Еще пять минут спустя я заметил, что торговец, которого арестовал Янсек, едет по Мейн-стрит в своей машине, а затем появился автомобиль с орегонским номером.
Не снимая руки с шеи Бекки, я заглянул ей в глаза, она тоже посмотрела на меня, потом поджала губы и пожала плечами, и я слегка улыбнулся в ответ. Тут нечего было говорить, да я ничего такого особенного и не ощущал; то есть новые ощущения не появились, а старые как-то притупились.
Мы просто достигли предела, за которым уже нечего было говорить или чувствовать.
Но я был совершенно уверен – теперь я это знал наверняка, – что город Санта-Мира захвачен, что там нет ни одной души, кроме нас и, может быть, Беличеков, которая осталась бы тем, чем была раньше, и чем до сих пор казалась постороннему глазу. Мужчины, женщины и дети на улице и в магазинах были теперь другими – каждый из них. Они стали нашими врагами, даже те, у кого сохранились глаза, лица, жесты и походка старых друзей.
Нам неоткуда было ждать помощи в Санта-Мире, а теперь еще начиналось вторжение в соседние города.
Глава 16
Мы часто говорим: «Ничего удивительного» или «Я знал, что так и будет», имея в виду, что к моменту, когда событие произошло, хотя бы раньше и не предвидели его сознательно, нас не оставляло ощущение неизбежности случившегося. Когда мы сидели с Бекки у окна, все, о чем я был способен думать, было – дождаться темноты и затем попытаться уйти из города; днем, когда вокруг нас были только враги, не имело смысла даже пытаться спастись. Я объяснил это Бекки как можно более бодрым тоном, стараясь выглядеть так, будто уверен в успехе, и на миг я действительно почувствовал такую уверенность.
Однако, когда послышалось легкое царапанье ключа в замке моей двери, со мной произошло именно то, о чем я сейчас говорил. Я не удивился; мне тогда показалось, будто я давно знал, что произойдет, и даже успел сообразить, что тот, кто войдет, кто бы это ни был, просто взял ключ у сторожа.
Но когда дверь открылась, и я увидел первого из вошедших, я подскочил с бешено бьющимся сердцем. Улыбаясь от неожиданности и возбуждения, протягивая к нему руки, я стремительно подошел и хрипло прошептал: «Мэнни!» – в каком-то радостном безумии надежды, потом схватил его руку и пожал ее.
Он ответил, хотя и не так крепко, как я ожидал, пожатие его было вялым, словно он воспринял мое приветствие, но ответил вполсилы. Тогда, заглянув ему в лицо, я понял. Трудно сказать, как: может быть, его глаза утратили часть своего блеска; возможно, мышцы лица были напряжены чуть больше, а оживлены чуть-чуть меньше, чем обычно, но я понял.
Видимо, все эти мысли ярко отражались на моем лице, потому что Мэнни медленно кивнул головой, будто отвечая на невысказанный вопрос, и сказал:
– Да, Майлз, и уже давно. За сутки до того, как ты мне позвонил.
Я повернулся, чтобы посмотреть, кто еще пришел, заглянул в каждое лицо и отступил, обняв Бекки за плечи.
Одного из мужчин – они все стали у двери – низенького, толстого и лысого, я никогда не видел. Другим был Карл Микер, городской бухгалтер, черноволосый здоровяк лет тридцати пяти с приятным лицом. Четвертым оказался Бадлонг, который улыбался нам так же дружелюбно и доброжелательно, как и несколько часов назад.
Мы с Бекки стояли у окна. Мэнни указал на кушетку и приветливо произнес:
– Садитесь.
Мы отрицательно мотнули головами, и он повторил:
– Пожалуйста, Бекки, вы устали. Не бойтесь, садитесь.
Но Бекки только крепче прижалась ко мне, а я снова отрицательно покачал головой.
– Ну, ладно. – Мэнни отодвинул простыни и уселся на кушетке. Карл Микер подошел и сел рядом с ним. Бадлонг примостился на стуле в противоположном углу комнаты, а незнакомый мне толстяк сел у двери.
– Я хотел бы, чтобы вы расслабились и успокоились, – произнес Мэнни с доброй улыбкой от искреннего желания помочь нам. – Мы не собираемся причинять вам зло, и когда вы поймете, что мы… должны сделать, – он пожал плечами, – думаю, вы спокойно воспримете это и удивитесь, зачем была вся эта суета. – Он подался вперед, присматриваясь к нам, но, не получив ответа, откинулся на кушетке. – Что ж, во-первых, это не больно, вы ничего не почувствуете. Бекки, это я вам обещаю. – Он вдруг прикусил губу, подбирая убедительные слова, а потом поднял глаза. – А когда проснетесь, будете чувствовать себя по-прежнему. Вы и будете точно такими же каждой мыслью, воспоминанием, привычкой, жестом, до самого крохотного атома ваших тел. Никаких отличий. Ни единого. Вы будете такими же. – Он говорил настойчиво, убедительно, но до последнего момента в его глазах не исчезал какой-то намек на неверие в собственные слова.
– Так зачем тогда беспокоиться? – небрежно спросил я. Никакой надежды победить в споре я не питал, но считал, что должен что-то сказать. – Отпустите нас. Мы уйдем из города и никогда не вернемся.
– Но… – Мэнни раскрыл было рот, потом замолчал и взглянул на Бадлонга. – Может, вы им все объясните, Бад.
– Хорошо. – С удовлетворенным видом Бадлонг откинулся на стуле, профессор, который заранее радуется возможности учить, как он, несомненно, делал всю жизнь. И я поймал себя на мысли, не прав ли Мэнни, может быть, действительно ничего не меняется, и мы останемся точь-в-точь такими, как раньше.
– Вы видели то, что видели, и знаете то, что знаете, – начал Бадлонг. – Вы видели… э-э… коробочки, назовем их так за неимением лучшего названия; наблюдали, как они изменяются и приобретают форму, дважды вы видели этот процесс почти завершенным. Но зачем насильственно подвергать вас этому процессу, если, как мы утверждаем, в конечном счете никаких отличий нет? – Снова, как и у него дома, пальцы Бадлонга начали касаться друг друга в чисто академическом, профессиональном жесте. Он улыбнулся нам, этот приятный моложавый мужчина. – Хороший вопрос, но на него есть ответ, и очень простой. Как вы и догадывались, это своего рода семенные коробочки, хотя их содержимое не является семенами в обычном смысле слова.
Но как бы там ни было, они представляют собой живую материю, способную, как и семена, к бурному и сложному росту и развитию. И они действительно пропутешествовали через космическое пространство, во всяком случае, первые из них, сквозь немыслимые расстояния и миллионы лет, как я вам и говорил.
Хотя, конечно, – он улыбнулся, вежливо оправдываясь, – я старался говорить так, чтобы посеять сомнения в своих словах. Но они живут; прибыли они на эту планету совершенно случайно, но, коль уж оказались тут, обязаны выполнить свою функцию, которая для них столь же естественна, сколь и для вас. Вот почему вы должны подвергнуться изменению: коробочки обязаны выполнить свою функцию, ради которой они существуют.
– Что же это за функция? – саркастически поинтересовался я.
Бадлонг пожал плечами:
– Функция любой формы жизни где угодно – выжить. – Какое-то время он внимательно всматривался в меня. – Жизнь существует везде во Вселенной, доктор Беннелл, для большинства ученых это непреложная истина, хотя мы никогда еще с ней не сталкивались. Но жизнь там есть, на немыслимых расстояниях, в любой возможной и невозможной форме, поскольку существует она в самых разнообразных условиях. Подумайте, доктор: существуют планеты и формы жизни, которые неизмеримо старше нашей; что происходит, когда древняя планета в конце концов умирает? Форма жизни на ней должна учитывать этот факт и готовиться к нему – чтобы выжить.
Бадлонг подался вперед на стуле, глядя прямо на меня, увлеченный собственной речью.
– Планета умирает, – повторил он, – медленно, на протяжении неизмеримого времени. Форма жизни на ней – медленно и на протяжении неизмеримого времени – должна готовиться. К чему? К тому, чтобы покинуть планету. И двинуться куда? И когда? Тут есть только один ответ, именно тот, который они нашли: абсолютная приспособляемость ко всем без исключения другим формам жизни, ко всем без исключения условиям, с которыми они могут столкнуться.
Бадлонг радостно улыбнулся и откинулся на стуле, он был доволен собой.
Где-то внизу, на улице, засигналил автомобиль и заплакал ребенок.
– Итак, в определенном смысле коробочки паразитируют на любой форме жизни, которую встречают, – продолжал Бадлонг. – Но это совершеннейшие паразиты, которые могут сделать неизмеримо больше, чем просто сосуществовать с хозяином. Они – вершина эволюции, они обладают способностью перестраивать себя до полной дубликации, клетка в клетку, любой формы жизни, независимо от условий, в которых существует эта жизнь.
Видимо, мои сомнения отражались у меня на лице, потому что Бадлонг хихикнул и предостерегающе поднял руку.
– Знаю, это звучит как абсурд, как бессмысленный бред. Вполне естественно. Потому что мы находимся в плену собственных понятий, доктор, наших ограниченных представлений о том, какой может быть жизнь. На самом деле мы не в состоянии воспринять что-то существенно отличающееся от нас и других форм жизни, существующих на нашей крохотной планете.
Посмотрите сами, кого напоминают выдуманные люди с Марса в наших комиксах и фантастике? Это же карикатуры на нас самих, мы неспособны вообразить что-то, действительно отличающееся от нас. О, у них может быть шесть ног, три руки и антенна на лбу, – он улыбнулся, – как у известных нам насекомых. Но они не имеют существенных отличий от того, что мы знаем.
Он поднял палец, будто упрекая ученика, не выучившего урок.
– Но возводить в абсолют наши собственные ограничения и серьезно верить, будто эволюция во всей Вселенной должна по какой-то причине развиваться только в том направлении, которое существует здесь, – это, мягко говоря… – он пожал плечами и улыбнулся, – достойно туземцев с какого-нибудь острова. Это крайне провинциально. Жизнь принимает такие формы, какие ей нужны, например, чудовища в пятнадцать метров высотой, с громадной шеей и в несколько тонн весом – его называли динозавром. Когда условия меняются и динозавры больше невозможны, – они исчезают. А жизнь существует дальше в новой форме. В любой нужной форме. – Он напустил на себя торжественный вид. – Истина – то, что я говорю. Именно так и произошло. Коробочки прибыли, дрейфуя, на нашу планету, как и на другие, и они исполняют и будут исполнять впредь свою простую и естественную функцию – выжить на этой планете. Они реализуют заложенную в них эволюцией способность к адаптации и копированию жизни, для которой подходит эта планета.
Я не знал, что нам даст задержка. Но мне очень хотелось растянуть эту беседу как можно дольше – воля к выживанию, подумал я и улыбнулся.
– Это все псевдонаучная болтовня, – презрительно бросил я. – Дешевое теоретизирование. Ведь как – как они могут это делать? И как бы там ни было, вы-то откуда знаете? Что вам известно о других планетах и формах жизни? – Я говорил ехидно, задиристо, издевательским тоном и ощутил, как плечи у Бекки задрожали под моей рукой.
Он не обиделся.
– Мы знаем, – спокойно ответил Бадлонг. – Есть что-то такое… нет, не память… я не могу это назвать ни одним земным словом. Но у этой формы жизни есть, конечно, знание – и оно остается. Я такой же, как был, во всех отношениях, вплоть до шрама на ноге, который у меня был с детства, я тот же Бернард Бадлонг. Но то, другое знание теперь тоже во мне. Оно остается, и потому я знаю. Мы все знаем…
Какое-то время он сидел, глядя прямо перед собой, потом поднял глаза на нас.
– Что касается того, как это происходит, как они делают свое дело... – он улыбнулся. – Вот что, доктор Беннелл, подумайте, как мало мы знаем о нашей юной небольшой планете Земля. Мы же едва слезли с деревьев; мы еще дикари!
Каких-то двести лет назад вы, врачи, ничего не знали о кровообращении. Вы считали, что кровь – неподвижная жидкость, которая заполняет тело, как вода сосуд. А я помню время, когда никто и понятия не имел о существовании мозговых волн. Подумайте об этом, доктор! Мозговые волны, настоящее электрическое излучение мозга, которое имеет своеобразную, легко определяемую картину, оно проникает из черепной коробки наружу, там улавливается, усиливается и отображается графически, как на экране осциллографа. Может, вы эпилептик, хотя бы потенциальный? Снимок ваших мозговых волн мгновенно даст ответ на этот вопрос – вы это очень хорошо знаете, вы же врач. А ведь мозговые волны существовали всегда – их не изобрели, их только открыли. Люди всегда имели их, как они всегда имели отпечатки пальцев, – и Авраам Линкольн, и Понтий Пилат, и кроманьонский человек. Мы только не знали этого, вот и все.
Он вздохнул и продолжал.
– Есть множество вещей, о которых мы и сейчас не знаем и даже не подозреваем о них. Не только мозг, а все тело, каждая его клетка дает излучения столько же индивидуальные, как и отпечатки пальцев. Это вы знаете, доктор? – Он улыбнулся. – Хорошо, верите ли вы, что совершенно невидимые, неощутимые волны могут выходить из помещения, безмолвно двигаться сквозь космическое пространство, улавливаться и затем точно воспроизводить каждое слово, звук и оттенок тона, которые вы слышите в этом помещении? Шепот, ноту на фортепиано, звон гитарной струны? Ваш дед никогда не поверил бы в такую немыслимую вещь, а вы верите – верите в радио, вы даже верите в телевидение.
Он кивнул:
– Да, доктор Беннелл, ваше тело, как и вся живая материя, содержит сложнейшую картину, которая представляет собою первооснову клеточной жизни. Она складывается из множества электрических силовых линий, сводящих воедино атомы, из которых вы состоите. Это картина, бесконечно более сложная и совершенная, чем любая фотокопия строения вашего тела на атомном уровне в данный момент, картина, которая изменяется с каждым вашим вздохом; каждую секунду в вашем теле происходят бесконечно малые изменения. И именно во сне эти изменения минимальны, поэтому во время сна картину эту можно снимать с вас, передавать, как электрический заряд, от одного тела к другому.
Он снова кивнул.
– Итак, это возможно, доктор Беннелл, и достаточно несложно; эту путаницу электрических силовых линий, которые связывают каждый атом вашего тела, составляя из них каждую клетку, можно понемногу переснимать. А затем, поскольку все типы атомов во Вселенной тождественны – это кирпичики, из которых складывается мироздание, – происходит точнейшее дублирование, атом за атомом, молекула за молекулой, клетка за клеткой, вплоть до мельчайшей царапины или волоска на запястье. А что происходит с оригиналом? Атомы, из которых вы когда-то состояли, теперь неподвижны они ничто, кучка серого пуха. Такое может произойти, действительно происходит, и, как вам известно, уже произошло; однако вы не признаете этого факта. – Он какое-то время всматривался в меня, затем улыбнулся. – Но, возможно, я ошибаюсь, кажется, вы уже признали.
Наступила тишина; все четверо неподвижно наблюдали за Бекки и мною. Он был прав, я верил ему. Я знал, что это правда, хотя трудно было и не хотелось верить, и меня охватывали беспомощность и тоска. Я ощущал кончиками пальцев, совершенно реально жгучую потребность что-то делать и сидел, сжимая и разжимая кулаки. Вдруг бессознательно, безо всякой причины, просто из потребности действовать, делать что-то я протянул руку назад, схватил шнурок от жалюзи и дернул за него. Жалюзи подскочили вверх, загрохотав пулеметной очередью, дневной свет ворвался в комнату, и я повернулся к окну, чтобы присмотреться к толпе покупателей, к магазинам, машинам, к такой обыкновенной картине внизу.
Четверо в комнате не пошевелились – они сидели, глядя на меня. А я напрягал мозг в отчаянных поисках выхода из положения.
Мэнни раньше меня понял, что со мной происходит.
– Ты возьми и брось что-нибудь в окно, Майлз. Это привлечет внимание, люди поднимут глаза и увидят разбитое стекло. Можешь встать у окна и взывать к ним. Но никто не подойдет. – Мой взгляд упал на телефон, и Мэнни добавил: – Возьми трубку, мы тебе мешать не будем. И ты дозвонишься до телефонистки. Но она тебя ни с кем не соединит.
Бекки порывисто спрятала лицо у меня на груди и вцепилась обеими руками в мой пиджак. Держа ее в объятиях, я чувствовал, как ее плечи содрогаются в беззвучном рыдании.
– Чего же вы тогда ждете? – Кровь бросилась мне в голову. – Вы что, пытаете нас?
Мэнни покачал головой, выражая сожаление:
– Нет, Майлз. Никоим образом. У нас нет ни малейшего желания причинить вам зло. Вы же мои друзья! Или были ими. Неужели ты не видишь, Майлз? Мы ничего не собираемся делать – только ждать, а тем временем стараемся объяснить, вынудить вас понять и принять это, сделать так, чтобы для вас все прошло как можно легче. Майлз, – просто сказал он, – мы должны ждать, пока вы заснете. А заставить человека спать – невозможно.
Мэнни посмотрел на меня и тихо добавил:
– Но точно так же невозможно сопротивляться сну. Вы можете отгонять его какое-то время, но в конце концов… вам придется уснуть.
Маленький толстяк у двери, я и забыл о его существовании, вздохнул и сказал:
– Запереть их в камере – все равно уснут. К чему эти уговоры?
Мэнни неприязненно взглянул на него:
– Потому что эти люди – мои друзья. Идите домой, если хотите, мы и втроем справимся.
Толстяк только вздохнул, как я заметил, никто из них не воспринимал оскорблений, и остался на месте.
Мэнни вдруг встал, подошел к нам и посмотрел на меня с выражением сочувствия.
– Майлз, признай же это! Вы прижаты к стене, сделать ты ничего не можешь. Веди себя мужественно и разумно, разве тебе нравится видеть Бекки в таком состоянии? Мне вот никак!
Мы впились глазами друг в друга, и мне как-то не верилось в его гнев.
Тихо, ласково Мэнни сказал:
– Поговори с ней, Майлз. Убеди ее признать правду. Все будет хорошо, поверь мне. Вы совсем ничего не почувствуете. Заснете, а когда проснетесь, будете чувствовать себя точь-в-точь такими, как сейчас, только отдохнувшими. Такими вы и будете. Чему, черт побери, вы сопротивляетесь?
Выждав секунду, он отвернулся и направился к кушетке.
Глава 17
Я медленно погладил Бекки по голове, мягко и ласково, пытаясь как-то успокоить ее. Усталость разливалась по каждой клеточке моего тела; я не был изможден – мы с Бекки какое-то время еще могли держаться, но вряд ли долго. К тому же мысль о сне, о том, чтобы отбросить все заботы и просто заснуть, а потом проснуться таким же Майлзом Беннеллом – эта мысль была опасно привлекательной.
Я посмотрел на Мэнни, который сидел напротив на кушетке, глядя на нас с сочувственным ожиданием. По его глазам видно было, как он хочет, чтобы ему поверили, и мне пришло в голову, нет ли в его словах какой-то непонятной правды. Даже если это было не так, все равно я не мог спокойно ощущать, как насмерть перепуганная Бекки дрожит всем телом возле меня. Я понимал, что могу сделать для нее несколько больше, чем просто так сидеть рядом и гладить ее волосы. Я мог уговорить ее. Я мог принять правду Мэнни, поверить в нее – и своей верой убедить Бекки. Может, это и было решением, как знать.
Размышляя, я крепче обнял Бекки, продолжая перебирать ее волосы. Она не переставала дрожать; усталость овладела моими мыслями и желаниями, и я уж было поддался искушению поверить им и отдохнуть; и вдруг – волю к выживанию подавить невозможно – я понял, что мы будем, мы должны бороться.
Мы должны держаться как можно дольше, до последнего, сопротивляться и надеяться даже тогда, когда никакой надежды уже не будет. Я повернулся к Бадлонгу, пытаясь что-то вспомнить, что-то сказать, надеясь в собственных словах найти поддержку, надеясь, я и сам не знал на что.
– Как это было? – произнес я наконец будничным тоном. – Вся Санта-Мира – как это произошло?
Бадлонг охотно ответил.
– Поначалу в общем-то наобум, – мягко произнес он. – Шары, или коробочки, приплыли сюда. Это могло быть какое угодно место, но в конце концов они очутились именно на ферме Парнелла, на куче мусора, и их первыми попытками было дублирование того, что им встретилось: пустая банка, вымазанная соком когда-то свежих фруктов, сломанная деревянная ручка от топора. Это естественные потери. Они имеют место всегда, когда семена или споры попадают в непригодное для жизни место. Однако несколько других коробочек, – кстати, достаточно было бы одной, – упали, или приплыли, или были занесены ветром или любопытными людьми туда, куда следовало. А потом те, кто был заменен, помогли замениться другим, в первую очередь своим близким. Случай с Вильмой Ленц, вашей хорошей знакомой, типичен: именно ее собственный дядя подложил в подвал коробочку, которая вызвала ее превращение. И именно отец Бекки… – из вежливости он не стал договаривать. – Во всяком случае, как только произошла первая замена, случай перестал решать ход процесса. Только один человек, Чарли Бухгольц, городской контролер газовых и электрических сетей, осуществил около семидесяти замен; у него свободный вход в подвалы, и обычно его никто не сопровождает. Молочники, водопроводчики, плотники действовали в других местах. К тому же, ясное дело, коль уж кто-то в доме становился преобразованным, заменить остальных было делом скорым и несложным.
Он вздохнул с какой-то грустью.
– Безусловно, имели место накладки. Одна женщина видела, как ее сестра спит в кровати, а минуту спустя – процесс еще не завершился – еще раз заметила свою сестру, на этот раз спящей в шкафу в гостиной. Эта женщина просто сошла с ума. Некоторые, те, кто сообразил, боролись. Они сопротивлялись – трудно понять, почему – и это было… неприятно для всех.
В семьях время от времени возникали трудности с детьми: дети ведь иногда очень быстро замечают даже мельчайшие детали. Но в конечном счете все было просто и быстро. Ваша знакомая Вильма Ленц и вы, мисс Дрисколл, очень восприимчивы; большинство же даже не заметило перемен, потому что в общем-то ничего существенного и не было заметно. Ясное дело, чем больше происходит преобразований, тем быстрее идет процесс с остальными.
В его словах я увидел возможность для контратаки:
– Однако какие-то отличия есть, вы сами это сказали.
– Ничего существенного, к тому же это ненадолго.
Но я не хотел уступать, кроме того, мне кое-что пришло в голову.
– Я видел одну вещь в вашем кабинете, – медленно произнес я, припоминая. – Тогда я не обратил внимания, но сейчас вы заставили меня вспомнить это, и я припомнил, что сказала мне Вильма Ленц перед тем, как была заменена. – Все внимательно смотрели на меня. – Вы сказали мне, что работаете над какой-то статьей, проводите какое-то научное исследование, к тому же крайне важное для вас.
– Да.
Я наклонился в его сторону, глядя ему прямо в глаза; Бекки тоже подняла голову, взглянула на меня, потом на Бадлонга.
– Было одно-единственное отличие, по которому Вильма Ленц поняла, что новый Айра не ее дядя. Лишь одно. У него не было эмоций, настоящих человеческих чувств, у этого… который по всем другим признакам выглядел, говорил и вел себя, как Айра; было только воспоминание о чувствах, их имитация.
Я понизил голос:
– И у вас их нет, Бадлонг, вы только помните о них. Вы лишены настоящей радости, страха, надежды, возбуждения – всего. Вы живете в такой же серости, как грязная масса, из которой вы сделаны. – Я оскорбительно усмехнулся. – Профессор, бумаги, которые много дней лежат на столе, приобретают необычный вид. Они утрачивают свежесть, бумага сморщивается и желтеет – то ли от воздуха и влаги, то ли от чего-то еще. Но сразу можно сказать, что документы лежат так уже долгое время. Именно так и выглядели ваши бумаги: вы не прикасались к ним с того самого дня, как перестали быть Бадлонгом. Потому что вас это уже больше не волнует, не интересует; они для вас ничего не значат. Честолюбие, надежды, волнение – всего этого в вас больше нет!
Мэнни! – я повернулся к Кауфману. – «Введение в психиатрию», учебник, который ты планировал написать для колледжа. Черновик его, над которым ты работал каждую свободную минуту, где он, Мэнни? Когда ты последний раз писал или хотя бы смотрел на него?
– Что ж, Майлз, – спокойно ответил он, – значит, ты знаешь. Мы старались сделать это как можно легче для тебя, вот и все. Потому что, когда это позади, все уже не имеет значения, тебя ничто не будет волновать. Майлз, так оно и есть, – он убедительно кивнул, – и это не так уж и плохо. Амбиции, волнения, что в них хорошего? – Я видел, что он в это верит. – Или ты хочешь добавить, что будешь жалеть о заботах и неприятностях, которые исчезнут вместе с ними? Это совсем не так плохо, поверь мне. Еда такая же вкусная. Книги также интересно читать…
– Но не писать, – тихо прервал я его. – Не нужно трудиться, надеяться да и бороться, сочиняя книги. Или испытывать чувства, которыми они проникнуты. Это все исчезает, разве не так, Мэнни?
Он пожал плечами.
– Я не буду возражать тебе, Майлз. Думаю, ты хорошо разобрался во всем.
– Никаких эмоций. – Я произнес это громко, но с каким-то удивлением, обращаясь к самому себе. – Мэнни, – сказал я, потому что мне кое-что пришло в голову, – а способны ли вы любить, иметь детей?
Он быстро взглянул на меня:
– Думаю, тебе известно, что не можем, Майлз. Черт побери, – произнес он, и в его голосе послышалось что-то похожее на гнев, – вот тебе вся правда, ты сам этого хотел. Дублирование не является абсолютным. И не может быть. Это как те искусственные соединения, с которыми забавляются физики-ядерщики – нестойкие, неспособные самостоятельно поддерживать свое существование. Мы не способны долго жить, Майлз. Последние из нас умрут, – он отмахнулся, будто это не имело значения, – лет через пять, не больше.
– Да и это еще не все, – жестко добавил я. – Это касается всего живого, не только людей, но и животных, деревьев, травы, всего, что живет. Так, Мэнни?
Он криво и устало усмехнулся, потом встал, подошел к окну и показал рукой вверх. В небе был хорошо виден серп луны, серебристо-белый в дневном свете. Сейчас мимо него проплывала жиденькая тучка.
– Посмотри на Луну, Майлз, – она мертва. Ни одна крохотная частица не изменилась на ней за это время, что люди ее наблюдают. А разве тебе никогда не приходило в голову задуматься, отчего она представляет собой пустыню небытия? Луна, ближайшая к Земле планета, такая похожая на нее, когда-то даже ее составная часть – почему ее покинула жизнь?
Он замолчал, изучая взглядом молчаливую неизменную поверхность Луны.
– Однако не всегда так было, – мягко продолжал он. – Когда-то она не была мертвой. – Мэнни снова сел на кушетку. – Да и другие планеты, которые вращаются вокруг того же несущего жизнь Солнца, Марс, например. – Он слегка пожал плечами. – Там, в пустынях, есть еще следы существ, когда-то живших на планете. А теперь… очередь Земли. Когда и как все эти планеты будут исчерпаны полностью, не имеет значения. Споры двинутся дальше, снова в космическое пространство, снова плыть – неважно куда и сколько времени.
В конце концов они попадут куда-нибудь. Бадлонг правильно назвал их паразитами. Паразиты Вселенной – которые, кстати, переживут в ней все другие формы жизни.
– Пусть это вас не поражает, доктор, – доброжелательно отозвался Бадлонг. – В конце концов, что вы, люди, сделали… с лесами, которые покрывали континент? А плодородные земли, которые вы превратили в пыль? Вы тоже их исчерпали, а потом – пошли дальше. Вам нечего возмущаться.
Я едва способен был говорить.
– Весь мир, – прошептал я. – Вы собираетесь заполонить весь мир?
Он терпеливо улыбнулся:
– А вы как думали? Этот округ, потом соседний, дальше северная Калифорния, Орегон, Вашингтон, наконец, западное побережье – это процесс, который непрерывно ускоряется – все быстрее, все больше нас, все меньше вас. Затем, достаточно быстро, континент. А потом, конечно, весь мир.
Я снова прошептал:
– Но… откуда они берутся, эти коробочки?
– Их выращивают, безусловно. Мы их выращиваем. С каждым разом все больше и больше.
Я уже не мог сдерживаться.
– Весь мир, – тихо произнес я и сразу же выкрикнул в отчаянии: – Но почему? О, господи, почему?
Если бы он был на это способен, он бы разозлился. Но Бадлонг лишь укоризненно покачал головой:
– Доктор, доктор, вы ничего не хотите понимать. Видимо, до вас еще не дошло. О чем я вам все время толкую? Что делаете вы и почему? Почему вы дышите, едите, спите, занимаетесь любовью и рождаете себе подобных? Потому что это ваша функция, смысл вашей жизни. Других причин нет, да и не нужны они, ни одна не нужна. – Он снова покачал головой, удивляясь моей неспособности уразуметь такую простую истину. – Это крайне раздражает вас, даже угнетает; но что еще делал род человеческий, кроме того, что распространился по всей планете, пока его не стало два миллиарда? Что вы сделали с этим самым континентом, кроме того, что расползлись по нему, пока не заполнили до края? И где бизоны, которые населяли эту страну до вас? Исчезли. Где бродячий голубь, который буквально покрывал небо Америки миллиардными стаями? Последний умер в Филадельфийском зоопарке в 1913 году. Доктор, функция жизни – жить, пока возможно, и всем другим причинам нечего путаться в этом ее назначении. Тут нет никакой сознательной зловредности – разве вы ненавидели бизонов? Мы должны продолжать, потому что мы обязаны это делать, разве это вам не понятно? – Он одарил меня приятной улыбкой. – Это присуще любому животному.
Итак, в конце концов я должен был воспринять правду, какой бы горькой она ни была. Я мог сделать лишь одно – чтобы те последние минуты, которые у нас оставались, прошли для Бекки как можно легче, если только нам разрешат провести их вдвоем.
– Мэнни, – взглянул я на Кауфмана, – ты сказал, что мы когда-то были друзьями, и ты это помнишь.
– Безусловно, Майлз.
– Думаю, что на самом деле ты этого уже больше не чувствуешь, но если ты что-нибудь помнишь, оставь нас тут вдвоем. Заприте дверь моего кабинета, тогда вам придется охранять только дверь в коридор. Только оставь нас сейчас вдвоем, подожди в коридоре, где ты нас не увидишь и не услышишь. Сделай для нас хотя бы это, ты же знаешь, что мы не сможем убежать. Да и как нам спать в вашем присутствии? Для нас это последняя возможность ощутить, что это такое – быть по-настоящему живыми, может, ты и сам что-то из этого помнишь.
Мэнни посмотрел на Бадлонга, и тот небрежно кивнул. Потом Мэнни повернулся к Карлу Микеру – тот лишь пожал плечами. Маленького человечка у двери никто не спрашивал.
– Ладно, Майлз, – неторопливо сказал Мэнни. – Почему бы и нет?
Он кивнул человеку у двери, тот поднялся и вышел. Мэнни направился к массивной деревянной двери моего кабинета, повернул ключ в замке, подергал за ручку, потом снова отпер замок и пригласил нас с Бекки в комнату.