Так вот, значит, является на работу первым, хотя Макэндрюс и все прочие думали, что он не выйдет, потому что - даже негру - какого еще предлога нужно, если он жену похоронил? Белый бы не вышел на работу из простого приличия, если уж не с горя, ребенку малому достало бы ума прогулять денек, раз все равно оплатят. Ребенку, только не ему. Работягой заделался: гудок не успел догу деть, он давай скакать по платформам, десятифутовые бревна кипарисовые в одиночку хватает, кидает, как спички. А когда все уже успокоились на том, что ладно, желаешь вкалывать - вкалывай, он вдруг, не спросясь у Макэндрюса, вообще не говоря ни слова никому, уходит с работы среди дня, выхлестывает галлон смертоубийственной сивухи, возвращается и садится играть с Бердсонгом, пятнадцать лет обжуливающим в кости черномазых на лесопилке. С Бердсонгом, которому он тихо и мирно проигрывал в среднем девяносто девять процентов получки с того самого времени, как начал петрить, сколько будет шесть и шесть на этих безвыигрышных костях, - и через пять минут Бердсонг лежит уже с перехваченным до позвонка горлом.
Жена опять, едва не задев, прошла в столовую. Опять он подобрал ноги и возвысил голос:
- Ну, поехали мы с Мейдью туда. Не то чтоб ожидая толку, потому что к рассвету он мог уже быть в соседнем штате, где-нибудь за Джексоном; и притом простейший способ его разыскать - это держись поблизости от родичей Бердсонга, и точка. Конечно, они б нам оставили рожки да ножки, но на том и дело можно бы прекратить. Так что мы лишь по чистой случайности завернули к нему домой, уж не помню, мимо проезжали, что ли; а он - вот он, голубчик. Забаррикадировался, думаешь, на колене бритва раскрытая, на другом ружье заряженное? Ничуть не бывало. Спит себе. На плите кастрюлища вареного гороха, выжранная дочиста, а сам во дворе за домом разлегся, на виду, на солнышке, голову только в тень пристроил к заднему крыльцу, а с крыльца лает-разрывается псина, помесь медведя с комолым бугаем. Разбудили, садится. "Что ж, белые люди. Было дело. Только оставьте меня на воздухе". Мейдью ему: "Родственники Бердсонга как раз и хотят тебя на воздух. Попадешь им в руки они тебя обеспечат свежим воздухом". А он свое - дело было, только не сажайте его под замок, - советует, указывает, как шерифу поступить; примите его сожаления, но в данный момент ему всего дороже свежий воздух. Препроводили в машину, глядим - по дороге пыхтит, поспешает собачьей рысью старуха, матушка или там тетушка ему, тоже хочет ехать. Мейдью ей разъяснять, какая вещь с ней может приключиться, если Бердсонгова родня нас перехватит по дороге в тюрьму, но она ни в какую, - ну, Мейдью подумал, может, при ней Бердсонги постесняются, в конце концов закон и для них писан, даром что это их голосами Мейдью прошел там на участке прошлым летом.
Взяли, значит, и ее с собой, доставили его благополучно в город, в тюрьму, сдали Кетчему, и Кетчем повел его наверх, а старуха тоже идет, прямо в камеру, и на ходу объясняет Кетчему: "Я его в правилах старалась воспитать. Он был хороший мальчик. Никогда в жизни не имел дела с полицией. Он примет кару за то, что совершил. Но не выдавайте его тем людям". А Кетчем в ответ: "Раньше надо было думать и тебе и ему, - раньше, чем он начал белых брить без мыла". Запер их обоих в одиночку за общей камерой - тоже, как Мейдью, сообразил, что в случае чего при ней Бердсонги, возможно, поведут себя приличнее, а ему ж тоже их голоса пригодятся, когда срок шерифства Мейдью истечет. Сошел он вниз, вскоре и черномазая кандальная команда вернулась с работ, протопала в общую камеру; теперь, думает Кетчем, передышка. Когда вдруг слышит крик наверху - не вой, не плач, а крик без слов; он схватил пистолет, взбежал туда и видит через решетчатые двери: старуха забилась в угол, а тот негр вырвал приболченную к полу железную койку, встал посередке и вопит, держа койку над головой, как колыбелечку; потом старухе: "Я вас не трону", - грохнул койку об стену и к двери, схватился за стальные прутья, вырвал дверь из кирпичной стены со всеми потрохами, поднял над собой, несет в общую камеру, как сеточку от комаров, кричит: "Не бойтесь. Не бойтесь. Я не убегу".
Конечно, Кетчем мог бы застрелить его на месте, но, как он выразился, если уж не по закону, тогда Бердсонги имеют слово первые. И не стал стрелять. Вскочил вместо того в общую к заключенным, они пятятся от этой стальной двери, Кетчем орет им: "Хватай его! Вали его на пол!" - а они все жмутся, тогда Кетчем кого пинком, кого рукояткой пистолета послал вперед. Они кидаются, а этот негр хватает их и, как тряпичные куклы, швыряет от себя через всю камеру: "Я ж не убегаю. Я УК не убегаю" - и так целую минуту. Наконец свалили его, кипит на полу мала-куча из черных голов, рук и ног, а из нее, рассказывает Кетчем, по-прежнему вылетает то один, то другой черномазый и планирует через камеру, растопырясь, как белка-летяга, и фарами выпуча глаза. Все-таки прижали, Кетчем подошел, стал счищать черномазых по одному и видит: он лежит подо всеми и смеется, по лицу мимо ушей катятся слезищи, с виноградину каждая, шлепаются на пол, точно кто птичьи яйца роняет, а он смеется и смеется и говорит: "Видно, не перестану я думать. Видно, не перестану". Ну, что ты на это скажешь?
- А то скажу, что если хочешь сегодня ужинать, то поторапливайся, отозвалась жена из столовой. - Через пять минут я убираю со стола и ухожу в кино.