— Привет тебе! Благословение! Око Камона, спаси нас! Во всем виноваты богатые! Они хотят твоей смерти! Берегись, Барка!
Он ничего не отвечал, точно его окончательно оглушил шум морей и битв. Но когда трирема проходила под лестницей, спускавшейся с Акрополя, Гамилькар поднял голову и, скрестив руки, поглядел на храм Эшмуна. Взгляд его поднялся еще выше, к широкому ясному небу; он суровым голосом дал приказ матросам, трирема подпрыгнула, задев идола, поставленного в конце мола, чтобы останавливать бури. Она вошла в торговую гавань, загрязненную отбросами, щепками и шелухой от плодов, отталкивая и врезаясь в другие корабли, прикрепленные к сваям и заканчивавшиеся пастью крокодила. Толпа сбегалась, некоторые пустились вплавь. Трирема уже прошла вглубь и подошла к воротам, утыканным гвоздями. Ворота поднялись, и трирема исчезла под глубоким сводом.
Военный порт был совершенно отделен от города; когда прибывали послы, им приходилось идти между двумя стенами по проходу, который вел налево и заканчивался у храма Камона. Вокруг бассейна, круглого, как чаша, шли набережные, где построены были клетки для кораблей. Перед каждой из них возвышались две колонны; капители были украшены рогами Аммона, и таким образом портики тянулись сплошь вокруг всего бассейна. Посредине, на острове, стоял дом морского суффета.
Вода была такая прозрачная, что виднелось дно, вымощенное белыми камешками. Уличный шум сюда не доходил, и Гамилькар, проезжая мимо, узнавал суда, которыми он некогда командовал.
Их оставалось не более двадцати; они стояли на суше, накренившись набок, или прямо на киле, с очень высокими кормами и выгнутыми носами, украшенными позолотой и мистическими символами. У химер пропали крылья, у богов Патэков — руки, у быков — серебряные рога. Полинявшие, гниющие, недвижные, они еще дышали прошлым, еще хранили запах былых странствований, подобно искалеченным солдатам, вновь повстречавшим своего повелителя, они как бы говорили: «Это мы, это мы! Но и ты потерпел поражение!»
Никто, кроме морского суффета, не имел права вступать в адмиральский дом. До тех пор, пока не было доказательства его смерти, он считался живым, старейшины избавлялись этим от лишнего начальства. И по отношению к Гамилькару они не отступили от старого обычая.
Суффет вошел в пустые покои; повсюду он находил на прежнем месте оружие, мебель, знакомые предметы; это его удивляло; под лестницей еще сохранился в курильнице пепел благовоний, зажженных при его отъезде для заклинания Мелькарта. Не таким представлял он себе свое возвращение! Все, что он совершил, все, что видел, воскресало в его памяти: штурмы, пожары, легионы, бури, Дрепан, Сиракузы, Лилибей, гора Этна, Эрике, пять лет сражений, — все, вплоть до того рокового дня, когда, сложив оружие, Карфаген потерял Сицилию. Потом он вспомнил лимонные рощи, пастухов со стадами коз на серых горах, и у него забилось сердце, когда он представил себе другой Карфаген, который он мечтал там воздвигнуть. Все его планы, все воспоминания проносились у него в голове, еще оглушенной качкой корабля. Им овладела тревога; вдруг, теряя силы, он почувствовал потребность общения с богами.
Он поднялся на верхний этаж своего дома. Потом, вынув из золотой раковины, висевшей у него на руке, лопаточку с насаженными на нее гвоздями, открыл маленькую комнату овальной формы.
Тонкие черные кружки, вставленные в стену, прозрачные, как стекло, освещали комнату мягким светом. Между рядами этих одинаковых дисков были просверлены отверстия, как в урнах колумбариев. В каждом отверстии находился круглый темный камень, с виду очень тяжелый. Только люди высокого духа поклонялись этим абаддирам, упавшим с луны. Своим падением они означали светила, небо, огонь, своим цветом — мрачную ночь, а своей плотностью — внутреннюю связь всего на земле. Воздух в таинственном обиталище был удушливый. От морского песка, занесенного, очевидно, ветром в дверь, лежал на круглых камнях в нишах белый налет. Гамилькар пересчитал их, потом укрыл лицо покрывалом шафранного цвета и, упав на колени, распростерся на полу, вытянув обе руки.
Дневной свет ударял в листья черного лотоса. В их прозрачной толще вырисовывались деревья, горы, вихри, смутные формы животных; свет проникал в комнату, грозный и в то же время мирный, каким он должен быть по ту сторону солнца, в угрюмых пространствах грядущего созидания. Гамилькар старался изгнать из своих мыслей все формы, все символы и все наименования богов, чтобы лучше постигнуть недвижный дух, скрытый за внешними явлениями. В него как будто проникла жизнь планеты, и все более глубоким и мудрым становилось его презрение к смерти и ко всему случайному. Когда он поднялся, то был преисполнен спокойного мужества, не подвластного жалости и страху. Чувствуя, что у него захватывает дыхание, он направился на вершину башни, которая возвышалась над Карфагеном.
Город, углубляясь, спускался вниз длинным сгибом со своими куполами, храмами, золотыми кровлями, домами, пальмовыми рощами, с расставленными в разных местах стеклянными шарами, откуда разливался свет. Укрепления были как бы гигантской оправой этого рога изобилия, раскрывавшегося ему навстречу. Он видел внизу порты, площади, внутренности дворов, узор улиц, людей, казавшихся совсем маленькими, почти вровень с мостовыми. О, если бы Ганнон не опоздал в то утро сражения у Эгатских островов! Глаза Гамилькара устремились к краю горизонта, и он протянул в сторону Рима свои дрожащие руки.
Толпа расположилась на ступеньках Акрополя. На площади Камона люди толкались, стараясь увидеть суффета. Все террасы покрылись народом; некоторые узнали его и кланялись. Он удалился, чтобы усилить нетерпение толпы.
Внизу, в зале, Гамилькар застал самых значительных из своих сторонников: Истатена, Субельдия, Гиктамона, Ейюба и других. Они рассказывали ему обо всем, что произошло со времени заключения мира: о скупости старейшин, об уходе солдат, их возвращении, их требованиях, о взятии в плен Гискона, о похищении заимфа, о помощи Утике и о том, как от нее отступились: но никто не решался рассказать ему о событиях, касавшихся его самого. Наконец, они разошлись, чтобы снова свидеться ночью на собрании старейшин в храме Молоха.
Когда они ушли, у дверей поднялся шум. Кто-то хотел войти, несмотря на запрет слуг. Крики усилились. Гамилькар приказал впустить человека, желавшего его видеть.
В зал вошла старая негритянка, сгорбленная, вся в морщинах, дрожащая, с тупым лицом, закутанная до пят в широкое синее покрывало. Она подошла прямо к суффету, и они взглянули друг другу в глаза. Вдруг Гамилькар вздрогнул. Он поднял руку, и рабы удалились. Сделав знак негритянке, чтобы она осторожно следовала за ним, он увлек ее за руку в отдаленную комнату.
Негритянка бросилась на землю и стала целовать его ноги. Он резким движением поднял ее.
— Где ты его оставил, Иддибал?
— Там, господин.
Сняв покрывало, негритянка потерла себе рукавом лицо: черный цвет кожи, старческое дрожание и согбенная спина — все исчезло. Перед Гамилькаром стоял сильный старик с лицом, обветренным песками, бурями и морем. Пучок белых волос торчал на его черепе, как хохолок птицы: он насмешливо показал взглядом на скрывавшие его одежды, которые сбросил на пол.
— Это ты хорошо придумал, Иддибал. Очень хорошо!
Потом Гамилькар прибавил, пронизывая его острым взглядом:
— Никто еще не догадывается?
Старик поклялся ему Кабирами, что свято хранит тайну. Они не покидают своей хижины в трех днях пути от Гадрумета, на берегу, где кишат черепахи и где на дюнах растут пальмы.
— Согласно твоему приказу, господин, я учу его метать копье и править лошадьми.
— Он ведь сильный, правда?
— Да, господин, и очень отважный! Не боится ни змей, ни грома, ни призраков. Бегает босиком, как пастух, по краю пропастей.
— Продолжай, продолжай!
— Он устраивает западни для диких зверей. В прошлом месяце, поверишь ли, он поймал орла и потащил его за собой. Кровь птицы и кровь ребенка, падая крупными каплями, мелькала в воздухе, точно лепестки розы, носимые ветром. Взбешенная птица окутывала его бьющимися крыльями, он прижимал ее к груди, и, по мере того как орел умирал, смех мальчика звучал все громче, яркий, сверкающий, как звон мечей.
Гамилькар опустил голову, ослепленный этими предзнаменованиями величия.
— Но вот уже несколько времени, как им овладела тревога: он следит взором за парусами, мелькающими на море, он грустит и отталкивает пищу, он спрашивает про богов и хочет увидеть Карфаген.
— Нет, нет, еще не пришло время! — воскликнул суффет.
Старый раб, видимо, знал, какая опасность пугает Гамилькара, и продолжал:
— Как его удержать? Мне уже приходится тешить его обещаниями, и в Карфаген я попал сегодня только для того, чтобы купить ему кинжал с серебряной рукоятью, осыпанной жемчугом.
Потом он рассказал, что, увидев суффета на террасе, он выдал себя портовой страже за одну из служанок Саламбо и только таким образом смог к нему проникнуть.
Гамилькар погрузился в долгое раздумье и, наконец, сказал:
— Явись завтра в Мегару на закате солнца, за мастерские, изготовляющие пурпур, и крикни три раза шакалом. Если ты меня не увидишь, то приходи в Карфаген каждое первое число месяца. Не забудь ничего! Люби его! Теперь ты можешь говорить ему о Гамилькаре.
Раб снова надел одежду, в которой явился, и они вышли вместе из дома и из порта.
Гамилькар продолжал путь один, без свиты, ибо собрания старейшин были в чрезвычайных случаях всегда тайными, и туда отправлялись скрытно.
Сначала он шел вдоль восточного фасада Акрополя, затем миновал Овощной рынок, галереи Кинидзо, квартал торговцев благовониями. Редкие огни угасали, широкие улицы пустели; потом появились тени, скользившие во мраке. Они следовали за ним, к ним присоединились другие, и все, так же как и он, направлялись в сторону Маппал.
Храм Молоха построен был в мрачном месте, у подножия крутого ущелья. Снизу видны были только высокие стены, бесконечно поднимавшиеся вверх, как у чудовищной гробницы. Ночь была темная, и над морем навис туман; оно билось об утес с шумом, подобным хрипу и рыданиям. Тени постепенно исчезали, точно пройдя сквозь ограду.
Войдя в ворота, пришедшие попадали в большой четырехугольный двор, окруженный аркадами. Посредине возвышалось восьмигранное строение. Над строением поднимались купола, громоздясь вокруг второго этажа, поддерживавшего круглую башню; над нею высилась конусообразная кровля с вогнутыми краями; на конус насажен был шар.
В цилиндрах филигранной работы горели огни; цилиндры были прилажены к шестам, которые держали в руках служители. Светильники колыхались под напором ветра и бросали красные отсветы на золотые гребни, которые поддерживали на затылке волосы, заплетенные в косы; служители бегали и окликали друг друга, готовясь к приему старейшин.
На каменных плитах пола расположились в позах сфинксов громадные львы, живые символы всепожирающего солнца. Они дремали, полузакрыв веки. Проснувшись от шума шагов и голосов, они медленно поднимались, подходили к старейшинам, которых узнавали по платью, и терлись об их бока, выгибая спины и звучно зевая. При свете факелов виден был пар их дыхания. Волнение усилилось, двери закрылись, все жрецы разбежались, и старейшины исчезли за круглой колоннадой, которая образовала глубокое преддверие храма.
Колонны были расположены наподобие колец Сатурна — один круг в другом, сначала круг, обозначающий год, в нем — месяцы и в месяцах — дни, последний круг примыкал к стене святилища.
Там старейшины оставляли свои палки из рога нарвала, ибо закон, всегда соблюдавшийся, наказывал смертью того, кто осмелился бы придти на заседание с каким-либо оружием. У многих одежда была разорвана снизу в каком-нибудь одном месте, отмеченном пурпуровой нашивкой, чтобы показать, что, оплакивая смерть близких, они не жалели платья. Но этот знак печали служил и для того, чтобы одежда не рвалась дальше. Другие прятали бороду в мешочек из фиолетовой кожи, и мешочек этот прикреплялся двумя шнурками к ушам. Все обнимались при встрече, прижимая друг друга к груди. Они окружили Гамилькара, поздравляя его; их можно было принять за братьев, встречающихся после долгой разлуки.
Люди эти, в большинстве своем, были приземисты, с горбатыми носами, как у ассирийских колоссов. В некоторых, однако, сказывалась африканская кровь и происхождение от предков-кочевников. У них больше выдавались скулы, они были выше ростом, и ноги их были тоньше. Те же, которые проводили весь день в своих конторах, были совсем бледны; другие носили на себе печать суровой жизни в пустыне; необычайные драгоценности сверкали на всех пальцах их смуглых рук, обожженных солнцем неведомых стран. Мореплавателей можно было отличить по раскачивающейся походке, от землепашцев исходил запах виноградного пресса, сена и пота вьючных животных. Эти старые пираты возделывали теперь поля руками наемных рабочих; и эти купцы, накопившие деньги, снаряжали теперь суда, а земледельцы кормили рабов, знающих разные ремесла. Все они обладали глубоким знанием религиозных обрядов, были хитры, беспощадны и богаты. Они казались уставшими от долгих забот. Их глаза, полные огня, смотрели недоверчиво, а привычка к странствованиям и ко лжи, к торговле и к власти наложила на них отпечаток коварства и грубости, скрытой и исступленной жестокости. К тому же влияние бога, которому они поклонялись, омрачало их душу.
Они прошли сначала через сводчатый зал яйцевидной формы. Семь дверей, соответствуя семи планетам, вырисовывались против стены семью квадратами разного цвета. Пройдя через длинную комнату, они вошли в другой такой же зал.
В глубине зала горел канделябр, весь разукрашенный резными цветами, и на каждой из его восьми золотых ветвей в алмазной чашечке плавал фитиль из виссона. Канделябр стоял на последней из длинных ступенек, которые вели к большому алтарю с бронзовыми рогами по углам. Две боковые лестницы поднимались к плоской вершине алтаря. Камней не было видно; алтарь был, точно гора скопившегося пепла, и на нем что-то медленно дымилось. Дальше, над канделябром и гораздо выше алтаря, стоял Молох, весь из железа, с человеческой грудью, в которой зияли отверстия; Его раскрытые крылья простирались по стене, вытянутые руки спускались до земли; три черных камня, окаймленных желтым кругом, изображали на его лбу три зрачка; он со страшным усилием вытягивал вперед свою бычью голову, точно собираясь замычать.
Вокруг комнаты расставлены были табуреты из черного дерева. Позади каждого из них, на бронзовом стержне, стоявшем на трех лапах, висел светильник. Свет отражался в перламутровых ромбах, которыми вымощен был пол. Зал был так высок, что красный цвет стен по мере приближения к своду казался черным, и три глаза идола вырисовывались на самом верху, как звезды, наполовину исчезающие во мраке.
Старейшины расположились на табуретах из черного дерева, подняв на голову полы своих одежд; они сидели неподвижно, скрестив руки в широких рукавах, и перламутровый пол казался светящейся рекой, которая, струясь от алтаря к двери, текла под их голыми ногами.
Четыре верховных жреца находились посредине, спиной друг к другу, на четырех крестообразно расположенных сидениях из слоновой кости. Верховный жрец Эшмуна был в лиловой одежде, верховный жрец Танит — в одежде из белого льна, верховный жрец Камона — в рыжем шерстяном одеянии, а верховный жрец Молоха — в пурпуровом.
Гамилькар направился к канделябру. Он обошел его кругом, осмотрел горевшие фитили, потом посыпал на них душистый порошок; на концах фитилей показалось фиолетовое пламя.
Раздался резкий голос, ему стал вторить другой, и сто старейшин вместе с четырьмя жрецами и Гамилькаром запели гимн. Повторяя одни и те же слова, они усиливали звук, голоса их возвышались, гремели, становились страшными и вдруг умолкли.
Несколько времени прошло в ожидании. Наконец Гамилькар вынул спрятанную у него на груди маленькую статуэтку с тремя головами, синюю, как сапфир, и поставил ее перед собой. Это было изображение Истины, вдохновительницы его речей. Потом он снова спрятал ее на груди, и все стали кричать, точно охваченные внезапным гневом:
— Ведь варвары твои добрые друзья! Изменник! Бесстыдный предатель! Ты вернулся, чтобы присутствовать при нашей гибели? Дайте ему ответить! Нет! Нет!..
Они мстили за сдержанность, которую вынуждены были только что соблюдать во время политического церемониала. И хотя они желали возвращения Гамилькара, но все же возмущались тем, что он не предотвратил их поражения или, вернее, не претерпел его вместе с ними.
Когда шум затих, поднялся с места верховный жрец Молоха.
— Мы спрашиваем тебя, почему ты не вернулся в Карфаген?
— Вам что за дело? — презрительно ответил суффет.
Крики их усилились.
— В чем вы меня обвиняете? Разве я плохо вел войну? Вы видели планы моих сражений, вы, спокойно предоставившие варварам…
— Довольно! Довольно!..
Он продолжал тихим голосом, чтобы его лучше слушали:
— Да, правда. Я ошибаюсь, светочи Ваалов! Среди вас есть бесстрашные люди! Встань, Гискон!
Осматривая ступеньки алтаря, прищуривая глаза, точно отыскивая кого-то, он повторил:
— Встань, Гискон! Теперь ты можешь выступить против меня. Они тебя поддержат. Но где же он?
Потом он добавил, точно поправляя себя:
— Ну да, конечно, он у себя дома! Он окружен сыновьями и отдает приказы своим рабам. Он счастлив и пересчитывает на стене почетные ожерелья, которыми наградило его отечество!
Пожимая плечами, точно под ударами хлыста, они беспокойно задвигались.
— Вы даже не знаете, жив он или мертв!
И, не обращая внимания на их возгласы, он говорил им, что, предав суффета, они тем самым предали Республику и что мир с римлянами, при всей его кажущейся выгоде, был пагубнее, чем двадцать битв.
Несколько человек стали рукоплескать ему, но это были наименее богатые из членов Совета, которых всегда подозревали в тяготении к народу или к тирании. Их противники, начальники Сисситов и администраторы, превосходили их числом: наиболее влиятельные поместились около Ганнона, который сидел в другом конце зала, перед высокой дверью, завешенной фиолетовой драпировкой.
Он скрыл под румянами язвы на лице. Но золотая пудра осыпалась с его волос на плечи двумя блестящими пятнами, и видно было, что они белесые, жидкие и вьющиеся, как шерсть. Повязки, пропитанные жирными благовониями, которые просачивались наружу и капали на пол, скрывали его руки. Его здоровье, видимо, ухудшалось; глаза совершенно исчезали под опухшими веками. Чтобы что-нибудь видеть, он должен был закидывать голову. Его сторонники убеждали его ответить Гамилькару. Наконец, он заговорил хриплым, отвратительным голосом:
— Не будь таким надменным, Барка! Мы все побеждены! Нужно мириться с несчастьем! Покорись и ты!
— Расскажи нам лучше, — возразил с улыбкой Гамилькар, — как это ты повел свои галеры на римские корабли?
— Меня гнал ветер, — ответил Ганнон.
— Ты, точно носорог, топчешься в своих нечистотах: ты выставляешь напоказ свою глупость! Молчи лучше!
И они стали обвинять друг друга, заспорив о битве у Эгатских островов.
Ганнон упрекал Гамилькара за то, что тот не пошел ему навстречу.
— Но я бы этим разоружил Эрике. Кто тебе мешал выйти в море? Ах да, я забыл, — слоны боятся моря!
Сторонникам Гамилькара так понравилась эта шутка, что они начали громко хохотать. Свод гудел точно от ударов в кимвалы.
Ганнон запротестовал против несправедливого оскорбления, утверждая, что он заболел вследствие простуды, схваченной при осаде Гекатомпиля. Слезы текли по его лицу, как зимний дождь по развалившейся стене.
Гамилькар продолжал:
— Если бы вы меня любили так, как его, в Карфагене царила бы теперь великая радость! Сколько раз я взывал к вам, а вы всегда отказывали мне в деньгах!
— Они были нужны нам самим, — ответили начальники Сисситов.
— А когда мое положение было отчаянным и мы пили мочу мулов и грызли ремни наших сандалий, когда мне хотелось, чтобы каждая былинка травы превратилась в солдата, и я готов был составлять батальоны из гниющих трупов наших людей, вы отозвали последние мои корабли!
— Мы не могли рисковать всем нашим имуществом, — ответил Баат-Баал, владевший золотыми приисками в Гетулии Даритийской.
— А что вы делали тем временем здесь, в Карфагене, укрывшись за стенами ваших домов? Нужно было оттеснить галлов на Эридан, хананеяне могли явиться в Кирены, и в то время как римляне посылали послов к Птолемею…
— Теперь он уже восхваляет римлян!
И кто-то крикнул ему:
— Сколько они заплатили тебе, чтобы ты их защищал?
— Спроси об этом равнины Бруттиума, развалины Локра, Метапонта и Гераклеи! Я сжег там все деревья, ограбил храмы и даже предал смерти внуков их внуков…
— Ты высокопарен, как ритор, — сказал Капурас, прославленный купец. — Чего ты хочешь?
— Я говорю, что нужно быть или более хитроумным, или более грозным! Если вся Африка сбрасывает с себя ваше иго, то потому, что вы слабосильны и не умеете укрепить свое господство! Агафоклу, Регулу, Сципиону — всем этим смельчакам стоит только высадиться, чтобы отвоевать Африку. Когда ливийцы на востоке столкуются с нумидийцами на западе, когда кочевники придут с юга и римляне с севера…
Раздался крик ужаса.
— Да, вы будете тогда бить себя в грудь, валяться в пыли и рвать на себе плащи! Но будет поздно! Придется вертеть жернова в Субурре и собирать виноград на холмах Лациума.
Они хлопали себя по правому бедру в знак негодования, и рукава их одежд поднимались, как большие крылья испуганных птиц. Гамилькар, охваченный неистовством, продолжал говорить, стоя на верхней ступеньке алтаря, весь дрожа, страшный с виду. Он поднимал руки, и огонь светильника, горевшего за ним, просвечивал между его пальцами, точно золотые копья.
— У вас отнимут корабли, земли, колесницы! Не будет у вас висячих постелей и рабов, растирающих вам тело! Шакалы будут спать в ваших дворцах, и плуг разроет ваши гробницы. Ничего не останется, кроме крика орлов и развалин. Ты падешь, Карфаген!
Четыре главных жреца протянули руки, как бы ограждая себя, от проклятий. Все поднялись с мест. Но морской суффет, священнослужитель, находился под покровительством Солнца и был неприкосновенен до тех пор, пока его не осудило собрание богатых. Вид алтаря наводил ужас, и жрецы отступили назад.
Гамилькар умолк. Взгляд его остановился, и лицо было бледнее жемчуга на его тиаре. Он задыхался, почти испуганный собственными словами, погрузившись в мрачные видения. С возвышения, на котором он стоял, светильники на бронзовых стержнях казались ему широким венцом огней вровень с полом; черный дым, исходивший от них, поднимался к темным сводам, и в течение нескольких минут тишина была такая глубокая, что слышен был далекий шум моря.
Потом старейшины стали совещаться между собой. Их интересы, все их существование было в опасности из-за варваров. Но победить их без помощи суффета нельзя. При всей их гордости это соображение вытесняло всякие другие. Они стали отводить в сторону друзей Гамилькара. Пошли корыстные примирения, намеки, обещания. Гамилькар сказал, что отказывается чем-либо управлять. Все стали его упрашивать, умолять. В их речах, однако, повторялось слово «предательство», и это вывело его из себя. Единственным предателем был, по его словам. Великий совет, ибо обязательства наемников ограничивались сроком войны, и они становились свободными, как только война кончилась. Он даже восхвалял их храбрость и говорил о выгоде, которую можно было бы извлечь, примирив их с Республикой дарами и обещаниями льгот.
Тогда Магдасан, бывший правитель провинций, сказал, вращая желтыми глазами:
— Право, Барка, ты, кажется, слишком долго путешествовал и сделался не то греком, не то римлянином. О каких наградах может быть речь? Пусть лучше погибнут десять тысяч варваров, чем один из нас!
Старейшины кивали головами в знак одобрения, бормоча:
— Конечно, чего там стесняться? Их всегда можно набрать сколько угодно!
— И от них к тому же легко избавиться, не правда ли? Стоит их бросить, как вы это сделали в Сардинии. А то еще можно осведомить неприятеля о том, по какой дороге они пойдут, как вы поступили с галлами в Сицилии. Или же высадить их среди моря. На обратном пути в Карфаген я видел утес, весь покрытый их побелевшими костями!
— Подумаешь, какая беда! — нагло воскликнул Капурас.
— Не переходили они, что ли, сто раз на сторону неприятеля? — возражали другие.
— Зачем же вы, вопреки законам, вызвали их обратно в Карфаген? — воскликнул Гамилькар. — А когда они, неимущие и многочисленные, уже очутились у вас в городе среди ваших богатств, почему вам не пришло в голову ослабить их раздорами? А потом вы их проводили вместе с женами и детьми, не оставив ни одного заложника! Вы, что же, надеялись, что они сами перебьют друг друга, чтобы избавить вас от неприятной обязанности выполнить свои клятвы? Вы ненавидите их, потому что они сильны! И вы еще больше ненавидите меня, их повелителя? Я это почувствовал теперь, когда вы мне целовали руки и с трудом сдерживались, чтобы не искусать их!
Если бы львы, спавшие на дворе, с ревом вбежали в зал, шум не был бы страшнее, чем тот, который вызвали слова Гамилькара. Но в это время поднялся с места верховный жрец Эшмуна; сдвинув колени, прижав локти к телу, выпрямившись и полураскрыв руки, он сказал:
— Барка! Карфагену нужно, чтобы ты принял начальство над всеми пуническими силами против наемников.
— Я отказываюсь! — ответил Гамилькар.
— Мы предоставим тебе полную власть! — крикнули начальники Сисситов.
— Нет!
— Власть без раздела и отчета, сколько захочешь денег, всех пленников, всю добычу, пятьдесят зеретов земли за каждый неприятельский труп.
— Нет, нет! С вами победа невозможна!
— Он их боится!
— Вы бесчестны, скупы, неблагодарны, малодушны и безумны!
— Он их щадит!
— Он хочет стать во главе их, — сказал кто-то.
— И хочет с ними пойти на нас, — сказал другой.
А с дальнего конца залы Ганнон завопил:
— Он хочет провозгласить себя царем!
Тогда они повскакали с мест, опрокидывая сиденья и светильники. Они бросились толпой к алтарю, размахивая кинжалами. Но Гамилькар, засунув руки в рукава, вынул два больших ножа. Полусогнувшись, выставив левую ногу, стиснув зубы, сверкая глазами, он вызывающе глядел на них, не двигаясь с места под золотым канделябром.
Оказалось, что они из осторожности принесли оружие. Это было преступлением, и они с ужасом глядели друг на друга. Но все быстро успокоились, увидав, что каждый одинаково виновен. Мало-помалу, повернувшись спиной к суффету, они спустились со ступенек алтаря, взбешенные своим унижением. Уже во второй раз отступают они перед ним. Несколько мгновений они стояли неподвижно. Некоторые, поранив себе пальцы, подносили их ко рту или осторожно заворачивали в полу плаща и уже собирались уходить, когда Гамилькар услышал следующие слова:
— Он отказывается из осторожности, чтобы не огорчить свою дочь!
Чей-то голос громко сказал:
— Конечно! Ведь она выбирает любовников среди наемников!
Сначала Гамилькар зашатался, потом глаза его стали быстро искать Шагабарима. Только жрец Танит остался на месте, и Гамилькар увидел издали его высокий колпак. Все стали смеяться Гамилькару в лицо. По мере того как возрастало его волнение, они становились все веселее, и среди гула насмешек стоявшие позади кричали:
— Его видели, когда он выходил из ее опочивальни!
— Это было однажды утром в месяце Таммаузе!
— Он и был похититель заимфа!
— Очень красивый мужчина!
— Выше тебя ростом!
Гамилькар сорвал с себя тиару, знак своего сана, — тиару из восьми мистических кругов с изумрудной раковиной посредине, — и обеими руками изо всех сил бросил ее наземь. Золотые обручи подскочили, разбившись, и жемчужины покатились по плитам пола. Тогда все увидели на его белом лбу длинный шрам, извивавшийся между бровями, как змея. Все тело его дрожало. Он поднялся по одной из боковых лестниц, которые вели к алтарю, и взошел на алтарь. Этим он посвящал себя богу, отдавал себя на заклание, как искупительную жертву. Движение его плаща раскачивало свет канделябра, стоявшего ниже его сандалий; тонкая пыль, вздымаемая его шагами, окружала его облаком до живота. Он остановился между ног бронзового колосса и, взяв в обе руки по пригоршне пыли, один вид которой вызывал дрожь ужаса у всех карфагенян, сказал:
— Клянусь ста светильниками ваших духов! Клянусь восемью огнями Кабиров! Клянусь звездами, метеорами, вулканами и всем, что горит! Клянусь жаждой пустыни и соленостью океана, пещерой Гадрумета и царством душ! Клянусь убиением! Клянусь прахом ваших сыновей и братьев ваших предков, с которым я смешиваю теперь мой! Вы, сто членов карфагенского Совета, солгали, обвинив мою дочь! И я, Гамилькар Барка, морской суффет, начальник богатых и властитель народа, я клянусь перед Молохом с бычьей головой…
Все ждали чего-то страшного; он закончил более громким и более спокойным голосом:
— Клянусь, что даже не скажу ей об этом!
Служители храма с золотыми гребнями в волосах вошли, одни с пурпуровыми губками, другие с пальмовыми ветвями. Они подняли фиолетовую завесу, закрывавшую дверь, и сквозь отверстие в этом углу открылось в глубине других зал широкое розовое небо, которое как бы продолжало свод, упираясь на горизонте в совершенно синее море. Солнце поднималось, выходя из волн. Оно вдруг ударило в грудь бронзового колосса, разделенную на семь помещений, отгороженных решетками. Его пасть с красными зубами раскрылась в страшном зиянии, огромные ноздри раздувались; яркий свет оживлял его, придавая ему страшный и нетерпеливый вид, точно он хотел выскочить и слиться с светилом, с богом, чтобы вместе с ним блуждать по бесконечным пространствам.
Светильники, брошенные наземь, еще горели, кидая на перламутровые плиты пола блики, похожие на пятна крови. Старейшины шатались от изнеможения; они вдыхали полной грудью свежий воздух; пот струился по их помертвелым лицам. Они столько кричали, что уже не слышали друг друга. Но их гнев против суффета не улегся; они осыпали его на прощание угрозами, и Гамилькар отвечал им тем же.