— Я как-то взял с собой оператора с камерой — поснимать административные здания на самой оконечности острова. Мы летели вровень с верхними этажами, в окнах полно зевак, все глазеют на нас и махают, а он знай себе снимает. Потом, прямо над Ист-Ривер, болты крепления расшатались, камера сорвалась с крыла — так и покоится до сих пор где-то на дне реки.
Наконец, летя на север и поднимаясь все выше — две тысячи футов, три? не знаю, — мы повернули к городу, и я увидел картину, которую мысленно вижу и по сию пору: далеко внизу, открытый для меня в это утро, подернутый легкой дымкой, раскинулся город нового столетия, город между двумя другими Нью-Йорками, которые я знал, — и этот город был прекрасен.
Мне ни разу не доводилось летать над Нью-Йорком конца двадцатого столетия, но я видел фотографии, сделанные с самолетов, и они ошеломляющи, особенно мерцающие неземным сиянием ночные виды Нью-Йорка. Но высокие, очень высокие и самые высокие здания, которых так много в центре, совершенно заслоняют город, в котором они построены. Частенько фотограф, нацеливая объектив камеры на Нью-Йорк, не может отыскать там ни улиц, ни людей — одни только сплошные наслоения стен, среди которых город исчезает.
Но сейчас еще все было не так. Под нами, далеко внизу лежала длинная, узкая, до боли знакомая карта Манхэттена, и ее строгие пересекающиеся улицы были испещрены движущимися пятнышками и точками кипевшей внизу жизни. И я начал искать… но что? Все, что мне приходило в голову, — некое подобие каменного корабля, невообразимого корабля с окнами. Тут и там вонзались в небо тонкие указательные пальцы нью-йоркских небоскребов, по большей части одинокие, а потому отыскать их было легко. И словно читая страницу знакомой наизусть книги, мой взгляд скользнул вниз от зеленого четырехугольника Центрального парка, следуя извивам и поворотам Бродвея, и легко отыскал изящную белую башню здания «Таймс», которая одиноко высилась среди других строений, и покуда еще ничто не смело бросать вызов ее высоте. К западу лежал почти нетронутым девятнадцатый век, рассекая карту города длинными полосами коричневых фасадов и черных крыш. Я легко отыскал на Сорок второй улице сияющую новенькую белизну Публичной библиотеки, одновременно увидев мысленным взором книгохранилище — здесь было и его место. Восточное темнело пятно наваленных грудами бревен, тесаного камня и грязных котлованов: там строился вокзал Грэнд-сентрал. Я плыл по воздуху, удобно восседая на упруго натянутой ткани крыла, и смотрел вниз на две полоски двух разных оттенков серого цвета — смыкающиеся реки… провожал взглядом солнечные блики на тончайших ниточках надземки, тянувшихся вдоль обеих сторон города. Потом… да, конечно, это Тридцать третья улица, потому что большой белый квадрат рядом с ней, искрящийся новизной, может быть только Пенсильванским вокзалом. А дальше к востоку, где в один прекрасный день подымется к небесам «Эмпайр стейт билдинг», сейчас были зеленые шпили, купола и трепещущие флагштоки гигантского отеля «Уолдорф-Астория».
Но Фрэнк Коффин видел все это уже не раз, а потому то и дело наклонялся ко мне, чтобы поболтать, засыпать меня вопросами. И покуда он выслушивал мои ответы, мне пришло в голову то, чего он, скорее всего, сам не сознавал: что бы ни попадало в поле зрения Фрэнка, все неизменно оказывалось связанным с авиацией.
Так, значит, я прибыл из Буффало? Ну, очень скоро я смогу летать из Буффало в Нью-Йорк на аэроплане. Как мне понравилось в отеле «Плаза»? Просто замечательно: мой номер выходит окнами на Центральный парк. Фрэнк кивнул — да, это, должно быть, почти так же, как смотреть на парк с аэроплана.
— Фрэнк, — сказал я наконец, — а как бы вы жили, если б появились на свет задолго до аэропланов?
С этими словами я обернулся, чтобы взглянуть на него, и увидел, что глаза у него буквально полезли на лоб.
— Бог мой, — сказал он тихо, — что за чудовищная мысль! Но, по счастью, Сай, этого не случилось. И я скажу вам почему. Я родился на свет для того, чтобы перелететь через Атлантический океан. И я намерен сделать это, Сай. Я хочу быть первым, кто сделает это.
Мне оставалось лишь кивнуть и сказать:
— Что ж, Фрэнк, так и будет.
— О да, конечно — если только мне удастся добыть денег. Мне нужны более мощные моторы. И аэроплан побольше. И защита от непогоды. Сай, от Нью-Йорка до побережья Ирландии тысяча восемьсот восемнадцать миль. — Он не шутил! Он всерьез обдумывал все это! — Со скоростью сорок пять миль в час я бы мог одолеть это расстояние за сорок часов. Я узнал, что с июня по сентябрь, — руки Фрэнка лежали на рычагах, ноги часто и осторожно нажимали на педали, но мыслями он был далеко отсюда, — с июня по сентябрь в этих широтах дует преимущественно ветер с запада, и это прибавит мне скорости — лишних двадцать — тридцать миль в час. — Он знал все и не ошибался. — Вылетев, я не смогу садиться на воду, но я твердо верю, что с двумя моторами, один из которых можно будет завести, если откажет другой, с двумястами галлонов бензина этот полет может завершиться удачно. Мы ведь кое-чему учимся, Сай. Мы все постигаем риск, который таит в себе воздухоплавание. Я научился быть осторожным, когда лечу на небольшой высоте над городскими улицами; воздушные потоки, которые поднимаются над городом, могут быть опасными. Мы должны учиться; и в тот день, когда человек полетит над Атлантикой, ему понадобится… знаете что? Предусмотрительность. Тщательная подготовка. Терпение. Все эти добродетели и еще многие другие.
Я кивал в такт его словам, мысленно говоря: «Фрэнк, в эти дни уже живет один мальчик…» Где? Где может быть сейчас, в эту минуту, Чарльз Линдберг? [25] Этого я не знал, но продолжал мысленную речь: «Ты не сможешь сделать этого, Фрэнк. Скорее всего, не сможешь. Но мальчик, который исполнит твою мечту, вероятно, уже знает твое имя».
Далеко внизу нескончаемым равномерным потоком тянулись новые здания — отели, многоквартирные дома, еще Бог весть что; и все же это по-прежнему был все тот же невысокий, уютный, хорошо видимый город. Прямо впереди — мы летели сейчас почти над самой Пятой авеню — лежал квадрат Мэдисон-сквера, в котором покуда недоставало одного угла, и я не стал поворачивать голову туда, где восточной него лежал Грэмерси-парк. А потом под нами… ну да! Да, да, да, Боже мой, да! Вон там, на пересечении Бродвея и Пятой авеню, готовое вот-вот тронуться в плавание, вдруг предстало моим глазам то самое чудо, которое видел Z: гордый прямой профиль, так похожий на силуэт самой «Мавритании». Да, это был именно корабль «из камня и стали», неуклонно наплывавший на нас, словно он и впрямь двигался. Разумеется, Z был прав: просто немыслимо называть такого красавца обыденным именем «Флэтирон-билдинг» [26].
Мы летели над Манхэттеном к зеленому пятну в форме шлепанца — это был Юнион-сквер; в последний раз я видел его, когда вместе с Джулией и Вилли смотрел ночной парад. Навстречу нам скользил, уплывая назад, лабиринт ранних улочек Манхэттена: коротких, кривых, извивающихся; строгая упорядоченность улиц выше Четырнадцатой осталась позади. Я взглянул на Фрэнка, кивая и улыбаясь в знак того, насколько мне все это по душе. И он улыбнулся в ответ со снисходительным пониманием человека, который видел эту картину много раз, но неизменно готов снова и снова показывать ее другим.
Узкий силуэт колокольни церкви Святой Троицы все еще одиноко чернел в небе… Затем Фрэнк кивком указал на восток, и мы начали полого и довольно быстро снижаться к городу — улицы, расширяясь, неслись навстречу, разноцветные точки стремительно увеличивались, превращаясь в людей. Видимо, Фрэнку захотелось немножко попугать меня. Я почувствовал, как ремень врезался в тело — аэроплан накренился, поворачивая и одновременно продолжая снижаться. Мелькнули мачты серого военного корабля, стоявшего на якоре у бруклинского берега, а мы все неслись вниз, продолжая поворот, и плоская серая гладь Ист-Ривер расширялась нам навстречу.
Мы перешли в горизонтальный полет, когда до воды оставалось никак не больше двадцати футов. Фрэнк лишь на долю секунды оторвал глаза от реки, чтобы украдкой бросить взгляд на меня; я должен был испугаться, и я испугался, да еще как! Потому что прямо впереди — и я пришел в ужас, поняв значение этого взгляда Фрэнка — парил Бруклинский мост… и аэроплан должен был пролететь под ним!
Секундой позже аэроплан нырнул ниже и торжествующе проскользнул под мостом. А затем Фрэнк вынырнул из-под моста — прямо над трубой буксира. И выхлоп обжигающего пара, вырвавшийся из трубы, подхватил наш хрупкий маленький воздушный змей и затряс, затряс его, беспомощного, изо всей силы, как терьер трясет пойманную мышь.
Фрэнк что есть силы давил на рычаги, пытаясь вернуть управление машиной, но получалось это у него с трудом. Мы едва не рухнули, пролетев близко, дьявольски близко от воды. Лицо Фрэнка окаменело, он вцепился в свой крохотный самолетик, а тот трясся, подпрыгивал, никак не желая подчиниться рулю и выйти из опасного спуска, и ремень глубоко впивался в мое тело.
И вдруг все кончилось. Мы не разбились, не грянулись что есть силы о воду, но взмыли вверх по точной и изящной дуге, уже вне опасности.
Я обрел дар речи.
— Фрэнк, — сказал я, — расскажите-ка мне еще раз о перелете через Атлантику. О тщательной подготовке. О предусмотрительности. Об осторожности. Обо всех этих добродетелях, которые так необходимы авиатору.
— Извините, — пробормотал Фрэнк. — Ради Бога, Сай, извините меня. Я вел себя как последний дурак. — И прибавил, вдруг обозлившись на себя: — Обычно я летаю совсем не так!
Аэроплан снизился к пирсу А, легко коснулся воды и медленно двинулся к плоту.
— Но в тот день, когда человек будет готов лететь через Атлантику, ему конечно же понадобится тщательная подготовка. И скрупулезная предусмотрительность. И безграничная выдержка. Все это, Сай, все эти добродетели. Но в последний миг, когда он поднимется на аэроплан и окажется лицом к лицу с Атлантическим океаном, — тогда ему будет нужна и самая чуточка безудержного безрассудства.
19
Эту программку в обмен на два билета на «Грейхаунд» подала мне «гибсоновская девушка» — идеальная американка, какой изображал ее на своих рисунках Чарльз Гибсон, стройная, с узкой талией и пышной прической «помпадур». На ней было серое форменное платье с большим белым воротничком, огромный галстук-бабочка и значок с надписью: «Билетер». Она провела нас с Джоттой на наши места в партере, и когда мальчик лет двенадцати в красной курточке с латунными пуговицами прошел между рядов, продавая длинные тонкие коробочки мятных шоколадок, я купил у него коробочку.
Я огляделся: люди заполняли все проходы между рядами, понемногу разбредаясь по местам. Где-то среди них должен появиться Z, может быть, уже появился; вполне вероятно, что в этот миг я как раз смотрю на него. По всему зрительному залу великолепные женщины с пышными прическами, в платьях с высокими воротничками рассаживались, снимая свои неправдоподобно огромные шляпы — осторожно, приподнимая шляпу обеими руками, как это сделала и Джотта. На ней было длинное светлое платье и розовая шляпа добрых десяти футов в диаметре. Мужчины во всем зале выглядели почти одинаково: жесткие воротнички, коротко подстриженные волосы, чаще всего разделенные на прямой пробор; некоторые носили пенсне. Носит ли Z пенсне? Я так не думал, но и это вполне вероятно.
Сцену закрывал тяжелый и длинный красный занавес, окаймленный снизу массивной золотой бахромой длиной по меньшей мере в фут; на его бархатных складках лежали тени от огней рампы. Есть ли в этом зале человек с душой настолько зачерствевшей, что она не затрепещет в те мгновения, когда таинственный занавес вот-вот взовьется над сценой? Хоть я и помнил, что в будущем театральный занавес исчезнет, оставив зрителя одиноко таращиться в пустоту.
Джотта, сидевшая рядом со мной, изучала свою программку; я заглянул в свою, посчитал и повернулся к Джотте:
— Послушайте, здесь заняты целых двадцать шесть актеров!
На нее, однако, этот факт не произвел впечатления. Я подсчитал и сцены: целых шесть! Но теперь уже ничего не сказал, хотя сам был очень доволен. Мне надоели пьесы с одними и теми же декорациями, и тем более надоели пьесы, в которых участвуют только два актера.
Затем я заговорил об Уилсоне Мизнере, который был одним из авторов пьесы, а в жизни был изрядным плутом и мошенником. Джотта слушала с интересом, и мне это доставило немалое удовольствие. Мне приятно было ее общество. Мне нравилась Джотта и нравились люди, которым по душе Уилсон Мизнер. Он побывал на Юконе во времена золотой лихорадки, но не бродил по Аляске в снег и мороз, а в тепле играл в покер с золотоискателями и по большей части выигрывал. Однажды он играл в карты в каком-то юконском салуне, по совместительству — публичном доме, и какой-то мужчина вбежал туда с криком: «Кто-то оскорбил Голди!» И Мизнер, сдавая карты, осведомился: «Во имя Господа, как ему это удалось?»
Настал волшебный миг: огни в зале начали постепенно гаснуть, и вот уже спустилась кромешная темнота — если не считать газовых рожков под красными надписями «Выход». Затем, вызывая извечный трепет, взвился занавес, открывая на сей раз то, что в моей программке значилось как «Пансион в Сан-Франциско». Мы увидели скудно обставленную спальню: единственное окно, шкафчик, железная кровать… и Инь Ли, который стелил постель.
Что можно сказать об Инь Ли, кроме того, что я сидел в театре 1912 года и потому Инь Ли именовался здесь не «китаец», а «китаеза»? Мы сразу поняли, кто он такой, по раскосым подведенным глазам, желтой коже, черным матерчатым шлепанцам и знаменитой косичке, которая спускалась до пояса. И в тот же самый миг, когда мы увидели, как он небрежно стелет постель, по зрительному залу пробежал не то чтобы смех — ничего смешного он пока не делал, — но негромкий предвкушающий смешок, потому что… словом, потому что это был китаеза.
— Инь! — позвал из-за кулис женский голос, и Инь тотчас с отупелым видом поднял глаза, но не отозвался. Он нечаянно уронил подушку, неуклюже наступил на нее, вызвав смех в зале. Затем вошла миссис Феджин — домовладелица, как сообщила мне программка.
— Ты почему не приходишь, когда я тебя зову?
— Моя стелить постель.
— Ты в этом смыслишь меньше, чем свинья в апельсинах.
— Моя уходить! — Он скрестил руки на груди.
— Что, прямо сейчас?
Инь задумался.
— Скоро! — объявил он, вызвав новый приступ смеха у зрителей.
— Ладно, а пока что пойди прибери мою комнату.
И Инь удалился, распевая писклявую китайскую песенку — или, во всяком случае, то, что могло сойти за писклявую китайскую песенку, а мы опять засмеялись.
Вошла Клэр — это была ее спальня, — и я схватился за программку, потому что актриса была настоящая красавица: звали ее Элис Мартин. Она начала рассказывать миссис Феджин о своих бедах, и мы узнали, что она вышла замуж за мошенника по кличке Грейхаунд, который бросил ее и вообще дурно обращался с нею, хотя она до сих пор его любит. Однако я начал терять нить сюжета, потому что слушал не столько то, что они говорили, сколько то, как странно звучат их голоса. И сообразил, что без микрофонов голоса актеров доходят до наших ушей и в самом деле странно — их тотчас поглощают несколько сотен зрительских тел. В этом забавном приглушенном звуке, плоском и лишенном эха, было что-то на редкость притягательное — то, что делало присутствие актеров на сцене в высшей степени реальным, жизненным.
Кроме того, я с нетерпением ждал остроумных реплик в мизнеровском духе, но покуда так ни одной и не услышал. Клэр и миссис Феджин удалились, вошли Инь и Макшерри, и мы узнали, что Макшерри — перевоспитавшийся карточный шулер, ныне детектив, влюбленный в Клэр, и так далее.
— Миссис Феджин в спальня, — сказал Инь. — Вы подождать.
— Что ж, может, тогда ты мне кое-что расскажешь, — сказал Макшерри и извлек большой лист красной бумаги — таким образом, чтобы зрители увидели, что листок исписан китайскими иероглифами.
Инь глянул на листок:
— Моя не знать.
— Очень плохо, — сказал Макшерри. И вдруг рявкнул: — Сим юп тонг!
Инь тотчас отреагировал на эти слова, потому что оказалось, что это приказ его тонга [27], которому нельзя не подчиниться. Мгновенно став образцом услужливости, перепуганный до полусмерти Инь завопил: «Ни ха лимья!», или что-то в этом роде, схватил бумагу и, повернувшись с ней лицом к зрителям, молча прочел написанное, водя головой вверх-вниз, покуда его взгляд пробегал по вертикальным столбцам иероглифов.
— Ну, теперь ты знать?
— Мочь быть.
Макшерри завернул левый рукав, продемонстрировав шрам на запястье. Инь Ли посмотрел на шрам, заглянул в красный листок, снова глянул на запястье Макшерри, явно сличая шрам с его описанием.
— Этот китаеза родом из Миссури, — сообщил залу Макшерри.
Уилсон Мизнер? Знаменитое остроумие? Я отказывался так думать. Глянув на красный листок, Макшерри заметил:
— Смахивает на счет за порванную рубашку.
Когда Макшерри спросил, где муж Клэр, Инь сказал:
— Он заходить скоро.
На что Макшерри ответил:
— Для китаезы «скоро» — это и «через минуту», и «через сорок лет». Что ты имел в виду?
— Он заходить вчера. Одна час.
— А когда было «позавчера»?
— Семь неделя.
Что ж, зрителям это понравилось. А я тоже был зрителем и потому смеялся вместе со всеми. Но все же…
Миссис Феджин и Макшерри развивали сюжет: он пришел сюда, чтобы помочь Клэр, потому что сам любит ее. Далее шла реплика, которую саркастически процитировали в прочитанной мной рецензии в «Таймс». Макшерри, резко высказываясь о муже Клэр, Грейхаунде, заявил: «Мужчина, который не способен сам сойти с кривой дорожки, не сделает этого и ради женщины после того, как заполучит ее!»
— Как это верно! — воскликнула на сцене миссис Феджин, и я украдкой глянул на Джотту, на сидевших рядом зрителей. Они улыбались, явно наслаждаясь пьесой, но не больше, чем я, принимали всерьез подобные реплики.
Раза два в той же самой сцене, когда Макшерри был охвачен сильными переживаниями по поводу своей любви к Клэр, он проделывал трюк, который сильно озадачил меня. Он поворачивался спиной к залу и сутулился — никогда прежде я не видел, чтобы актеры так поступали на сцене. По всей видимости, это был современный актерский прием: демонстрировать чувства настолько сильные, что приходится прятать лицо. Я слыхал, что балерины во время своих невероятно тяжелых физически выступлений используют тот краткий миг, когда оказываются спиной к залу, чтобы ловким движением кисти смахнуть пот с лица, а затем грациозно откинуть руку, стряхивая капельки пота. И сейчас мне подумалось, что Макшерри, вполне возможно, стоя спиной к зрителям, корчит гримасы.
Когда разговор между ним и миссис Феджин закончился, вошел Инь Ли с метелкой:
— Моя убирать?
Миссис Феджин в изумлении попятилась:
— Впервые в жизни он сам просится поработать!
Когда Макшерри и миссис Феджин ушли, Инь начал мести все медленнее, его метелка уже еле двигалась, больше не касаясь пола — этакий китайский ленивец.
Уже в первом акте был предельно ясно изложен весь сюжет пьесы: шайка мошенников, среди которых одна женщина, плывет в Европу, собираясь на борту ободрать как липку некое богатое семейство. Я гадал, уж не известно ли самому Уилсону Мизнеру, как обстряпываются подобные делишки. Мне чрезвычайно понравились клички мошенников: Грейхаунд, Алекс Шептун, Морской Котенок и Бледнолицый Кид — почему его прозвали так, я понял сразу, как только он появился на сцене, — лицо у него было пунцово-красным.
— Тебе это плавание пойдет на пользу, Кид, — сказал ему Морской Котенок.
— Это почему же?
— На первоклассном судне, знаешь ли, принято носить приличную одежку, есть вилкой и переодеваться на ночь!
— Да я всем этим штукам за неделю выучусь! — воскликнул Кид, и я рассмеялся, кивнув собственным мыслям — в этой реплике чувствовался грубоватый почерк Мизнера. Но вообще у меня создалось впечатление, что пьесу состряпали после хорошего обеда, подкрепляясь горячительными напитками.
Я изо всех сил постарался не читать в программке описание сцены — я ждал небольшого сюрприза и получил его в начале второго акта, когда поднялся занавес и на сцене оказалась палуба корабля. Это было великолепно.
Там было все: одни пассажиры читали в раскладных креслах на палубе, другие, опираясь на перила, любовались морем и нарисованным на заднике небом в облачках; были там весьма натуральная спасательная шлюпка и радиорубка; была даже пара, игравшая в традиционную для морских путешествий игру с бросанием колец. А когда я все же заглянул в программку, я прочел, что это "штормовая палуба судна флота его королевского величества «Мавритания». Я из тех, кого приводят в восторг старые трансокеанские лайнеры, кто любит читать о них и часами разглядывать их фотографии, пытаясь вообразить, каково было путешествовать на таком гиганте. А уж «Мавритания» пользуется, наверное, наибольшей любовью у поклонников великолепия старинных лайнеров… Но неужели палуба «Мавритании» и вправду выглядит именно так? Я подался вперед, пожирая глазами декорации, и… а впрочем, кто знает? Но картина выглядела совершенно реальной, даже палуба, казалось, принадлежит самому настоящему кораблю.
То, что все актеры на сцене были в головных уборах, отнюдь не казалось зрителям странным; никто в те дни не выходил из дома с непокрытой головой. Компания с американскими флажками — сверхпатриотичные провинциалы из Лаймы, штат Огайо, — это и есть та богатая семейка, к которой мошенники намерены подкатиться с поддельным рекомендательным письмом.
Вдруг мы все так и подпрыгнули в своих креслах — из радиорубки, торчавшей на сцене, внезапно брызнула морзянка! Зрители уселись, не сводя глаз с рубки: беспроволочная связь на море была еще в новинку в этом мире, и звуки морзянки звучали свежо и волнующе. Извержение ритмичных попискиваний прекратилось, все пассажиры смотрели на радиорубку. В тот же миг из нее выскочил человек в морской форме, размахивая листком бумаги.
— Радиограмма! — кричал он. — Радиограмма для Фостера Аллена! Радиограмма для мистера Аллена!
И поспешил прочь, на поиски мистера Аллена.
Я решил, что это отличный прием; и на протяжении всей пьесы то и дело, порой согласно развитию сюжета, а порой просто так, звучало волнующее попискивание морзянки, неизменно застигая зрителей врасплох и доставляя им немалое удовольствие.
Я начал подозревать, что Бледнолицый Кид — не просто творение, но любимое детище Уилсона Мизнера, — именно с ним по большей части были связаны реплики, в которых мне чудился мизнеровский юмор. На палубе, пытаясь завязать разговор с хорошенькой молодой пассажиркой по имени Этта, он долго и натужно искал подходящую тему и наконец выдавил: «А вы видели море?»
А позднее, играя с той же Эттой в шаффлборд [28], он справился совсем неплохо, если учесть, что играл он впервые в жизни. Где же он этому научился? — удивлялась Этта.
— Да я частенько играю, — сказал Кид, — дома, на лужайке.
— На лужайке? Неужели у вас диски скользят по траве?
— Да нет, конечно, — отвечал Кид, поспешно соображая. — Мы их… э-э… катаем.
Потом он спрашивал у Морского Котенка:
— А что, ты не можешь добыть для этого дела адвоката?
— Само собой! — отвечал тот. — Да я могу добыть такого адвоката, что тот затопит всю эту посудину только за оплату судебных издержек. — И добавлял: — Когда настанет черед лжесвидетельства, он тебя обучит, как это и положено делать первоклассному адвокату.
Когда какой-то пассажир спросил у Кида, где он думает остановиться в Лондоне, Кид ответил:
— В Вестминстерском аббатстве.
По-моему, мне удалось заметить еще одну сторону странного и противоречивого Мизнера в сцене на палубе между Макшерри и детективом, который находился на борту, чтобы помочь тому расправиться с мошенниками. Прозвучал обеденный гонг, пассажиры ушли, и второй детектив, разговаривая с Макшерри, заметил что-то во внутреннем кармане его пальто. Он протянул руку и постучал пальцем по карману со словами: «У вас здесь, похоже, шуршики с зеленого сукна?» Что?! Я никогда не слышал ни о чем таком, и другие зрители, думаю, тоже. Но ведь «шуршики с зеленого сукна» не могли быть просто выдумкой, верно? Макшерри ответил: «Я гоняю их время от времени, когда надо поразмыслить, но больше не играю». А когда детектив удалился, Макшерри присел, вынул из кармана великолепную маленькую колоду карт, распечатал ее и разложил на колене зелеными рубашками вверх. Его задумчивый взгляд устремился на море, а руки между тем сами собой беспрерывно и бегло тасовали колоду. Кто же станет носить с собой запечатанную колоду карт только ради того, чтобы «погонять их время от времени»? Никто, кроме человека, практикующего карточное шулерство. Появилась ли эта деталь из богатого и причудливого прошлого самого Уилсона Мизнера? Бьюсь об заклад, что так оно и было. Но сейчас, следя за действиями Макшерри, я и сам мечтал о «шуршиках с зеленого сукна». Из радиорубки запищала морзянка, Макшерри вскочил, и пьеса продолжалась.
Акт второй закончился, зажегся свет в зале, и зрители хлынули в фойе размяться в антракте и освежиться каким-то розовым напитком. Затем все вернулись на свои места, и занавес стремительно взвился, открыв нашему взору самую что ни на есть настоящую игру в покер в прокуренной каюте с иллюминаторами на заднике.
«Таймс» в предварительной рецензии писала: «Этот покер — сущее наслаждение», — и так оно и было. Потому что игра была реальна до мельчайших деталей, взятая целиком — в этом я был уверен — из жизни самого Уилсона Мизнера. Мужчины сняли пиджаки, расстегнули жилетки и, попыхивая настоящим дымом настоящих сигар, разговаривали как самые настоящие игроки в покер. «Неплохой был выигрыш, а?» — говорил осклабившийся победитель, загребая к себе ставки, и проигравший с кислым видом отвечал: «Вы бы еще о всемирном потопе вспомнили!» Один игрок, бросив на стол свои проигрышные карты, с отвращением проворчал: «Додеритесь без меня!» Какой-то мужчина обошел вокруг его кресла, чтобы отогнать невезение. Один игрок спрашивал у другого: «Вы вообще когда-нибудь торгуетесь?» — «Само собой, — отвечал тот, — когда нет другого выхода». Смотреть на игроков на сцене, собравшихся за шестиугольным покерным столом в сцене «Карточная комната: вечер того же дня» было все равно что следить за настоящей игрой. Они говорили и делали именно то, что говорят и делают реальные игроки в покер. «С этаким добром и рта не раскроешь», — сказал один игрок о своих картах. Другой, чья очередь была сдавать, принялся собирать сброшенные карты, раздраженно прикрикивая: «Подавайте карты! Живо, живо! Карты!» — «И дух перевести нет сил», — сказал еще один проигравшийся. Другой игрок, более удачливый, выкладывая на стол выигрышные карты, подал реплику, которая, по всей вероятности, останется бессмертной, пока существует покер: «Три монарха кроют все!» Беспрерывно звучали оскорбления, без которых не обходится ни одна игра. «Эй, вы же не печенье раздаете!» Эта чудесная сцена в духе Уилсона Мизнера завершилась, когда Макшерри, применив свой прежний опыт карточного шулера, освеженный недавними упражнениями с «шуршиками с зеленого сукна», перехитрил мошенников, сдав карты из середины колоды.
Красный бархатный занавес опустился над кульминацией сцены: мошенники одурачены Макшерри, простак сгребает свой гигантский выигрыш. А потом — я подсчитал — последовали семь вызовов именно за эту сцену, когда пьеса еще не закончилась! Каждый актер выходил под все более оглушительные аплодисменты; шестым вышел на поклон простак — с полными пригоршнями денег, которые он только что выиграл, что привело зал в неистовство. И наконец последним вышел Макшерри, и тут мы устроили ему настоящую овацию: ведь это он только что одурачил мошенников! Затем аплодисменты понемногу стихли, зрители улыбались, зал гудел: «Что за прелесть эта сцена!»
Начался четвертый акт, занавес поднялся под волнующее попискивание морзянки — «Полночь на штормовой палубе» — и пьеса довольно быстро двинулась к финалу. Наконец — шайка мошенников уже была обведена вокруг пальца бывшим карточным шулером Макшерри — Грейхаунд то; ли прыгнул, то ли свалился за борт, и мы стали свидетелями последнего и наилучшего сценического эффекта в пьесе. Мы увидели прыжок… затем долгих две секунды царило молчание, все, кто ни был на штормовой палубе, в ужасе смотрели за борт, ему вслед… а потом мы услышали всплеск! Услышали, а мгновение спустя увидели, как над бортом, за перилами взметнулся фонтан самой настоящей воды! И — блестящий штрих — этот фонтан взлетел чуть дальше по борту, потому что, видите ли, судно двигалось! «Человек за бортом!» — крикнул кто-то, моя красавица Клэр очутилась в объятьях Макшерри, и занавес пошел вниз под — не спрашивайте меня почему — чудесное драматическое попискивание морзянки. А затем, впервые за всю пьесу, стены зала сотряс внезапный оглушительный рев — это гудок лайнера раз за разом взревывал под нетерпеливый писк морзянки, покуда золотые кисти занавеса опускались все ниже и ниже. Лучше этого гудка ничего нельзя было выдумать, и мы выли, мы бесновались от восторга. За одно это мы отбили бы себе ладони, даже если б не видели самой пьесы.
Однако я не забыл, зачем пришел сюда. Выхватив из-под сиденья свою шляпу, я поднялся в проходе и, согнувшись в три погибели, начал пробираться прочь по темному партеру; могучий рев корабельного гудка и искрящиеся звуки морзянки словно подгоняли меня, придавали моему уходу драматический, волнующий трепет. Z должен быть там, снаружи. Он будет там, я точно знал это! Через считанные минуты он выйдет на улицу, и я буду поджидать его там, чтобы увидеть его лицо.
Я пробежал по изразцовому полу фойе, где было пусто, если не считать двух; болтавших «гибсоновских девушек», и — первым из всего зрительного зала — оказался на тротуаре перед «Никербокером». Где-то здесь, быть может, всего в квартале от меня, шла мне навстречу Голубиная Леди.
Какой-то мужчина вышел из театра, мельком глянул на меня, поправил котелок и пошел прочь.