стрелять, он плеснул остаток керосина в огонь. Так-так. Он весь надулся, побагровел. - И надо же - изо всей округи я выбрал именно его, чтобы подписать контракт! - Он засмеялся. Вернее, стал произносить скороговоркой: "Ха, ха, ха", - но смеялся он только голосом, ртом, а лицо, глаза оставались серьезными. - Ну что ж, как ни приятно мне поболтать с вами, а надо ехать. Может, еще сумею уговорить его разойтись подобру-поздорову и отделаюсь каким-нибудь старым пустым сараем.
- Или в крайнем случае пустой конюшней, - крикнул Рэтлиф ему вслед.
А через час лошадь Уорнера вместе со своим седоком снова остановилась, на этот раз перед воротами, или, вернее, перед брешью в загородке из обвисшей, ржавой проволоки. Сами ворота, или то, что от них осталось, лежали, сорванные с петель, в стороне, и сквозь щели между трухлявыми планками густо пробилась трава, словно меж ребер забытого скелета. Уорнер тяжело дышал, но не оттого, что скакал галопом. Наоборот, подъезжая все ближе, так что уже можно было бы увидеть дым над трубой, если бы этот дым над нею был, он все больше сдерживал лошадь. Он остановился у отверстия в изгороди, и его даже пот прошиб, он тяжело сопел, глядя на покосившуюся, сгорбленную лачугу, немилосердно потрепанную непогодой и цветом похожую на старый улей, и на голый, ни деревца, ни травинки, двор, и мысль его работала лихорадочно и напряженно, как у человека, который подходит к неразорвавшемуся орудийному снаряду.
- Сто чертей, - тихо сказал он снова. - Сто чертей. Он уже три дня как въехал и даже ворота не навесил. А я сказать ему об этом не смею. Не смею и вида показать, что знаю про загородку" и что к ней нужно приладить эти ворота. - Он яростно рванул поводья. - А ну! - крикнул он лошади. - Чего стала, как неживая, гляди у меня, застрянешь здесь - еще и тебя подожгут!
Дорога (она не была ни мощеной, ни даже накатанной, - просто две параллельные, едва различимые колеи, оставленные колесами фургона и почти заросшие бурьяном и молодой травой) вела к шаткому, без ступеней, крыльцу этого вымершего дома, на который он теперь смотрел с напряженной, натянутой, как струна, настороженностью, словно подходя к западне. Он смотрел так пристально, что не замечал никаких подробностей. Вдруг в выбитом окне показалась голова в серой суконной кепке, Джоди не мог бы сказать, когда она там появилась; человек жевал, и челюсть его двигалась непрерывно и равномерно, выпячиваясь вбок, а когда Джоди крикнул: "Эй, там!" - голова вдруг исчезла. Он хотел было крикнуть снова, но увидел, что за домом, у ворот загона, двигаясь, как деревянная фигурка, возится человек, которого он сразу узнал, хотя сюртука на нем не было. Сначала до него донеслась мерная жалоба ржавого колодезного блока, а потом он услышал, не разбирая слов, два громких, однообразных женских голоса. Он объехал дом и увидел сруб с узкой высокой перекладиной, похожей на виселицу, а около него двух рослых девушек, они стояли неподвижно и с первого взгляда напоминали скульптурную группу в своей удивительной застывшей неподвижности (еще более подчеркнутой тем, что обе говорили одновременно, обращаясь к кому-то очень далекому, а может, и вовсе ни к кому не обращаясь и не слушая друг друга), хотя одна из них ухватилась за колодезную веревку, перегнувшись и напряженно вытянув руки, удерживавшие полное ведро, точь-в-точь фигурка из ребуса или рельеф, изображающий огромное физическое усилие, которое замерло в самом начале, но через миг блок снова завел свою ржавую жалобу и снова оборвал ее почти мгновенно, а за ним смолкли и оба голоса, как только вторая женщина увидела Уорнера, а первая застыла, оборотившись к нему и опустив руки, и два широких, бессмысленных лица разом, как по команде, повернулись, провожая его взглядом.
Он пересек пустой двор, захламленный мусором, оставшимся от прежних обитателей, - золой, черепками, жестянками. У загородки работали еще две женщины, которые, как и мужчина, уже знали о его приезде, потому что он видел, как одна из женщин оглянулась. Но мужчина ("у, истукан, карлик колченогий, душегуб!" - с бессильной злобой выругался про себя Уорнер) не поднял головы и продолжал возиться у ворот до тех пор, пока Уорнер не подъехал к нему вплотную. Обе женщины теперь смотрели на него. Одна была в выцветшем чепце, другая - в бесформенной шляпе, которую прежде, должно быть, носил мужчина, - в руке у нее была ржавая жестянка, до половины наполненная погнутыми, ржавыми гвоздями.
- Добрый вечер! - сказал Уорнер и не сразу сообразил, что он почти кричит. - Добрый вечер, сударыни!
Мужчина не спеша обернулся, держа в руке молоток - ржаная головка с обломленным расщепом была насажена на неокоренный сук, вытащенный прямо из поленницы, - и Уорнер снова заглянул в холодные, непроницаемые, агатовые глаза под хмурым изломом бровей.
- Здрасьте, - сказал Сноупс.
- Вот надумал заехать, узнать, что вы тут решили, - сказал Уорнер все еще слишком громко, словно не мог совладать со своим голосом. "Ладно уж, не до этого", - подумал он и сразу мысленно зачертыхался, словно спохватившись, что тут ни на минуту отвлечься нельзя, а то бог знает, чем дело кончится.
- Я, пожалуй что, останусь, - сказал Сноупс. - Правда, дом под свинарник и то не годится. Ну да как-нибудь управимся.
- Как это так! - сказал Уорнер. Нет, не сказал, крикнул, ему уже было все равно; и вдруг замолчал. Он перестал кричать и вообще замолчал, потому что сказать было нечего, хотя в голове у него быстро промелькнуло: "О черт, сказать им: "Проваливайте отсюда" - боюсь, а куда их денешь, - некуда мне их девать, и арестовать его за поджог конюшни не смею, боюсь, он и меня подпалит". Сноупс уже снова отвернулся было к загородке, когда Уорнер наконец заговорил. Теперь он стоял к Уорнеру боком и глядел на него не то чтобы вежливо или хотя бы терпеливо, а просто выжидающе. - Ладно, - сказал Уорнер. - Мы еще поговорим насчет дома. И отлично столкуемся. Вот увидите. Ежели что не так, вам только нужно прийти ко мне в лавку. Впрочем, и ходить незачем: вы только дайте мне знать - и я сам мигом сюда приеду. Поняли? Все, решительно все, что вам не понравится...
- Я с кем угодно могу столковаться, - сказал Сноупс. - Я столковался с пятнадцатью, а может, и с двадцатью разными хозяевами с тех пор, как арендую фермы. А ежели не могу столковаться, то ухожу. Больше вам от меня ничего не надо?
"Ничего, - подумал Уорнер. - Ничего". Он ехал назад через двор, через все это захламленное запустение, по вытоптанной земле, с рубцами золы, обуглившихся головешек и закоптелых кирпичей - в тех местах, где ставили раньше бельевые баки или шпарили свиные туши. "Лучше бы у меня ничего не было, кроме той малости, без которой никак не обойтись", - подумал он. Он снова услышал скрип колодезного блока. На этот раз скрип не смолк, когда Уорнер проезжал мимо, и два широких лица - одно неподвижное, другое мерно, как метроном, поднимавшееся и опускавшееся в лад скрипучей жалобе колодца, снова медленно повернулись, словно на одном шарнире, а Уорнер обогнул дом и снова оказался на едва приметной дорожке, шедшей к зияющей дыре ворот, которые, он знал это, и в следующий раз, когда он приедет сюда, будут валяться в траве. Контракт все еще лежал у него в кармане, этот контракт он писал со спокойным чувством удовлетворения, а сейчас ему казалось, что это чувство испытывал вовсе не он, а какой-то другой человек. Контракт так и остался неподписанным. "Можно бы включить в него особый пункт насчет поджога", - подумал он. Но он даже не остановил лошадь. "Да-а, - подумал он. - И повесить его на новую конюшню заместо вывески". И поехал дальше. Было уже поздно, и он пустил лошадь рысцой, чтобы она могла бежать почти до самого дома, переводя дух на спусках, и отъехал довольно далеко, как вдруг заметил под деревом у дороги человека, чье лицо он видел в окне дома. Только что у дороги никого не было, и вот уже на опушке рощицы стоит этот человек та же суконная кепка, то же равномерное движение челюсти, по-видимому, никчемное и непроизвольное, почти как у лошади, - стоит, словно очутился здесь по чистейшей случайности, но об этом Уорнер вспомнит и задумается лишь позже. Он чуть было не проехал мимо, но успел осадить лошадь. Теперь он не кричал, его большое лицо было приветливым и оживленным.
- Здравствуйте, - сказал он. - Вы Флем, верно? А я Уорнер.
- Вот как? - сказал другой. Он сплюнул. У него было широкое плоское лицо и мутные, цвета болотной воды, глаза. С виду он был добродушный, похож на самого Уорнера, только на голову ниже его да одет в грязную белую рубашку и дешевые серые штаны.
- Я хотел с вами потолковать, - сказал Уорнер. - Говорят, у вашего отца раз или два бывали мелкие неприятности с хозяевами. Эти неприятности могли скверно для него обернуться. - Тот все жевал. - Может, хозяева обходились с ним не по справедливости, я этого не знаю и знать не хочу. Я только вот что хочу сказать: ошибку, всякую ошибку можно исправить так, чтобы люди остались друзьями, даже если кто чем и не доволен. Правильно я говорю? - Тот упорно жевал. Лицо у него было неподвижное, похожее на противень с сырым тестом. Только пусть не думает, что единственный способ доказать свои права - это сделать что-нибудь такое, из-за чего ему придется назавтра уносить ноги, сказал Уорнер. - А то ведь наступит день, когда окажется, что уносить ноги больше некуда.
Уорнер замолчал. На этот раз он молчал так долго, что тот наконец заговорил, хотя Уорнер не был уверен, что он заговорил именно поэтому:
- На земле места много.
- Конечно, - сказал Уорнер, ласковый, добродушный, грузный. - Но совсем ни к чему ездить с места на место. Тем более из-за пустяка, ведь, ежели б сразу взяться и все уладить, то и оказалось бы, что дело выеденного яйца не стоит. А уладить его можно бы в пять минут, ежели б нашелся кто другой и уговорил того, первого, который, скажем, слишком горяч, что ли, объяснил бы ему: "Ладно, оставайся здесь. Хозяин и не думает тебя обвиноватить. Ты только потолкуй с ним тихо-мирно, и все устроится. Я-то знаю, ОН МНЕ САМ ОБЕЩАЛ". - Уорнер замолчал. - В особенности ежели б этому парню, о котором речь, тому, что повлиял бы на первого и все это ему втолковал, самому была бы выгода, покуда этот первый сидит смирно.
Уорнер снова замолчал. Немного погодя тот снова заговорил:
-Какая выгода?
- Ну, хорошая ферма. Кредит в лавке. Вволю земли, сколько сможет обработать.
- Ковыряться в земле - какая уж тут выгода. Я думаю это дело бросить.
- Ладно, - сказал Уорнер. - Допустим, этот малый захотел бы пойти по другой части. Для этого надо, чтоб ему помогли, дали ему заработать. А есть ли лучший способ...
- Вы держите лавку? - сказал тот.
- ...лучший способ...- повторил Уорнер и замолчал. - Что? - сказал он.
- Я слыхал, вы держите лавку.
Уорнер уставился на него. Теперь лицо его уже не было приветливым. Оно было только очень спокойным и очень сосредоточенным. Он сунул руку в нагрудный карман и достал сигару. Сам он не курил и не пил: организм его был так совершенен от природы, что, как он, верно, выразился бы сам, чувствовать себя лучше уже некуда. Но он всегда имел при себе две-три сигары.
- Хотите сигару? - спросил он.
- Я не курю.
- Только жуете, а?
- Жую, покуда весь сок не высосу. На десять центов в неделю. А спички мне без надобности.
- И слава богу, - сказал Уорнер. Он посмотрел на сигару; потом сказал тихонько: - Бог даст, и не понадобятся ни вам, ни кому другому из ваших. Он сунул сигару обратно в карман и со свистом выпустил воздух. - Ладно, сказал он. - Осенью. Когда он соберет урожай. - Во время этого разговора он ни разу не мог бы сказать с уверенностью, когда Флем смотрит на него, а когда нет, но теперь он видел, как тот поднял руку и с бесконечной осторожностью снял с рукава воображаемую пылинку. Уорнер снова выпустил воздух через нос. Но теперь это был вздох. - Ладно, - сказал он. - На той неделе. Можете обождать до тех пор? Но вы должны мне поручиться...
Тот сплюнул.
- В чем? - сказал он.
Через две мили Уорнера застигла темнота, короткие предмайские сумерки, в которых среди черных деревьев смутно белели кусты кизила, вздымая к небу руки, как монахини на молитве; зажглась первая звезда, и уже кричали козодои. Торопясь к яслям, лошадь ходко бежала в вечерней прохладе, как вдруг Уорнер рванул поводья и остановился.
- Сто чертей! - сказал он. - А ведь он выбрал такое место, где из дома его никто видеть не мог.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Подъезжая к Французовой Балке и везя в будке вместо швейной машины подержанный граммофон и новехонький набор зубьев для бороны, еще в фабричной упаковке, Рэтлиф, агент по продаже швейных машин, увидел старую белую кобылу, чутко дремавшую у загородки, и еще через мгновение - самого Билла Уорнера, который сидел на своем самодельном стуле, а позади него, на склоне холма, раскинулись лохматые лужайки и запущенный сад усадьбы Старого Француза.
- Добрый вечер, дядюшка Билл, - сказал он приятным, учтивым и даже почтительным тоном. - Я слышал, вы с Джоди взяли в лавку нового приказчика.
Уорнер пристально посмотрел на него, насупив рыжеватые брови над колючими маленькими глазками.
- Стало быть, уже разнесли слух, - сказал он. - Много со вчерашнего дня объехали?
- Миль семь-восемь сделал.
- Ха! - сказал Уорнер. - Нам нужен приказчик.
Это была правда. Им нужен был человек, который по утрам отпирал бы лавку, а по вечерам снова запирал ее - только от приблудных собак, потому что даже бродяги, как и приблудные негры, не оставались во Французовой Балке затемно. Джоди Уорнеру приходилось иногда отлучаться из лавки на целый день, а Билл вообще никогда там не бывал. Покупатели входили и сами брали что надо, себе и другим, а деньги за товары, цены которым они знали так же точно, до цента, как сам Джоди, клали в коробку из-под сигар, стоявшую под круглой проволочной сеткой, которой покрывают сыр, словно все это - коробка из-под сигар, и засаленные бумажки, и стертые монеты - было приманкой в западне.
- Что ж, по крайности, он будет каждый день пол подметать, - сказал Рэтлиф. - А такое условие не всякому удается вписать в страховой полис, когда страхуешься от пожара.
- Ха! - снова сказал Уорнер. Он встал со стула, не переставая жевать табак. Потом вытащил изо рта жвачку, похожую на клочок мокрого сена, бросил ее и обтер ладонь об штаны. Он подошел к загородке, в которой кузнец по его указанию устроил хитроумный проход, действовавший точь-в-точь как нынешний турникет (ни кузнец, ни сам Уорнер никогда не видели ничего подобного), только, вместо того чтобы опустить монету, надо было поднять чеку с цепочкой.
- Поезжайте к лавке верхом на моей лошади, а я возьму вашу упряжку, сказал Уорнер. - Хочу прокатиться в вашем фургончике.
- Мы можем привязать лошадь к задку и сесть вдвоем, - сказал Рэтлиф.
- Нет, езжайте верхом, - сказал Уорнер. - Под самым боком вы мне сейчас ни к чему. По-моему, вы иногда слишком уж умничаете.
- Как хотите, дядюшка Билл, - сказал Рэтлиф.
Он закрепил колеса тормозом, чтобы Уорнеру удобней было сесть, а сам взобрался на лошадь. Они тронулись, и Рэтлиф поехал чуть позади, так что Уорнер бросал ему слова через плечо, не оборачиваясь.
- Этот наш пожарный...
- Ну, это ведь неизвестно, - мягко сказал Рэтлиф. - В том-то и загвоздка. Если уж приходится выбирать между убийцей и человеком, которого только подозреваешь в убийстве, конечно, выберешь убийцу. По крайности, знаешь точно, на что идешь. Будешь глядеть в оба.
- Ладно, ладно, - сказал Уорнер. - В таком случае назовем его жертвой клеветы и оговора. Так что вы об нем знаете?
- Да ничего особенного. Только то, что слышал от людей. Сам я не видел его вот уж восемь лет. Тогда у него был еще один мальчишка, кроме Флема. Маленький. Теперь ему было бы лет десять - двенадцать. Видать, он потерялся во время какого-нибудь из ихних переездов.
- Может, за эти восемь лет вы об нем много наслышались, решили, что он от своих старых штук отрекся?
- Оно конечно, - сказал Рэтлиф. Легкий ветерок относил в сторону пыль, поднятую копытами трех лошадей, и она ложилась на пупавку и полынь, которые только что зацвели в придорожных канавах. - Восемь лет. А перед тем я его еще лет пятнадцать не встречал. Я рос неподалеку от тех мест, где жил он. Или нет, это он года два прожил там, где я рос. Он и мой папаша оба арендовали землю у одного старика, Энса Холленда. Эб тогда барышничал, лошадьми торговал. И я как раз был там, когда он потерпел на этом деле неудачу и стал простым арендатором. По натуре он не подлец. Он просто озлобился.
- Озлобился, - сказал Уорнер. Голос звучал теперь насмешливо, почти презрительно. - Джоди приходит вчера вечером, поздно. Я сразу все понял, как только поглядел на него. Точь-в-точь как прежде, когда он, бывало, мальчишкой нашкодит и знает, что я назавтра все равно узнаю, вот и торопится сам, первый, мне рассказать. "Я взял приказчика", - говорит. "Зачем? спрашиваю. - Разве Сэм стал плохо чистить тебе ботинки по воскресеньям?" А он как заорет: "Я должен был, должен был его нанять, должен, слышишь!" И лег, а к ужину и не притронулся. Не знаю уж, хорошо ли он спал; я не прислушивался. Но нынче утром он как будто малость успокоился. Да, куда спокойнее стал. "Может, от него и польза будет", - говорит. "Не сомневаюсь, говорю. Но ведь на этот случай и закон есть. А потом почему бы просто-напросто не снести их домишко? Ты бы мог даже продать его на дрова". А он глядит на меня, глаз не сводит. Только и ждет, покуда я замолчу, он, оказывается, ночью уже все обдумал. "Взять, говорит, к примеру, такого человека, как он. Человека независимого, который себя в обиду не даст, постоит за свои права и выгоды. И допустим, его права и выгоды - это в то же самое время права и выгоды еще одного человека. Допустим, его прибытки в то же самое время прибытки этого человека, который платит жалованье кое-кому из его родичей, а те блюдут интересы его дела. Допустим теперь, что это такое дело, в котором прибытки от времени до времени (а ты знаешь это не хуже моего, говорит) или, лучше сказать, все время растут, а он в них не участвует, этот человек, который тоже не прочь нажиться, этот независимый..."
- С таким же успехом он мог бы сказать "опасный", - сказал Рэтлиф.
- Да, - сказал Уорнер. - Ну и что же?
Вместо ответа Рэтлиф сказал:
- Лавка ведь не на Джоди записана, верно? - И сам же ответил себе, прежде чем Уорнер успел открыть рот: - Ну, ясно. И спрашивать было незачем. Но вообще-то... Флем, которого Джоди взял в приказчики... Покуда Джоди его держит, может, старый Эб...
- Мне плевать, - сказал Уорнер. - А вы сами что об этом думаете?
- Хотите знать, что я на самом деле думаю?
- А я о чем спрашиваю, черт побери?
- Я думаю то же, что вы, - спокойно сказал Рэтлиф. - Что из всех, кого я знаю, только двое могут позволить себе шутить с этими типами. Фамилия одного Уорнер, но зовут его не Джоди.
- А второй кто? - сказал Уорнер.
- Это тоже пока еще неизвестно, - ласково сказал Рэтлиф.
2
Кроме Уорнеровой лавки, хлопкоочистительной машины, мельницы с крупорушкой, кузни, сдаваемой в аренду, школы, церкви и трех десятков домишек, в каждом из которых был слышен звон обоих колоколов, на Французовой Балке был конный двор с конюшней, а рядом с ним тенистый, хотя и без клочка травы участок, на котором стояло громоздкое, неуклюжее строение, частью дощатое, частью бревенчатое, некрашеное, местами надстроенное, которое именовалось "Гостиница Литтлджон", и там, за приколоченной к дереву, полусмытой дождями вывеской, на которой красовалось: "НОМИРА с ХАРЧАМИ", ночевали и столовались разъезжие торговцы и скотопромышленники. У стены длинной веранды в ряд вытянулись стулья. В тот вечер, поставив фургончик и лошадей в конюшню, Рэтлиф сидел после ужина на веранде с пятью или шестью мужчинами, которые прибрели сюда из соседних домов. Эти люди бывали здесь всякий вечер, но сегодня они собрались еще до захода солнца, то и дело поглядывая на темный фасад Уорнеровой лавки, - так люди собираются, чтобы молча поглазеть на холодную золу, оставшуюся после линчевания, или на приставную лестницу и открытое окно, через которое кто-то бежал, потому что белый приказчик, взятый на жалованье в лавку человека, который еще способен стоять на ногах и в здравом уме, по крайней мере настолько, чтобы обсчитывать не себя, а покупателей, был делом таким же неслыханным, как белая стряпуха на кухне у кого-нибудь из них.
- Что ж, - сказал один. - Не знаю, что он за парень, этот, которого Уорнер нанял. Но кровь не водица. И ежели у тебя родня такая лютая, что во всякий час может поджечь конюшню...
- Оно конечно, - сказал Рэтлиф. - Но только старый Эб не подлец. Он просто озлобился.
Все помолчали. Они сидели на стульях или на корточках, не видя друг друга в темноте. Уже совсем смерклось, об ушедшем солнце напоминало только бледно-зеленое пятно на северо-западе. Закричали козодои, светляки замерцали и зароились меж деревьев у дороги.
- Как так озлобился? - сказал наконец кто-то.
- А так, озлобился и все, - сказал Рэтлиф ласково, непринужденно, словоохотливо. - Сперва эта история, что была во время войны. Тогда он никого не трогал, никому не вредил и не помогал ни тем, ни другим, знай занимался своим делом - барышничал, промышлял лошадьми, а ведь ни барыш, ни лошади политики никак не касаются, и вдруг является какой-то тип, у которого и лошадей-то своих никогда не было, и стреляет ему в ногу. Ясное дело, это его озлобило. А потом другая история - с тещей полковника Сарториса, миссис Розой Миллард. Эб вошел с ней в долю, и они вместе торговали лошадьми и мулами, честно-благородно, не собираясь никого обижать, ни северян, ни южан, и на уме у него были только лошади да барыш, до тех пор, покуда миссис Миллард не застрелил этот малый, который величал себя майором Грамби, и тогда сын полковника, Баярд, и дядюшка Бэк Маккаслин вместе с одним черномазым поймали Эба в лесу, и что-то там было такое - привязали его к дереву или еще к чему и, может, даже всыпали ему хорошенько вожжами, а то и горячими шомполами, хотя все это только слухи. Так или иначе, а только после этого Эб забыл свою верность Сарторисам, и я слышал, будто он долгонько прятался в холмах, покуда полковник Сарторис не занялся строительством своей железной дороги, так что Эб мог выйти без опаски. Ну, и это озлобило его еще посильнее. Ему оставалось только одно - снова приняться за барышничество. И тут он нарвался на Пэта Стэмпера. И Пэт живо отбил у него охоту к этому делу. И уж тут он вконец осатанел.
- Так вы, значит, говорите, что они с Пэтом Стэмпером сшиблись лбами и он еще после этого ноги унес? - сказал кто-то. А Стэмпера здесь знали все. Он стал легендой, хоть и был еще жив, легендой не только в этих краях, но и во всем Северном Миссисипи и Западном Теннесси - большой, грузный человек, в светлой широкополой дорогой шляпе, с холодными синеватыми, как лезвие нового топора, глазами: он разъезжал в фургоне, где у него лежала палатка, и ставил лошадь
против лошади, как картежник ставит карту против карты, столько же ради удовольствия одержать верх над достойным противником, сколько ради самого выигрыша, и ему помогал негр-конюх, артист в своем деле, такой же, как, скажем, скульптор в своем, который мог взять любого одра, в чем только душа держится, увести его в пустой сарай или в другое место, все равно куда, были бы только четыре стены, а потом, с ловкостью фокусника, вывести оттуда такого коня, что и родная мать, кобыла, его бы не узнала, не то что прежний хозяин; и действовали они, Стэмпер и негр, в каком-то нерушимом согласии, словно единый ум, против которого бессильны простые смертные, потому что они могли при этом действовать порознь, в разных местах, орудуя двумя парами ловких рук.
- Нет, ему еще больше посчастливилось, - сказал Рэтлиф. - Он остался целехонек. Потому что ежели Стэмпер кого и изничтожил, так это миссис Сноупс. Впрочем, она сама никогда этого не признавала. Вся ее промашка только в том и была, что она сама не поехала в Джефферсон за сепаратором, хотя, пожалуй, с самого начала знала, что рано или поздно, а поехать придется. Не Эб купил у Пэта Стэмпера лошадь и продал ему две, а миссис Сноупс. А Эб был между ними только посредником.
Все снова замолчали. Потом тот, что заговорил первым, сказал:
- Откуда вы все это знаете? Наверно, сами были при этом?
- Был, - сказал Рэтлиф. - Я вместе с ним ездил за сепаратором. Мы жили примерно в миле от них. Мой отец вместе с Эбом арендовал землю у старика Энса Холленда, и я частенько торчал вместе с Эбом около конюшни. Потому что я был помешан на лошадях, так же как и он. А он тогда еще не осатанел. Он еще жил со своей первой женой, с той, что он привез из Джефферсона, а потом, в один прекрасный день, ее папаша прикатил в фургоне, погрузил ее вместе со всеми ее пожитками и сказал Эбу, что если тот еще когда-нибудь перейдет Уайтлифский мост, он его пристрелит. Детей у них не было, а мне как раз пошел восьмой год, и я бегал к ним чуть не каждое утро и проводил с Эбом целый день, мы с ним сидели на загородке, а соседи приходили поглазеть, на какого одра он выменял моток проволоки или поломанные плуги и бороны старика Энса, и Эб врал, всегда в меру, сколько лет лошадке и сколько он за нее отдал. Он был помешан на лошадях и этого не отрицал, но совсем не так помешан, как говорила миссис Сноупс в тот день, когда мы привели лошадь Бисли Кемпа и пустили ее в загон, а сами пошли в дом и Эб разулся на веранде, чтобы ноги перед обедом малость поостыли, а миссис Сноупс стояла в дверях и грозилась сковородкой, а Эб сказал: "Ну-ну, Винни, полно, ты ведь сама знаешь, что я всегда был помешан на хороших конях, так что зря ты на меня напустилась. Лучше благодари бога за то, что я по его милости не только знаю толк в лошадях, но и разумом не обижен".
Потому что лошади, можно сказать, никакой и не было. И сделки тоже никакой не было. Или нет, сделка была, да еще какая, потому что Эб отдал Бисли за лошадь плужный лемех и старую, никуда не годную Энсову мельницу для сорго, так что даже миссис Сноупс должна была согласиться, что это сходная цена за животину, которая па собственных ногах доплелась от загона Бисли до ихнего, но только, как она сказала, грозясь сковородкой, Эба и не могли облапошить, потому что у него за душой ничего нет такого, что можно было б обменять хоть на самую ледащую лошаденку. И это не потому, что Эб загодя бросил плуг подальше в поле, чтобы миссис Сноупс не могла его из дому увидеть, и повез лемех и мельницу для сорго в фургоне окольным путем, чтобы жена думала, будто он тем временем в поле работает. Похоже, что она уже знала то, чего мы с Эбом не знали, - что лошадь побывала в лапах у Стэмпера, прежде чем попала к Бисли, и теперь, едва к ней притронувшись, Эб подцепил Пэт-Стэмперову хворь. И может, миссис Сноупс была права. Может, в душе Эб считал себя Пэтом Стэмпером Холлендовой фермы - или, может, даже всего Четвертого участка, но он, конечно, был убежден, что Пэт Стэмпер не придет к его загородке и не потребует у него удовлетворения за этакую дерзость. Я просто уверен, что когда он сидел там, у себя на веранде, разутый, а па кухне шипела свинина и мы дожидались, покуда нам дадут поесть, чтобы пойти в загон и сесть на загородку, а люди пусть приходят и глядят, что за лошадь Эб привел на этот раз, - я уверен, что Эб тогда не только понимал в барышничестве не хуже Пэта Стэмпера, но мог бы потягаться и с самим стариной Энсом. И я уверен, что когда мы там сидели и, можно сказать, не двигались, только в тень от солнца отодвигались, а этот дурацкий плуг стоял в борозде на дальнем поле, а миссис Сноупс глядела на Эба через заднее окошко и ворчала себе под нос: "Тоже барышник выискался! Сидит себе, врет да бахвалится перед кучкой простаков, а хлопок и кукурузу сорняки до того заглушили, что я обед ему носить боюсь - того и гляди, змея укусит!" - я просто уверен, что Эб поглядывал на животину, которую он выменял на почтовый ящик, или на моток проволоки старика Энса, или на мешок озимой кукурузы, и говорил себе: "Видит бог, это не только моя лошадь, но это самая красивая лошадь из всех, какие мне попадались!"
Верно, так уж судьба распорядилась. Словно сам бог порешил купить лошадь на деньги миссис Сноупс, отложенные на сепаратор. И надо прямо сказать, что, избрав Эба, он напал на человека, который только и мечтал совершить для него эту сделку. В то утро, когда мы с ним поехали за сепаратором, Эб и не собирался запрягать лошадь Бисли, он понимал, что ей не пройти в один день двадцать восемь миль до Джефферсона и обратно столько же. Он думал сходить к старому Энсу и попросить мула, чтобы подпрячь его к своему, и так бы и сделал, если бы не миссис Сноупс. Она все шпыняла его насчет того, какое удачное он выменял украшение для двора, и ежели, мол, эта кляча как-нибудь доплелась бы до города, может, ее удалось бы всучить хозяину платной конюшни - пусть торчит заместо вывески перед воротами. Так что, можно сказать, миссис Сноупс сама навела Эба на мысль взять лошадь Бисли в город. И вот, пришел я к ним в то утро, и мы запрягли лошадь Бисли в повозку вместе с мулом. А до того мы ее дня два-три откармливали, пичкали чуть не насильно, готовя в дорогу, и она с виду стала чуть получше, чем в тот день, когда мы ее привели. Но и теперь вид у нее был неважный. Эб решил, что это мул виноват, потому что по отдельности они выглядели недурно, но поставить эту лошадь рядом с любой другой четвероногой тварью никак было невозможно, это все дело портило. "Хорошо бы запрячь мула под повозкой, чтобы тянуть-то он тянул, а наружу не высовывался, и на виду чтоб оставалась одна лошадь!" - говорит Эб. Тогда он еще не озлобился. Ну, мы сделали все, что могли. Эб думал было подмешать в корм изрядную порцию соли, чтобы лошадь выдула побольше воды, по крайности ребра не так сильно будут торчать, но мы знали, что тогда ей нипочем не дойти до Джефферсона, а уж чтоб домой вернуться, так мы понимали, что об этом и речи быть не может, и к тому же она будет останавливаться у каждого ручейка или колодца и снова пить. Одним словом, мы сделали все как нельзя лучше. То есть мы надеялись, что так будет лучше всего. Эб ушел в дом и вышел в сюртуке (том же самом, какой он и теперь носит, когда-то этот сюртук был полковника Сарториса, миссис Роза Миллард подарила его Эбу лет тридцать тому назад), увязал в тряпицу те двадцать четыре доллара и шестьдесят восемь центов, что миссис Сноупс копила целых четыре года, и мы тронулись.
Про барышничество мы и не думали. Но про лошадь-то, конечно, думали, потому что побаивались, как бы нам не пришлось взвалить лошадь Бисли на повозку, а Эбу впрячься рядом с мулом и в таком виде к вечеру вернуться домой. Так вот, значит, Эб выехал за ворота и пустил упряжку по дороге так бережно и осторожно, как никогда еще не обращались с лошадью и мулом на этом свете, и мы с Эбом подымались пешком на каждый пригорок, на самый маленький бугорок, и думали так добраться до самого Джефферсона. День был погожий, жаркий, середина июля. До Уайтлифской лавки оставалось около мили, а лошадь не столько шла, сколько висела на дышле, и лицо Эба все сильнее мрачнело, всякий раз как у нее заплетались ноги, и вдруг видим - лошадь вся в мыле. Она вздернула голову, будто ее кто ткнул раскаленной кочергой, и влегла в хомут, в первый раз коснулась хомута с тех пор, как мул принял на себя всю тяжесть. Эб взмахнул кнутом, и мы съехали с холма и подкатили к Уайтлифской лавке, а лошадь эта самая вращает глазами, и они у нее белые, как костяные грибки для штопки, а грива и хвост так и вьются, как огонь в траве. И провалиться мне, ежели она не была вся в мыле, как кровный рысак после хорошей пробежки, и даже ребра как будто меньше стали торчать. И тогда Эб, который сперва хотел ехать кружной дорогой, чтобы не проезжать мимо лавки, остановился и, сидя па козлах, как, бывало, сидел у себя дома на загородке, где никакой Пэт Стэмпер ему не был страшен, рассказал Хью Митчеллу и другим ребятам на галерее, что, мол, эта лошадь из Кентукки. А Хью Митчелл даже не улыбнулся. "Ну конечно, говорит. А я-то ума не приложу, что с ней сталось. Теперь понятно, отчего столько времени прошло: от Кентукки досюда - конец не близкий. Герман Шорт выменял эту лошадь у Пэта Стэмпера на мула с коляской еще пять лет назад, а Бисли Кемп прошлым летом отдал за нее Герману восемь долларов. Сколько же ты дал Бисли? Пятьдесят центов?"
В этом-то и было все дело. Не то чтобы лошадь обошлась Эбу слишком дорого, - он за нее только всего и отдал что лемех от плуга, потому как, во-первых, мельница для сорго никуда не годилась, а во-вторых, мельница-то была чужая. И не то чтобы кому-нибудь было жаль Германова мула с коляской. Все дело было в этих восьми долларах, которые Бисли выложил наличными, правда, Эб на Германа за эти восемь долларов не обижался. Герман ведь отдал своего мула и коляску. К тому же эти восемь долларов остались в наших местах, и, стало быть, не так уж и важно, у кого в кармане они застряли - у Германа или у Бисли. Важно было одно: Пэт Стэмпер, чужак, заявился к нам, напустил туману, и кровные йокнапатофские денежки пошли гулять туда-сюда. Когда человек меняет лошадь на лошадь - это одно, и черт ему судья. Но когда наличные доллары начинают кочевать из рук в руки - это совсем другое. А уж ежели является чужак и давай перекачивать деньги из кармана в карман, это как все равно грабитель вломился в твой дом и расшвырял все вещи как попало, хоть и не взял ничего. Вдвойне обидно! Так что надо было не просто всучить лошадь Бисли Кемпа обратно Пэту Стэмперу, но и как-то вырвать у Пэта восемь долларов Бисли Кемпа. Вот что я и имел в виду, когда сказал, что сама судьба велела Пэту Стэмперу сделать привал под Джефферсоном, как раз у дороги, по которой мы должны были проехать в тот день, когда отправились за сепаратором для миссис Сноупс; ну да, он расположился у самой дороги вместе со своим черномазым колдуном в тот самый день, когда Эб поехал в город с двадцатью четырьмя долларами и шестьюдесятью восемью центами в кармане, и только он один мог восстановить поруганную честь науки и искусства йокнапатофского барышничества.
Не помню уж, когда и где мы узнали, что Пэт в Джефферсоне. Может быть, в Уайтлифской лавке. А может, при таких обстоятельствах было не только естественно и справедливо, чтобы Эб встретился со Стэмпером по пути в Джефферсон - может, это было заранее предопределено судьбой. И вот, едем мы, значит, с Эбом, пособляя этим восьми долларам Бисли Кемпа одолевать подъемы, сами пешком плетемся, а лошадь Бисли налегает, что есть сил, на хомут, хотя почти всю тяжесть тащит мул, а Эб идет рядом и честит Пэта Стэмпера, и Германа Шорта, и Бисли Кемпа, и Хью Митчелла; а потом спускаемся под гору, и Эб притормаживает повозку слегой, чтобы она не пропихнула лошадь Бисли через хомут и не вывернула ее наизнанку, как носок, и Эб все честит Пэта Стэмпера, и Германа, и Бисли, и Митчелла, и так до тех пор, пока мы не добрались до моста на третьей миле, а там Эб свернул с дороги, загнал повозку в кусты, выпряг мула, подвязал вожжу так, чтобы я мог править, сидя верхом, дал мне четвертак и велел ехать в город, взять на десять центов селитры, на пять дегтю и рыболовный крючок номер десятый да поскорей вернуться назад.
До города мы, стало быть, добрались только после обеда. Мы покатили прямехонько туда, где расположился Пэт, и въехали на самую его стоянку, и лошадь Бисли теперь лихо влегала в хомут, и глаза у нее сверкали так же дико, как у Эба, а на морде выступила пена, потому что Эб втер ей селитру в десны, а под хомут аккуратно заправил два куска проволоки и еще один смолою прилепил на том месте, где загнал ей под шкуру этот крючок, так чтоб можно было хлестнуть по нему вожжой, и Пэтов черномазый кинулся ловить лошадь под уздцы, а не то она как раз вбежала бы в палатку, где спал Пэт, а потом Пэт сам вышел в этой своей светлой шляпе, надвинутой на один глаз, а глаза у него такого же цвета, как новый лемех, и почти такие же холодные, и большие пальцы рук засунул за пояс: "Ишь какую игрунью привели", - говорит.
"Что правда, то правда, - говорит Эб, - Оттого-то я и хочу от нее отделаться. Вот ежели бы вы мне помогли, дали бы мне заместо нее какую-нибудь другую, я бы тогда добрался до дому, не расшибив в лепешку и себя, и этого мальчугана". И это было верно задумано - рвануть напролом, сразу выложить, что, мол, есть дело, так Пэта скорей убедишь, чем ежели станешь ходить вокруг да около. Пэт эту лошадь целых пять лет не видел, вот Эб и порешил, что шансов узнать ее у него примерно столько же, сколько у вора узнать долларовые часы, которые случайно зацепились за пуговицу его жилетки пять лет назад. И Эб вовсе не хотел обжулить Пэта. Он хотел только вернуть те восемь долларов - цену чести и гордости йокнапатофского барышничества, не выгоды, а единственно чести ради. Так вроде бы все и вышло. Я до сих пор уверен, что Эб надул Пэта и что Пэт отказался меняться иначе, чем упряжка на упряжку, не потому, что узнал лошадь Бисли, а просто такой у него был расчет. А впрочем, не пойму, может, Эб до того старался надуть Пэта, что Пэту и не пришлось надувать Эба. И вот черномазый выводит пару мулов, а Пэт стоит, засунув большие пальцы за пояс штанов, смотрит на Эба и жует табак, медленно так, со смаком, а Эб стоит, и лицо у него отчаянное, хоть страха на нем и незаметно, он понял, что зашел дальше, чем хотел, и теперь остается либо зажмуриться и шагать вперед без оглядки, либо пойти на попятный и бросить все к черту, сесть на повозку и уехать, пока лошадь Бисли еще чувствует уколы крючка. Но тут Пэт Стэмпер показал, что он за человек. Ежели бы он стал вкручивать Эбу мозги, уговаривать его, я думаю, Эб отступился бы. Но Пэт и не подумал это сделать. Он надул Эба, точь-в-точь как один первоклассный вор надувает другого, - просто-напросто не говорит ему, в чем секрет сейфа.
"Хороший мул у меня уже есть, - говорит Эб. - Мне бы от лошади избавиться, она мне не нужна. Дайте мне мула за лошадь".
"Да ведь мне тоже не нужна дикая лошадь, - говорит Пэт. - Я какую хотите животину сменяю, лишь бы она ногами шевелила, только расчет у меня свой. На одну эту лошадь я с вами меняться не буду, потому что мне она нужна не больше, чем вам. А вот этого мула я бы взял. У меня вон какая пара, под стать. За упряжку мне всякий даст втрое дороже, чем я возьму за них порознь".
"Но у вас и так будет упряжка для мены", - говорит Эб.
"Нет, - говорит Пэт. - Я должен получить с вас за них больше, чем взял бы, ежели разбить пару. Ежели вам нужен только один мул, попытайте-ка лучше счастья еще где-нибудь".
И тогда Эб посмотрел на этих мулов еще разок. Что ж, мулы как мулы. Не слишком хорошие, не слишком плохие. Врозь каждый был похуже, чем мул Эба, но в паре они выглядели неплохо, в общем, мулы ничего себе, так что Эб был обречен. Он был обречен с той самой минуты, когда Хью Митчелл сказал ему про те восемь долларов. И, думается мне, Пэт Стэмпер сразу понял, что Эб обречен, когда поднял голову и увидел, что черномазый держит под уздцы лошадь Бисли, а она рвется в палатку. Думается мне, он уже тогда знал, что ему и не надо стараться провести Эба, а надо только подольше твердить "нет", и все тут. Вот он и прислонился к нашей повозке, засунув большие пальцы за пояс, стоит, жует табак и глядит, как Эб снова осматривает мулов со всех сторон. И даже я понял, что Эб влип: он думал, у него под ногами твердое дно, а сам забрел в трясину, и теперь уж ему даже остановиться нельзя хоть на секунду, чтоб повернуть назад. "Ладно, - сказал Эб. - Я их беру".
И вот черномазый запряг в повозку новых мулов, и мы поехали в город. И мулы эти были как мулы. А я, черт меня дери, решил, что Эб хоть и попал в Стэмперову трясину, но уже выкарабкался, и когда мы снова выехали на дорогу и палатка Стэмпера исчезла из глаз, на лице у Эба появилось такое выражение, будто он сидит на загородке у себя дома и толкует соседям про то, что, может, в лошадях он и не смыслит, но все же он не такой дурак, как кажется. Но пока что вид у него был не совсем уверенный, он сидел на козлах насторожившись и глаз не спускал с новой упряжки, все испытывал ее. Но мы уже въехали в город, так что долго ее испытывать было не с руки, зато на обратном пути мы их как следует испытаем. "Ей-ей, - говорит Эб, - если только они хоть как-нибудь доплетутся до дому, значит, я отобрал у него эти восемь долларов, будь он проклят!"
Но тот черномазый был артист. Потому как придраться было не к чему. Поглядеть на них - два обыкновенных мула, не из самых лучших, конечно, таких видишь на дороге целые сотни. Я только заметил, что есть у них повадка трогать с места рывком - сначала один рванул вперед и сразу осадил, потом другой тоже рванул и осадил, а когда мы выехали на дорогу, один из них, как заколдованный, вдруг на всем ходу стал поперек дороги, будто хотел поворотить назад и перескочить прямо через повозку, но ведь Стэмпер сказал только, что пара эта под стать, и ни словом не обмолвился, что его мулы когда-нибудь работали парой. Да, они и впрямь были под стать друг другу в том смысле, что ни один из них понятия не имел, когда другой сдвинется с места. Но Эб сумел с ними совладать, и мы поехали дальше и уже стали подыматься на тот большой пригорок возле городской площади, как вдруг видим, они тоже в мыле, точь-в-точь как лошадь Бисли перед Уайтлифской лавкой. Но это бы еще ничего, в тот день здорово парило; и тут я в первый раз заметил, что собирается дождь; помню, глядел я на большое, светлое, словно бы раскаленное облако на юго-западе и думал, что дождь нас захватит прежде, чем мы доберемся до дому или хотя бы до Уайтлифа, и вдруг вижу - повозка уже не поднимается вверх, на холм, а катится обратно, и тут я оглянулся и успел увидеть, как эти мулы - теперь уж оба - встали поперек дороги и уставились друг на друга через дышло, а Эб старается их развернуть и тоже вылупил глаза, и вдруг они сами развернулись, и, помню, я еще подумал: вот удача, что они не встали мордами к повозке. Потому что тут они рванули разом, впервые в жизни или уж, во всяком случае, впервые с той минуты, как Эб стал ихним хозяином, и мы вылетели на холм и вымахнули на площадь, как тараканы в выгребную яму, повозка встала на два колеса, а Эб дергает вожжами и твердит: "Сто чертей! Сто чертей!" - а народ, все больше женщины да ребятишки, с визгом врассыпную, кто куда, а Эб еле заворотил в переулок за лавкой Кейна и остановился, зацепившись колесом за колесо другой повозки, так что та, другая упряжка помогла ему затормозить. Ну, собралась целая толпа, чтобы помочь нам распутаться, а потом Эб отвел наших мулов к заднему крыльцу лавки и привязал к столбу так туго, что морды задрались кверху, а люди все подходят и говорят: "Глянь-ка, да это те самые Стэмперовы мулы", а Эб тяжело дышит, и вид у него теперь далеко не беспечный, осталась одна настороженность. "Давай, говорит, заберем этот треклятый сепаратор и поехали".
Вошли мы в лавку, отдали Кейну тряпицу миссис Сноупс, он сосчитал эти двадцать четыре доллара шестьдесят восемь центов, а мы забрали сепаратор и пошли назад к повозке, туда, где мы ее оставили. Она-то стояла на месте, дело было не в ней. Право, она даже слишком бросалась в глаза. Эб поставил ее у погрузочного помоста, и, помнится, мне был виден кузов и ободья колес, и люди, стоявшие в переулке, тоже были мне видны только по пояс, теперь их собралось вдвое, а то и втрое против прежнего, и я еще подумал, что и повозка слишком бросается в глаза, и народу вокруг нее что-то многовато; это было похоже на одну из тех картинок, знаете, под какими пишут "Что неправильно нарисовано на этой картинке?", и тут Эб говорит: "Сто чертей! Сто чертей!" - и побежал, но своего конца сепаратора из рук не выпустил. Подбегает к краю помоста и заглядывает под него. Мулы тоже были на месте. Они лежали. Эб туго привязал их к столбу, прихватив веревкой оба мундштука, и теперь они выглядели точь-в-точь, как двое парней из клуба самоубийц, ни дать ни взять удавленники - головы задраны и смотрят прямо в небо, языки вывалились, глаза повылазили из орбит, шеи вытянулись фута на четыре, а ноги поджаты, как у подстреленных кроликов, и тут Эб спрыгнул на землю и перерезал веревку складным ножом. Ну и артист! Он дал им своего зелья или чего там еще ровно столько, чтоб они доплелись до городской площади.
Тут Эб совсем расстроился. Я его как сейчас вижу - притулился где-то в углу, за Кейновыми плугами и культиваторами, с лица побелел, голос дрожит, руки тоже, насилу вытащил шесть монет из кармана, протянул мне и говорит: "Беги к доку Пибоди, притащи мне бутылку виски. Живо". Да, он совсем расстроился. Он уже не в трясину попал, а в омут, и единственный верный прыжок только и мог его спасти. Он выпил пинту виски в два глотка, осторожно, будто яйцо, положил в угол пустую бутылку, и мы пошли назад к повозке. Теперь мулы кое-как держались на ногах, мы погрузили сепаратор, и Эб осторожно их тронул, а люди кругом всё толковали друг другу, что это, мол, Стэмперова упряжка. Лицо у Эба теперь уж было красным, а не белым, и солнце скрылось за тучей, но, я думаю, он этого даже не заметил, и мы весь день ничего не ели, да он, по-моему, и этого не заметил. И вот провалиться мне сквозь землю, а только Пэт Стэмпер словно бы и с места не трогался, так все и стоял у веревки, которой был огорожен его загон, сдвинув набекрень шляпу и засунув большие пальцы за пояс штанов, а Эб сидит на козлах и старается унять дрожь в руках, а мулы, которых он выменял у Стэмпера, стоят, ноги разъезжаются, головы понурили, дышат, как паровики. "Я приехал за своей упряжкой", - говорит Эб.
"В чем дело? - говорит Стэмпер. - Неужто они для вас слишком резвые? Что-то не похоже".
"Ладно, - говорит Эб. - Ладно. Мне нужна моя упряжка. Вот у меня четыре доллара. Получайте свои четыре доллара барыша и отдайте мою упряжку".
"Нет у меня вашей упряжки, - говорит Стэмпер. - Мне ведь эта лошадь тоже была без надобности. Я же вам говорил. Вот я и сбыл ее с рук".
Эб все сидел на козлах. Он теперь немного поостыл, Потянул ветерок, и в воздухе запахло дождем. "Но мул-то мой еще у вас, - говорит Эб. - Ладно. Я его беру".
"А что дадите? - говорит Стэмпер. - Хотите обменять эту упряжку на своего мула?" Да только Эб уже и торговаться был не в состоянии. Он вконец расстроился - сидит, как будто и не видит ничего, а Стэмпер привалился к стойке ворот и глядит на него как ни в чем не бывало. Поглядел с минутку и говорит: "Нет, не надо мне этих мулов. Ваш куда лучше. Так дело не пойдет, и меняться я не стану. - Он сплюнул, спокойно так, аккуратно. - И потом, я поставил вашего мула в упряжку с другой лошадью. Хотите поглядеть?"
"Ладно, - говорит Эб. - Сколько?"
"Даже глядеть не хотите?" - говорит Стэмпер.
"Ладно", - говорит Эб. И вот черномазый выводит Эбова мула и лошадь, маленькую вороную лошадку. Помню, даже по той пасмурной погоде, без солнца, она вся так и лоснилась - лошадка чуть побольше той, что мы отдали Стэмперу, и толстая, как свинья. Да, да, именно, как свинья, лошади такие упитанные не бывают, только свиньи. Толстая до самых кончиков ушей и с виду тугая, как барабан. Такая толстая, что едва идет: ноги ставит, будто в них и весу никакого нет, будто и не чует их под собой. "Слишком уж она толстая, говорит Эб. - Я на ней и до дому-то не доеду".
"Вот и я так думаю, - говорит Стэмпер. - Поэтому и хочу ее сбыть".
"Ладно, - говорит Эб. - Надо ее испробовать". И начинает слезать с повозки.
"Испробовать?" - говорит Стэмпер. Эб не ответил. Он осторожно слез с фургона и пошел к лошади, переставляя ноги осторожно, с трудом, словно тоже их под собою не чуял, как та лошадь. На ней был недоуздок. Эб взял у черномазого конец и стал садиться верхом. "Обождите-ка, - говорит Стэмпер. Что это вы хотите делать?"
"Хочу ее испробовать, - говорит Эб. - Я сегодня уже раз менялся с вами". Стэмпер поглядел на Эба. Потом снова сплюнул, отступил малость назад и говорит черномазому: "Ладно, Джим. Подсади его". И вот черномазый подсадил Эба на лошадь, но только он не успел отступить назад, как Стэмпер, потому что стоило Эбу сесть верхом, как будто ему электрический ток пропустили сквозь штаны. Лошадь завертелась волчком - не разобрать, где перед, где зад, аккурат, как у картофелины, - она грохнула Эба оземь, а Эб встал и снова к лошади, а Стэмпер говорит: "Подсади-ка его, Джим", и черномазый снова подсадил Эба, а лошадь снова его сбросила, а Эб встает, и, глазом не моргнув, опять к лошади, и опять берется за недоуздок, но тут Стэмпер его остановил. Ей-богу, похоже было, что Эб сам хочет, чтобы лошадь грохнула его покрепче, если уж и тут он себе руки-ноги не переломает, значит, ему причитается какая ни на есть животина, чтоб нас домой довезла, "Вам что, жить надоело?" - говорит Стэмпер.
"Ладно, - говорит Эб. - Сколько?"
"Зайдем в палатку", - говорит Стэмпер.
А я остался ждать в повозке. Ветер помаленьку крепчал, а у нас не было с собой верхней одежи. Зато в повозке было несколько мешков из-под отрубей, миссис Сноупс велела их взять, чтобы завернуть сепаратор, и я как раз заворачивал его в эти мешки, а тут черномазый вышел из палатки, откинул полу, и я увидел, что Эб пьет прямо из бутылки. Потом черномазый вывел лошадь с повозкой, Эб со Стэмпером вышли из палатки, и Эб пошел к нашей повозке, на меня даже не поглядел, только сбросил с сепаратора мешки, взял его и отнес в ту повозку, и они со Стэмпером сели и поехали назад в город. Черномазый уставился на меня. "Вымокнете вы, покуда домой доберетесь", говорит.
"Да, пожалуй!" - говорю.
"Хотите закусить, покуда они вернутся? - говорит. - У меня обед на плите".
"Нет, спасибо!" - говорю. И он пошел назад в палатку, а я остался ждать в повозке. Видно было, что вот-вот польет дождь. Помню, я подумал, что зато теперь у нас, по крайности, будут мешки и мы, может, останемся сухие. А потом Эб со Стэмпером вернулись, и Эб опять на меня даже не взглянул. Он пошел обратно в палатку, и я увидел, что он снова приложился к бутылке, а потом сунул ее за пазуху. А потом черномазый подвел мула и новую лошадь и запряг их, а Эб вышел и сел на козлы. Стэмпер и черномазый вдвоем его подсаживали.
"Пусть лучше мальчишка правит, как вы считаете?" - говорит Стэмпер.
"Править буду я, - говорит Эб. - Может, меняться я и не умею, но править лошадью покуда еще могу!"
"Ну как хотите, - говорит Стэмпер. - Эта лошадь вам еще покажет".
Она нам и впрямь показала! - Рэтлиф засмеялся, в первый раз за все время, негромко, едва слышно, и, хоти его не было видно в темноте, все хорошо знали, какой у него сейчас вид, как будто он был у них перед глазами, - сидит на стуле, непринужденно развалившись, с худощавым, смуглым, ласковым и лукавым лицом, одетый в чистую синюю рубашку, и выглядит таким же закоренелым холостяком, как и Джоди Уорнер, но на том сходство между ними и кончалось, да и не такое уж это было сходство, потому что в Уорнере это была дешевая и напыщенная любезность, а в Рэтлифе - добродушное целомудрие послушника из средневекового монастыря, - садовника, скажем, или виноградаря. - Да еще как показала. Не успели мы отъехать и милю, как полил дождь, загремел гром, и два часа мы ехали, скорчившись под мешками, и все глядели, как эта новая лошадь, такая толстая, гладкая да резвая, даже в дождь все рвалась вперед, совсем как у Стэмпера, когда Эб сел на нее верхом, покуда мы наконец не укрылись в старой конюшне у дороги. Собственно, укрылся-то я, потому что Эб к тому времени лежал пластом на дне повозки и дождь хлестал ему прямо в лицо, а я сидел на козлах и правил и вдруг вижу эта гладкая вороная лошадь становится гнедой. Мне тогда всего восемь лет было, и мы с Эбом до тех пор дальше его загона не барышничали. Заехал я под первую попавшуюся крышу и растолкал Эба. Под дождем он охолодел и стал почти трезвый. А скоро и вовсе протрезвел. "Чего? - спрашивает. - Что случилось?"
"Лошадь! - кричу. - Она масть меняет!"
Он был уже совсем трезвый. Мы разом спрыгнули с повозки, и Эб глаза так и вылупил - в постромках-то стояла гнедая лошадь, а перед тем, как ему уснуть, она была вороная. Он протянул руку, будто вообще уж не верил, что это лошадь, и потрогал то самое место, по какому он вожжами похлестывал, он еще у Стэмпера, когда лошадь пробовал, на это самое место плюхнулся, и тут я вижу, лошадь рванулась, сиганула вперед. Я еле успел увернуться, она налетела на стенку позади меня, совсем рядом, даже волосы у меня шевельнулись от ветра. А потом раздался такой звук, будто в шину здоровенного велосипеда воткнули гвоздь. Что-то зашипело: "П-ш-ш-ш-ш-ш" - и от гладкой, толстой вороной лошади Пэта Стэмпера ничего не осталось. Я, конечно, не говорю, что, кроме нас с Эбом, в конюшне был теперь только мул. Лошадь тоже была. Только это была та самая лошадь, на которой мы выехали утром из дому и которую выменяли у Бисли Кемпа на мельницу для сорго и плужный лемех две недели назад. Даже крючок вернулся к нам и жало торчало в ту же сторону, куда Эб его повернул, тот черномазый просто малость его передвинул, этот крючок. Но только на другое утро Эб нашел у нее под шкурой под самой передней ногой велосипедный ниппель, а это такое место, куда хозяину, будь у него лошадь хоть двадцать лет, пожалуй, ни разу и в голову не придет заглянуть.
Мы добрались до дому только на другой день, когда солнце было уже высоко, и мой папаша ждал нас у дверей Эба, злой как черт. Он меня, конечно, сразу увел, и я только успел увидеть, что миссис Сноупс стоит на пороге она, верно, так и простояла там всю ночь - и говорит: "Где мой сепаратор?" а Эб говорит, что он, мол, всегда был помешан на лошадях, и тут уж ничего не поделаешь, а миссис Сноупс в слезы. Я У них, можно сказать, дневал и ночевал, но никогда еще не видел, чтобы она плакала. Что говорить, не такая она была женщина, чтоб часто плакать, она плакала тяжело, будто не знала, как это делается, будто сами слезы не знали толком, что им положено делать, стояла на пороге в старом платке и даже лица не прятала, только говорила: "Помешан на лошадях, ладно! Но почему именно на этой лошади? Почему на этой?"
Словом, мы с папашей ушли. Он так стиснул мне плечо, что больно стало, но когда я рассказал про вчерашний день, как и что случилось, он раздумал меня лупить. И все-таки к Эбу я воротился только в полдень. Он сидел на загородке, я тоже залез на загородку и сел рядом. Но загон был пустой. Не видно было ни мула, ни лошади Бисли. Только он ничего не сказал, и я тоже ничего не сказал, а потом Эб говорит: "Ты завтракал?", а я говорю, да, завтракал, а Эб говорит: "А я еще нет". И мы пошли в дом, а миссис Сноупс, конечно, там уже не было. Я так и представил себе: вот Эб сидит на загородке, - а она спускается с холма, в шляпке, в шали на плечах, даже в перчатках, идет в конюшню, седлает мула и взнуздывает лошадь Бисли, а Эб сидит и никак не может решить, пойти пособить ей или не надо.
Я развел в плите огонь. Эб был не мастер стряпать, и покуда мы все приготовили, стало уже так поздно, что мы решили сготовить заодно и обед, а потом поели, я вымыл посуду, и мы опять пошли к загону. Плуг без лемеха все еще торчал на дальнем поле, но привезти его теперь было не на чем, разве что Эб пошел бы к старику Энсу и попросил у него пару мулов, а это было все равно, что у гремучей змеи просить взаймы погремок; но в ту минуту, мне кажется, Эб чувствовал, что хватит с него волнений, по крайней мере - на сегодня. И вот мы сидели на загородке и глядели на пустой загон. А загон никак не назовешь большим, и если в него пускали хотя бы одну лошадь, уже казалось, что он битком набит. А теперь он был похож на техасскую прерию; и, право слово, только я было начал думать про то, какой он пустой, как Эб спрыгнул с загородки, прошел через весь загон, остановился и глядит на сарай, пристроенный к стене конюшни, сарай этот был бы ничего себе, ежели бы его починить как следует и покрыть новой крышей. "Думаю, говорит, в следующий раз выменять кобылу, стану выводить мулов, помаленьку табун разведу. Этот сарай как раз подойдет для молодняка, надо только малость его подправить". Потом он воротился, и мы снова сидели на загородке, а часа этак в четыре подъехала повозка. Это была повозка Клиффа Одэма, с высокими бортами, а на козлах рядом с Клиффом сидела миссис Сноупс, и они проехали мимо дома прямо к загону. "Не выгорело, - сказал Эб. - Станет он с ней пачкаться, как же". Мы уже спрятались за конюшней и видели, как Клифф задом подогнал повозку к помосту у ворот, а миссис Сноупс спрыгнула, сбросила платок, сняла перчатки, пошла через загон в коровник, вывела оттуда корову и заставила ее взойти на помост, подле которого стояла повозка, а Клифф говорит: "Вы подержите лошадей, а я загоню ее на повозку". Но миссис Сноупс будто и не слышала. Она поворотила корову мордой к задку повозки, уперлась плечом ей в ляжки и взгромоздила эту корову на повозку, прежде чем Клифф успел соскочить с козел. Клифф поднял задний борт, миссис Сноупс снова накинула платок, натянула перчатки, они сели в повозку и уехали.
И вот я опять развел огонь, чтобы он мог сготовить ужин, а потом мне надо было идти домой - солнце уже почти село. А на другое утро я притащил ему ведерко молока. Эб был на кухне, все еще возился с завтраком. "Вот спасибо, что принес, - сказал он, когда увидел молоко. - Я еще вчера хотел тебя просить - может, ты достанешь мне молочка". Он снова стал стряпать, потому что не ждал ее так скоро - ведь не могла ж она, в самом деле, сделать за сутки два конца по двадцать восемь миль, ежели только не больше. Но тут мы снова услыхали стук колес, и она вернулась, на этот раз с сепаратором. Мы схоронились за конюшней и оттуда видели, как она тащила сепаратор в дом. "Ты ведь молоко так поставил, что она увидит, верно?" - говорит Эб.
"Да, сэр", - говорю.
"Наверно, она сперва наденет старый халат, - говорит Эб. - Жаль, что я раньше не начал стряпать". Но вряд ли она переодевалась, потому что гуденье началось почти сразу. Звук был что надо - резкий, сильный, видно, галлон молока был этому сепаратору разве что на один глоток. Потом гуденье смолкло. "Худо, что у нее только один галлон", - говорит Эб.
Я и говорю: "А я ей утром еще принесу". Но Эб меня не слушал, он с дома глаз не спускал.
"Ты вот чего, поди-ка загляни в дверь", - говорит. Я пошел и заглянул. Она сняла с плиты Эбову стряпню и разложила на две тарелки. И покуда она не повернулась и не подала мне эти две тарелки, я и не знал, видела она меня
"Вы, наверно, есть хотите, - говорит она. - Вот вы и поешьте там. А я тут буду работать, так что вы у меня под ногами не путайтесь". Ну, я взял тарелки, мы сели у загородки и поели. И тут сепаратор снова загудел. Я не знал, что молоко нужно пропускать через сепаратор несколько раз. И Эб, по-моему, тоже не знал.
"Наверно, Кейн ей объяснил, что к чему, - говорит Эб, а сам жует. - Раз ей хочется пропускать молоко по сто раз, она его сто раз и пропустит". Потом сепаратор остановился, а она подошла к двери и крикнула, чтоб мы принесли ей тарелки вымыть, и я отнес тарелки и поставил на крыльцо, а потом мы с Эбом пошли обратно и сели на загородку. Загон был такой большой, что, казалось, мог бы вместить Техас да еще и Канзас в придачу. "Видно, она прямо подъехала к этой чертовой палатке и говорит: "Вот ваша упряжка. А вы подавайте мой сепаратор, да поживее, потому что мне еще домой сколько ехать", - говорит он. А потом мы снова услыхали гудение и в тот вечер пошли к старику Энсу просить мула, чтоб допахать дальний клин, но он теперь ничего не хотел давать. Он только бранился да бранился, а когда кончил, мы вернулись назад и снова сели на загородку. И, уж конечно, мы услышали, как сепаратор снова загудел. Звук был такой же сильный, как раньше, будто сепаратор мог гнать молоко без конца, все равно, прошло через него это молоко один раз или сто. "Снова здорово, - сказал Эб. - Так ты не забудь завтра про этот галлон".
"Нет, сэр, говорю, не забуду". И мы опять послушали, как гудит сепаратор. Потому что тогда Эб еще не осатанел.
"Видно, ей эта штуковина много удовольствия доставляет, ишь как она довольна", - сказал Эб.
3
Он остановил пролетку и посидел с минуту, глядя на те же сорванные с петель ворота, на которые девять дней назад глядел Джоди Уорнер, сидя на своей чалой лошади, на затравевший, поросший бурьяном двор, на дом, покосившийся и потрепанный непогодой, на все это захламленное запустение, среди которого, еще до того, как он подъехал к воротам и остановился, громко и монотонно звучали два женских голоса. В этих молодых голосах не слышалось ни крика, ни визга, но была в них та застывшая, необъятная сила, которая совершенно чужда всякой членораздельной речи, всякому человеческому языку точно звуки исходили из клювов каких-то чудовищных птиц, точно в глухомань, в мертвое и непроходимое болото или пустыню вторглись, вспугнув и возмутив безмолвие, два последних представителя какой-то вымершей породы, обосновались на этом болоте и упорно оскверняют его своей бесконечной перебранкой, и вдруг все разом смолкло, как только Рэтлиф крикнул. А еще через мгновение из дверей на него уже глядели две девушки, рослые, похожие друг на друга, словно две гигантские коровы.
- Доброе утро, сударыни! - сказал Рэтлиф. - Где ваш папаша?
Они продолжали глядеть на него. Казалось, они даже не дышали, хотя он знал, что они дышат, должны дышать: телам такой грузоподъемности, такого явно исполинского, почти что обременительного здоровья нужен воздух, много воздуха. На миг они представились ему в виде двух коров, двух нетелей, которые стоят по колено в воздухе, будто в ручье или в пруду, стоят, погрузив морды в воду, и вода стремительно и бесшумно разверзается под их дыханием, на миг, в немом изумлении, открывая взору подводный мирок, кишащий вокруг копыт, прочно упертых в дно. Потом они сказали в один голос, как хорошо слаженный хор:
- Он в поле.
"Вон как, - подумал он, трогаясь с места. - А что же он там делает?" Потому что он и представить себе не мог, чтобы у того Эба Сноупса, которого он знал прежде, было больше двух мулов. Но одного из них Рэтлиф уже видел, он стоит без дела в загоне позади дома; а другой привязан к дереву подле лавки Уорнера, в восьми милях отсюда, он знал это наверняка, потому что только три часа назад видел его на том самом месте, где вот уже шесть дней у него на глазах этого мула привязывает новый приказчик Уорнера, приезжая в лавку. На миг он придержал лошадей. "Ишь черт, - беззлобно подумал он, может, ему наконец представился случай, которого он ждет вот уже двадцать три года, - позабыть про Стэмпера и начать все сызнова". А когда показалось поле и Рэтлиф узнал угловатую, нескладную, приземистую фигуру за плугом, который тянули два мула, он даже не удивился. Он сразу узнал этих мулов, которые еще неделю назад принадлежали Биллу Уорнеру, но тут же изменил время глагола: "Не принадлежали, - подумал он, - а принадлежат. А, черт, вот так ловкач. Он уже не лошадьми промышляет. Он человека променял на пару мулов".
Рэтлиф остановился у загородки. Плуг был в дальнем конце поля. Человек повернул запряжку - он рванул вожжи с ненужным ожесточением, и мулы задрали морды, оскалились, сбились с шага. Рэтлиф бесстрастно смотрел на него. "Эб все тот же, - подумал он. - По-прежнему обращается с лошадью или с мулами так, будто они на него кулаком замахнулись, прежде чем он успел слово сказать". Он понял, что Сноупс тоже видел и даже узнал его, хотя виду не подал, а мулы тем временем оправились и повернули назад, их стройные ноги с узкими, как у оленей, копытами переступали быстро и нервно, оставляя за собой черный жирный пласт, поднятый блестящим сошником. Теперь Рэтлиф видел, что Сноупс смотрит прямо на него, - холодные блестки под всклоченными сердитыми бровями, точь-в-точь такими, как восемь лет назад, они ничуть не изменились, эти брови, разве что поседели немного, - а тот молча заворотил упряжку, все с той же бессмысленной жестокостью, и остановил плуг, поваливши его набок.
- Ты чего тут делаешь? - сказал он.
- Да вот, услыхал, что вы здесь, и заехал, - сказал Рэтлиф. - Давненько мы не виделись, а? Восемь лет.
Сноупс проворчал:
- По тебе этого не скажешь. С виду все такой же тихоня, будто всю жизнь спиртного и капли в рот не брал,
- А то как же, - сказал Рэтлиф.- Кстати о спиртном. - Он вытащил из-под сиденья бутылку с какой-то жидкостью, с виду похожей на воду. - Лучшее, что есть у Маккаллема. Только на прошлой неделе гнали. Возьмите.
Он протянул бутылку. Сноупс подошел к загородке. Теперь между ними было не больше пяти футов, но Рэтлиф по-прежнему не видел ничего, кроме двух холодных огоньков под злобным навесом бровей.
- Это ты мне привез?
- А то кому же. Берите.
Сноупс не двигался.
- За что?
Сноупс взял бутылку. И Рэтлиф почувствовал, как что-то ушло, исчезло из этих глаз. А может, теперь они просто не смотрели на него.
- Обожду до вечера, - сказал Сноупс. - Я больше в жару не пью.
- Ну а в дождь как? - сказал Рэтлиф. Теперь он точно знал, что Сноупс на него не смотрит, хотя тот не шевельнулся, все стоял с бутылкой в руке, и ничто не изменилось в его грубом, помятом, злобном лице. - Я думаю, вы здесь неплохо устроитесь, - сказал Рэтлиф. - У вас теперь хорошая ферма, и Флем, видать, крепко зацепился за эту лавку, будто отродясь только и делал, что торговал.
Сноупс, казалось, его и не слушал. Он встряхнул бутылку, поднял ее и поглядел на свет, словно проверяя крепость.
- Надеюсь, вы здесь устроитесь.
Тут он снова увидел эти глаза - злые, непроницаемые и холодные.
- А тебе-то что, устроюсь я или нет?
- Ничего, - сказал Рэтлиф ласково, спокойно.
Сноупс нагнулся и сунул бутылку в траву у загородки, потом вернулся к плугу и поднял его.
- Езжай ко мне домой и скажи, чтобы тебе дали пообедать.
- Спасибо, не могу. Мне надо в город.
- Как знаешь, - сказал тот. Потом перекинул единственный гуж через плечо и снова свирепо рванул вожжи, и снова мулы заворотили, оскалив морды, и сразу же сбились с шага, еще не тронувшись с места.
- Большое спасибо за бутылку, - сказал Сноупс.
- Пустяки, - сказал Рэтлиф. Плуг двинулся дальше.
Рэтлиф глядел ему вслед. "Даже не сказал: "Заходи", - подумал он. Потом подобрал вожжи.
- А ну, шевелись, кролики! - сказал он. - Поехали в город.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
В понедельник утром, когда Флем Сноупс явился в лавку Уорнера, на нем была новехонькая белая рубашка. Она была еще не стиранная - все складки там, где полотно было сложено, когда куском лежало на полке, и порыжевшие от солнца полоски вдоль каждой складки, как на шкуре у зебры, были явственно видны. И не только женщины, пришедшие на него поглядеть, но даже Рэтлиф (недаром он продавал швейные машины: показывая свой товар, он выучился шить, и поговаривали даже, будто свои синие рубашки он шьет себе сам) видел, что эта рубашка скроена и сшита руками, и к тому же руками неловкими, неумелыми. Флем носил ее всю неделю. К субботнему вечеру она стала совсем грязная, а в понедельник он появился в другой рубашке, точь-в-точь как первая, даже порыжевшие полоски такие же. К следующей субботе она тоже была грязная, и загрязнилась в тех же самых местах, что и первая. Похоже было, что ее владелец хоть и вступил в новую жизнь, новую среду, в которой задолго до него установились определенные обычаи и непреложные правила, тем не менее в первый же день утвердил свои, особые способы загрязнения рубашки.
Он приехал на тощем муле, в седле (все сразу признали, что седло взято у Уорнеров), с притороченным к нему жестяным ведерком. Он привязал мула к дереву за лавкой, взял ведро и поднялся на галерею, где уже собралось с десяток людей, среди которых был и Рэтлиф. Он не сказал ни слова. Если он и поглядел на кого-нибудь в отдельности, то совершенно незаметно, - этот плотный, приземистый, гладкий человек неопределенного возраста, от двадцати до тридцати, с широким, неподвижным лицом, прорезанным узкой щелью рта, слегка испачканного по углам табаком, с глазами цвета болотной воды и резко, неожиданно торчащим на лице носом, крохотным и хищным, как клюв маленького ястреба. Казалось, нос этот был задуман и недоделан скульптором или
каменотесом и незаконченная работа попала в руки приверженца совершенно противоположной школы, или, быть может, какого-то фанатично злобного сатирика, или же человека, которому достало времени лишь на то, чтобы наспех прилепить посреди лица этот отчаянный и неистовый знак опасности.
С ведерком в руке он вошел в лавку, а Рэтлиф и остальные весь день проторчали на галерее, кто сидя, а кто примостившись на корточках, и видели, как не только вся деревня, но и вся округа стекается, порознь, парами и кучками, мужчины, женщины и дети, купить какую-нибудь мелочь, взглянуть на нового приказчика и уйти восвояси. Держались они не враждебно, но крайне настороженно, почти отчужденно, как полуодичалый скот, пронюхавший, будто на их пастбище появился какой-то диковинный зверь, покупали муку, патентованные лекарства, веревки, табак и, поглядев на человека, чьего имени еще неделю назад никто из них даже не слыхал, а теперь с ним волей-неволей придется иметь дело, уходили так же молча, как пришли. Часов в девять подъехал на своей чалой лошади Джоди Уорнер и вошел в лавку. Изнутри послышался его приглушенный бас, но ответа не было, и казалось, будто он разговаривает сам с собой. Вышел он в полдень, сел на лошадь и уехал, а приказчик остался. Но, как бы там ни было, все знали, что принес Флем в жестяном ведерке, и к полудню тоже начали расходиться, а проходя мимо двери, заглядывали в лавку, но ничего не увидели. Если приказчик и ел что-нибудь, то, вероятно, в дальнем углу. Когда Рэтлиф вернулся на галерею, не было еще и часа, потому что обедал он в какой-нибудь сотне шагов от лавки. Но и другие не заставили себя ждать, и опять они сидели до самого вечера на галерее, перебрасываясь время от времени вполголоса каким-нибудь незначащим словом, а люди со всей округи приходили, покупали всякие мелочи на пять - десять центов и уходили.
К концу недели все уже побывали в лавке и видели его - не только те, кому в будущем предстояло иметь с ним дело, покупать у него еду и всякий другой товар, но и люди, которые ни до, ни после этого ничего не брали в лавке Уорнера, мужчины, женщины, дети - младенцы, которых ни разу еще не выносили за порог родного дома, недужные и престарелые, которых иначе вынесли бы за порог только в единственный и последний раз, - приезжали на лошадях, на мулах и целыми семьями в фургонах. Рэтлиф все еще был там, его фургончик с подержанным граммофоном и набором новых зубьев для бороны оставался в загоне у миссис Литтлджон, с дышлом, подпертым доской, и крепкие разномастные лошадки, застоявшись, злели в конюшне, и он каждое утро смотрел, как приказчик на муле под чужим седлом подъезжает к лавке в новой белой рубашке, которая понемногу, день ото дня, становится все грязнее и грязнее, везя жестяное ведерко с обедом, хотя никто ни разу не видел, как он обедает, привязывает мула и отпирает лавку ключом, хотя никто не ожидал, что ключ будет ему доверен, - по крайней мере, в первые же дни. Со второго или третьего дня он даже успевал открыть лавку еще до прихода Рэтлифа и всех остальных. Джоди Уорнер приезжал верхом часов в девять, поднимался на крыльцо, коротко кивал им головой и входил в лавку, но после первого раза он оставался там всего минут пятнадцать. Если Рэтлиф и его приятели надеялись разгадать скрытые намерения молодого Уорнера и приказчика или проникнуть в какую-то их тайну, им пришлось разочароваться. Все так же слышался низкий, раскатистый, деловитый бас Уорнера, все так же словно разговаривавшего с самим собой, потому что никакого внятного ответа не было, потом они с приказчиком подходили к двери, останавливались, Уорнер отдавал последние распоряжения, чмокал, всасывая сквозь зубы слюну, и уезжал; а когда все снова оборачивались к двери, там уже никого не было.
Наконец в пятницу под вечер явился сам Билл Уорнер. Может быть, Рэтлиф и его приятели этого как раз и ждали. Но если кто надеялся, что тут-то и откроется тайна, то, во всяком случае, не Рэтлиф. Так что, пожалуй, только Рэтлиф не удивился, когда все вышло наоборот, против их ожидания: не приказчик узнал наконец, у кого он служит, а Билл Уорнер узнал, кто служит у него. Он приехал на своей старой разжиревшей белой кобыле. Один из парней, сидевших на верхней ступени крыльца, спустился, взял лошадь под уздцы и привязал ее, а Уорнер слез, вошел на галерею под их почтительный шепот и весело спросил Рэтлифа:
- Сто чертей, а вы все еще бездельничаете?
Двое, сидевшие на изрезанной ножами деревянной скамье, встали, уступая ему место, но Уорнер сел не сразу. Сначала он остановился перед открытой дверью, почти так же, как все другие, длинный, худой, и, вытянув шею, как индюк, заглянул в лавку, всего на миг, и сразу же крикнул:
- Эй, вы, как вас там! Флем. Притащите-ка мне пачку моего табаку. Джоди вам показывал, где он лежит.
Он подошел к собравшимся, двое освободили для него изрезанную деревянную скамью, он сел, достал из кармана нож и своим веселым голосом, нараспев, как епископ, уже начал рассказывать смачный анекдот, когда приказчик (Рэтлиф не услышал его шагов) подошел к нему сбоку. Не переставая говорить, Уорнер взял пачку табаку, отрезал жвачку, большим пальцем защелкнул нож и вытянул ногу, чтобы сунуть его в карман, но вдруг замолчал и резко поднял голову. Приказчик все еще стоял рядом с ним.
- Ну? - сказал Уорнер. - Чего вам?
- Вы не заплатили, - сказал приказчик. На миг Уорнер так и застыл, нога вытянута, в одной руке пачка и отрезанный кусок, в другой нож, который он не до нес до кармана. И все застыли тоже, молча и внимательно разглядывая свои руки или то, на чем остановился взгляд, когда Уорнер замолчал. - За табак, - сказал приказчик.
- Ах так, - сказал Уорнер. Он спрятал нож, достал из кармана брюк кожаный бумажник, величиной, формой и цветом похожий на баклажан, вынул пять центов и отдал приказчику. Рэтлиф не слыхал, как приказчик вышел из лавки, и не слыхал, как он туда вернулся. Теперь он понял почему. На приказчике были резиновые тапочки, тоже новехонькие.
- Так на чем это я остановился? - сказал Уорнер.
- Парень как раз начал расстегивать штаны, - добродушно подсказал Рэтлиф.
На другой день Рэтлиф уехал. Его гнала не жестокая необходимость зарабатывать себе на хлеб. В этих краях он мог бы добрых полгода переходить от стола к столу и ни разу не опустить руку в карман. Тронуться в путь его заставил издавна заведенный порядок, неизменное и непрестанное круговращение сплетен, удовольствие переносить их и пересказывать, потому что он уже две недели, сидя на галерее лавки, своими глазами видел, как накапливаются свежайшие, животрепещущие новости. Во Французову Балку он попал снова только через пять месяцев. Его путь лежал по четырем округам; он был непреложен и мог изменяться лишь в пределах самого себя. За десять лет Рэтлиф ни разу не побывал дальше своих четырех округов, но этим летом в один прекрасный день он вдруг очутился в Теннесси. И не только на чужой земле, но за золотым барьером, отгороженный от родного штата непрерывно растущей горой звонких монет.
Всю весну и лето дела его шли даже слишком хорошо. Он наторговал больше обычного, продавая швейные машины и доверяя их в кредит под будущий урожай, собирал все деньги, какие оказывалось возможным собрать, и продавал за наличные те вещи, которые ему удалось выменять, чтобы самому расплатиться с оптовиком в Мемфисе за новые машины, которые он опять-таки продавал под векселя с поручительством, пока однажды не обнаружил, что чуть не обанкротился на собственных спекуляциях. Оптовик потребовал у него свою половину денег по просроченным двадцатидолларовым векселям. Рэтлиф, в свою очередь, быстро объехал собственных должников. Он был приветлив, любезен, сыпал анекдотами и, казалось, по-прежнему никуда не спешил, но он прижал их основательно, так что отвертеться было невозможно, хотя хлопок еще только зацветал, а стало быть, деньги у них в карманах должны были завестись не раньше, чем через месяц-другой. В результате у него оказалось несколько долларов, подержанная фургонная упряжь и восемь белых леггорнов. Оптовику он был должен сто двадцать долларов. Он отправился к двенадцатому по счету клиенту, своему дальнему родственнику, и узнал, что тот неделю назад уехал в Колумбию, штат Теннесси, продать на тамошней конской ярмарке нескольких мулов.
Рэтлиф тут же поспешил вслед за ним, везя с собой упряжь и кур. Он предвидел не только возможность получить долг, конечно, при условии, что поспеет прежде, чем кто-нибудь, в свою очередь, сбудет мулов его родичу, но и занять сумму, достаточную, чтобы удовлетворить оптовика. Он добрался до Колумбии за четыре дня, и, когда огляделся, его сразу охватило радостное предчувствие, словно белого охотника, который случайно очутился среди безмятежного уединения девственной африканской долины, которая так и кишит слонами, знай только стреляй да забирай слоновую кость. Он продал швейную машину человеку, у которого справлялся, где остановился его родич, а потом поехал со своим родичем ночевать к двоюродному брату его жены, за десять миль от Колумбии, и там тоже продал машину. Он продал три машины за первые же четыре дня; он пробыл в Колумбии месяц и продал в общей сложности восемь машин, выручив восемьдесят долларов наличными, и за эти восемьдесят долларов, фургонную упряжь и восемь куриц он приобрел мула, привел его в Мемфис и продал на конских торгах за сто тридцать пять долларов, отдал оптовику сто двадцать и новые векселя в погашение старых и вернулся домой к сбору урожая с двумя долларами пятьюдесятью тремя центами в кармане полноправным владельцем двенадцати векселей по двадцать долларов каждый, подлежавших оплате, как только хлопок будет очищен и продан. Когда в ноябре Рэтлиф приехал на Французову Балку, там уже все вошло в свою колею. Люди молча примирились с существованием приказчика, хотя своим его не признали, кроме Уорнеров, впрочем. Прежде Джоди обыкновенно каждый день хоть ненадолго заходил в лавку, а потом оставался где-нибудь неподалеку. Теперь же Рэтлиф узнал, что он месяцами не показывается вовсе и его постоянные, давние покупатели, которые по большей части сами брали, что нужно, и честно клали деньги в коробку из-под сигар, что стояла под колпаком для сыра, должны были за всяким пустяком обращаться к человеку, чьего имени всего два месяца назад они и слыхом не слыхивали, а он на все вопросы отвечал только "да" или "нет" и никогда не глядел никому прямо в лицо или глядел так небрежно, мельком, что никого не помнил по имени, но зато никогда не ошибался, считая деньги. Джоди Уорнер - тот ошибался постоянно. Разумеется, почти всегда в свою пользу, и покупатели уходили с катушкой ниток или жестянкой нюхательного табака, но рано или поздно спохватывались и возвращались. Они знали за ним этот грешок, но в то же время не сомневались, что Джоди, если только словишь его за руку, сразу вернет лишнее с грубоватым и сердечным дружелюбием, обратив все в шутку, хотя, в конце концов, покупатель все-таки далеко не всегда был уверен, что счет правильный. Они и это ему прощали, потому что он без отказа давал им в кредит продукты, и плуги, и бороны на долгий срок, и они знали, что придется платить проценты, но все это выглядело великодушно и щедро, независимо от того, ставились эти проценты в окончательный счет или нет. А приказчик никогда не ошибался.
- Вздор, - сказал Рэтлиф. - Рано или поздно он обязательно попадется. На двадцать пять миль в округе нет мужчины, женщины или ребенка, который бы не знал, что в этой лавке есть и что почем, не хуже самого Билла или Джоди Уорнера.
- Ха, - сказал Одэм Букрайт, плотный, коротконогий, чернобровый, с живым, подвижным лицом. - То-то и оно.
- Неужто никто его ни разу еще не словил?
- Нет, - сказал Букрайт. - И людям это не по нутру. А как же иначе?
- Конечно, - сказал Рэтлиф. - Как же иначе?
- А с кредитом что вышло? - сказал другой, долговязый, большеголовый увалень с редкими волосами и тусклыми, близорукими глазами - его звали Квик, он работал на лесопилке. И он рассказал, как было дело: они сразу увидели, что приказчик никому не хочет верить в долг. Наконец он прямо отказал в кредите одному человеку, который за последние пятнадцать лет, по крайней мере раз в год по уши залезал в долги, а потом снова вылезал из долгов, и в тот же день Билл Уорнер сам примчался на своей старой белой кобыле, которая екала селезенкой, ворвался в лавку и так орал, что было слышно даже в кузнице через дорогу: "Чья это, по-твоему, лавка, черт ее раздери?"
- Ну, мы как-никак знаем, чья она покамест, - сказал Рэтлиф.
- Или чьей ее покамест считают некоторые, - сказал Букрайт. - Но во всяком случае, в дом к Уорнерам он еще не переехал.
Потому что теперь приказчик жил на Французовой Балке. Однажды в субботу утром кто-то заметил, что оседланного мула нет позади лавки. По субботам лавка бывала открыта до десяти вечера, если не позже, а вокруг всегда толпился народ, и несколько человек видели, как он погасил лампы, запер дверь и ушел пешком. А на другое утро Флем, которого еще никогда не видели в Балке с субботнего вечера до понедельника, появился в церкви, и все, кто видел его, не поверили своим глазам. Кроме серой суконной кепки и серых брюк, на нем была теперь не только чистая белая рубашка, но и маленький черный галстук бабочкой, готовый, на резинке с металлической застежкой. Он был не длиннее двух дюймов, но, не считая галстука, который надевал в церковь сам Билл Уорнер, это был единственный галстук во всей Французовой Балке, и с того воскресного утра до самой смерти Флем носил его или другой, точно такой же (позже, когда он уже стал президентом байка в Джефферсоне, говорили, будто он заказывал их сразу, оптом) - маленькая, зловещая плоская, непонятно на чем державшаяся полоска, точно загадочный знак препинания на широком белом поле рубашки, придававшая ему вид выспренне кощунственный, как у Джоди Уорнера, но только тысячекратно умноженный, и все, кто был в церкви, ощутили возмутительное физическое вторжение, вроде как тогда, весной, на галерее, когда они услышали стук негнущейся ноги его отца. Он ушел пешком и наутро пешком же пришел в лавку, и снова на нем был этот галстук. А к вечеру вся округа знала, что он с субботы живет и столуется в одном семейном доме, примерно в миле от лавки.
Билл Уорнер давно вернулся к своей прежней праздно-хлопотливой, безмятежной жизни, если только вообще он оставлял ее хотя бы на один день. В лавку он не заглядывал с Четвертого июля. А потом, в пустые досужие августовские дни, когда поспевает хлопок и людям нечего делать, перестал заходить в лавку и Джоди, и тут уж в самом деле стало казаться, что не только право хозяйничать в лавке, но и самая лавка, и все доходы от нее принадлежат этому приземистому молчаливому человеку в неуклонно грязнящейся белой рубашке и крошечном, неуязвимом для грязи галстуке бабочкой, человеку, который в эти дни временного безделья таился в полумраке лавки, пустом и густо пропитанном запахами, чем-то похожий на белесого, раздутого, всеядного, хотя и неядовитого паука.
А потом, в сентябре, что-то произошло. Или, вернее, что-то началось, хотя сперва никто не понял, в чем дело. Хлопок раскрылся, его уже собирали. Однажды утром первый, кто пришел в лавку, застал там Джоди Уорнера. Сарай с хлопкоочистительной машиной был отперт, и Уорнеров кузнец Трамбл со своим подручным и кочегаром-негром осматривали ее, готовясь к началу сезона, как вдруг в дверях лавки показался Сноупс, пошел прямо к сараю, где стояла машина, и исчез из виду, а стало быть, до поры до времени и из памяти. Только когда лавка закрылась, все поняли, что Джоди Уорнер просидел там целый день. Но даже тогда этому не придали никакого значения. Думали, что это Джоди послал приказчика присмотреть за подготовкой машины, хотя обычно делал это сам, - видно, поленился и решил лучше посидеть в лавке, чтобы не томить даром ноги. И только когда началась очистка хлопка и приехала первая груженая повозка, это заблуждение рассеялось. Тут все убедились, что в лавке снова отпускает товар и считает пяти- и десятицентовые монетки Джоди Уорнер, а приказчик весь день сидит на табурете у весов и следит, как повозки по очереди въезжают на весы, поворачивают и останавливаются у хлопкоприемника. Прежде Джоди сам справлялся и с тем и с другим. То есть большей частью он сидел у весов, предоставляя торговле идти как придется, - впрочем, она всегда шла как придется, - но время от времени, просто чтобы передохнуть, бросал повозку на весах, а весы запирал на четверть, а то и на три четверти часа, пока сам был в лавке; иногда в эту пору не случалось и покупателей, а только забредали праздношатающиеся, всегда готовые послушать его рассказы. Но это было ничего. Все шло своим чередом. А теперь, когда их стало двое, почему бы одному не сидеть в лавке, пока другой взвешивает хлопок, и почему бы Джоди не посадить у весов приказчика? Но в их душах шевельнулось холодное подозрение, что...
- Ну конечно, - сказал Рэтлиф. - Все ясно. Джоди теперь так и будет сидеть в лавке. Но кто заставил его там сидеть? - Они с Букрайтом переглянулись. - Во всяком случае, не дядя Билл. И лавка и машина отлично крутились без малого сорок лет, и Джоди управлялся с ними один. А человек в возрасте дядюшки Билла не очень-то охотно меняет свои понятия. Уж это так. Ну, ладно. Что же дальше?
С галереи были видны они оба. Подъезжали груженые повозки, вытягивались вереницей вдоль дороги, так что нос мула упирался в задок повозки, и ждали очереди, чтобы въехать на весы, а потом к хлопкоприемнику, а хозяева соскакивали на землю, наматывали вожжи на стойки и шли на галерею, откуда им было видно спокойное, непроницаемое, беспрерывно жующее лицо около весов, суконная кепка и крошечный галстук, а из лавки время от времени доносилось отрывистое, угрюмое бурчание, которым Уорнер отвечал своим покупателям, когда те вызывали его на разговор. Иногда они даже сами входили в лавку, чтобы купить табаку или мешки, которые на самом деле были им ни к чему, или просто напиться воды из кедровой бадьи. Потому что в глазах у Джоди появилось что-то такое, чего раньше никогда не бывало - какая-то тень, какое-то выражение, среднее между досадой, раздумьем и самым настоящим прозрением, не то чтобы растерянное, а наоборот, вполне трезвое. Это было время, о котором потом, два и три года спустя, вспоминали, говоря друг другу: "Как раз тогда он обошел Джоди", хотя Рэтлиф неизменно уточнял: "Вы хотите сказать - когда Джоди начал это понимать".
Но все это было еще впереди. А пока они просто наблюдали, не упуская ничего. Целый месяц воздух от зари до зари был наполнен воем машины; повозки становились в очередь к весам и одна за другой подъезжали к хлопкоприемнику. Время от времени приказчик шел через дорогу, к лавке, и его шляпа, брюки, даже галстук были в клочьях хлопка; люди, скучавшие на галерее в ожидании своей очереди к хлопкоприемнику или к весам, провожали его глазами до двери и секунду спустя слышали голос - теперь уже его голос, негромкий, деловитый, отчетливый. Но Джоди Уорнер не шел за ним и не появлялся в дверях, как прежде, и с галереи смотрели, как приказчик идет обратно к машине, и видели его широкую, плотную спину, бесформенную, зловещую, без возраста. После того как хлопок был собран, очищен и продан, подошел срок, когда Билл Уорнер каждый год рассчитывался со своими арендаторами и должниками. Обыкновенно он делал это один, не разрешая даже Джоди ему помочь. Но в этом году он сидел за конторкой перед стальным сейфом, а рядом, на бочонке из-под гвоздей, сидел Сноупс с раскрытой счетной книгой. В узком, как коридор помещении, уставленном по стенам консервами, загроможденном сельскохозяйственными орудиями, а теперь набитом терпеливыми, пропахшими землей людьми, готовыми безропотно принять любую плату, какую Уорнер сочтет нужным им выдать за целый год труда, Уорнер со Сноупсом напоминали белого торговца где-нибудь в Африке и его подручного-туземца, который повторяет за ним все, как попугай.
Но этот туземец быстро приобщался к благам цивилизации. Никто не знал, сколько платит ему Уорнер, знали только, что не в правилах Билла Уорнера платить за что бы то ни было слишком много. И все же этот человек, который еще пять месяцев назад ездил за восемь миль на работу и с работы верхом на пахотном муле, в старом, дрянном седле, и вез себе на обед холодную репу или горох в жестяном ведерке, - теперь не только снимал комнату с пансионом, словно разъездной торговец, но и ссудил изрядную сумму одному из здешних жителей - обеспечение и проценты особо оговорены не были, - и, прежде чем последний хлопок прошел через машину, всем стало известно, что у него в любое время можно получить любую сумму от двадцати пяти центов до десяти долларов, если только заемщик не поскупится на проценты. А на следующий год, по весне, Талл был в Джефферсоне с гуртом скота, который он пригнал грузить на железную дорогу, и зашел навестить Рэтлифа, который лежал больной, - он страдал хроническим воспалением желчного пузыря, - у себя в доме, где хозяйство вела его вдовая сестра. Талл рассказал ему, что большое стадо молодняка, зимовавшее на пастбище той фермы, которую отец Сноупса взял еще на год в аренду у Уорнеров, тем временем, пока Рэтлифа возили в Мемфисскую больницу и оперировали, пока он вернулся домой и снова начал интересоваться тем, что происходит вокруг, постепенно подросло, а потом, однажды ночью, пропало, и сразу после исчезновения на другой ферме, которая тоже принадлежит Уорнеру, но в аренду не сдается, невероятным образом появилось стадо прекрасных херфордских коров, и прибыли они на новое место в целости и сохранности и нисколько не изменились, разве что прибавили в весе и в цене, и только потом стало известно, что скот появился на пастбище в результате изъятия залога по просроченной закладной, номинальным владельцем который был банк в Джефферсоне. Букрайт и Талл - оба навестили Рэтлифа и рассказали ему об этом.
- Может, они все это время в подвалах банка стояли, - слабым голосом сказал Рэтлиф. - А что Билл говорит - чьи они?
- Говорит - Сноупсовы. Он сказал так: "Спросите у этого сукина сына, которого Джоди нанял",
- А вы спрашивали?
- Букрайт спрашивал. А Сноупс говорит: "Они на Уорнеровом пастбище". А Букрайт ему: "Но Билл говорит, они ваши". А Сноупс отвернулся, сплюнул и опять свое: "Они, говорит, на Уорнеровом пастбище".
Рэтлиф все болел и потому не видел еще одного происшествия. Он только слышал о нем от других, но уже вполне достаточно поправился и окреп, чтобы поразмыслить над этим, когда сидел, обложенный подушками, задумчивый, пытливый, хитрый и непроницаемый, в кресле у окна и глядел, как начинается осень, вдыхал прозрачный, хмельной полуденный октябрьский воздух. Он думал о том, как однажды утром в эту вторую весну человек по фамилии Хьюстон, с огромным породистым волкодавом, привел ковать лошадь и увидел, что в кузнице над горном, пытаясь развести огонь и поливая уголь какой-то жидкостью из ржавого бидона, склонился незнакомый человек, молодой, ладно сложенный, мускулистый, а когда он обернулся, Хьюстон увидел открытое, спокойное лицо с узким, заросшим почти до самых бровей лбом. Незнакомец сказал:
- Здрасьте. Что-то огонь ни в какую не горит. Как плесну на него керосином - он сразу и гаснет. Глядите-ка. - Он снова наклонил бидон.
- Обождите, - сказал Хьюстон.- А это действительно керосин?
- Бидон стоял вот здесь на полке. Похоже, что в нем керосин. Он, правда, малость заржавел, но я отродясь не слыхивал, чтоб керосин, хотя б и с ржавчиной, не горел. - Хьюстон подошел, взял у него бидон и понюхал. Тот, другой, смотрел на него. Красавец пес сидел на пороге и смотрел на обоих. Что, не пахнет керосином, а?
- Дерьмо, - сказал Хьюстон. Он поставил бидон обратно на закопченную полку над горном. - Ну, ладно. Вычистите из горна всю эту грязь. Надо разводить заново. Где Трамбл?
Трамбл был кузнец, который работал здесь уже лет двадцать.
- Не знаю, - ответил другой. - Здесь никого не было, когда я пришел.
- А вы что здесь делаете? Это он вас прислал?
- Не знаю. Меня мой братан нанял. Он велел мне быть здесь нынче с утра, развести огонь и присматривать за кузней, покуда он не придет. Но только я плесну вот отсюда керосином...
- Кто это ваш братан? - спросил Хьюстон, В этот миг показалась старая тощая кляча, что было сил тянувшая потрепанную, тарахтящую пролетку, у которой одно колесо было крест-накрест стянуто двумя поперечинами, и казалось, одна лишь инерция не дает ей рассыпаться, а стоит ей остановиться, как она сразу развалится. В пролетке сидел другой незнакомец - хилый человечек, одетый словно бы с чужого плеча, с заостренным болтливым лицом ни дать ни взять морда хорька; он остановил лошадь, крикнув на нее так громко, словно между ними было целое поле, выскочил из пролетки и вошел в кузню, сразу заговорив, или, вернее, продолжая говорить.
- Доброе утро, доброе утро, - сказал он, и его маленькие блестящие глазки быстро забегали. - Хотите подковать лошадку, так, что ли? Отлично, отлично, хочешь сберечь жеребца, береги копыта. Да, хороша у вас лошадка, но я тут, неподалеку, в поле видел получше. Впрочем, какая разница: любишь меня, люби и моего коня, где уж нищему выбирать, не все сбывается, что желается, а то бы все ездили на кровных рысаках. Что тут у тебя? - сказал он человеку в переднике. Теперь он стоял на месте, но, казалось, все еще был в стремительном движении, точно его одежда была так сшита и так сидела на нем, что никак не обнаруживала движений тела, если только под пей вообще было тело. - Ты до сих пор не раздул огонь? Ну-ка, ну-ка.
Он ринулся к полке с бидоном - казалось, это все то же непрерывное движение - разом очутился подле полки, схватил бидон, понюхал и чуть не выплеснул его содержимое на угли в горне, прежде чем двое других успели пошевельнуться. Но в последнюю секунду Хьюстон удержал его, вырвал бидон и вышвырнул за порог.
- Да ведь я только-только отнял у него вот эту хреновину, - сказал Хьюстон. - Что здесь происходит, разрази вас гром? Где Трамбл?
- А, тот малый, что был здесь раньше? - сказал незнакомец. - С ним контракт расторгнут. Теперь кузницу арендую я. Меня зовут Сноупс. А. О. Сноупс. А это мой двоюродный брат Эк Сноупс. Но кузница все та же и наковальня прежняя, только кузнец новый.
- Плевать мне, как его зовут, - сказал Хьюстон. - Лошадь он подковать может?
Снова незнакомец повернулся к парню в переднике и закричал на него так же, как раньше кричал на лошадь:
- Давай, давай! Разводи огонь!
Хьюстон с минуту постоял, глядя на них, потом сам взялся за дело, и огонь запылал.
- Ничего, выучится, - сказал незнакомец. - Дайте только срок. С молотом он управляется ловко, хотя, пожалуй, с виду не больно похож на заправского кузнеца. Ну да ничего, подучится. За ученого двух неученых дают. Вот погодите, парень малость набьет руку, - и через день-другой он подкует лошадь не хуже Трамбла или всякого другого.
- Свою лошадь я подкую сам, - сказал Хьюстон. - А он пусть только мехи раздувает. Это он, пожалуй, сможет и так, для этого руку набивать не надо.
Но едва подкова остыла в бадье, незнакомец снова ринулся и схватил ее. Это было полнейшей неожиданностью не только для Хьюстона, но, казалось, и для него самого, - похожий на хорька, он существовал как бы вне своей шкуры, вне одежды, так что одежду еще можно схватить, удержать, но не тело - его не удержишь, оно все равно сделает свое, навредит, напакостит, потому что неистовая мгновенная вспышка энергии вырывается наружу, едва намерение успеет возникнуть, - он вклинился между Хьюстоном и поднятым копытом, приложил к нему подкову, со второго же удара вогнал гвоздь в живое мясо, лошадь рванулась, и он как был, вместе с молотком, полетел в бадью, а Хьюстон и тот второй, в переднике, насилу загнали лошадь обратно в угол, и Хьюстон выдрал гвоздь, швырнул его вслед за подковой туда же, в угол, и вне себя вытолкнул лошадь задом из кузницы. Пес встал и спокойно занял свое место у ног хозяина.
- Можете передать Биллу Уорнеру, ежели, впрочем, ему есть до этого дело, а только он, видно, чхать на все хотел, можете передать ему, что свою лошадь я повел ковать в Уайтлиф, - сказал Хьюстон.
Лавка и кузница стояли напротив друг друга, разделенные дорогой. На галерее уже было несколько человек, и они видели, как Хьюстон, сопровождаемый огромным, спокойным, величественным псом, увел лошадь. Им даже не пришлось переходить дорогу, чтобы поглядеть на одного из этих пришлых, - тот, что был пониже ростом и постарше, в одежде, которая будет казаться на нем чужой, даже когда, вконец обветшав, свалится с плеч, с подвижной, заостренной мордочкой и блестящими бегающими глазками, сам подошел к лавке. Он поднялся на крыльцо, уже здороваясь с ними. Не переставая болтать, он вошел в лавку, и говор его был звучный, быстрый и бессмысленный, словно какое-то неразумное существо в пустой пещере болтает само с собой невесть о чем. Потом он снова показался в дверях, всё не переставая болтать:
- Ну, джентльмены, старому - гнить, новому - цвесть. Конкуренция - душа торговли, и хотя вся цепь никак не крепче, чем самое слабое ее звено, тем не менее вы сами скоро убедитесь, что на этого парня можно смело положиться, дайте ему только вникнуть в дело. Кузница старая и наковальня старая, зато новая метла чисто метет, и ежели старого пса новым штукам не выучишь, то молодого, да к тому же прилежного можно выучить чему угодно. Дайте только срок - ведь даже цент, отпущенный по водам, воздается сторицей. Да, да, как аукнется, так и откликнется, а от безделья, говорят, и удавиться недолго. Всех благ, джентльмены! - Он сошел с крыльца и сел в пролетку, всё продолжая болтать и обращаясь то к человеку в кузнице, то к своей тощей кляче, и все это единым духом, без малейшей запинки, так что невозможно было понять, с кем он разговаривает. Он уехал, а люди на галерее смотрели ему вслед с каменными лицами. Весь день они один за другим ходили через дорогу, к кузнице, и разглядывали второго пришельца - его спокойную, пустую, открытую, безобидную физиономию, которая, казалось, была лишь подкладкой для густой щетины на голове, как основа ворсистого ковра. Какой-то человек пригнал фургон со сломанной осью. И новый кузнец починил ее, хотя провозился чуть не до самого полудня и работал не отрываясь, но вяло, словно в дремоте, как будто душой он был где-то далеко и нисколько не интересовался своим делом, несмотря на причитавшиеся ему за это деньги; озабоченный, неповоротливый, он, казалось, все делал невпопад, хотя в конце концов справился с работой. После полудня мимо проехал Трамбл, старый кузнец. Но если те, кто сидел на галерее, надеялись поглядеть, что будет, когда появится человек, который, по крайней мере до вчерашнего вечера, считал себя здесь хозяином, то им пришлось разочароваться. Трамбл с женой проехал через Балку в фургоне, нагруженном домашним скарбом. Если он и поглядел на свою старую кузницу, брюзгливый, но крепкий еще старик, хороший мастер, до вчерашнего дня ни у кого не вызывавший любопытства, - никто этого не заметил. Больше его никогда не видели.
Через несколько дней все узнали, что новый кузнец живет в одном доме со своим двоюродным братом (или кем он там ему доводится, этого никто не знал точно) Флемом и оба спят на одной кровати. А еще через полгода кузнец женился на одной из дочек хозяина, у которого оба они жили и столовались. Прошло десять месяцев, и вот он уже возил в воскресные дни детскую коляску (прежде - или, может, все еще - принадлежавшую Биллу Уорнеру, как седло, в котором ездил его двоюродный брат) вместе с пяти- или шестилетним мальчиком, сыном от первой жены, которой никто и в глаза не видел, доказывая тем самым, что в личной или, во всяком случае, в семейной жизни он гораздо проворней и напористей, чем на людях, в кузнице. Но все это выяснилось позже. Пока же все знали одно: у них кузнец не лентяй, с открытым сердцем, покладистый, всегда приветливый, даже великодушный, но неуклюжий от природы, и все, что превышало его возможности, всякий замысел или проект, все шло прахом, распадалось на мертвые составные части - куски дерева и железа, ремни, бесполезные инструменты.
Через два месяца Флем Сноупс выстроил в Балке новую кузницу. Разумеется, он нанял рабочих, но сам проводил на стройке целые дни, наблюдая, как подвигается дело. Это была первая из его затей, в которой он не только зримо участвовал, но и сам признался в этом, - заявил спокойно и прямо, что, мол, для того строит кузницу, чтобы людей снова обслуживали по-человечески. Он купил через лавку по себестоимости новое оборудование и нанял молодого фермера, который, в то время когда в полевых работах наступало затишье, ходил у Трамбла в подручных. За месяц новая кузница приобрела всех прежних клиентов Трамбла, а еще через три месяца Сноупс продал ее вместе с новым оборудованием, клиентурой и репутацией Уорнеру, взяв в придачу старую кузницу, железный хлам из нее продал утильщику, перевез Уорнерово оборудование в старую мастерскую, а новую мастерскую продал одному фермеру на своз под коровник, не уплатив ни цента за перевозку и оставив своего родича подмастерьем при новом кузнеце, и тут уж сам Рэтлиф сбился со счету, прикидывая, сколько барыша извлек Сноупс из всей этой комбинации. "Но остальное я, пожалуй, могу себе представить", - думал он, сидя у залитого солнцем окна, чуть бледный, но уже поправляющийся. Он почти видел эту картину: лавка, вечер, дверь заперта изнутри, лампа горит над конторкой, за которой, беспрерывно двигая челюстью, сидит приказчик, а Джоди Уорнер стоит перед ним и не смеет сесть, и в глазах у него уже куда больше страха, чем прошлой осенью, он дрожит всем телом и дрожащим голосом говорит: "Я хочу задать вам один простой и ясный вопрос и получить простой и ясный ответ. До каких пор это будет продолжаться? Когда же конец? Во сколько же мне встанет уберечь от огня одну конюшню с сеновалом?"
2
Он перенес болезнь, и это было видно по нему, когда, поставив в соседнем переулке свой фургончик с новой швейной машиной в размалеванной будке, запряженный парой крепких лошадок, гладких и разжиревших после целого года безделья, он сидел у стойки маленького тихого ресторанчика, половина которого номинально принадлежала ему, и в руке у него была чашка кофе, а в кармане подряд на продажу пятидесяти коз одному северянину, который недавно завел козье ранчо в западной части округа. Собственно, этот подряд он перекупил, по двадцать пять центов за голову, у первоначального подрядчика, который должен был получить с северянина по семьдесят пять центов за козу, но чуть было не сорвал все дело. Рэтлиф перекупил у него подряд, потому что случайно знал, что в глухом местечке, неподалеку от Французовой Балки, есть одно стадо в пятьдесят с лишком голов, подрядчик о нем не подозревал, а
Теперь он уже был на пути к Французовой Балке, хотя еще не тронулся с места и даже не знал точно, когда тронется. Он не был там целый год. Он ждал этой поездки, не только предвкушая удовольствие от хитроумных сделок, далеко выходивших за границы пошлого и грубого стяжательства, но с острой радостью человека, поднявшегося с постели и снова ставшего хозяином собственного тела, хотя и несколько ослабевшего, но вольного двигаться под солнцем, на воздухе, где люди дышат и ходят, разговаривают, заключают сделки, и это удовольствие только увеличивалось оттого, что он еще не тронулся в путь и ничто в целом свете не могло заставить его тронуться раньше, чем он того захочет. Он больше не чувствовал слабости, он просто купался в блаженной истоме выздоровления, когда не существует времени, спешки, работы; и те накапливающиеся секунды, минуты и часы, рабом которых остается здоровое тело и во сне и наяву, теперь идут вспять, и время само лебезит и заискивает перед телом, которое обычно покоряется его безудержному бегу; Он сильно исхудал, чистая синяя рубашка свободно болталась у него на плечах, но выглядел он прекрасно, смуглое лицо ничуть не побледнело, только стало чуть светлее и как бы чище, от него веяло сдержанной силой, какая чувствуется в редких лесных цветах, стойких, без запаха, которые цветут прямо среди остатков зимнего снега. Он сидел, бережно держа в исхудалой руке чашку кофе, и рассказывал трем или четырем слушателям, как прошла операция, тем насмешливым, лукавым голосом, который ничуть не изменился после болезни, только немного ослабел. И тут вошли двое. Это были Талл и Букрайт. У Букрайта из заднего кармана комбинезона торчал кнут, обмотанный вокруг кнутовища.
- Здравствуйте, ребята, - сказал Рэтлиф. - Что-то вы нынче рано.
- Наоборот, поздно, - сказал Букрайт.
Они с Таллом подошли к стойке.
- Мы приехали ночью, пригнали скотину на станцию, сегодня погрузка, сказал Талл.- Говорят, вы болели. А я уж по вас соскучился.
- Мы все соскучились, - сказал Букрайт. - Моя жена говорит, за целый год во всей округе не появилось ни одной новой швейной машины. Так что там этот доктор в Мемфисе у вас вырезал?
- Бумажник, - сказал Рэтлиф. - Наверно, он для того меня сперва и усыпил.
- Ну нет, он вас усыпил, чтобы вы не продали ему швейную машину или целый фургон зубьев для бороны, прежде чем он успеет нож в руки взять, сказал Букрайт.
Буфетчик придвинул обоим по тарелке с бутербродами.
- Нет, мне бифштекс, - сказал Талл.
- А мне не надо, - сказал Букрайт. - Два дня только и делал, что смотрел, как из этих бифштексов навоз прет. Да еще гонял их с полей и огородов. Дайте мне колбасы и яичницу из шести яиц.
Он жадно накинулся на хлеб. Рэтлиф повернулся на своем табурете и сел лицом к пришедшим.
- Стало быть, по мне соскучились, - сказал он. - А я-то думал, у вас на Французовой Балке теперь столько нового народу, что, исчезни хоть дюжина агентов по продаже швейных машин, вы бы и тогда ничего не заметили. Сколько новых родичей выписал к вам Флем Сноупс? Двоих? Троих?
- Четверых, - сказал Букрайт с набитым ртом.
- Четверых? - сказал Рэтлиф. - Значит, этот кузнец - я хочу сказать, тот парень, который торчит в кузнице, покуда не настанет время идти домой ужинать, - как бишь его?.. Ах да, Эк. И тот другой, арендатор кузни, руководитель...
- Теперь он будет школьным учителем, - тихо сказал Талл. - Во всяком случае, так говорят.
- Да нет же, - сказал Рэтлиф.- Я говорю о Сноупсах. Об том, втором. А. О. Его еще Джек Хьюстон швырнул тогда прямо в бадью.
- Об нем и речь, - сказал Талл. - Говорят, он будет учительствовать у нас в школе на будущий год. Прежний учитель взял да и уехал как раз после рождества.
Вы и об этом, верно, еще не знаете.
Но Рэтлиф уже не слушал его. Он не думал о прежнем учителе. Он смотрел на Талла до того удивленный, что обычной насмешливой невозмутимости вдруг как не бывало.
- Как? - сказал он.- Учителем? Этот тип? Этот Сноупс? Который пришел в кузню в тот день, когда Джек Хьюстон... Вот что, Одэм, я, правда, болел, но как будто еще не оглох после болезни.
Букрайт не отвечал. Он прикончил свой хлеб, потянулся и взял кусок с тарелки Талла.
- Ты все равно не ешь, - сказал он. - Сейчас я велю принести еще.
- Ну и ну, - сказал Рэтлиф. - Провалиться мне на этом месте. Клянусь богом, я как увидел его, так сразу и подумал - с ним что-то неладно. Вон оно что. Он брался не за свое дело - кузница, полевые работы. Но что ему впору быть учителем - это мне и в голову не приходило. Вон оно что. Он нашел единственное место в целом свете, или, вернее, на Французовой Балке, где можно не только полный день сыпать всякими присловьями, но еще и деньги за это получать. Так, так. Стало быть, Билл Уорнер схлопотал наконец беду на свою голову. Лавку Флем сожрал, кузню сожрал, теперь до школы очередь дошла. Остается только дом. Потом, ясное дело, он поневоле и за вас примется, но пока что ему еще придется попотеть с домом, потому что Билла...
- Ха! - односложно сказал Букрайт. Он доел ломоть, который взял с тарелки Талла, и кликнул буфетчика:- Эй, дайте-ка мне покамест кусок пирога.
- Какого пирога, мистер Букрайт? - спросил буфетчик.
- Съедобного, - сказал Букрайт.
- ...потому что Билла, пожалуй, не так-то просто будет оттуда вытурить, - сказал Рэтлиф. - А может, из этого и вовсе ничего не выйдет. Так что смотрите, как бы Флему не пришлось приняться за вас раньше, чем он рассчитывал...
- Ха! - снова сказал Букрайт, отрывисто и неожиданно.
Буфетчик пододвинул ему пирог. Рэтлиф поглядел на Букрайта.
- Ну? - сказал он.- Что "ха"?
Букрайт поднес ко рту кусок пирога. Он повернул к Рэтлифу свое злое, мрачное лицо.
- Сижу я на прошлой неделе у Квика на лесопилке. Кочегар и еще один черномазый сгребают лопатами щепу к топке и переговариваются друг с дружкой. Кочегар хотел подзанять деньжонок, да боялся, что Квик ему не даст. Тогда другой черномазый и говорит: "Сходи к мистеру Сноупсу в лавку, он тебе даст взаймы. Мне он вот уж больше двух лет назад дал пять долларов, и я одно знаю - каждую субботу несу ему в лавку десять центов. А про пять долларов он ни разу и не вспомнил". - Букрайт отвернулся и вонзил зубы в пирог, отхватив сразу чуть не половину. Рэтлиф смотрел на него слегка насмешливо, почти с улыбкой.
- Так, так, - сказал он. - Стало быть, он принялся за дело сразу с обоих концов. Ну, в таком случае недолго ждать, покуда он доберется до середки и возьмется за вас, за простых белых людишек.
Букрайт снова откусил изрядный кусок. Буфетчик принес заказ, и Букрайт запихнул в рот остаток пирога. Талл принялся резать свой бифштекс на мелкие кусочки, словно собирался кормить ребенка. Рэтлиф следил за их движениями.
- Неужто никто из ваших не попытался что-нибудь сделать? - сказал он.
- А что мы можем сделать? - сказал Талл.- Конечно, неправильно все это. Но нас это не касается.
- Живи я там, я бы что-нибудь придумал, - сказал Рэтлиф.
- Ну да, - сказал Букрайт. Он расправлялся с жареной колбасой так же, как с пирогом. - И достался бы вам один галстук бабочкой заместо фургончика с лошадьми. Вам он был бы к лицу.
- Конечно, - сказал Рэтлиф. - Вы, пожалуй, правы. - Он отвернулся и поднес к губам ложечку, но сразу же опустил ее в чашку. - По этой чашке, кажется, сквозняк гуляет, - сказал он буфетчику. - Подогрейте-ка малость. А то, боюсь, кофе замерзнет, разорвет чашку, мне же платить придется.
Буфетчик взял чашку, налил горячего кофе и подал Рэтлифу. Рэтлиф осторожно положил туда ложечкой сахар, все с тем же неопределенным выражением на лице, которое, за отсутствием более точного слова, приходится называть улыбкой. Букрайт смешал все шесть яиц в одно невероятное хлёбово и, чавкая, уписывал его ложкой. Оба они, и он и Талл, ели быстро, но Талл ухитрялся делать это с какой-то почти педантичной изысканностью. Во время еды они не разговаривали, а очистив тарелки, сразу встали, подошли к коробке из-под сигар и расплатились.
- А не то резиновые тапочки, - сказал Букрайт. - Он их уже целый год не носит... Нет, на вашем месте я бы заявился туда в чем мать родила. Тогда на обратном пути холода не почувствуете.
- Да, оно верно, - кротко согласился Рэтлиф. Когда они ушли, он снова принялся за кофе и, неторопливо прихлебывая из чашки, стал досказывать трем или четырем слушателям про свою операцию. Потом он тоже встал, добросовестно расплатился за кофе и надел пальто. Был уже март, но доктор велел ему одеваться потеплее, и, выйдя в переулок, он постоял минутку перед своим фургончиком и крепкими маленькими лошадками, разжиревшими от безделья и лоснящимися новой шерстью после зимы, спокойно глядя на размалеванную будку, с которой, из-под ярких, облупившихся, неправдоподобных роз, ему улыбались женские лица застывшей, незрячей, зазывной улыбкой. "Надо будет все покрасить заново в этом году; только бы не забыть. Наверно, он отдаст то, что легко горит, - подумал он. - Переведет на его имя. Так, чтоб все знали. Да, - подумал он, - будь мое имя Билл Уорнер, а моего компаньона - Сноупс, я бы непременно то имущество, которое может гореть, записал на его имя". Он медленно пошел вперед, плотно застегнувшись на все пуговицы. Кроме него, на улице не было ни одного человека в пальто. Но ведь хворь на солнце быстро проходит; и когда он вернется в город, пальто, может быть, ему больше и не понадобится. А потом не понадобится и свитер - наступит май, июнь, лето, долгие, славные жаркие дни. Он шел такой же, как всегда, только исхудавший и побледневший, два раза остановился, чтобы сообщить двум людям, что, мол, да, теперь он в полном порядке, доктор из Мемфиса, видно, вырезал то, что надо, может, случайно, а может, и по науке, пересек площадь под угрюмым взглядом мраморного солдата Конфедерации, вошел в здание суда, потом зашел к нотариусу и там нашел то, чего искал - около двухсот акров земли с постройками были записаны на имя Флема Сноупса.
К концу дня его фургончик уже стоял посреди узкой малоезженной дороги среди холмов, и он, не слезая, читал имя на почтовом ящике. Столб под ящиком был новый, зато сам ящик старый. Жесть была помята и покорежена; видно, когда-то ящик совсем сплющился, точно под колесо фургона попал, а потом его снова выпрямили, но корявые буквы, возможно, были выведены на нем только вчера. Они словно кричали: МИНК СНОУПС, - все сплошь заглавные, размашистые, без всякого промежутка между словами, ползущие в стороны и вверх, на изогнутую крышку, чтобы всем уместиться. РэтлиФ свернул на глубокую колею, которая вела к покосившейся двухкомнатной лачуге, одной из тех, что без числа разбросаны по глухим холмистым местам, где он разъезжал. Дом стоял на холме; ниже был грязный, загаженный навозом загон, а еще ниже, у подножия холма хлев, который словно сбежал от человечьего духа - Оттуда вышел человек с подойником, и в тот же миг Рэтлиф почувствовал, что за ним следят из дома, хотя видно никого не было. Он остановил лошадей, но из фургончика не вылез.
- Здрасьте, - сказал он. - Вы мистер Сноупс? Я привез вам машину.
- Что привезли? - спросил мужчина в загоне.
Он прошел в ворота и поставил подойник на приступку осевшей веранды. Он тоже был ниже среднего роста, только худощавый, со сросшимися, низко нависшими бровями. "Но глаза такие же", - подумал РэтлиФ.
- Швейную машину, - сказал он любезно.
Краешком глаза он увидел на веранде женщину - широкую в кости, с грубым лицом и ярко-желтыми волосами, она вышла неожиданно легким шагом - но была босиком, и за спиной у нее жались двое растрепанных детишек. А Рэтлиф даже не взглянул на нее. Он глядел на мужчину, приветливо, ласково, дружелюбно.
- Что такое? - сказала женщина. - Швейная машина?
- Нет, - сказал мужчина. Он тоже не взглянул на нее. Он уже шел к фургончику. - Ступай в дом.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.