Они стали обсуждать различные способы самоубийства.
Яд причиняет сильные страдания. Чтобы зарезаться, необходимо исключительное мужество. При угаре часто получается осечка.
В конце концов Пекюше отнёс на чердак два каната, служивших им для гимнастики. Он привязал их к одной из балок, спустил вниз петли и, чтобы добраться до них, под каждую поставил по стулу.
Они решили, что этот способ предпочтительнее.
Их занимала мысль о том, какое впечатление произведёт это в округе, что станется с их библиотекой, их бумагами и коллекциями. Мысль о смерти внушала им жалость к самим себе. Однако они не отступались от своего намерения и так много о нём говорили, что в конце концов свыклись с ним.
Вечером двадцать четвертого декабря, между десятью и одиннадцатью, они сидели в музее, размышляя. Одеты они были по-разному: на Буваре поверх вязаного жилета была блуза, а Пекюше уже три месяца ради экономии не расставался с монашеской рясой.
Они очень проголодались (Марсель, ушедший из дому ещё на заре, так и не появлялся), поэтому Бувар счёл за благо выпить графинчик водки, а Пекюше — чаю.
Поднимая чайник, он выплеснул на паркет немного воды.
— Разиня! — вскричал Бувар.
Заварка показалась ему недостаточно крепкой, и он решил добавить ещё две ложки.
— Пить нельзя будет, — сказал Пекюше.
— Вот ещё.
Каждый тащил чайницу к себе, и в конце концов поднос свалился со стола; одна из чашек — последняя из прекрасного фарфорового сервиза — разбилась.
Бувар побледнел.
— Да, именно беда. Чашка досталась мне от отца.
— Незаконного, — добавил Пекюше, хихикнув.
— Нет, просто я тебе надоел, я это отлично вижу, сознайся.
Пекюше охватила дикая ярость, вернее — безумие. Бувара тоже. Они кричали, не слушая друг друга, один взбеленился от голода, другой — от алкоголя. Из груди Пекюше вырывался уже только хрип.
Он взял подсвечник, повернулся, хлопнул дверью.
Оставшись в темноте, Бувар с трудом отворил её и вслед за другом взбежал на чердак.
Свеча стояла на полу, а Пекюше — на одном из стульев, с верёвкой в руках.
— Подожди меня.
И он уже стал карабкаться на второй стул, как вдруг спохватился.
— Погоди!.. Мы не написали завещания!
Сердца у них сжимались от тоски. Они подошли к окошку, чтобы подышать.
Воздух был холодный; на небе, тёмном, как чернила, сияло множество звёзд.
Белизна снега, покрывшего землю, на горизонте растворялась во мгле.
Внизу они заметили множество огоньков, — огоньки приближались, постепенно увеличиваясь, и двигались по направлению к церкви.
Друзья из любопытства отправились туда.
Верующие собирались ко всенощной. Огоньки оказались фонарями. На паперти прихожане стряхивали снег со своих плащей.
Хрипел орган, пахло ладаном. Плошки, развешанные вдоль нефа, образовали три разноцветных светящихся венца, а в глубине, по сторонам дарохранительницы, красным пламенем пылали огромные свечи. Поверх голов и женских чепцов, за певчими, виднелся священник в золочёной ризе; его резкому голосу вторили зычные голоса мужчин, заполнивших амвон, и деревянные своды церкви содрогались от этих мощных звуков. Стены были украшены живописью, изображавшею крестный путь. На амвоне, перед престолом, подвернув ноги и выпрямив ушки, лежал агнец.
От тёплого воздуха друзьям стало как-то особенно хорошо, и мысли их, ещё недавно столь мрачные, становились кроткими, как затихающие волны.
Они прослушали Евангелие и «Верую», следя за движениями священника. Между тем все вокруг — старики, молодые, бедные женщины в рубище, фермерши в высоких чепцах, здоровенные парни с белокурыми бачками — все молились, охваченные благоговейной радостью, и видели перед собою на соломе, в хлеву, тельце божественного младенца, сверкающее, как солнце. Эта вера окружающих умиляла Бувара вопреки его рассудочности, а Пекюше — вопреки его жестокосердию.
Воцарилась тишина; все спины склонились, зазвонил колокольчик, проблеял ягнёнок.
Священник вознёс дары, подняв их обеими руками как можно выше. Тут грянуло ликующее песнопение, призывавшее весь мир пасть к ногам владыки ангелов. Бувар и Пекюше невольно стали подпевать, и казалось им, что в душе у них занимается заря.
9
Марсель появился на другой день, в три часа, бледный, с воспалёнными глазами, с шишкой на лбу, в рваных штанах; от него разило водкой, он был отвратителен.
Он провёл сочельник, как всегда, у своего приятеля, в шести лье от дома, возле Иквиля. Он заикался сильнее обычного, хныкал, проклинал себя, молил о пощаде, словно был повинен в страшном преступлении. Хозяева простили его. Какая-то странная умиротворённость располагала их к снисходительности.
Снег вдруг растаял, и они прогуливались у себя в саду, вдыхая тёплый воздух, радуясь жизни.
Только ли случай уберёг их от смерти? Бувар был растроган. Пекюше вспомнил своё первое причастие; они были преисполнены благодарности к Силе, к Первопричине, которой были подвластны, и решили заняться душеспасительным чтением.
Евангелие согрело им душу, ослепило, как солнце. Они представляли себе Христа, стоящего на горе с воздетою рукою, а у подножия горы внимающую ему толпу; или на берегу озера, среди апостолов, тянущих сети; потом на осленке, среди возгласов «Осанна!», с волосами, развевающимися от взмахов пальмовых ветвей; наконец, со склонённой головою распятым на кресте, с которого вечно нисходит на мир роса. Особенно покорила, особенно умиляла их любовь к смиренным, заступничество за бедных, возвеличенье угнетённых. В этой книге, раскрывающей перед нами небо, нет ничего богословского, хотя она и полна поучений, ни одной догмы, никаких требований, кроме одного — хранить чистоту сердца.
Что же касается чудес, то они не были удивлены ими, — они знали о них с детства. Возвышенный слог апостола Иоанна восхищал Пекюше и помог ему лучше постигнуть Подражание Христу.
Здесь уже нет притч, цветов, птичек, а только стенания, сокрушение души о самой себе. Бувар опечалился, перелистывая эти страницы, словно написанные в мрачную пору, в недрах монастыря, между колокольней и гробницей. Наша тленная жизнь предстает тут столь жалкой, что надо, позабыв о ней, всецело обратиться к богу; оба после всех своих разочарований почувствовали потребность жить простой жизнью, кого-то любить, дать отдых разуму.
Они взялись за Екклесиаста, Исайю, Иеремию.
Но Библия устрашила их своими пророками со львиными голосами, громом в небесах, воплями геенны и богом, развеивающим царства, как ветер развеивает тучи.
Они читали это в воскресенье, когда шла вечерня, и до слуха их доносился колокольный звон.
Однажды они отправились к мессе, потом стали ходить каждую неделю. Это служило им развлечением после скучных будней. Граф де Фаверж с супругой издали поклонились им, и это не прошло незамеченным. Мировой судья сказал им, подмигнув:
— Превосходно! Одобряю.
Теперь все прихожанки стали присылать им просфоры.
Аббат Жефруа нанёс им визит, они ответили ему и стали посещать друг друга, но священник никогда не заговаривал о религии.
Такая сдержанность удивляла их, и однажды Пекюше как бы невзначай спросил у него, что надо делать, чтобы обрести веру.
— Прежде всего соблюдайте обряды.
Они стали соблюдать обряды, один — с надеждой, другой — как бы назло, Бувар был убеждён, что никогда не станет набожным. Целый месяц он неукоснительно ходил на все службы, но в отличие от Пекюше не желал поститься.
Что это? Гигиеническая мера? Знаем мы, что такое гигиена! Вопрос приличия? Долой приличия! Знак покорности предписаниям церкви? И на них ему наплевать. Словом, он считал это установление нелепым, фарисейским, противным духу Евангелия.
В прошлые годы они в Страстную пятницу ели то, что им подавала Жермена.
На этот раз Бувар нарочно заказал себе бифштекс. Он уселся за стол, разрезал мясо; Марсель взирал на него с негодованием, а Пекюше тем временем с серьёзным видом счищал кожу с ломтика трески.
Бувар замер, держа в одной руке вилку, в другой — нож. Наконец, решившись, он поднёс кусок мяса ко рту. Вдруг руки у него затряслись, полное лицо побледнело, голова запрокинулась.
— Тебе дурно?
— Нет! Однако…
Он признался. В силу полученного воспитания (преодолеть это свыше его сил) он не может сегодня есть скоромное, так как боится умереть.
Пекюше, не злоупотребляя своей победой, всё же воспользовался ею, чтобы поступать по-своему.
Как-то вечером он вернулся домой просветлённый и объявил, что исповедался.
Тут они стали обсуждать значение исповеди.
Бувар признавал исповедь первых христиан, совершавшуюся на людях, нынешняя же чересчур легка. Он, однако, не отрицал того, что подобная самопроверка служит усовершенствованию и содействует нравственности.
Пекюше, стремясь к совершенству, стал выискивать в себе пороки: порывы гордыни у него давно уже стихли, он любил трудиться, и это избавляло его от лености, что же касается чревоугодия, то трудно было бы найти человека более воздержанного. Зато нередко его обуревал гнев.
Он дал себе зарок, что этого больше не будет.
Затем надо выработать в себе добродетели: прежде всего, смирение, то есть следует считать себя не имеющим никаких заслуг, не достойным ни малейшей награды, надо принести свой ум в жертву ближним и ставить себя так низко, чтобы тебя попирали ногами, как дорожную грязь, — от таких качеств он был ещё далек.
Недоставало ему и ещё одной добродетели — целомудрия. В душе он тосковал по Мели, а пастель, изображавшая даму в платье времён Людовика XV, смущала его своим декольте.
Он убрал её в шкаф, довёл скромность до того, что избегал смотреть на самого себя, и стал спать в кальсонах.
Такая возня вокруг похоти только распаляла её. Особенно по утрам случалось ему жестоко воевать с нею, как это было и с апостолом Павлом, и со святым Бенедиктом, и со святым Иеронимом, достигшими уже весьма преклонного возраста; им приходилось подвергать себя жестокому бичеванию. Боль есть искупление, лучшее средство, лекарство, дань поклонения Христу. Всякая любовь требует жертв, а есть ли жертва тяжелее плотской!
Ради умерщвления плоти Пекюше отказался от рюмочки вина, которую выпивал после обеда, ограничил себя четырьмя понюшками в день, в холодную погоду ходил без картуза.
Однажды Бувар, подвязывая виноградные лозы, прислонил лестницу к стене террасы возле их дома и невольно заглянул в комнату Пекюше.
Друг его, голый до пояса, слегка похлопывал себя по плечам плёткой для выколачивания одежды; потом, всё больше распаляясь, он снял штаны, стал сечь себя по ягодицам и, наконец, запыхавшись, рухнул на стул.
Бувар смутился, словно проник в какую-то запретную тайну.
С некоторых пор он стал замечать, что полы у них содержатся чище, на салфетках меньше дырок, пища улучшилась; этими изменениями они были обязаны вмешательству Рены, служанки священника.
Радея о делах кухонных не меньше, чем о делах церковных, сильная, как батрак, и безгранично преданная, хоть и непочтительная, она вмешивалась в домашние дела соседей, не скупилась на советы и вела себя полновластной хозяйкой. Пекюше всецело доверялся её опытности.
Однажды она привела к нему пухлого человека с узкими, как у китайца, глазами и ястребиным носом. Оказалось, что это Гутман, торговец церковной утварью. Он распаковал под навесом кое-что из своего товара; в коробках лежали кресты, образки, чётки всех размеров, подсвечники для молелен, переносные престолы, мишурные цветы, голубые картонные сердца Христовы, рыжебородые Иосифы, фарфоровые голгофы. У Пекюше глаза разбежались. Останавливала его только цена.
Гутман не требовал денег. Он предпочитал меняться и, поднявшись в музей, предложил за старинные железные изделия и все свинцовые вещи целый набор своих товаров.
Бувару они показались отвратительными. Но уговоры Пекюше, настояния Рены и краснобайство торговца в конце концов убедили его. Сообразив, что Бувар податлив, Гутман пожелал получить вдобавок и алебарду; Бувару давно надоело показывать, как с нею обращаться, — он отдал и её. После окончательного подсчёта оказалось, что господа должны продавцу ещё сто франков. Дело уладили посредством четырёх векселей сроком на три месяца, и друзья были в восторге от выгодной сделки.
Вновь приобретённые вещи они разместили по всем комнатам. Ясли с сеном и собор из пробковой коры стали украшением музея.
На камине в комнате Пекюше появился восковой Иоанн Креститель, вдоль коридора развесили епископские венцы, а у лестницы, под лампадой, на цепочках поставили статую Пресвятой девы в лазоревой мантии и короне из звёзд. Марсель чистил эти великолепные вещи, не представляя себе даже в раю ничего прекраснее.
Какая досада, что они разбили апостола Петра! Как он хорош был бы теперь в вестибюле! Порою Пекюше останавливался перед заброшенной ямой для компостов, из которой торчали тиара, одна сандалия, кусочек уха; вздохнув, он снова принимался трудиться в саду, — теперь он сочетал физическую работу с упражнениями в благочестии и копал землю, нарядившись в монашескую рясу и мысленно сравнивая себя со святым Бруно. Но такой наряд, пожалуй, кощунство. Он отказался от него.
Всё же у него появились повадки духовного лица — несомненно, благодаря общению с аббатом. Он перенял у него улыбку, голос и манеру зябко, до запястий, засовывать руки в рукава. Дошло до того, что петушиное пение стало казаться ему несносным, а розы начинали вызывать отвращение; он перестал выходить из дому, а глядя на поля, только хмурился.
Бувар согласился пойти на праздник богородицы. От детей, певших гимны, от букетов сирени, от гирлянд из зелени на него повеяло неувядающей юностью. Бог открывался его сердцу в виде птичьих гнёзд, прозрачных ключей, благодатных лучей солнца, зато набожность его друга казалась ему деланной, назойливой.
— Почему ты стонешь за едой?
— Мы должны есть, воздыхая, — ведь именно из-за яств человек утратил невинность, — отвечал Пекюше; эту фразу он вычитал из Руководства семинариста — двухтомного сочинения, взятого у Жефруа. Он пил воду из Салетского источника, оставшись наедине, горячо молился и лелеял надежду вступить в братство святого Франциска.
Чтобы обрести стойкость в вере, он решил совершить паломничество к Пресвятой деве.
Выбор святыни затруднял его. Направиться ли к Божьей Матери Фурвьерской, или Шартрской, Амбренской, Марсельской, Орейской? Вполне подходящим местом представлялась Деливрандская Божья Матерь.
— Ты пойдёшь со мной!
— У меня будет дурацкий вид, — возразил Бувар.
Впрочем, он может вернуться оттуда верующим; он не возражал бы против этого и в угоду другу согласился сопутствовать ему.
Паломничество должно совершаться пешком. Но пройти сорок три километра трудновато, а дилижансы не содействуют созерцательности, поэтому они решили нанять старый кабриолет, каковой после двенадцати часов пути и доставил их на постоялый двор.
Им отвели комнату с двумя кроватями и двумя комодами, на которых стояли два кувшина с водою в овальных тазиках; хозяин поведал им, что во времена террора помещение это было занято капуцинами. Здесь спрятали Божью Матерь Деливрандскую, притом с такими предосторожностями, что благочестивым монахам удавалось тайно служить здесь мессу.
Пекюше это доставило большое удовольствие, и он вслух прочёл пояснение насчёт часовни, взятое им на кухне постоялого двора.
Она была заложена в начале II века святым Регнобертом, первым епископом Лизье, или святым Рагнебертом, жившим в VII веке, а быть может, Робертом Великолепным в середине XI века.
В разное время её сжигали и грабили датчане, норманны и в особенности протестанты.
Около 1112 года древняя статуя была обнаружена в поле бараном, который, колотя копытом по земле, указал место, где она лежала, и на этом месте граф Бодуен воздвигнул алтарь.
Чудеса её неисчислимы. К ней обратился купец из Байе, попавший в плен к сарацинам: оковы с него спали, и он убежал. Скупец, обнаруживший у себя на чердаке полчище крыс, призвал её на помощь, и крысы исчезли. Образок, приложенный к её лику, побудил одного версальского безбожника к раскаянию на смертном одре. Она вернула дар речи сэру Аделину, который был лишён его за богохульство; при её поддержке супруги де Беквиль нашли в себе силы жить целомудренно, находясь в браке.
Среди тех, кого она избавила от неизлечимых болезней, называют мадемуазель де Пальфрен, Анну Лирье, Марию Дюшемен, Франсуа Дюфе и госпожу Жюмийяк, урождённую д’Освиль.
Её посещали выдающиеся лица: Людовик XI, Людовик XIII, две дочери Гастона Орлеанского, кардинал Виземан, Самирри, патриарх Антиохийский, монсеньор Вероль, апостолический викарий в Маньчжурии. А архиепископ де Келен приезжал, дабы воздать ей благодарение за обращение князя Талейрана на путь истины.
— Она и тебя может обратить, — сказал Пекюше.
Бувар, уже лежавший в постели, что-то пробурчал и сразу же заснул.
На другое утро, в шесть часов, они вошли в часовню.
Её перестраивали; неф был загромождён досками и полотнами; само здание, выдержанное в стиле рококо, не понравилось Бувару, особенно престол из красного мрамора с коринфскими пилястрами.
Чудотворная статуя, стоявшая в нише слева от клироса, была одета в мантию с блёстками. Появился церковный сторож; он подал каждому из них по свече, затем поставил их в подсвечник над балюстрадой, попросил три франка, поклонился и исчез.
Они осмотрели приношения.
Таблички с подписями говорили о благодарности верующих. Обращали на себя внимание две окрещённые шпаги, пожертвованные бывшим студентом Политехнического института, букеты новобрачных, военные медали, серебряные сердца, а в углу, на полу, — целый лес костылей.
Из ризницы вышел священник с дароносицей.
Постояв недолго у подножия престола, он подошёл к нему, поднявшись на три ступеньки, и произнёс Oremus, Introit и Kyrie; прислуживавший мальчик, стоя на коленях, прочитал их, не переводя дыхания.
Молящихся было мало, всего двенадцать-пятнадцать старух. Слышалось шуршание их чёток да стук молота, обтёсывавшего камни. Пекюше, склонившись над аналоем, повторял: «Аминь». Во время возношения даров он молил божью матерь ниспослать ему твёрдую, несокрушимую веру.
Сидевший рядом Бувар взял у него молитвенник и стал читать молитвы Пресвятой деве.
«Чистейшая, пренепорочная, достохвальная, всемилостивейшая, всесильная, всеблагая, башня слоновой кости, золотая обитель, врата утренней зари».
Эти славословия, эти безмерные восхваления повлекли его к той, кого славят столь благоговейно.
Он представлял её себе такой, какою её изображает церковная живопись, — на гряде облаков, с херувимами, порхающими у её ног, с божественным младенцем у груди; это источник нежности, к которому обращаются все страждущие на земле, это несравненная женщина, вознесённая на небеса; вышедший из её лона человек славит её любвеобилие и помышляет лишь о том, чтобы отдохнуть на её груди.
Когда месса кончилась, они прошлись вдоль лавочек, ютившихся у стен храма со стороны площади. Здесь были выставлены образки, кропильницы, позолоченные чаши с чеканкой, чёрные фигурки Христа из кокосового дерева, чётки из слоновой кости; солнце, сверкавшее в стеклах рам, било в глаза, подчёркивало грубость живописи и убожество рисунков. У себя дома Бувар считал такие вещи отвратительными, а здесь относился к ним снисходительнее. Он приобрёл синюю фарфоровую статуэтку богоматери. Пекюше купил на память чётки и этим ограничился.
Торговцы кричали:
— Сюда! Сюда! За пять франков, за три франка, за шестьдесят сантимов, за два су, не отказывайтесь от богородицы!
Наши паломники бродили, ничем не прельщаясь. Послышались обидные замечания:
— Что же этим чудакам надобно?
— А может быть, они турки!
— Вернее уж, протестанты!
Одна дородная девица дёрнула Пекюше за сюртук, старик в очках положил ему на плечо руку; все загалдели, потом, бросив свои лавчонки, окружили их и стали приставать ещё назойливее и выкрикивать дерзости.
Бувар не выдержал.
— Отвяжитесь от нас, чёрт бы вас побрал!
Толпа рассеялась.
Только какая-то толстуха некоторое время шла вслед за ними по площади и кричала, что они ещё раскаются.
Вернувшись на постоялый двор, они застали там, в кофейной, Гутмана. Он приехал сюда по торговым делам и теперь разговаривал с каким-то субъектом, рассматривавшим разложенные на столе счета.
На его собеседнике была кожаная фуражка, широченные серые брюки; лицо у него было красное, стан гибкий, невзирая на седину, он походил одновременно и на отставного офицера, и на старого актёра.
Время от времени у него вырывалось ругательство — тогда Гутман что-то говорил ему вполголоса, тот успокаивался и брался за следующую бумажку.
Бувар, наблюдавший за ним с четверть часа, наконец подошёл к нему.
— Барберу, если не ошибаюсь?
— Бувар! — воскликнул человек в фуражке.
Они обнялись.
За последние двадцать лет Барберу переменил немало профессий.
Был издателем газеты, страховым агентом, заведовал устричным садком.
— Я всё вам расскажу.
Наконец, он вернулся к первой своей профессии и теперь разъезжает по стране в качестве коммивояжера фирмы, основанной в Бордо, а Гутман, «обслуживающий епархию», помогает ему сбывать вина духовенству.
— Погодите. Я сейчас.
Он снова взялся за счета и тут же подскочил на месте:
— Как? Две тысячи?
— Конечно.
— Нет, дудки!
— Что вы говорите?
— Я говорю, что лично виделся с Эрамбером, — возразил взбешенный Барберу. — В накладной значится четыре тысячи — без дураков!
Антиквар не растерялся.
— Ну что же, документ говорит в вашу пользу. Дальше!
Барберу встал; лицо у него сначала побелело, потом побагровело, и Бувар с Пекюше подумали, что сейчас он задушит Гутмана.
Он опять сел, скрестил на груди руки.
— Ну и прохвост же вы, должен признаться!
— Без оскорблений, господин Барберу, тут есть свидетели. Полегче!
— Я подам на вас в суд.
— Та, та, та!
Гутман сгрёб счета, сунул их в карман, приподнял шляпу:
— Честь имею!
И вышел.
Барберу объяснил, в чём дело: под вексель в тысячу франков, сумма которого благодаря ростовщическим уловкам Гутмана удвоилась, он отпустил ему вина на три тысячи франков, так что не только покрыл долг, но дал ему ещё тысячу франков барыша. А теперь оказывается, что, наоборот, он должен Гутману три тысячи. Хозяева прогонят его, предъявят ему иск.
— Мерзавец! Разбойник! Жид проклятый! А ещё обедает у священников! Впрочем, всё, что соприкасается с этой братией…
Он обрушился на духовенство и так стучал кулаком по столу, что статуэтка Бувара чуть не упала.
— Осторожнее! — вскрикнул Бувар.
— А что это такое?
Барберу развернул фигурку.
— На память о паломничестве? Ваша?
Бувар вместо ответа двусмысленно улыбнулся.
— Моя, — сказал Пекюше.
— Вы меня огорчаете, — ответил Барберу, — но я вас просвещу на этот счёт, будьте покойны!
Но так как в жизни надо быть философом, а от грусти толку нет, то он предложил друзьям позавтракать.
Они сели за столик.
Барберу был очень любезен, вспоминал доброе старое время, обнял служанку за талию, вздумал смерить живот Бувара. Он вскоре навестит их, привезёт им забавную книжку.
Мысль об этом посещении не очень радовала их. Они целый час обсуждали этот вопрос в экипаже, под стук копыт. Потом Пекюше сомкнул глаза. Бувар тоже умолк. В глубине души он склонялся к религии.
Мареско приходил к ним накануне с каким-то важным сообщением. Больше Марсель ничего не знал.
Нотариус мог принять их только три дня спустя и сразу же изложил им суть дела. Г
Она зарилась на неё с юных лет, знала её вдоль и поперёк, все достоинства её и недостатки; мечта о ферме подтачивала её, как злокачественная опухоль. Эта славная женщина, как истинная нормандка, превыше всего ценила земельную собственность — не столько потому, что это самое надёжное вложение капитала, сколько ради приятного сознания, что ходишь по своей собственной земле. В надежде добиться в конце концов именно этой фермы, она постоянно наводила о ней справки, вела повседневное наблюдение за нею, долго копила деньги и сейчас с нетерпением ждала ответа Бувара.
Он колебался, так как не хотел, чтобы Пекюше когда-нибудь остался без средств; с другой стороны, надо было воспользоваться случаем, который явился следствием их паломничества. Промысел второй раз выказывает им своё благоволение.
Они предложили следующие условия: рента не в семь с половиной, а только в шесть тысяч, но она должна перейти к пережившему. Мареско обратил внимание покупательницы, что один из них слаб здоровьем, а другой по комплекции своей предрасположен к апоплексии, и г
Бувар опечалился: теперь кто-то будет желать его смерти. Это соображение повлекло за собою серьёзные мысли, размышления о боге и вечности.
Три дня спустя аббат Жефруа пригласил их на парадный обед, который он раз в год устраивал для своих собратьев.
Обед начался около двух часов, а кончился в одиннадцать вечера.
Пили грушовку, каламбурили. Аббат Прюно тут же сочинил акростих, Бугон показывал карточные фокусы, а молодой викарий Серпе спел чуть-чуть игривый романс. Бувар рассеялся. На другой день он был уже не так мрачен.
Священник часто навещал его. Он представлял ему религию в самых привлекательных красках. К тому же, ведь ничем не рискуешь. Вскоре Бувар согласился причаститься. Пекюше приобщится вместе с ним.
Настал торжественный день.
Церковь была полна; в этот день много юношей и девушек причащалось впервые. Обыватели со своими женами заняли все скамьи, а простой народ, стоя, разместился сзади, или на хорах, у входа.
«То, что сейчас совершится, необъяснимо, — думал Бувар, — но для познания некоторых вещей одного разума недостаточно. Многие из числа самых великих людей верили в это. Надо следовать их примеру». Находясь в каком-то оцепенении, он созерцал престол, кадило, светильники; голова у него слегка кружилась, потому что он ещё ничего не ел; какая-то странная слабость одолевала его.
Пекюше, размышляя о страстях Христовых, старался отдаться порывам любви. Ему хотелось сложить к стопам Христа свою душу, душу других людей и все восторги, увлечения, прозрения святых, все существа, всю вселенную. Хотя он и усердно молился, месса казалась ему слегка растянутой.
Наконец мальчики преклонили колени на первой ступени алтаря, и костюмы их образовали чёрную ленту, над которой неровной линией возвышались белокурые и тёмные головки. Их сменили девочки; с головок их, из-под венков, ниспадали вуали; издали их можно было принять за ряд белых облачков, сгрудившихся на клиросе.
Затем наступил черёд взрослых.
Первым в ряду оказался Пекюше; он был очень взволнован, и, вероятно, поэтому голова у него тряслась. Священник с трудом вложил ему в рот облатку, и он принял её, закатив глаза.
Бувар, наоборот, так широко раскрыл рот, что язык повис у него на губе, как флаг. Вставая с колен, он толкнул г
После г
Последними причастниками были Плакван и учитель Пти, а затем вдруг появился Горжю.
Бородку он сбрил; он сел на своё место, с вызывающим видом скрестив руки на груди.
Кюре обратился с проповедью к мальчикам. Да не совершат они никогда поступка, который совершил Иуда, предавший господа, и пусть всегда будут они облечены в одежду невинности. Пекюше пожалел о том, что невинность его утрачена. Но тут стулья задвигались, матери спешили расцеловать своих детей.
На паперти прихожане обменивались поздравлениями. Некоторые плакали. Графиня де Фаверж, поджидавшая свой экипаж, обернулась к Бувару и Пекюше и представила им своего будущего зятя:
— Барон де Маюро, инженер.
Граф посетовал, что давно не виделся с ними. Он предполагает вернуться на будущей неделе.
— Не забудьте, прошу вас!
Экипаж подали, обитательницы замка уехали, и толпа разошлась.
Войдя к себе во двор, они увидели в траве пакет. Когда приходил почтальон, дом был на запоре, поэтому он бросил пакет через забор. То была обещанная Барберу книга: Исследование христианства, сочинение Луи Эрвье, воспитанника Эколь нормаль. Пекюше её отшвырнул, Бувар не пожелал с нею ознакомиться.
Ему много раз говорили, что причастие преобразит его: несколько дней он наблюдал, нет ли перемен в его существе. Но он оставался всё таким же, и его охватило горестное недоумение.
Как же так? Тело Христово примешивается к нашей плоти и не вызывает в ней никаких перемен! Мысль, управляющая мирами, не озаряет наш разум! Всемогущий обрекает нас на бессилие!
Аббат Жефруа, ободряя его, велел ему обратиться к Катехизису аббата Гома.
Благочестие Пекюше, наоборот, разгорелось. Ему хотелось приобщиться за них обоих; расхаживая по коридору, он пел псалмы; на улицах останавливал знакомых, чтобы поспорить и обратить их. Вокорбей расхохотался ему в лицо, Жирбаль пожал плечами, а капитан обозвал его Тартюфом. Теперь все считали, что они заходят слишком далеко.
Отличное обыкновение — рассматривать все явления как символы. Когда гремит гром — представьте себе Страшный суд; при виде безоблачного неба думайте об обители блаженных; гуляя, напоминайте себе, что каждый шаг приближает вас к смерти. Пекюше следовал этой методе. Одеваясь, он думал о телесной оболочке, в которую облеклось второе лицо Троицы, тиканье часов напоминало ему о биении его сердца, укол булавки — о гвоздях распятия. Но сколько бы часов ни простаивал он на коленях, как строго ни постился и как ни напрягал воображение, отрешиться от самого себя ему не удавалось; достичь совершенного созерцания было невозможно.