– Аккурат в тот час?… – начал тянуть он. – Как сказать-то… Да и потом, еще неизвестно, может, кто в другом крыле был… Ты вот, может, хочешь удружить коллеге своему, обход за него пройдешь, а он тебе потом стаканчик поднесет. Ну, что уж там, мы-то с вами знаем, как оно есть на самом деле, не будем зря разговоры говорить о том, чего не бывает.
– То есть на самом деле нет точного списка, кто в какую смену дежурит, – подытожил Поли.
Каррус поскреб затылок под шапкой.
– Тут еще надо подумать. Я пришел в пять, а в крыле, где был Танкис, тогда были только Руйу и Фоис.
Я занес эти имена в блокнот и спросил, пока писал:
– Посетители были?
Каррус просиял:
– Ну, это совсем просто проверить! Там же есть журналы. Никто не проскочит, на входе дежурит Лиори, а он – злой, как собака цепная, никого не пропустит. Мы можем прямо сейчас и пойти посмотреть.
Поли бросил на меня многозначительный взгляд.
– Мы бы предпочли вначале взглянуть на камеру.
– Как вам будет угодно, – отозвался Каррус и повел нас за собой.
Войдя в камеру, мы бросились в разные углы, как два спущенных с поводка легавых пса в погоне за добычей. Пол камеры – ровный слой тускло-серого цемента – уже дочиста отмыли дезинфицирующим раствором.
– Хорошо поработали, стало совсем чисто, – похвалил Поли.
Стоящий в дверях Каррус довольно ухмыльнулся.
– Еще бы, тут кровищи-то было… Они ж, может, и преступники, что здесь сидят, но ведь тоже люди! – высказался он по поводу будущих обитателей камеры.
– Почти совсем чисто! – заорал я, налегая на это «почти» и поднимая вверх указательный палец.
Поли оставил свои поиски, Каррус влетел в камеру.
– Что у вас там? – спросил меня уполномоченный инспектор, щурясь и пытаясь рассмотреть мой палец.
– Это дерево! – объявил я, выдержав небольшую паузу, – я хотел произвести как можно более сильное впечатление. – Это – частички дерева.
– А что, это важно? – спросил меня Поли, пока мы шли по коридору, который должен был вывести нас ко входу, где находились журналы посещений.
– Эта находка имеет определенное значение, потому что семье погибшего вместе с личными вещами не было передано никакого… никакой… как бы это назвать… поделки!
– Иначе говоря, вы полагаете, что все результаты его резьбы по дереву были скрыты, чтобы никто не смог узнать, что нож был у парня уже давно? Тогда – конечно, с подобной точки зрения версия о самоубийстве показалась бы маловероятной. И это…
– И это заставило бы задуматься и встревожиться… Не сходится что-то в этом деле: кто же просит принести нож, чтобы свести счеты с жизнью, а потом принимается мастерить солдатиков? Вы меня понимаете?
Обернувшись к нам, Каррус прервал нашу беседу.
– Минуточку терпения, – сказал он, заходя в какую-то боковую комнатенку. Через несколько мгновений он вновь появился в коридоре и пригласил нас внутрь: – Прошу вас, вот этот самый журнал посещений.
* * *
Там стояла подпись Пулигедду! В журнале, против графы «Заключенный № 643789: Танкис, Филиппе Джузеппе».
* * *
– Да, я был у него. – Профессор Пулигедду, по-видимому, был не слишком расположен к беседе.
Я не отрываясь смотрел на него, в надежде, что он продолжит рассказ. Но он замолчал.
– Вы ничего мне не сказали при встрече… – попробовал разговорить его я.
– Я понял, что в нашей беседе – хотя об этом и не говорилось впрямую – речь шла именно об этом случае, но я не счел уместным оповестить вас о моем визите в тюрьму. Существует профессиональная этика…
Я молчал.
– Но в нынешней ситуации, мне кажется, говорить о врачебной тайне уже… неуместно, – попытался надавить на профессора инспектор Поли. – У нас есть веские основания предполагать, что молодой человек не совершал самоубийства.
Профессор Пулигедду уставился на свои руки.
– Это был тот самый случай? Он был таким больным, о котором мы с вами тогда говорили? – В моем голосе звучало нетерпение, и оно в первую очередь раздражало меня самого.
– Запрещенное оружие – кажется, у вас есть такой термин? – обратился Пулигедду к инспектору. – Этот мальчик и был им: смертельно опасным и беззащитным одновременно; могли пройти месяцы, даже годы в состоянии покоя, я бы назвал его даже летаргией, но потом, под действием определенного раздражителя, он превратился бы в настоящего зверя.
– Он был вашим пациентом? – спросил я у профессора.
– Это не совсем так. Старший брат привел его ко мне несколько месяцев назад. Мальчик провел несколько недель в деревне, после призывной медкомиссии. Он желал только одного: стать солдатом, больше его ничего не интересовало. Но медицинское заключение оказалось отрицательным, и мальчик замолчал. Замолчал на целый месяц, вот старший брат и решил показать его мне. Он хотел, чтобы я выписал свидетельство для призывной комиссии. Мы виделись еще два раза и… И мне сразу же стало ясно, что… мальчик подвергался… как сказать… домогательствам. Вы понимаете, о чем я?
– Вы переговорили об этом с его братом?
– Да, я сказал, что у меня возникли подозрения такого рода… Имелись явные признаки.
– А как отреагировал брат?
– Брат был просто вне себя от бешенства. Они не явились на следующий прием, так что это стало нашей последней встречей.
– Предпоследней, – уточнил я.
– Да, предпоследней, – согласился Пулигедду. – То посещение в тюрьме я предпринял по собственной инициативе, но именно вы, господин адвокат, подали мне эту мысль.
– И к каким выводам вы пришли?
– Что это было все равно что махать кулаками после драки. Простите за такое сравнение. Этот мальчишка стоял на краю пропасти… Вы в самом деле хотите знать, что я об этом думаю? Так вот, у него на лбу было написано: «Самоубийца»!
* * *
Разговор с сестрами Паттузи оказался нелегким. Я рассказал им все: о наших подозрениях, о мнимом самоубийстве. Это никак не укладывалось у них в голове. Они даже не догадывались о том, что Элиас, старший брат Филиппо, решил показать его доктору. Клоринда подтвердила то же самое, что говорила раньше: нож передала именно она за четыре-пять дней до смерти Филиппо. Я чувствовал удовлетворение, видя по ее глазам, что ей стало немного легче на душе. Она испытывала облегчение, как человек, внезапно увидевший свет в конце пути, – как говорится, гора с плеч, камень с души. Теперь щеки Клоринды уже не были такими бледными.
– Вы не виноваты, – твердо заявил я Клоринде, желая укрепить ее уверенность в себе. – Конечно, вы дурно поступили, передав ему тот злосчастный нож, но вы ни в чем не виноваты.
Клоринда сжала губы, едва заметно кивнула головой, потом прикрыла глаза…
«Прошлое – как карта звездного неба» – сказал мне в ту ночь прадедушка Гунгви.
Теперь он приходил каждый раз. «Присаживайтесь», – предлагал ему я.
«Нет, некогда мне, – отвечал он и улыбался, не размыкая губ: он стыдился того, что у него во рту недоставало зубов. – Это история без конца, Бустиа, она – как лабиринт. Такую историю люди слушать не станут. Когда я был молодым, тогда жизнь человека стоила меньше, чем жизнь овцы. Но сейчас другие времена, теперь каждый думает, что чего-то стоит… Больше неба и земли стоит! Вот это я и хотел тебе сказать, только это – и все. Я тебя больше тревожить не буду, сам знаешь, когда снятся покойники – плохо спится».
Я открыл глаза. Уселся на постели. Все было как всегда. Я вскочил на ноги и направился к окну.
Снова начался сильный дождь, настоящий ливень.
* * *
Тяжелый запах крови ударял в ноздри уже на подступах к внутреннему двору городской бойни, где взвешивали скот.
– Где я могу увидеть Элиаса Танкиса? – спросил я у какого-то старика, сосредоточенно отмывавшего мраморный стол в просторном помещении, напоминавшем опустевшую церковь, приют святых мучеников. С которых содрали кожу. Старик махнул рукой в сторону коренастого молодого человека с ведром в руках. Мне показалось, что из ведра торчат какие-то ветки, щепки и лучинки для растопки.
Элиас был еще молодой мужчина, не больше двадцати семи-двадцати восьми лет. Клеенчатый фартук, закрывавший его от шеи до ступней, был тяжелым от крови и прилипших кусочков внутренностей; то тут, то там на лице и руках запеклись темно-красные капли.
– Вы Элиас Танкис? – спросил я, подойдя к нему поближе.
Мужчина утвердительно кивнул.
Из соседнего помещения доносилось блеяние и мычание, сопровождаемое монотонными ударами. Время от времени кто-то покрикивал на животных, подбадривая их перед смертью. Был слышен скрип тележек, увозивших глянцевые груды гладких мышц с белеющими между них блестящими костями.
– Я адвокат вашего брата, – сообщил я Элиасу, немного повысив голос.
– Моему брату больше не нужны адвокаты, – ровным голосом возразил он.
– Осталось несколько вопросов, и их необходимо прояснить. – Я пытался говорить уверенно, тоном, не терпящим возражений.
– Я знаю, что вы себе думаете, я уже поговорил с моими тетками. И мне нечего вам сказать, – отрезал он, встряхивая ведро, наполненное еще не ободранными бараньими голяшками. – Да и вообще, мне работать надо, – в завершение разговора сказал он, повернулся ко мне спиной и вышел в маленькую дверцу, через которую виднелся грязный неосвещенный проход.
Я последовал за ним по этому коридору. Идти по нему было трудно, я чуть не упал.
– Кстати, а что вы думаете о догадках профессора Пулигедду? – неожиданно спросил я.
Элиас обернулся, поставил ведро на пол. Видно было, что ему стоит неимоверных усилий сохранять спокойствие.
– Я бы всем сказал, чтоб и в мыслях такого не держали! – злобно прошипел он. В полутьме белки его глаз казались мраморными. – Филиппо мертв, пусть же покоится с миром!
– Кому нужны эти мир и покой? Вам или же ему?!
– А вам что за дело до нашего покоя, вы что о нем знаете? – накинулся на меня Элиас. – Вы беднякам голову забиваете дурью всякой, а потом на их же деньжата лапу накладываете! Вот что вы творите, доктора да адвокаты! А мы – нет, мы вкалываем как проклятые, чтобы с голоду не помереть!
Я был вне себя.
– Раз так, поступайте как знаете, вам теперь нечего опасаться, Филиппо мертв – и все уладилось само собой! Раз у вас теперь все хорошо, что ж… – подытожил я, повернулся и намеревался уйти. Меня уже вовсю мутило от запаха гнили.
Но тут я почувствовал, как кто-то с силой вцепился мне в воротник пальто и потащил: меня словно затягивало в водоворот. Я попытался высвободиться, но не тут-то было: я только скользил, как по льду. И вот уже Элиас Танкис прижал меня к грязной, забрызганной кровью стене, и щекой я ощущал холод мрамора:
– Занимайтесь своими делами, а в наши нос не суйте!
* * *
Едва я покинул стены бойни, как тут же промок насквозь; струи воды настойчиво забарабанили по полям моей шляпы, и это казалось мне подарком судьбы. Я широко развел руки, чтобы полностью слиться с дождевыми потоками. Я задрал голову, открыл рот, совсем как в детстве, когда хотел попробовать облака на вкус: это было желание очиститься. Если бы только одного этого желания хватило, чтобы унять бешеный ритм моего сердца! Мне было страшно, меня напугали глаза Элиаса Танкиса, и его крепкая хватка, и его голос, и запах крови. И я просил у неба, чтобы улеглась сумятица в моей душе, чтобы ко мне снова вернулось самообладание.
Я уже направлялся в сторону Преда-Балларина.[17] Я шел за город, туда, где вся природа безропотно подчинилась иному дождю. Вперед, все дальше и дальше. Пружиня под моими ногами, жалобно шуршали травинки, жесткие и острые, как заточенный нож. Я тоже мог пустить корни, остановиться, врасти в землю, как старое дерево, которого в будущем ждет только одно – целовать листвою небо.
Меня охватывал страх, не такой, как прежде, ничего подобного я раньше не испытывал. Это был смиренный страх, унизительный, как испуганный взгляд, мечущийся в поисках выхода. Ощутив этот страх, я понял, что выдуманный мной мир не имеет ничего общего с реальной жизнью, что столкновение с ней – это не схватка на равных. В этом мире не действовали соглашения и правила, не имели значения слова. Теперь я увидел этот мир вблизи и соприкоснулся с ним, а ведь прежде я мог только догадываться о его существовании.
Внезапно я почувствовал себя слабым и беспомощным.
Если бы кто-либо сейчас наблюдал за мной со стороны, он бы счел меня безумцем: взрослый, крепкий высокий мужчина топал ногами и выкрикивал что-то, обращаясь к небесам.
Однако мне это помогло. Промокнув до нитки, с трудом дыша, я нагнулся и уперся руками в колени. Некоторое время я постоял так, не отрывая взгляда от крошечной точки далеко внизу, у моих ног. Я дышал открытым ртом, набирая полные легкие воздуха и дождя. И вот мне стало легче, словно меня спасли при кораблекрушении, словно я был горным бараном, уцелевшим в лесном пожаре, словно я был бегуном, пришедшим к финишу. Словно я был поэтом на Олимпе.
Едва ощутимая мелкая дрожь скользнула из недр земли, моей земли, к Моим ступням. Словно разряд природного электричества пробежал от самой подошвы вверх по моим ногам, вверх по бедрам, по спине, по груди – до самого горла. На меня напал хохот, болезненный и безумный, как конвульсии эпилептика.
* * *
Мать испуганно взглянула на меня, словно увидела привидение:
– Боже святый! Что с тобой стряслось?
– Я промок, – только и сказал я в ответ, стараясь выглядеть спокойным.
Раймонда возвела очи горе.
– И когда только кончится этот дождь… – обронила она. – Как бы то ни было, там тебя дожидается Дзеноби.
– Я должен сперва снять мокрые башмаки, а то еще подхвачу воспаление легких.
– Пойду скажу ему, что ты уже вернулся.
– Подождите минутку, мама, – остановил я ее. – Вам когда-нибудь приходилось делать что-то такое, чего вы сами боялись, но все-таки знали, что все равно вы должны это сделать?
Мать задумалась на секунду, колеблясь, отвечать мне или сразу уходить. Она уже собралась было уходить и даже сделала несколько шагов в сторону моего кабинета, как вдруг обернулась.
– Приходилось, в тот день, когда я тебя родила, – промолвила она.
Дзеноби дожидался меня стоя. При виде меня он улыбнулся, и, сказать по чести, это было первым приятным событием за тот ужасный день.
– Ну что, есть новости? – спросил я, предложив ему сесть.
Дзеноби кивнул:
– Я поспрошал тут у людей об этом Солинасе, как вы меня просили. Вот что, пить он не пил, больной он был, малярию когда-то подхватил. В кабачки да забегаловки только время от времени играть ходил, если удавалось найти кого-то, кто с ним пошел бы. Он не был человеком компанейским, ни с кем дружбу не водил, вы понимаете, про что я? Пройдоха тот еще был, все обо всех вызнавал. Говорят, сведения за плату раздобывал, да еще деньги ссужал в рост. Сплетник, стукач и процентщик, гспадин-авокат! Говорят, будто не без его помощи тогда задержали Сальваторанджело Деттори, известно, что из этого тогда вышло. Да и к делу Моргольяи он руку приложил…
– Получается, что тот, кто его убрал, оказал обществу большую услугу?
Дзеноби рассмеялся:
– Да, вроде так оно и получается. Однако, как мне от надежных людей стало известно, дней за десять до того, как его убили, у Солинаса не за будь здоров спор вышел, угадайте с кем?
Дзеноби замолчал. Он не сказал больше ни слова, словно впрямь решил, что я буду с ним играть в загадки. И что он только себе вообразил!
Я молча прождал несколько мгновений в надежде, что он все же заговорит. Напрасно.
– Не знаю, – только и пришло мне в голову.
У Дзеноби появилось хитрое выражение лица. Он покачал головой и уверенно пообещал:
– Вы ни за что не догадаетесь!
У меня на самом деле не было никакого желания угадывать.
– Ну, ты сам мне скажешь, по-хорошему, или тебя пороть надо будет, чтобы признался? – попробовал пошутить я.
Шутка, видимо, оказалась неудачной, потому что Дзеноби сразу надулся.
– С Руджеро Танкисом, – выпалил он.
– С… Руджеро Танкисом? – Я повторил чужие слова, как кукла чревовещателя.
Дзеноби поспешно продолжил рассказ:
– Говорят, что этот Солинас хвастался, будто знает кое-что о невесте Танкиса, и угрожал об этом раззвонить. И тогда, говорят, эти слова шибко обозлили Руджеро, и он прилюдно пообещал, что вырвет Солинасу язык его поганый, вырвет да и засунет… извиняюсь за такое выражение… ему в задницу!
* * *
Старший инспектор Поли был вынужден признать, что некий Солинас в самом деле время от времени мелькал в коридорах казармы. Поли подтвердил, что то был скользкий тип, прирожденный информатор. Он был одним из тех мастеров доноса, которым даже не приходилось бегать в поисках информации – нужные сведения в виде подслушанных там и сям обрывков фраз находили их сами.
Солинас был настоящим подвижником своего дела, хранителем всего сказанного, но прежде всего недосказанного. Он был неутомимым наблюдателем, от его глаза не укрывались ни едва заметный приветственный кивок, ни взгляд, ни внезапный румянец смущения, ни меткая острота. Все сразу фиксировалось в его памяти – хранилище догадок и подозрений.
Что же, даже для такого занятия требуется определенный талант, а в обществе, вся жизнь которого состоит из недомолвок, намеков и скрытых угроз, такой талант должен быть недюжинным.
И в самом деле, Солинас был по-своему талантлив: ему хватало крохотной щелочки, чтобы вползти, просочиться внутрь, а потом, как полевая мышь, грызть и грызть, изводя хозяина в его собственном доме…
Несомненно было одно: до того вечера, 4 сентября 1899 года, Филиппо Танкис и Боборе Солинас не встречались ни разу.
– Но Руджеро Танкис и Боборе Солинас не раз заводили ссоры. И Солинас был убит как раз в то время, когда Руджеро был в городе. И Филиппо сбегает из дома в тот момент, когда за ним было поручено присматривать именно Руджеро…
Старший инспектор Поли знаком остановил меня.
– Как все запутано! Кому кого поручили? – спросил он.
– Руджеро должен был присматривать за Филиппо, – продолжил я свою речь. – Теперь понятно? Вот как они решили поступить: принести в жертву слабоумного братца. Руджеро вернулся, чтобы убрать Солинаса как раз тогда, когда обе тетушки уехали за оливками. Просто, как дважды два – четыре!
– Вы хотите сказать, что они все подготовили заранее?
– Судите сами: за несколько дней до трагического события старший брат отвел Филиппо к доктору, так что, на случай каких-либо сомнений, у них имелся результат обследования: у Филиппо серьезные психические отклонения. Руджеро взял его с собой в Истиритту, там произошло известное событие, а в результате Филиппо оказался в тюрьме. И все остались довольны…
– Даже если все обстоит так, как вы сказали, это будет непросто доказать. Особенно теперь, когда Филиппо Танкиса заставили замолчать навсегда.
– Да, но есть одно-единственное обстоятельство, которое у меня никак в голове не укладывается. Я не верю, что Элиас и Руджеро могли убить младшего брата, у них не было никаких мотивов.
– А что, если он устал от тюремной жизни и стал угрожать, что все расскажет?
Я отрицательно покачал головой:
– Нет, все равно меня это не убеждает, любой общественный обвинитель мог бы потом опровергнуть эти показания, представив результаты освидетельствования. Показания Филиппо Танкиса были бы равноценны отсутствию показаний – ноль! Я и сам не стал бы требовать от него показаний. Нет, что-то в этой смерти мне кажется странным…
– Не вздумайте делать то, что намереваетесь сделать! – сказал мне вдруг инспектор Поли. – Не делайте этого, потому что если вы все-таки поедете к Руджеро Танкису, чтобы поговорить с ним, то я уже ничем не смогу вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами:
– Я все еще адвокат его брата…
Далее мы принялись строить догадки, не получая ответов на вопросы. Врагов у Солинаса наверняка было предостаточно, может быть, он подсматривал, увидел что-то лишнее или же ссудил кому-то денег под высокий процент, а его клиент не смог потом найти иного способа расплатиться, как в буквальном смысле задушить Солинаса в объятиях… Ведь если только на минуту представить себе, что Филиппо и Руджеро Танкисы были здесь ни при чем, то по подозрению в убийстве можно было задержать добрую половину Нуоро.
К тому же этот самый Солинас, если уж быть откровенными до конца, как информатор не представлял никакой ценности для полиции и правосудия: у них – как, впрочем, и у всех остальных – он не вызвал доверия. Во время судебных заседаний он не раз менял свои показания, потому что между расследованием и слушанием дела успевал сторговаться с теми или иными участниками процесса. И выступал на стороне того, кто сделает более выгодное предложение…
И таким вот образом суд присяжных превратился в торжище, где свидетельские показания имели свой прейскурант. А такие типы, как Солинас, были своего рода посредниками, которые, как брокеры на бирже, в нужный момент одним движением руки сбивали цену всего процесса. Было от чего потерять покой и сон…
* * *
В тот день я метался, как дикий зверь в клетке. Я бы многое дал за возможность выйти из дома, вновь ощутить близость с моей долиной, насытиться сладостью ее покоя, как пчела – нектаром из венчика цветка. Но все напрасно, по-прежнему лил треклятый дождь.
Готовясь ко сну в ту ночь, я потешался сам над собой. Я знал, что в моем ночном фарсе появился новый персонаж, Элиас Танкис, чей свистящий шепот все еще звучал в моем мозгу, и он лишил меня последней капли покоя, которую дождь оставил мне, чтобы я мог поспать. И тогда, лежа с широко раскрытыми глазами и помня, что ни одна живая душа или ее тень не в состоянии мне помочь, я все для себя решил. Я решил не сдаваться, решил не дать себя запугать…
Я лежал и слушал, как дождевые струи, падая на крышу, играют сонату для фортепиано и духовых инструментов, переходя от moderate к presto. Красноватый песок словно кнут со свистом рассекал пространство, и над землей образовался колокол, засосавший в себя весь пригодный для дыхания воздух. Люди в домах были подобны мошкаре, бившейся о стенки перевернутого стакана.
Жалобное карканье ворон прорывалось сквозь ровный гул ливня, и псы выли, словно волки. Тяжелая мутная луна то и дело натыкалась на вершины холмов.
В упрямстве стихий я разглядел некий порядок, четкий ритм движений, и уже ничто мне не казалось невозможным. И вот уже дождь умерял свой дробный стук, а луна напоминала жемчужину в оправе из гранита. Жалобный вой собак будто призывал меня подняться. Надо было только принять решение, не позволить страху застать себя врасплох.
* * *
Я знал, что надо было делать: ехать в Предас-Арбас. Я принял решение, и теперь риск разозлить Руджеро Танкиса становился всего лишь одной из многих опасностей.
Я должен был туда поехать, несмотря на увещевания Поли, который говорил, что это небезопасно, что еще неизвестно, как оно все обернется, и кто знает, как отреагируют тамошние жители…
О так называемых тамошних жителях сказано было немало, и по сей день разное о них говорят. Говорят, что они бьют наотмашь, не дав другому даже рта раскрыть, что они упрямы как ослы и не слушают голоса рассудка. Говорят, что они – отродья и ублюдки, каких в целом мире не сыскать. Говорят, будто у них вместо мозгов камни. Но мне за всю жизнь ни разу не пришлось браться за оружие, и большинство людей, с кем я знаком в этих краях, лучше владеют словом, нежели карабином или стилетом. Или же одинаково хорошо и тем и другим. И пусть никого не удивляет, что в этих краях слово еще что-то значит. Слово дают. Слова лишают. В этих краях сказать – значит сделать. Записать слова – это пустая формальность, которая при заключении соглашения стоит меньше, чем крепкое пожатие двух мозолистых рук. Письменность – это мост, охраняемый эрудитами, они – сборщики подати за проезд по нему. Эрудиты могут записать только то, что уже было выражено устным словом. В этих краях у слов-воробьев подрезаны крылья, и они не вылетают необдуманно, а вот перо подчас макают в симпатические чернила, так что для топора работы не находится. Если когда-либо в этом уголке мира в чем-то кому-то уступили; если когда-либо подчинились чужой логике; если когда-либо и проявили стремление чему-то посодействовать – то сделано это было именно в тот момент, когда вопреки местным нравам стали фиксировать на бумаге все то, что прежде надежно хранилось в памяти и в сердце. Тогда оскорбительной казалась просьба письменно составить договор, брачный контракт, дарственную.
Главной уступкой стал переход через мост письменности, а может быть, это было наивное заблуждение, что ехать по двум колеям – устной и письменной – вполне безопасно. Дело в том, что письменная речь доверяет себя бумаге, а слово – взгляду. Письмена нуждаются в своих жрецах и хранителях, архивах и соответствующем оформлении. Слово же может опереться только на память. Возможно, поэтому самая серьезная опасность – потерять память: это чревато страданиями.
Я усвоил, что путь фразы от головы до пальцев руки – бесконечно долгая дорога, она куда длиннее, нежели путь от мозга к устам. Уж я-то кое-что об этом знаю. Мне страшно подумать, сколько всего я не сумел записать, а смог только рассказать, доверившись памяти своих слушателей. Однако у меня уже сложилось совершенно отчетливое представление о том, что я написал, не надеясь взамен ни на что, кроме рассеянного читательского внимания, которое с трудом поддерживают четкие печатные знаки.
Так я решил, что сам являюсь одним из «тамошних жителей»: все, что я не могу удержать в голове, не стоит даже записывать. Я ни о чем не жалею: одному Богу известно, сколько совершенных строк было припрятано где-нибудь в потаенном уголке моей памяти, но так там и осталось. Я ни о чем не жалею: очевидно, эти стихи не были такими уж совершенными.
Возможно, такие, как я, созданы для того, чтобы постараться найти верный способ переходить этот мост, без страха и с надеждой глядя вперед. Переходить – и думать о прошлом, далеком и недавнем, отдавая себе отчет в том, что оно может поддержать и укрепить человека, а может ослабить его. Надо переходить мост с мыслью о том, что письменность – это верная спутница слова, что слова – если, конечно, они были произнесены, – подобно звукам песен Орфея, способны укрощать диких зверей.
* * *
– Нужен официальный документ, – постановил Поли. – Мы попросим выдать нам ордер и поедем в этот… как его… Предас-Арбас вместе.
Я рассмеялся. Поли огорченно взглянул на меня.
– Я думал о Христофоре Колумбе, – попытался я объяснить свой смех. – Я вспомнил одну его фразу, над которой всегда смеялся, хотя по сути она скорее грустная. Колумб написал ее в послании к испанскому королю из индийских земель, вернее, из Америки – впрочем, это не важно.
Поли посмотрел на меня как на душевнобольного.
– Эта фраза – о речи, об умении говорить. – Я продолжал одному мне понятный рассказ. – И еще о власти, какой наделяет человека слово. Из нее многое можно узнать о том, как насаждают свою культуру завоеватели. Хотите послушать? – спросил я у инспектора, как будто только теперь осознал, что меня может кто-то слушать.
Поли не нашелся с ответом, впрочем, на это я не дал ему времени.
– Колумб встретил аборигенов, – начал я рассказ. – Поразмыслив, он решил, что их стоит погрузить на одну из каравелл и отправить в Испанию, чтобы показать королю. Но потом его одолели сомнения, поскольку индейцы ни слова не знали по-испански, что могло бы нанести оскорбление не только самому монарху, но и всей культуре Испании, то есть той единственной культуре, которую символизировал король. Времени было в обрез, и Колумб довольно быстро начал понимать, что ничему не успеет научить этих дикарей. Тогда он сел за стол и написал послание приблизительно такого содержания: Буде на то воля Господня, по возвращении я доставлю шестерых из здешних людей к вашим величествам, чтобы они научились говорить. – Я от души захохотал.
Старший инспектор Поли нахмурился, потом попытался изобразить улыбку.
– Вы понимаете? – не сдавался я. – Он не написал: чтобы научились говорить по-испански, он написал именно так: чтобы они научились говорить.
– И что бы это могло значить, если быть более точным? – остудил мой пыл Поли.
– Да так, ерунда, ничего… – сдался я наконец.
Если уж быть совсем точным, я хотел сказать, что на этой земле все мы – люди.
А еще я хотел сказать, что в наших краях прав тот, кто находит верные слова, а не тот, кто их громче выкрикивает, и уж совершенно точно не тот, кто вывешивает слова, напечатанные свинцовой краской, на перекрестках для всеобщего ознакомления.
Слова легли в основу устройства нашего общества, всего, до мельчайшей детали; мы построили, при помощи слов, цивилизацию обтесанных камней и всеобщих законов. Не на словах, а при помощи слов. Письменность появилась позже, ее привезли в трюмах финикийских или римских кораблей. И письменность эта была постыдной. Единственно возможной и постыдной.
Поли не мог знать всего этого. В тех краях, откуда он родом, человек, не умеющий писать, – просто безграмотный. В тех краях, откуда он родом, письменность – это абсолютная ценность, она – гарантия цивилизации. Что еще сказать?
Итак, старший инспектор Поли сказал мне, что нужен официальный документ.
– И не вздумайте делать то, что собираетесь сделать. Не делайте этого, потому что если вы поедете в… как его… Предас-Арбас… – он опять запнулся, пытаясь выговорить название этого местечка, – поедете беседовать с Руджеро Танкисом без юридической поддержки, то я не смогу ничем вам помочь. Вы меня поняли?
Я пожал плечами: