Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Адам Дэлглиш - Женщина со шрамом

ModernLib.Net / Филлис Дороти Джеймс / Женщина со шрамом - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Филлис Дороти Джеймс
Жанр:
Серия: Адам Дэлглиш

 

 


Филлис Дороти Джеймс

Женщина со шрамом

Эту книгу я посвящаю издателю Стивену Пейджу и всем моим друзьям, старым и новым, в Издательском доме «Фабер и Фабер», в ознаменование сорок восьмой годовщины моего непрерывного пребывания в числе его авторов.

ОТ АВТОРА

У графства Дорсет замечательная история, там расположено множество старых замков, однако тот, кто отправится в путешествие по красивейшим местам графства, не отыщет ничего похожего на Шеверелл-Манор. Он и все те, кто с ним так или иначе связаны, как и все прискорбные события, имевшие там место, существуют лишь в воображении автора книги и ее читателей и ни в прошлом, ни в настоящем не имеют отношения к кому-либо из ныне живущих или когда-либо живших лиц.

Ф.Д. Джеймс

Книга первая

21 ноября – 14 декабря

Лондон, Дорсет

1

Двадцать первого ноября, в свой сорок седьмой день рождения, за три недели и два дня до того, как ее убили, Рода Грэдвин отправилась на Харли-стрит с первым визитом к пластическому хирургу. Там, в кабинете врача, где, казалось, вся обстановка была рассчитана на то, чтобы внушить доверие и умерить опасения, она приняла решение, которому суждено было неотвратимо привести ее к смерти. В тот же день, несколько позже, ей предстоял ленч в «Айви». Время этих двух встреч распределилось удачно по счастливой случайности. Доктор Чандлер-Пауэлл не смог предложить ей более раннюю дату для первого визита, а ленч с Робином Бойтоном, назначенный на двенадцать сорок пять, был заказан за два месяца до этого дня: никто не мог бы надеяться получить столик в «Айви» по первому требованию. Рода не считала, что какая-либо из этих двух встреч устроена ради ее дня рождения. Об этой подробности ее личной жизни, как и о многом другом, она никогда не упоминала. Она сомневалась, что Робин мог узнать дату ее рождения, да ее и не очень обеспокоило бы, если бы так случилось. Она знала, что ее уважают – более того, считают выдающейся журналисткой, но понимала, что ее имя вряд ли может появиться в публикуемом в «Таймсе» списке вип-персон, отмечающих свой день рождения.

К хирургу на Харли-стрит Рода должна была явиться в одиннадцать пятнадцать. Обычно, договорившись о встрече в Лондоне, она предпочитала хотя бы часть пути пройти пешком, однако сегодня заказала такси на десять тридцать. На поездку из Сити не требовалось бы сорока пяти минут, но движение транспорта на улицах Лондона было непредсказуемо. Рода вступала в чуждый ей мир, и ей не хотелось с самого начала портить отношения со своим хирургом, опоздав на эту их первую встречу.

Восемь лет назад Рода арендовала дом в Сити – один из узкого ряда террасных домов[1] в небольшом дворе, в самом конце улочки Абсолюшн-элли, совсем рядом с Чипсайдом. Стоило ей переехать туда, как она поняла, что это именно та часть Лондона, где ей всегда будет хотеться жить. Аренду она взяла надолго, к тому же с условием о возможности ее продления; она даже купила бы этот дом, но знала, что его никогда не выставят на продажу. Однако тот факт, что дом никогда не будет по-настоящему, полностью ее домом, вовсе не огорчал Роду. Большая часть дома была очень старой – относилась к семнадцатому веку. В нем сменилось множество поколений, здесь люди рождались, жили и умирали, не оставляя после себя ничего, кроме своих имен на пожелтевших листках старинных договоров об аренде, и Рода ничего не имела против того, чтобы оказаться в их компании. Хотя комнаты нижнего этажа, с окнами в решетчатых переплетах, были темноваты, зато наверху окна ее кабинета и гостиной смотрели в небо, из них открывался вид на башни и шпили Сити и дальше – на то, что за ними. Железная лестница вела с узкого балкона четвертого этажа на изолированную от других крышу, где располагался целый ряд терракотовых цветочных горшков и где в ясные воскресные утра Рода могла усесться с книгой или газетой, наслаждаясь священным днем отдохновения: утро плавно перетекало в полдень, а тишину и покой начала дня нарушал лишь знакомый перезвон церковных колоколов Сити.

Город в городе – Сити, раскинувшийся внизу, – настоящий мавзолей, возведенный над бесчисленными слоями костей, что на много веков старше тех, которые лежат под такими городами, как Гамбург и Дрезден. Не это ли знание легло в основу той мистической тайны, что так влекла Роду к Сити, тайны, которая сильнее всего ощущалась в наполненные звучанием колоколов воскресные дни, во время ее одиноких прогулок по запрятанным в его глубине и еще неведомым ей узким улочкам и площадям? Время зачаровывало ее с самого детства: его очевидная способность идти с разной быстротой, разрушения, которые оно наносило уму и телу, ее собственное ощущение, что каждый момент, все до единого моменты, прошедшие и те, что приходят, – сливаются в иллюзорное настоящее, которое с каждым вздохом превращается в неизменяемое, неразрушимое прошлое. В лондонском Сити эти моменты были схвачены и запечатлены в кирпиче и камне, в храмах, памятниках и в мостах, перекинувшихся над серо-коричневой вечнотекущей Темзой. Весной и летом Рода часто выходила ранним утром, часов в шесть, тщательно запирая за собой дверь, вступая в тишину, более глубокую и таинственную, чем просто отсутствие шума. Порой, когда она бродила вот так, в полном одиночестве, ей казалось, что звук ее собственных шагов приглушен, словно она боится разбудить мертвых, когда-то прошедших по этим же улицам и познавших эту же тишину. Она знала, что, как всегда в конце недели, всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, туристы и толпы праздного люда хлынут на Миллениум-Бридж, переполненные речные пароходы с величественной неуклюжестью отойдут от причалов, и ставший общедоступным Сити забурлит громкоголосым весельем.

Но никогда ничего подобного не проникало в Сэнкчури-Корт. Дом, который она выбрала, не мог бы более отличаться от тесного таунхауса с вечно задернутыми шторами на Лабурнум-гроув, в восточном пригороде Лондона Силфорд-Грин, где родилась Рода и где она прожила первые шестнадцать лет своей жизни. И вот теперь она собиралась сделать первый шаг по тропе, которая могла привести ее к примирению с теми годами или – если примирение окажется невозможным – по меньшей мере к освобождению от разрушительной власти тех лет.

Ну а сейчас восемь тридцать, Рода – у себя в ванной. Выключив душ и обернувшись полотенцем, она подошла к зеркалу над раковиной. Протянула руку, провела ладонью по запотевшему стеклу, наблюдая, как появляется там ее лицо, бледное и анонимное, словно на закоптившейся картине. Прошло много месяцев с тех пор, как она намеренно трогала шрам. Теперь Рода медленно и осторожно провела подушечкой пальца сверху вниз, по всей его длине, касаясь серебристо поблескивающей гладкой глубины и твердых, бугристых краев. Положив левую ладонь на щеку, она попыталась представить себе незнакомку, которая всего через несколько недель станет смотреться в это самое зеркало и увидит там свое второе «я», но незавершенное, ничем не отмеченное, возможно, лишь с тонкой белой полоской там, где раньше тянулась эта морщинистая щель. Пристально вглядываясь в воображаемое лицо, которое казалось ей лишь бледным палимпсестом[2] ее прежнего «я», Рода принялась медленно и методично разрушать тщательно возведенную систему защиты, позволив тяжкому прошлому беспрепятственно ворваться в ее память и бурливым ручьем, быстро превратившимся во вздувшуюся половодьем реку, захлестнуть ее мысли.

2

Рода снова видела себя в той небольшой задней комнате дома, которая служила семье и кухней, и гостиной, где она и ее родители, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи, стойко перенося добровольное изгойство. Передняя комната с большим эркером предназначалась для особых случаев, для семейных праздников, которых вовсе не бывало, и для гостей, которые никогда не приходили. Тишина этой комнаты слабо пахла лавандовой полировкой для мебели, воздух был затхлый и казался девочке таким зловещим, что она старалась его не вдыхать. Она была единственным ребенком запуганной, беспомощной матери и пьяницы отца. Именно такое определение она и дала себе больше тридцати лет назад и до сих пор от него не отказалась. Ее детство и отрочество проходили под знаком стыда и вины. Периодические приступы пьяной агрессивности отца были непредсказуемы. Нельзя было спокойно приглашать к себе школьных подруг, нельзя было праздновать дни рождения или встречать Рождество, собирая гостей, – это было небезопасно. И поскольку никого в дом не приглашали, то и Рода никогда не получала приглашений. Школа, в которой она училась, была женской, девочки дружили активно; знаком особого расположения было приглашение в гости с ночевкой в доме подруги. Но ни одна гостья никогда не ночевала в доме № 239 по улице Лабурнум-гроув. Такая изолированность не тревожила Роду. Она понимала, что много умнее своих соучениц, и смогла убедить себя, что не нуждается в компании подруг, интеллектуально ее не удовлетворяющих; она понимала и то, что такая компания ей никогда не будет предложена.

Была половина двенадцатого ночи, пятница: вечером в пятницу отцу платили зарплату, так что это был самый плохой день недели. И вот Рода услышала звук, которого так страшилась, – звук резко захлопнувшейся входной двери. Отец вошел, пошатываясь, и Рода увидела, как мать двинулась к креслу, которое, как девочка знала, обязательно вызовет ярость отца. Оно должно было стать его креслом. Он сам его выбрал, сам за него заплатил, и кресло доставили как раз в это утро. Только когда фургон уехал, мать обнаружила, что кресло – не того цвета. Его нужно будет заменить, но времени до закрытия магазина оставалось слишком мало. Рода понимала, что жалобный голос матери, ее извиняющийся тон – чуть ли не хныканье – вызовут у отца раздражение, что ее собственное хмурое присутствие нисколько не поможет ни тому, ни другому, но она не могла заставить себя пойти спать. Слушать шум скандала, который неминуемо должен был произойти внизу, под ее комнатой, было бы гораздо страшнее, чем самой в этом участвовать. А комната была уже вся переполнена отцом, его шатающимся телом, его отвратительным запахом… Услышав его яростный рык, его бессмысленные гневные тирады, девочка вдруг почувствовала, что саму ее тоже охватывает ярость, а с этим чувством пришла и отвага. И Рода услышала собственные слова: «Мама не виновата. Кресло было упаковано, когда грузчик его доставил. Им придется его заменить».

И тогда отец набросился на нее. Она не помнила его слов. Может быть, в тот момент никаких слов и не было, или она их не расслышала. Был только треск разбившейся бутылки – словно звук пистолетного выстрела, резкий запах виски и – всего на миг – рвущая боль в щеке, прекратившаяся почти в тот же момент, как Рода ее почувствовала, как почувствовала льющуюся по щеке теплую кровь. Кровь капала на новое кресло, и мать в отчаянии вскрикнула: «О Боже, смотри, что ты натворила, Рода! Теперь его ни за что не поменяют!»

Отец только раз взглянул Роде в лицо, прежде чем, спотыкаясь на каждом шагу, взобраться наверх, в спальню. В те секунды, что их взгляды встретились, ей показалось, что она разглядела в его глазах смешение чувств: растерянность, ужас и неверие. Тут мать наконец-то обратила внимание на свою дочь. Рода пыталась стянуть края раны, руки ее стали липкими от крови. Мать принесла полотенце и пачку липких пластырей; трясущимися руками она пыталась достать пластыри из упаковок, слезы ее смешивались с текущей из раны кровью. Рода сама мягко вынула пластыри из рук матери, сорвала обертки… Наконец ей удалось стянуть края большей части раны. К тому времени как она, менее чем через час, поднялась к себе и лежала, словно застыв, в постели, ей удалось остановить кровотечение и составить план будущих действий. Не будет ни визита к врачу, ни правдивого объяснения случившегося – никогда; она два или три дня не пойдет в школу: мать позвонит туда и скажет, что Рода нездорова. А когда она вернется в класс, объяснение будет готово: она ударилась о край открытой кухонной двери.

Постепенно причинявшее ей острую боль воспоминание о том единственном миге, когда отец нанес ей эту страшную рану, смягчилось более приземленными мыслями о последовавших за тем годах. Рана, которая оказалась сильно инфицированной, заживала медленно и очень болела, но ни мать, ни отец о ней ни слова не говорили. Отец избегал смотреть дочери в глаза: он теперь почти никогда к ней не подходил. Соученицы отводили взгляд, но Роде думалось, что теперь их активная неприязнь сменилась страхом. В школе при ней никто никогда не упоминал о ее шраме, пока ей, уже в шестом классе, не случилось сидеть рядом с учительницей английского языка и литературы, пытавшейся уговорить Роду поступать не в Лондонский университет, а в Кембридж, где когда-то училась она сама. Не поднимая глаз от письменных работ, лежавших на ее столе, мисс Фаррелл тогда сказала: «Что касается шрама у тебя на щеке, Рода… В наши дни пластические хирурги просто творят чудеса. Может быть, было бы разумно посоветоваться с вашим домашним врачом перед тем, как ты поедешь в университет». Их взгляды встретились, глаза Роды пылали от возмущения. Мисс Фаррелл съежилась на своем стуле, ее лицо покрылось яростными ярко-красными пятнами, и она снова склонилась над письменными работами.

К Роде теперь стали относиться с опасливым уважением. Ни неприязнь, ни уважение не задевали ее за живое. У нее была собственная, укрытая ото всех личная жизнь, ей было интересно выяснять то, что скрывали другие, интересно делать открытия. Выведывать секреты других людей стало всепоглощающим увлечением ее жизни, основой и направлением ее карьеры. Она стала «следопытом» – выслеживала людские умы и души. Через восемнадцать лет после того, как она уехала из Стилфорд-Грина, пригород был повержен в ужас прогремевшим на весь Лондон убийством. Рода вглядывалась в нечеткие фотографии жертвы и убийцы, опубликованные в газетах, без особого интереса. Убийца признался в содеянном, его увезли, дело было закрыто. Как журналист-расследователь, пользовавшийся все большим и большим успехом, Рода гораздо меньше интересовалась кратковременной печальной известностью Стилфорд-Грина, чем своими собственными, более тонкими, более результативными и увлекательными линиями расследования.

Она уехала из дома в свой шестнадцатый день рождения и сняла однокомнатную квартирку в соседнем пригороде. Каждую неделю, вплоть до своей смерти, отец присылал ей пятифунтовую банкноту. Рода никогда не отвечала, не сообщала ему о получении денег, но брала их – они были ей нужны как дополнение к тому, что она зарабатывала вечерами и по выходным дням, служа официанткой. В оправдание она говорила себе, что, возможно, пять фунтов – это меньше того, во что обходилась бы ее еда, живи она дома. Когда пять лет спустя она окончила университет с отличием по истории и уже прочно обосновалась на своем первом месте работы, мать позвонила ей, чтобы сообщить, что отец умер. Рода ощутила абсолютное отсутствие каких-либо эмоций, что, как это ни парадоксально, показалось ей более досадным и огорчительным, чем сожаление. Отца нашли утонувшим, свалившимся в эссекскую речушку, чье название Рода никак не могла припомнить, и в крови его был обнаружен такой уровень алкоголя, что не возникало сомнений – этот человек был сильно пьян. Вердикт коронера о смерти в результате несчастного случая был вполне ожидаемым и скорее всего правильным, подумала Рода. На такой она и надеялась. Она сказала себе, не без легкого укола совести, который тут же угас, что самоубийство было бы слишком рациональным и слишком значительным концом столь бесполезной жизни.

3

Поездка в такси заняла гораздо меньше времени, чем Рода предполагала. Она приехала на Харли-стрит слишком рано и попросила водителя высадить ее на углу Марилебоун-роуд; оттуда она пошла пешком. Как всегда в тех редких случаях, что ей приходилось проходить здесь, ее поразило то, как безлюдна эта улица, поразил прямо-таки сверхъестественный покой, обволакивающий строгие, единого стиля террасные дома, построенные еще в восемнадцатом веке. Почти на каждой двери – медная табличка с перечнем имен, подтверждающих то, что должно быть известно каждому лондонцу: Харли-стрит – средоточие экспертных медицинских знаний. Где-то за этими сверкающими черным лаком парадными дверьми, за осмотрительно задернутыми оконными шторами, вероятно, ждут приема пациенты, каждый по-своему волнуясь, страшась, надеясь или отчаиваясь, однако ей редко случалось видеть, как они подъезжают или уезжают от этих дверей. Порой здесь мог пройти торговец или посыльный, но в остальном улица походила на пустую съемочную площадку, ожидающую появления режиссера, кинооператора и актеров.

Подойдя к двери, Рода принялась изучать имена на табличке. Здесь были приемные двух хирургов и трех терапевтов, а то имя, которое она ожидала увидеть, красовалось на самом верху списка. «М-р Дж. Х. Чандлер-Пауэлл, ЧККХ, ЧККХ (пласт.), МХ[3]» – последние две буквы означали, что хирург достиг вершины медицинских знаний, является экспертом в своей области, и репутация его весьма высока. Магистр хирургии. Прекрасно звучит, подумала Рода. Хирурги-брадобреи, получавшие свои лицензии от Генриха VIII, поразились бы, узнав, как далеко они продвинулись.

Дверь открыла молодая женщина с серьезным лицом; белый халат подчеркивал достоинства ее фигуры. Она была привлекательна, но не настолько, чтобы смущать пациентов, а ее беглая приветственная улыбка была скорее угрожающей, чем теплой. Рода подумала: «Староста класса. Вожак отряда гёрл-скаутов. В каждом из шестых классов была такая».

Приемная, куда ее провели, настолько отвечала ее ожиданиям, что на миг у нее создалось впечатление, будто она уже бывала здесь раньше. Комната казалась довольно богато обставленной, хотя в ней не было ничего по-настоящему ценного. В самом центре, на большом столе красного дерева (внушительном, но вовсе не элегантном) были разложены журналы «Сельская жизнь», «Лошадь и собака» и более модные женские журналы, так тщательно аранжированные, что никто не мог бы отважиться их читать. Разнообразные стулья – некоторые жесткие, с прямыми спинками, другие более удобные – выглядели так, словно их приобрели на распродаже какой-то усадьбы, но почти никогда ими не пользовались. Гравюры с изображениями охотничьих сцен были большие и достаточно посредственные, чтобы не привлекать воров, и Рода усомнилась, что две высокие фарфоровые вазы на каминной полке – настоящие.

Ни у одного из присутствовавших, кроме нее самой, не было заметно и намека на то, какое лечение им требовалось. Как всегда, она была уверена, что может наблюдать за ними спокойно – ни один любопытный взгляд не остановится на ее лице достаточно долго. Когда Рода вошла, они подняли на нее глаза, но никто не кивнул ей в знак приветствия. Если становишься пациентом, приходится отказаться от какой-то части своего «я», чтобы быть принятой в систему, которая, какой бы благожелательной ни была, незаметно лишает тебя инициативы и почти лишает тебя воли. Пациенты сидели молча, в терпеливом ожидании, погруженные каждый в свой собственный мир. Пожилая женщина и девочка на стуле рядом с ней застыли, уставившись в пространство без всякого выражения. Соскучившись, девочка принялась тихонько постукивать туфлями о ножки стула, глаза ее беспокойно забегали; женщина, не взглянув на нее, протянула руку, чтобы ее остановить. Напротив них молодой человек, в своем строгом костюме выглядевший как истинное воплощение финансиста из Сити, достал из портфеля «Файнэншл таймс» и, опытной рукой раскрыв газету на нужной странице, отдал все свое внимание ее изучению. Модно одетая женщина молча подошла к столу, внимательным взглядом окинула журналы, затем, отвергнув предложенный выбор, возвратилась на свое место у окна и продолжала смотреть на безлюдную улицу.

Роду не заставили долго ждать. Та же молодая женщина, что открыла ей дверь, подошла к ней и, говоря очень тихо, сообщила, что мистер Чандлер-Пауэлл может принять ее сейчас же. Его специальность, очевидно, требовала, чтобы скрытность начиналась уже в приемной. Ее провели в большую, светлую комнату на противоположной стороне холла.

Два высоких двустворчатых окна, выходящие на улицу, были завешены тяжелыми полотняными шторами и белым, почти прозрачным тюлем, смягчавшим яркий свет зимнего солнца. Здесь не было ни той мебели, ни той аппаратуры, какие Рода ожидала увидеть в кабинете врача: это скорее была гостиная, чем врачебный кабинет. В углу, слева от двери, стояла симпатичная лакированная ширма, украшенная сельским пейзажем: луга, река и – в отдалении – горы. Ширма явно была старинная, вероятно, восемнадцатого века. Может быть, подумала Рода, за ней скрывается раковина умывальника или даже медицинская кушетка, хотя – не похоже. Трудно было представить, чтобы кто-то – будь то женщина или мужчина – решился снять с себя одежду в этой домашней, хотя и чуть слишком роскошной обстановке. По обе стороны мраморного камина здесь располагались два глубоких кресла, а напротив двери – двухтумбовый письменный стол красного дерева, перед ним два жестких стула с прямыми спинками. Единственная в этой комнате картина маслом висела над каминной полкой, большое полотно: дом эпохи Тюдоров и перед ним продуманно расположенная семья – отец семейства и двое сыновей верхом, его жена и три юные дочери в фаэтоне. На противоположной стене – ряд цветных гравюр: Лондон восемнадцатого века. Эти гравюры вместе с картиной маслом усилили у Роды ощущение, что она каким-то странным образом оказалась вне времени.

Мистер Чандлер-Пауэлл сидел за письменным столом и, когда Рода вошла, встал и пошел ей навстречу – поздороваться, одновременно указав ей на один из двух стульев. Его рукопожатие было крепким, но кратким, ладонь – прохладной. Рода ожидала увидеть его в темном костюме. Однако на нем был прекрасного покроя серый, очень светлый костюм из тонкого твида, который, как ни парадоксально, создавал более сильное впечатление строгой официальности. Оказавшись перед ним, Рода увидела сильное, худое лицо с тонкогубым подвижным ртом и яркими карими глазами под хорошо очерченными дугами бровей. Каштановые волосы, прямые и довольно непослушные, были зачесаны на высокий лоб, несколько прядей чуть ли не падали в правый глаз. Она сразу же распознала в нем человека, уверенного в себе, и тотчас поняла: такую печать накладывает успех, хотя тут дело было не только в этом. Его уверенность отличалась от той, с которой Рода, как журналист, была хорошо знакома: он был не таков, как знаменитости, чьи глаза всегда жадно рыщут в поисках фотографа, кто всегда готовы принять эффектную позу, ничтожества, по всей вероятности понимающие, что их известность – творение средств массовой информации, преходящая слава, которую способна поддержать лишь их отчаянная самоуверенность. Мужчина, стоявший теперь перед ней, обладал внутренней убежденностью, уверенностью человека, достигшего вершин своей профессии, положения надежного, незыблемого. Она разглядела в нем еще и некоторое высокомерие, не очень успешно скрываемое, но сказала себе, что это, возможно, просто ее собственное предубеждение. Магистр хирургии. Что ж, так он и выглядел.

– Вы пришли без письма от вашего домашнего врача, мисс Грэдвин. – Эти слова прозвучали как утверждение, в них не было упрека. Голос у него был глубокий, приятный, но в речи звучал легкий провинциальный акцент: он оказался для Роды неожиданным, и определить, что за акцент, она не смогла.

– Я подумала, что это будет пустой тратой его и моего собственного времени. Лет восемь назад я зарегистрировала свою медицинскую страховку в клинике доктора Макинтайра, но мне ни разу не пришлось обращаться за консультацией ни к нему, ни к кому-нибудь из его партнеров. Я хожу в клинику лишь два раза в год, проверять кровяное давление. Его обычно измеряет медсестра.

– Я знаком с доктором Макинтайром. Я с ним поговорю.

Не произнеся больше ни слова, хирург подошел к Роде, повернул настольную лампу так, что яркий луч света упал прямо ей на лицо. Прохладные пальцы врача принялись ощупывать обе ее щеки, захватывая кожу, собирая ее в складки. Касания казались такими обезличенными, что это походило на оскорбление. Она удивилась, что он не укрылся за ширмой, чтобы вымыть над раковиной руки, но сказала себе, что, вероятно, если он считал это необходимым при первом осмотре, он мог вымыть их до того, как она вошла в комнату. Наступил момент, когда Чандлер-Пауэлл, не касаясь шрама, принялся молча, внимательно его рассматривать. Затем он выключил лампу и снова сел за стол. Не поднимая глаз от лежавшей на столе медицинской карты, он спросил:

– Как давно была нанесена эта рана?

Роду поразила формулировка вопроса.

– Тридцать четыре года тому назад.

– Как это произошло?

– Мне обязательно отвечать на этот вопрос?

– Нет, если только вы не нанесли ее себе сами. Я полагаю, что не сами.

– Нет, не сама.

– И вы ждали целых тридцать четыре года, чтобы что-то предпринять по этому поводу. Почему именно теперь, мисс Грэдвин?

На некоторое время воцарилось молчание. Потом она ответила:

– Потому что нужды в нем у меня больше нет.

Чандлер-Пауэлл промолчал, но рука, делавшая записи в ее карте, на несколько секунд замерла. Подняв глаза от бумаг, он спросил:

– Чего вы ожидаете от этой операции, мисс Грэдвин?

– Мне хотелось бы, чтобы шрам исчез, но я понимаю, что это невозможно. По-моему, я надеюсь, что останется тонкая полоса вместо этого широкого зияющего шрама.

А он ответил:

– Я полагаю, что с помощью косметики вообще может быть ничего не видно. После операции, если будет необходимо, мы направим вас в косметическую клинику, где вам сделают косметический камуфляж. Там очень опытные и умелые сестры. То, что они могут делать, просто поразительно.

– Я бы предпочла не пользоваться камуфляжем.

– Потребуется совсем немного, а может быть, и вообще ничего не потребуется, но ведь шрам очень глубокий. Я полагаю, вы знаете – наша кожа слоиста, придется ее вскрыть и реконструировать слои. Некоторое время после операции рубец будет воспаленным и красным, будет выглядеть гораздо хуже, чем потом, когда заживет. Нам придется, кроме того, заняться еще и носогубной складкой, там, где губа слегка опустилась, и верхней частью шрама, там, где он оттягивает вниз угол глаза. Под конец я использую инъекции жира, чтобы округлить и откорректировать неправильности контуров. Но когда мы с вами увидимся накануне операции, я объясню вам более подробно, что я предполагаю сделать, и покажу вам схему. Операция будет проведена под общим наркозом. Вы когда-нибудь находились под наркозом?

– Нет, это будет мой первый опыт.

– Анестезиолог побеседует с вами перед операцией. Мне хотелось бы, чтобы вам сделали кое-какие исследования – в том числе анализ крови, электрокардиограмму, но я предпочел бы, чтобы все это вам сделали в больнице Святой Анджелы. Перед операцией и после нее шрам будет сфотографирован.

– Инъекции жира, которые вы упомянули… Что это будет за жир? – спросила Рода.

– Ваш собственный. Извлеченный шприцем из вашего живота.

Ну разумеется, подумала она, что за идиотский вопрос.

– Когда вы предполагали лечь на операцию? – спросил Чандлер-Пауэлл. – У меня есть места для частных пациентов в больнице Святой Анджелы; кроме того, если вы предпочитаете не быть в это время в Лондоне, вы могли бы лечь в мою клинику в Шеверелл-Маноре, это в Дорсете. Самое раннее, что я могу вам предложить в этом году, – пятница, четырнадцатое декабря. Но тогда это должно быть в Маноре. Вы будете одной из всего лишь двух пациенток, поскольку я собираюсь закрыть клинику на рождественские каникулы.

– Я предпочла бы находиться не в Лондоне.

– После консультации миссис Снеллинг проводит вас в офис. Там мой секретарь даст вам брошюру о Маноре. Сколько вы там пробудете – решать вам. Швы в большинстве случаев снимают на шестой день, и очень немногим из пациентов приходится оставаться в клинике дольше чем на неделю. Если вы примете решение оперироваться в Маноре, было бы полезно, если бы вам удалось найти время для предварительного визита туда – на день или на сутки. Я за то, чтобы пациенты заранее увидели, где их станут оперировать, если они могут потратить на это время. Приезжая в совершенно незнакомое место, обычно испытываешь некоторое замешательство.

– Рана может быть болезненной? – спросила Рода. – После операции, я имею в виду.

– Вряд ли она будет болезненной. Может слегка саднить и может сильно опухнуть. Если будет болеть, мы с этим справимся.

– На лице будет повязка?

– Не повязка – накладка, закрепленная пластырем.

Оставался еще один вопрос, и ничто не мешало ей его задать, хотя она полагала, что заранее знает ответ. Она спрашивала не из страха и надеялась, что он это поймет; впрочем, ее не очень обеспокоило бы, если бы не понял.

– Можно ли сказать, что такая операция опасна?

– При общем наркозе всегда есть некоторый риск. Что же касается хирургического вмешательства, то операция потребует затраты времени, тонкой работы, и в ходе ее могут возникнуть какие-то проблемы. Но это уже моя забота, а не ваша. Я не сказал бы, что хирургически такая операция опасна.

Рода подумала, что он может подразумевать иные опасности – психологические проблемы, порожденные абсолютным изменением внешности. Сама она не ожидала никаких проблем. Она тридцать четыре года справлялась с тем, что принесло ей присутствие шрама. Справится и с его отсутствием.

Чандлер-Пауэлл спросил, есть ли у нее еще вопросы. Она ответила – нет. Он поднялся из-за стола, они пожали друг другу руки, и хирург впервые улыбнулся. Улыбка совершенно преобразила его лицо. Он сказал:

– Мой секретарь известит вас о датах, когда я смогу пригласить вас в больницу Святой Анджелы – сделать исследования. С этим не возникнет трудностей? Вы будете в Лондоне в следующие две недели?

– Я буду в Лондоне.

Рода последовала за миссис Снеллинг в офис, находившийся в дальней части первого этажа. Там пожилая женщина вручила ей брошюру о расположении Манора и предоставляемых им удобствах и сообщила о стоимости предварительного визита туда, который, как она пояснила, мистер Чандлер-Пауэлл считает полезным для пациентов, но, разумеется, не обязательным, и о гораздо более высокой стоимости операции и послеоперационной недели пребывания в клинике. Рода ожидала, что цена будет высокой, но реальность превзошла все ее расчеты. Не было сомнений, что эти цифры говорили скорее о социальных, чем о медицинских преимуществах. Ей вспомнилось, что она вроде бы слышала, как одна из пациенток произнесла «разумеется, я всегда отправляюсь в Манор» так, словно это указывало, что она допущена в избранный круг привилегированных пациентов. Рода знала, что может оперироваться бесплатно, по своей медицинской страховке, но там существовал длинный список ожидающих очереди пациентов, чьи проблемы не требовали срочного вмешательства, и, кроме того, ей необходимо было уединение, хотелось, чтобы об этом не было широко известно. Быстрота, уединение, секретность – во всех сферах жизни – стали дорогостоящей роскошью.

Ее проводили к выходу уже через полчаса после приезда. Оставался целый час до того времени, как ей нужно было появиться в «Айви». Она решила пройтись пешком.

4

Ресторан «Айви» был слишком популярен, чтобы обеспечить анонимность, но скрытность, столь важная для Роды в других областях, никогда не заботила ее, если дело касалось отношений с Робином. В наш век, когда скандальная известность требовала все более скандально-опрометчивых поступков, даже самая отчаянная желтая газетенка вряд ли опубликовала бы в разделе сплетен хоть несколько строк о том, что известная журналистка Рода Грэдвин обедала в «Айви» с мужчиной на двадцать лет ее моложе. Она привыкла к Робину, он ее забавлял. Он открывал ей те сферы жизни, в которых ей необходимо было хотя бы вчуже приобрести какой-то опыт. И она испытывала к Робину жалость. Жалость вряд ли могла служить основанием для близости, и никакой близости к нему она не испытывала. Он делился с ней своими секретами, она слушала. Рода полагала, что, по-видимому, все-таки получает что-то от этой дружбы, иначе почему же она охотно позволяет ему завладевать даже столь ограниченной частью своей жизни? Когда она задумывалась об их отношениях, а это случалось не часто, ей казалось, что они просто вошли в привычку, накладывавшую на нее не более тяжкие обязательства, чем время от времени устроить ленч или обед с Робином за собственный счет, и что прекращение отношений потребовало бы гораздо большей затраты времени и больших неудобств, чем их продолжение.

Как всегда, Робин уже ждал ее за своим любимым столиком у дверей, заблаговременно заказанным Родой, и, войдя, она смогла с полминуты понаблюдать за ним, пока он, оторвав взгляд от меню, которое внимательно изучал, не увидел ее. И снова, как это бывало всегда, Роду поразила его красота. Казалось, сам он не сознает, насколько он красив, и все же трудно было поверить, чтобы человек столь эгоцентричный, как Робин, мог не сознавать, какого дара удостоили его гены и благосклонная судьба, мог не пытаться этот дар использовать. До какой-то степени он все же его использовал, но, казалось, не придавал ему большого значения. Роде всегда было трудно поверить тому, чему научил ее опыт: что мужчины и женщины могли быть наделены физической красотой без того, чтобы обладать сколько-нибудь соответствующими этой красоте качествами души и ума, что красота могла быть растрачена впустую на приземленных, невежественных и просто глупых людей. Она подозревала, что именно внешность дала Робину Бойтону возможность поступить в Школу драматического искусства, получить первые ангажементы и даже участие в телевизионном сериале, которое поначалу было многообещающим, но закончилось через три эпизода. Ничто никогда не длилось долго. Даже самый благожелательный и сочувствующий ему продюсер или режиссер вскоре приходил в отчаяние от невыученных реплик, от неявок на репетиции. Когда провалилась его актерская карьера, Робин попробовал себя в делах, требовавших творческого воображения и инициативы. Он мог бы преуспеть, если бы его энтузиазма хватало более чем на полгода. Рода стойко противилась его уговорам вложить деньги в какой-нибудь его новый проект, а он принимал ее отказы без всякой обиды. Но ее отказ никогда не останавливал его новых попыток.

Он поднялся на ноги, когда Рода подошла к столу, и, не выпуская ее руку из своей, благопристойно поцеловал ее в щеку. Она заметила, что бутылка «мерсо», за которую, разумеется, заплатит она, уже стоит в ведерке со льдом и уже на треть пуста.

– Чудесно снова увидеть тебя, Рода, – сказал Робин. – Как прошла встреча с Великим Джорджем?

Они никогда не пользовались ласковыми обращениями. Как-то раз он назвал ее «дорогая», но больше никогда не осмелился произнести это слово.

– Великий Джордж? – повторила она. – Что, Чандлера-Пауэлла так называют в Шеверелл-Маноре?

– Только не в лицо. Ты выглядишь невероятно спокойной после такого тяжкого испытания. Впрочем, ты всегда выглядишь спокойной. Что случилось? Я сижу тут и просто с ума схожу от беспокойства.

– Ничего не случилось. Он меня принял. Осмотрел мое лицо. Мы договорились о дате.

– Он что, не произвел на тебя большого впечатления? Обычно он производит.

– У него впечатляющая внешность. Но я пробыла у него слишком недолго, чтобы составить мнение о его характере. Он кажется вполне компетентным. Ты сделал заказ?

– Разве я когда-нибудь заказываю что-то, пока ты не пришла? Но я тут состряпал вдохновенное меню для нас обоих. Я ведь знаю, что ты любишь. Однако что касается вина, тут мое воображение было еще более творческим, чем обычно.

Изучив карту вин, Рода увидела, что воображение Робина было весьма творческим и в том, что касалось цен.

Они едва успели приступить к первому блюду, как он заговорил про то, что для него и было целью этой встречи. Он сказал:

– Мне нужна некая сумма денег. Не очень большая – всего несколько косых. Первоклассное капиталовложение, риск минимальный – ну, практически никакого – и гарантированный доход. Джереми подсчитал – примерно десять процентов ежегодно. Я подумал, может, тебя это заинтересует?

Робин всегда говорил о Джереми не иначе, как о своем деловом партнере. Рода сомневалась, что Джереми когда-нибудь был для Робина чем-то большим. Она встретилась с ним всего один раз и сочла, что он болтлив, но безвреден и даже наделен кое-каким здравым смыслом. Если он имеет влияние на Робина, это может быть к лучшему.

Она ответила:

– Меня всегда интересуют лишенные риска капиталовложения с ежегодным гарантированным доходом в десять процентов. Удивительно, что к вам еще не выстроилась очередь желающих. А что это за предприятие, за которое вы с Джереми беретесь?

– Да то же самое, о котором я рассказывал, когда мы обедали с тобой в сентябре. Ну, с тех пор дела продвинулись, но ты ведь помнишь главную идею? На самом деле она принадлежит мне, а не Джереми, правда, разрабатывали мы ее вместе.

– Ты упоминал, что вы с Джереми Коксоном предполагаете организовать курсы обучения этикету для недавно разбогатевших людей, которые чувствуют себя в обществе неуверенно. Что-то я не представляю тебя в роли учителя, а в роли эксперта в области этикета тем более.

– Да я все зубрю по книжкам. Оказалось на удивление легко и просто. А Джереми – настоящий эксперт, так что у него вообще нет проблем.

– Так почему ваши неумехи сами не могут научиться всему этому по книжкам?

– Думаю, они могли бы, но мне кажется, им здесь важен человеческий фактор. Мы внушаем им уверенность в себе. За это они и платят. Рода, мы в самом деле открыли новую рыночную нишу. Множество молодых людей, в основном – мужчины, и не только богатые, обеспокоены тем, что они не знают, что следует надеть на то или иное мероприятие, что делать и как вести себя, когда нужно впервые пойти с девушкой в хороший ресторан. Они не уверены, что умеют правильно держаться в обществе, не знают, как произвести впечатление на своего шефа. У Джереми есть дом на Мэйда-Вейл, который он купил на деньги, оставленные ему богатой тетушкой, так что сейчас мы пользуемся его домом. Но нам, конечно, приходится соблюдать осторожность. Джереми не уверен, что дом можно законным образом использовать для бизнеса. Мы живем в вечном страхе из-за соседей. Одну из комнат первого этажа мы обставили как ресторан, и там каждый играет свою роль. Через какое-то время, когда клиенты начинают чувствовать себя уверенно, мы ведем их в настоящий ресторан. Не в этот, разумеется, но не в такие уж захудалые места, а там нам предоставляют специальные цены. Платят, конечно, сами клиенты. У нас довольно хорошо получается, бизнес растет, но нам нужен еще один дом или хотя бы квартира. Джереми недоволен, что ему приходится практически отдавать весь свой первый этаж под это дело, надоело, что все эти чужаки появляются у него в доме, когда он собирается позвать друзей. Да еще наш офис. Ему пришлось приспособить под офис одну из спален. Из-за дома Джереми получает три четверти дохода, но, как я понимаю, он считает, что пора бы мне платить свою долю за помещение. И мы, разумеется, не можем воспользоваться моей квартирой – ты же знаешь, какая она. Вряд ли подходящая атмосфера для наших занятий. Да и вообще неизвестно, как долго я там смогу оставаться. Хозяин все чаще досаждает мне по поводу арендной платы. Как только мы обзаведемся отдельным адресом, мы развернемся вовсю. Так что ты об этом думаешь, Рода? Тебе это интересно?

– Мне интересно про это слушать. Но неинтересно расставаться с деньгами. Однако ваше дело может оказаться успешным. Оно разумнее всех твоих предыдущих увлечений. В любом случае – желаю успеха.

– Значит, твой ответ – нет?

– Мой ответ – нет. – И, поддавшись порыву, она вдруг добавила: – Придется тебе дожидаться моего завещания. Я предпочитаю заниматься благотворительностью после смерти. Гораздо легче размышлять о том, чтобы расстаться с деньгами, когда ты сама уже не сможешь ими воспользоваться.

Рода завещала Робину двадцать тысяч фунтов – недостаточно, чтобы финансировать какой-нибудь его особенно экстравагантный проект, но достаточно, чтобы облегчение от того, что ему вообще что-то оставили, пересилило разочарование из-за размера завещанной суммы. Она с удовольствием наблюдала за его лицом. И ощутила легкое сожаление, слишком похожее на стыд, чтобы чувствовать себя комфортно, оттого что нарочно спровоцировала и теперь наслаждается – сначала краской удивления и радости, залившей его лицо, огоньком алчности во взгляде, а потом быстрым возвращением в реальность. Зачем ей понадобилось подтверждение того, что она и так о нем знала?

– Ты определенно решила оперироваться в Шеверелл-Маноре, а не в больнице Святой Анджелы, воспользовавшись одним из частных мест Чандлера-Пауэлла? – спросил Робин.

– Я предпочитаю оперироваться не в Лондоне, а там, где есть больше возможностей побыть в покое и уединении. Двадцать седьмого я собираюсь нанести туда предварительный визит. Очевидно, это всегда предлагается. Чандлер-Пауэлл любит, чтобы его пациенты ознакомились с тем местом, где он будет их оперировать.

– И деньги он тоже любит.

– Ты тоже их любишь, Робин, так что не придирайся.

Не поднимая глаз от тарелки, Робин проговорил:

– Я предполагаю заехать в Манор, пока ты там будешь. Мне подумалось, тебе будет приятно посплетничать. Период выздоровления – ужасно скучное время.

– Нет, Робин, мне не будет приятно посплетничать. Я зарезервировала место в Маноре именно потому, что хочу, чтобы меня оставили в покое. Я полагаю, персонал клиники сможет позаботиться, чтобы меня не беспокоили. Разве не в этом главная цель такого заведения?

– Ну, это как-то недоброжелательно с твоей стороны, если учесть, что именно я рекомендовал тебе Манор. Разве ты поехала бы туда, если бы не я?

– Поскольку ты не врач и сам никогда не подвергался пластическим операциям, я не вполне уверена, что твоя рекомендация многого стоит. Ты время от времени упоминал Манор в разговорах, только и всего. Я еще до этого слышала о Джордже Чандлере-Пауэлле. И раз он признан одним из шести лучших пластических хирургов в Англии, а возможно, и в Европе, а косметическая хирургия становится столь же модной, как фермы здоровья, то чего же удивляться. Я посмотрела, что о нем пишут, сравнила его результаты с результатами других, посоветовалась с экспертами и остановила свой выбор на нем. Но ты не говорил мне, что именно связывает тебя с Шеверелл-Манором. Мне лучше бы знать об этом, не то вдруг я небрежно упомяну, что знакома с тобой, и буду встречена ледяными взглядами, да еще и отправлена в самую захудалую палату.

– Такое вполне может случиться. Я не могу сказать, что меня встречают там как желанного гостя. На самом деле я останавливаюсь не в доме – это было бы слишком и для них, и для меня. Там есть коттедж для приезжающих, «Розовый коттедж», я обычно в нем поселяюсь. И я должен платить за пребывание, что, на мой взгляд, уже выходит за всякие рамки. Они даже еду мне не присылают. Летом мне обычно места не достается, но вряд ли они могут в декабре заявить, что коттедж занят.

– Ты говорил, что ты вроде бы чей-то родственник?

– Не Чандлера-Пауэлла, другого хирурга, его ассистента. Маркус Уэстхолл – мой кузен. Он ассистирует при операциях и наблюдает пациентов, когда Великий Джордж в Лондоне. Маркус живет в другом коттедже, вместе со своей сестрой, ее зовут Кэндаси. Она никакого отношения к пациентам не имеет, помогает в офисе. Я – их единственный живущий на свете родственник. Можно было бы подумать, это для них хоть что-нибудь да значит.

– Но это не так?

– Лучше я расскажу тебе кое-что из семейной истории, если это тебе не наскучит. История давняя-предавняя. Я попробую рассказать ее вкратце. Она, разумеется, про деньги.

– Обычно так и бывает.

– Это печальный-препечальный рассказ о несчастном мальчике-сироте, выброшенном без гроша в жестокий мир. Мне жаль сейчас надрывать тебе сердце – не хотелось бы, чтобы твои соленые слезы пролились на это нежное суфле из краба.

– Я готова пойти на риск. Полезно будет узнать хоть что-то о Маноре до того, как я туда отправлюсь.

– А я-то задавался вопросом – что кроется за этим приглашением на ленч? Если ты хочешь явиться туда во всеоружии, ты обратилась как раз к нужному тебе человеку. Вполне стоит потратиться на хорошую еду.

Говорил он беззлобно, но на губах его играла довольная улыбка. Рода напомнила себе, что нужно быть осторожной, не следует его недооценивать. Робин никогда раньше не говорил с ней об истории своей семьи, не рассказывал о своем прошлом. Для человека, с такой готовностью делившегося с ней мельчайшими подробностями своего каждодневного существования, своими небольшими победами и более обычными поражениями, о которых он всегда повествовал с юмором, он был необычайно сдержан в том, что касалось ранних лет его жизни. Рода подозревала, что в детстве Робин, вероятно, был глубоко несчастлив и что ранняя травма, от какой никто никогда полностью не может оправиться, скорее всего и лежит в основе его неустойчивости, неуверенности в себе. Поскольку у нее не было намерения отвечать взаимностью на его откровенность, она не испытывала особого желания исследовать перипетии его жизни. Но некоторые сведения о Шеверелл-Маноре ей было бы полезно узнать заранее. Она приедет туда пациенткой: с ее точки зрения, это подразумевало некоторую уязвимость, а также физическую и эмоциональную подчиненность. Явиться туда неинформированной означало бы сразу же поставить себя в неблагоприятное положение. И она сказала:

– Расскажи мне про своих родственников.

– Они хорошо обеспечены, во всяком случае, по моим меркам, а скоро станут очень богаты – вообще по любым меркам. Их отец, мой дядя Перегрин, умер девять месяцев назад и оставил им на двоих около восьми миллионов. Он унаследовал эти деньги от своего отца, Теодора, умершего всего на несколько недель раньше его. Именно от Теодора и пошло состояние семьи. Тебе, возможно, приходилось слышать об учебниках Т.Р. Уэстхолла «Латинский букварь» и «Первые шаги в изучении греческого языка», ну, что-то вроде этого. Сам-то я никогда их и в глаза не видел, не в такой я школе учился. Во всяком случае, учебники, если они приняты как стандартные и освящены долголетним использованием, зарабатывают автору потрясающие деньги. Они же беспрерывно переиздаются. Да к тому же старик хорошо умел обращаться с деньгами. У него какой-то особый нюх был на деньги – он умел заставить их расти.

– Удивительно, что твои родственники получат так много, – задумчиво проговорила Рода, – когда эти две смерти – деда и отца – произошли так близко друг от друга по времени. Налоги на наследство должны быть просто ужасающими.

– Старый дед Теодор позаботился и об этом. Я же тебе сказал – он умно обращался с деньгами. Еще до своей последней болезни он оформил какую-то особенную страховку. Денежки там целы. И мои родственники их получат, как только завещание будет официально утверждено судом.

– И тебе хотелось бы получить часть этих денег?

– Откровенно говоря, я думаю, что заслуживаю какой-то части наследства. У Теодора Уэстхолла было двое детей: Перегрин и Софи. Софи – это моя мать. Она вышла замуж за Кита Бойтона, и ее замужество так никогда и не получило одобрения ее отца. Фактически, как мне кажется, он даже пытался этому помешать. Он считал, что Кит – «золотоискатель», балованное ничтожество, что он просто погнался за деньгами Уэстхоллов, и, честно говоря, дед скорее всего был не так уж не прав. Бедная мамочка умерла, когда мне было семь лет. Меня воспитывал – вернее говоря, таскал за собой – мой папочка. Ну, во всяком случае, это скоро ему надоело, и он сбагрил меня в школу-пансион, получше, чем Дотбойз-Холл у Диккенса,[4] но не намного. За мое обучение там – как бы мало оно ни стоило – платила благотворительная организация. Эта школа была неподходящим местом для миловидного парнишки, тем более что к нему прилип ярлык «дитя милосердия».

Робин так крепко сжимал в руке бокал, будто держал гранату, у него даже побелели костяшки пальцев. На миг Рода испугалась, что бокал рассыплется на куски в его ладони. Но вот он ослабил хватку, улыбнулся Роде и поднес бокал ко рту. Потом продолжил:

– Со времени маминого замужества Бойтоны были отлучены от семьи. Уэстхоллы никогда ничего не забывают и никогда ничего не прощают.

– А где он теперь, твой отец?

– Откровенно говоря, Рода, я не имею ни малейшего понятия. Он эмигрировал в Австралию, когда я по конкурсу выиграл стипендию в Школе драматического искусства. С тех пор мы с ним не общались. Он, может быть, женился, или умер, или и то и другое – откуда мне знать? Мы с ним никогда не были, что называется, близки. И он ведь никогда и не пытался содержать семью. Бедная мамочка выучилась печатать на машинке и уходила из дома зарабатывать жалкие гроши в машинописном бюро. Какое странное выражение – машинописное бюро! Не думаю, что такие еще существуют в наши дни. Мамино бюро казалось особенно облезлым и заляпанным чернилами.

– Мне казалось, ты говорил, что ты – сирота?

– Скорее всего так оно и есть. Во всяком случае, если даже мой отец жив, вряд ли можно сказать, что он присутствует. Ни одной открытки за восемь лет. Если он еще не умер, то, наверное, стареет. Он был на пятнадцать лет старше моей матери, так что ему теперь должно быть за шестьдесят.

– Так что он вряд ли может появиться и потребовать небольшую финансовую помощь из полученного наследства?

– Ну, знаешь, он все равно бы ничего не получил, если бы и потребовал. Я сам не видел завещания, но я звонил семейному поверенному – просто из интереса, как ты понимаешь, – он сказал, что не может дать мне копию. Сказал, я смогу получить копию, когда суд апробирует завещание. Не думаю, что стану этим заниматься. Уэстхоллы скорее оставили бы все деньги кошачьему приюту, чем одно пенни кому-нибудь из Бойтонов. Мои претензии исходят из понятия справедливости, а не из завещания. Я же их кузен. Я постоянно поддерживаю с ними связь. Им и сейчас денег хватает с избытком, а когда апробируют завещание, они станут очень богаты. Ничего с ними не случится, если они теперь проявят хоть толику щедрости. Вот поэтому я и езжу туда. Люблю напоминать им о своем существовании. Дядя Перегрин пережил дедушку всего на тридцать пять дней. Могу пари держать – старик тянул так долго только потому, что надеялся собственного сына пережить. Не знаю, что случилось бы, если бы дядя Перегрин умер первым, но какие бы ни возникли юридические осложнения, на мою долю все равно ничего бы не выпало.

– И все-таки твои родственники, вероятно, очень волновались, – заметила Рода. – Во всех завещаниях имеется статья, обуславливающая, что наследник должен пережить завещателя не менее чем на двадцать восемь дней, чтобы это наследство получить. Представляю себе, как они заботились о том, чтобы сохранить отцу жизнь, то есть если он и впрямь оставался жив в эти жизненно важные двадцать восемь дней. А может, они просто засунули его в морозилку и вытащили – свеженького и в полном порядке – в должное время? Это сюжет книги писателя Сирила Хэара, автора детективных романов. Кажется, она называется «Преждевременная смерть», но может быть, сначала она выходила под другим названием. Я читала ее сто лет назад. Он писал очень элегантно.

Робин молчал, и она обратила внимание, что он наливает вино так, будто мысли его витают где-то далеко. И Рода с иронией и тревогой подумала: «Бог мой, неужели он и в самом деле принимает эту чепуху всерьез?» Если это так, если он начнет разрабатывать эту идею и выскажет подобное обвинение, его отношениям с родственниками раз и навсегда будет положен конец. Рода и подумать не могла, какие иные обвинения могли бы навсегда закрыть Робину доступ в «Розовый коттедж» и в Шеверелл-Манор столь же непреложно, как обвинение в преднамеренном обмане. Роман пришел ей на ум неожиданно для нее самой, и она заговорила о нем, не подумав. Странно, что он принял ее слова всерьез.

И тут Робин сказал, словно пытаясь стряхнуть наваждение:

– Идея, конечно, совершенно безумная.

– Еще бы! Да и как ты можешь воочию это себе представить? Кэндаси и Маркус Уэстхоллы являются в больницу, когда у отца агония, и настаивают на том, чтобы забрать его домой, а там, как только он умирает, засовывают его в подходящую морозилку? А потом через какие-нибудь недостающие восемь дней его размораживают?

– Так им ведь не пришлось бы ехать в больницу, Рода. Кэндаси ухаживала за ним дома последние два года. Двое стариков, дед Теодор и дядя Перегрин, были в одном и том же доме для престарелых, под Борнмутом, но оказались слишком тяжким испытанием для персонала, так что администрация попросила, чтобы одного из них оттуда забрали. Перегрин потребовал, чтобы Кэндаси взяла его к себе домой, и у нее он и оставался до самого конца. Его наблюдал местный врач-старикашка. Я его в эти последние два года ни разу не видел. Он не желал никого видеть. Так что идея могла сработать.

– Да нет, вряд ли, – возразила Рода. – Расскажи мне о других обитателях Манора, помимо твоих родственников. Хотя бы о главных персонажах. С кем я там встречусь?

– Ну, прежде всего это, естественно, сам Великий Джордж. Еще там есть первая леди медсестринского корпуса – старшая сестра Флавия Холланд, очень сексуально привлекательная, если кого возбуждает сестринская униформа. Не стану беспокоить тебя описанием других медсестер. В большинстве своем они приезжают на машинах из Уэрема, Борнмута или Пула. Анестезиолог раньше работал в системе Национального здравоохранения, выжал оттуда все, что мог, и укрылся в симпатичном небольшом коттедже на Пурбекском побережье. Неполная рабочая неделя в Маноре вполне его устраивает. А еще – гораздо интереснее – там имеется Хелина Хаверленд, урожденная Крессет. Она называется «главный администратор», и ее полномочия охватывают практически все – от ведения дома до ведения бухгалтерских книг. Она пришла в Манор после развода с мужем, шесть лет назад. Самая интригующая черта Хелины – это ее имя. Ее отец, сэр Николас Крессет, продал Манор Джорджу после разгрома Ассоциации страховых синдикатов Ллойда. Сэр Николас оказался не в том синдикате, в котором надо было, и потерял все, что имел. Когда Джордж поместил объявление, что ему требуется главный администратор, Хелина Крессет подала заявление и получила это место. Человек более чуткий, чем Джордж, не взял бы ее на работу. Но она знала дом изнутри и, как я понимаю, сумела сделаться незаменимой, что с ее стороны очень разумно. Меня она не одобряет.

– А вот это с ее стороны очень неразумно.

– Да, не правда ли? Но вообще-то, я думаю, она практически всех и каждого не одобряет. Ей не чуждо некоторое семейное высокомерие. В конце концов, ее семья владела Манором почти четыре сотни лет. Ох, ведь еще надо обязательно сказать про двух поваров – это Дин и Ким Бостоки. Джордж, должно быть, похитил их из какого-то очень неплохого места: говорят, еда в Маноре превосходная, только меня никогда не приглашали ее отведать. Есть там еще миссис Френшам, старая гувернантка Хелины. Она ведает делами в офисе. Миссис Френшам – вдова англиканского священника и выглядит вполне соответственно этому статусу, так что создается неловкое ощущение, что по Манору бродит общественное мнение на двух ногах, напоминая каждому о его греховности. И еще – странная девушка, которую они где-то подобрали, по имени Шарон Бейтман, она там вроде бы на побегушках, выполняет разные поручения на кухне и у мисс Крессет. Слоняется по дому, таскает подносы взад-вперед. Вот, пожалуй, и все, что тебя так или иначе коснется.

– Откуда же ты все это знаешь, Робин?

– Держу глаза и уши открытыми, когда выпиваю с местным людом в деревенском пабе – он зовется «Герб Крессетов». Я единственный в Маноре, кто туда ходит. Не то чтобы местный люд охотно сплетничает с чужаками. Вопреки расхожему мнению, деревенским это несвойственно. Но я подхватываю всякие случайно оброненные пустяки. В семнадцатом веке семья Крессет поссорилась с местным пастором – просто дьявольский был скандал – и перестала посещать здешнюю церковь. Деревня встала на сторону пастора, и распря затянулась на века, как это часто бывает. Джордж Чандлер-Пауэлл ничего не сделал, чтобы залечить эту язву. На самом деле такая ситуация его устраивает. Пациенты приезжают в Манор укрыться в уединении, и ему не нужно, чтобы о них судили да рядили в деревне. Одна-две деревенские женщины приходят в составе группы уборщиков, но большая часть персонала приезжает из более отдаленных мест. Правда, есть еще старый Мог – мистер Могуорти. Он работал у Крессетов садовником, был мастером на все руки, и Джордж его оставил. Это настоящий кладезь информации, если знать, как ее из него вытянуть.

– Не могу поверить.

– Чему ты не можешь поверить?

– Не могу поверить, что есть такая фамилия.[5] Никто не может называться Могуорти.

– А он может. Он говорит, в пятнадцатом веке в Брэдполе, в храме Святой Троицы служил пастор, носивший эту фамилию. Могуорти утверждает, что он его потомок.

– Ну, это вряд ли. Если первый Могуорти был священником, то он должен был быть католиком, а они давали обет безбрачия.

– Ну хорошо, потомок того же рода. Во всяком случае, он такой, какой есть. Раньше он жил в том коттедже, который теперь занимают Маркус и Кэндаси, но коттедж понадобился Джорджу, и он выкинул оттуда Могуорти. Теперь он поселился у своей пожилой сестры, в деревне. Да, старый Мог – кладезь информации. Дорсет изобилует легендами, большинство из них просто ужасающие, а Мог – их знаток. Фактически-то он ведь родился не в деревне. Все его предки – деревенские, но отец еще до рождения Мога переехал в Ламбет. Заставь его рассказать тебе про Камни Шеверелла.

– Я о них никогда не слыхала.

– О, еще услышишь, если Мог на месте. И вряд ли сможешь их не заметить. Это неолитический круг в поле рядом с Манором. С ним связана довольно страшная история.

– Расскажи мне.

– Нет, я оставлю это Могу или Шарон. Мог утверждает, что она просто одержима этими камнями.

Официант раскладывал по тарелкам главное блюдо, и Робин умолк, разглядывая еду с удовольствием и явным одобрением. Рода почувствовала, что он теряет интерес к беседе о Шеверелл-Маноре. Разговор стал отрывочным, мысли Робина бродили где-то далеко, пока они с Родой не принялись за кофе. Тут он поднял на нее глаза, и ее снова поразили глубина и чистота их почти нечеловеческой синевы. Сила его пристального взгляда лишала воли. Протянув над столом руку, он сказал:

– Рода, поедем сегодня ко мне. Сейчас. Прошу тебя. Это важно. Нам нужно поговорить.

– Но мы ведь поговорили.

– В основном про тебя и про Манор. Не о нас.

– А разве Джереми не ждет тебя? Разве ты не должен обучать своих клиентов тому, как справляться с приводящими их в ужас официантами и пробками в винных бутылках?

– Те, кого я обучаю, обычно приходят вечером. Прошу тебя, Рода.

Она наклонилась – поднять сумку.

– Прости, Робин, но это невозможно. Мне еще через многое придется пройти до отъезда в Манор.

– Это возможно. Это – всегда возможно. Ты хочешь сказать, что просто не хочешь ко мне поехать?…

– Это возможно, но в данный момент неудобно. Давай поговорим после операции.

– Это может быть слишком поздно.

– Слишком поздно для чего?

– Для очень многого. Неужели ты не понимаешь – я боюсь, что ты собираешься меня бросить. Ты собираешься круто изменить свою жизнь. Может, ты захочешь избавиться не только от своего шрама.

Впервые за все шесть лет их отношений в их разговоре прозвучало это слово. Негласное табу, установившееся между ними, было нарушено. Встав из-за стола (по счету было уже уплачено), Рода сделала усилие, чтобы в ее голосе не звучало возмущение. Не глядя на Робина, она произнесла:

– Мне очень жаль, Робин. Поговорим после операции. Я собираюсь взять такси и поехать в Сити. Хочешь, я тебя куда-нибудь подброшу по пути?

Вопрос был привычным – Робин никогда не ездил на метро.

Однако не к месту произнесенное им слово все испортило. Он отрицательно покачал головой, но ничего не ответил и молча последовал за ней на улицу. Там, когда они уже собирались направиться каждый своим путем, он вдруг сказал:

– Когда я с кем-нибудь прощаюсь, я всегда боюсь, что больше не увижу этого человека. Когда моя мама уходила на работу, я смотрел из окна, как она уходит. Я до смерти боялся, что она не вернется. Ты когда-нибудь чувствуешь такое?

– Нет. Только если человеку, с которым я расстаюсь, за девяносто и он хил или страдает неизлечимой болезнью в терминальной стадии. Мне не девяносто, и я не больна.

Однако, когда они наконец расстались, Рода остановилась и впервые за все время обернулась – взглянуть на его удаляющуюся спину, и смотрела, пока он не скрылся из виду. У нее не было страха перед операцией, не было предчувствия смерти. Мистер Чандлер-Пауэлл сказал, что всегда есть некоторый риск при общем наркозе, но в руках таких экспертов это можно было сбросить со счетов. И все же, когда Робин скрылся из виду, а Рода повернулась – идти своим путем, она на миг испытала тот же иррациональный страх, что и он.

5

К двум часам дня во вторник, двадцать седьмого ноября, Рода была уже готова нанести свой первый визит в Шеверелл-Манор. Все наиболее важные задания были завершены и сданы вовремя – впрочем, так бывало всегда. Она никогда не могла уехать из дома хотя бы на одни сутки без того, чтобы не привести дом в порядок, все тщательно вымыв и вычистив, выбросив мусор, заперев все ящики с бумагами в кабинете, проверив внутренние запоры на окнах и дверях. Какое бы обиталище она ни называла своим домом, оно должно было оставаться безупречным, если она хотя бы на время его покидала, словно такая скрупулезность могла гарантировать ей благополучное возвращение.

Вместе с брошюрой о Маноре Рода получила указания, как ехать в Дорсет, но, как обычно, когда дорога была ей незнакома, она записала маршрут на карточке, которую поместила на приборной доске. Утро было облачным, но порой меж облаков проглядывало солнце, и хотя она выехала поздно, выбраться из Лондона оказалось довольно долгим делом. К тому времени как – почти двумя часами позже – Рода выехала с магистрали М-3 на Рингвуд-роуд, уже начинало темнеть, а с темнотой явился и порывистый ветер с дождем; через пару секунд дождь полил сплошной стеной. «Дворники» задергались на ветровом стекле, словно живые существа, не в силах справиться с потоками воды. Впереди невозможно было разглядеть ничего, кроме света собственных фар на бегущих по дороге ручьях, которые быстро сливались в стремительную реку. Огни встречных фар проплывали мимо совсем редко. Безнадежно было пытаться ехать дальше, так что Рода стала вглядываться сквозь стену дождя, отыскивая поросшую травой обочину, где можно было бы встать, не боясь увязнуть. Через несколько минут она смогла осторожно съехать на небольшую, в несколько ярдов, ровную площадку перед массивными воротами какой-то фермы. Здесь по крайней мере не было риска попасть в незаметную канаву или в мягкую, засасывающую колеса, глинистую грязь. Рода выключила мотор и прислушалась к дождю, барабанившему по крыше машины, словно град пуль. Под этой атакой ее «БМВ» казался хранилищем замкнутого стального мирка, чей покой лишь усугублял смятение, царившее снаружи. Рода знала, что вокруг нее, за невидимыми, аккуратно подстриженными живыми изгородями, простираются чуть ли не самые красивые пейзажи сельской Англии, но сейчас она ощущала себя заточенной в беспредельности, не просто ей чуждой, но потенциально недружелюбной. Перед поездкой она отключила свой мобильный телефон, как всегда, с чувством облегчения. Никто на свете не знал, где она, никто на свете не мог до нее дозвониться. Не было проезжающих машин, и, вглядываясь сквозь ветровое стекло, она видела лишь стену воды, а за ней размытые, трепещущие пятна света – окна далеких домов. Обычно Рода бывала рада тишине и умела обуздывать свое воображение. Она размышляла о предстоящей операции без страха, хотя и сознавала, что у нее имеются основания для опасений: при применении общего наркоза всегда есть некоторый риск. Но сейчас в ней зародилось беспокойство, гораздо более глубокое, чем волнения по поводу ее предварительного посещения Манора или из-за предстоящей операции. Это беспокойство, как она вдруг обнаружила, было слишком похоже на безотчетное предчувствие, чтобы принимать его со спокойной душой, словно некая реальность, раньше ей неизвестная или вытесненная из сознания, навязчиво пыталась заставить себя почувствовать, требовала себя признать.

Бесполезно было пытаться послушать музыку – она не смогла бы соревноваться с грохотом бушевавшей снаружи бури. Рода опустила спинку сиденья и закрыла глаза. Воспоминания – некоторые давние, другие совсем свежие – беспрепятственно заполонили ее мысли. Она снова переживала тот майский день, полгода назад, который стал причиной ее сегодняшней поездки, из-за которого она оказалась на этой безлюдной дороге. В пачке скучнейшей почты – циркуляров, извещений о собраниях, которые у нее не было намерения посещать, счетов – оказалось письмо от матери. Письма от матери были еще более редким явлением, чем их короткие беседы по телефону, и Рода взяла конверт, который был квадратнее и толще, чем те, что обычно присылала ей мать, с дурным предчувствием: что-то, видимо, случилось неладное – болезнь или что-нибудь с домом, и требуется ее, Роды, присутствие. Однако это было приглашение на свадьбу. Открытка с текстом, напечатанным особым, с завитушками, шрифтом, в обрамлении свадебных колоколов, сообщала, что миссис Айви Грэдвин и мистер Роналд Браун надеются, что их друзья смогут участвовать в праздновании их свадьбы. Указывались дата и время бракосочетания, название и адрес церкви и гостиницы, где новобрачные будут рады принять гостей за праздничным столом. В записке от руки, написанной почерком матери, говорилось: «Пожалуйста, приезжай, если сможешь, Рода. Не помню, писала ли я тебе о Роналде раньше. Он вдовец, его жена была моей близкой подругой. Он очень хочет с тобой познакомиться».

Рода помнила охватившие ее тогда эмоции: удивление и последовавшее за ним чувство облегчения, которое, в свою очередь, породило легкое чувство стыда, из-за мысли, что этот брак теперь сможет отчасти снять с нее бремя ответственности за мать, сможет ослабить чувство вины за редкие письма и телефонные звонки и еще более редкие встречи. Мать и дочь встречались как вежливые, но настороженные незнакомки, по-прежнему неспособные перешагнуть существовавшие меж ними барьеры, неспособные говорить о вещах, оставшихся несказанными, поделиться воспоминаниями, которых обеим не хотелось пробуждать. Рода не помнила, чтобы мать когда-либо упоминала о Роналде, и не испытывала желания с ним познакомиться, однако понимала, что обязана принять это приглашение.

А теперь она сознательно воскрешала в памяти тот знаменательный день, что обещал ей лишь скуку, которую следовало должным образом вытерпеть, но в результате привел к этим исхлестанным ливнем минутам и всему тому, что ждало ее впереди. Тогда она выехала из дома задолго до назначенного времени, но перевернувшийся на проезжей части грузовик высыпал на дорогу весь свой груз, и когда Рода остановилась у церкви, узкого, вытянутого вверх здания викторианской готики, она услышала нестройное писклявое пение: должно быть, пели уже последний гимн. Она подождала в машине, чуть отъехав дальше по улице, и увидела, как собравшиеся – главным образом люди среднего возраста и совсем пожилые – покидают церковь. Ко входу подъехал автомобиль, украшенный белыми лентами, но расстояние было слишком велико, чтобы Рода могла разглядеть мать или ее жениха. Вместе с теми, кто вышел из церкви, она последовала за машиной новобрачных к гостинице. Та находилась милях в четырех дальше по берегу – здание в эдвардианском стиле, со множеством башенок, по бокам которого выстроились рядком домики с террасами, а позади протянулось поле для гольфа. Множество темных балок по фасаду заставляло предположить, что архитектор поначалу задумал нечто в стиле эпохи Тюдоров, но высокомерие побудило его добавить к дому центральный купол и парадный вход, как у античного храма.

Зал для приемов сохранил остатки былого, ныне выцветшего великолепия: занавеси из красного камчатного полотна пышными складками ниспадали на ковер, который выглядел словно закоптившимся от глубоко въевшейся многолетней пыли. Рода присоединилась к череде гостей, не вполне уверенно направлявшихся к комнате в глубине зала, провозглашавшей свое назначение печатной табличкой «Зал для частных торжеств». На миг Рода в нерешительности приостановилась в дверях, затем вошла в комнату и сразу же увидела мать. Та стояла рядом с мужем, окруженная группкой щебечущих женщин. Рода вошла почти незамеченной, но, протиснувшись между ними, увидела, как лицо матери осветилось нерешительной улыбкой. Прошло уже четыре года с их последней встречи, однако мать выглядела помолодевшей и более счастливой, чем тогда; несколько секунд колебаний, и она поцеловала дочь в правую щеку, потом повернулась к стоявшему рядом с ней мужчине. Он был стар – ему по меньшей мере должно быть семьдесят, рассудила Рода, – чуть меньше ростом, чем ее мать, с мягким, круглощеким лицом, встревоженным, но приятным. Казалось, он находится в замешательстве, и матери пришлось дважды повторить имя Роды, прежде чем он, заулыбавшись, протянул ей руку. Мать принялась всех знакомить. Гости решительно не замечали шрама. Несколько носившихся вокруг ребятишек бесцеремонно его рассматривали, потом выбежали из комнаты сквозь балконную дверь – поиграть на воздухе. Роде вспоминались отрывки беседы: «Ваша матушка так часто говорит о вас…», «Как хорошо, что вы приехали, ведь вам так далеко было ехать!», «Прелестный день, не правда ли? Как приятно видеть ее такой счастливой!»

Еда и обслуживание оказались лучше, чем Рода ожидала. Скатерть на столе была безупречна, чашки и тарелки блистали чистотой, и стоило ей лишь откусить кусочек сандвича, как стало ясно, что ветчина в нем свежайшая и только что нарезана. Три женщины средних лет, одетые как горничные, прислуживали за столом с обезоруживающе веселыми лицами. Они разливали крепкий чай из огромного чайника, а после довольно долгого перешептывания между невестой и женихом из бара принесли разнообразные напитки. Беседа, которая до тех пор шла приглушенно, словно все только что присутствовали на похоронах, стала более оживленной, и гости стали поднимать в честь новобрачных бокалы (в некоторых из них плескалась жидкость весьма зловещих оттенков). После нескольких тревожных консультаций матери с барменом в зал с некоторой церемонностью внесли бокалы с шампанским. Ожидался тост.

Церемонией руководил совершивший брачный обряд викарий, рыжеволосый молодой человек, который, сняв облачение, был теперь в сорочке с жестким воротничком-стойкой (как и подобает духовному лицу), в серых брюках и пиджаке спортивного покроя. Он слегка погладил ладонью воздух, как бы утихомиривая гул голосов, и произнес небольшую речь. По-видимому, Роналд был церковным органистом, и в речи прозвучал довольно вымученный юмор по поводу необходимости задействовать все регистры, чтобы новобрачные жили в гармонии до конца своих дней; были и другие, более мелкие и безобидные шутки, которые теперь забылись. Самые храбрые из гостей встречали их смущенными смешками.

У стола образовалось некоторое столпотворение, так что Рода, с тарелкой в руке, отошла к окну, с благодарностью подумав о минутах покоя, когда явно проголодавшиеся гости не имели намерения ее осаждать. Она наблюдала за ними с удовольствием, чуть критически, с каким-то веселым скептицизмом: мужчины в своих лучших выходных костюмах, порой слишком обтянувших округлившиеся животы и раздавшиеся спины; женщины, явно не пожалевшие усилий, чтобы воспользоваться возможностью появиться в новых нарядах. Большинство из них, как и ее мать, надели цветастые летние платья и подходящие к ним по цвету жакеты, их соломенные шляпки пастельных тонов нелепо примостились на новых, только что сооруженных прическах. Эти женщины, подумала она, могли бы выглядеть точно так же и в тридцатые, и в сороковые годы прошлого века. Новое, нежеланное чувство – смесь жалости и гнева – вдруг охватило Роду, нарушив душевное равновесие. Она подумала: «Мне нет здесь места, я не чувствую себя с ними счастливой, да и они со мной тоже. Их неловкая вежливость не может замостить пропасть, лежащую между нами. Но ведь я родом отсюда, это мои родичи, мой народ, верхний слой рабочего класса, сливающийся со средним классом; это они – та аморфная, не пользующаяся вниманием общества группа людей, участвовавших во всех войнах, что вела их страна, платящих ей налоги, хранящих то, что осталось от ее традиций». Они дожили до этих дней и увидели, как унижается их незатейливый патриотизм, как презираются их моральные устои, как девальвируются их сбережения. Они никому не причиняют беспокойства. В те районы, где живут эти люди, никто не вкачивал миллионы фунтов общественных денег в надежде подкупом, уговорами или принуждением заставить их ступить на стезю гражданских добродетелей. Если они высказывают недовольство тем, что большие города от них отчуждаются, что их детям приходится учиться в переполненных школах, где девяносто процентов учеников не знают английского языка, им читают нотации о том, какой это страшный грех – расизм, и говорят им об этом люди, более обеспеченные, чем они, живущие в гораздо более благоприятных условиях. Не имея возможности защититься с помощью бухгалтеров, они становятся дойными коровами для ненасытного Департамента налогов и сборов. Не выросли в стране прибыльные предприятия социальных нужд и психологического анализа, чтобы проанализировать и искупить их неадекватное поведение, порождаемое бедностью и лишениями. Наверное, ей следовало бы написать о них, прежде чем наконец бросить журналистскую деятельность. Однако она понимала, что, поскольку впереди ее ждут более интересные и выгодные задания, она никогда о них не напишет. Этим людям не было места в ее планах на будущее, так же как им не было места в ее жизни.

Последним ее воспоминанием было то, как она стояла наедине с матерью в дамской комнате, глядя на два их профиля в длинном зеркале над вазой с искусственными цветами. Мать сказала:

– Ты понравилась Роналду. Я рада, что ты смогла приехать.

– Я сама рада. Он мне тоже понравился. Надеюсь, вы оба будете очень счастливы.

– Я в этом не сомневаюсь. Мы с ним знакомы уже четыре года. Его жена пела в церковном хоре. Прелестный голос – альт, это так необычно для женщины. Мы с Роном всегда хорошо ладили. Он такой добрый. – В голосе матери звучали довольные нотки. Взглянув на себя в зеркало критическим взором, она поправила шляпку.

– Да, он выглядит добрым, – сказала Рода.

– О да, он добрый. С ним спокойно. И я знаю – Рита хотела бы этого. Она более или менее даже намекнула мне об этом перед смертью. Рон никогда не умел жить один. И у нас с ним все будет нормально – я хочу сказать, в смысле денег. Он собирается продать свой дом и переехать ко мне, в наш бунгало. Это кажется вполне разумным теперь, когда ему исполнилось семьдесят. Так что твое постоянное распоряжение – про эти пятьсот фунтов, что мне пересылаются каждый месяц – ты сможешь сейчас отменить, Рода.

– Я бы оставила все как есть, если только Роналд не имеет ничего против.

– Да нет, не в этом дело. Немного лишних денег никогда не помешают. Я просто подумала, они тебе самой могут пригодиться.

Мать повернулась к ней и тронула ее левую щеку: прикосновение было таким легким, что Рода почувствовала лишь, как тихонько подрагивают пальцы, нежно касающиеся шрама. Она закрыла глаза, изо всех сил стараясь не вздрогнуть. Но не отшатнулась. А мать сказала:

– Он не был дурным человеком, Рода. Это все из-за пьянства. Ты не должна его винить. Это ведь болезнь, а на самом деле он тебя любил. Те деньги, что он тебе посылал, когда ты из дому уехала, – они нелегко ему доставались. Он на себя ничего не тратил.

А Рода подумала: «Только на выпивку», но не произнесла этих слов вслух. Она никогда не благодарила отца за те пять фунтов, никогда не говорила с ним после отъезда из дома.

Казалось, голос матери доносится до нее из глухой тишины:

– А помнишь те прогулки в парке?

Она помнила прогулки в пригородном парке – ей почему-то казалось, что это всегда бывало осенью: прямые, усыпанные гравием дорожки, прямоугольные или круглые цветочные клумбы, густо засаженные далиями не гармонирующих меж собой оттенков (эти цветы она всегда терпеть не могла); она идет рядом с отцом, оба молчат.

Мать сказала:

– Он был неплохой человек, когда не пил.

– Я не помню, чтобы он когда-нибудь не пил. – Произнесла ли она эти слова вслух или только подумала?

– Ему было не так-то просто работать на муниципалитет. Я понимаю – ему повезло, что он хоть такую работу получил, когда его выгнали из адвокатской фирмы, только все равно это было ниже его достоинства. Он ведь был очень умный, Рода, это от него ты свои мозги получила. Он по конкурсу выиграл плату за обучение в университете и вышел первым, с отличием.

– Ты хочешь сказать, он получил степень бакалавра с отличием первого класса?

– Кажется, он так и говорил. Во всяком случае, это доказывает, что он был умный. Поэтому он так гордился, когда ты прошла в классическую школу.[6]

– А я и не знала, что он университет окончил. Он мне никогда про это не говорил.

– А с чего бы он стал об этом рассказывать? Он думал, тебя это не интересует. Он был не из разговорчивых, много не говорил. Во всяком случае, о себе.

Никто из них не был разговорчив. Те взрывы агрессивности, тот бессильный гнев, тот стыд надломили их всех. Самое важное оставалось несказанным. И, глядя в глаза матери, Рода спрашивала себя – как сможет она теперь начать все сначала? Она думала: мать права. Отцу наверняка нелегко доставались те пять фунтов, что он из недели в неделю присылал дочери. Банкнота приходила с запиской всего в несколько слов, иногда написанных нетвердым почерком: «От отца, с любовью». Рода брала деньги, потому что нуждалась в них, и выбрасывала записку. С небрежной жестокостью подростка она считала, что отец недостоин предлагать ей свою любовь, дарить которую, как она всегда понимала, было гораздо труднее, чем деньги. Возможно, истина заключалась в том, что она сама была недостойна принять этот дар. Более тридцати лет Рода лелеяла свое презрение, негодование и – да – свою ненависть. Но та грязная эссекская речушка, та одинокая смерть навсегда избавили отца от ее власти над ним. Она причинила вред лишь самой себе, и это признание могло стать началом исцеления.

А мать сказала:

– Никогда не поздно найти человека, которого сможешь полюбить. Ты интересная женщина, Рода, тебе надо что-то сделать с этим шрамом.

Этих слов она не ожидала услышать. Никто не решался произнести эти слова с тех пор, как мисс Фаррелл осмелилась их выговорить. Рода запомнила совсем мало из того, что произошло потом, только собственный ответ, тихий, без какого-либо нажима: «Я от него избавлюсь».


Рода, видимо, время от времени задремывала. Но вот она, вздрогнув, очнулась, сразу четко осознав, что дождь совсем прошел. Бросив взгляд на приборную доску, она увидела, что уже без пяти пять. Она провела в машине почти три часа. Когда в неожиданно наступившей тишине она стала осторожно выбираться с площадки на дорогу, шум двигателя резко разорвал примолкший воздух. Одолеть остаток пути было легко. Повороты дороги оказывались именно там, где она их ожидала, а фары ее машины высвечивали на указателях ободряющие названия. Быстрее, чем Рода предполагала, она увидела название «Сток-Шеверелл» и свернула направо: оставалась последняя миля. Деревенская улица была безлюдна, в окнах за задернутыми шторами сиял свет, и только в угловом магазине с ярко освещенной, битком набитой витриной виделись признаки жизни. Но вот и табличка, которую она искала: «Шеверелл-Манор». Огромные, кованого железа ворота стояли открытыми: ее ждали. Рода проехала вперед по короткой аллее, полукругом расширявшейся в конце, и увидела перед собой дом.

В брошюре, которую ей вручили после первой консультации, была фотография Шеверелл-Манора, но то было лишь бледное подобие реальности. В свете фар она разглядела очертания дома, казавшегося гораздо больше, чем она ожидала: он вырисовывался темной массой на фоне еще более темного неба. Дом протянулся в обе стороны от центрального фронтона с двумя окнами наверху. В них виделся бледный свет, но большинство других окон в доме были слепы, кроме четырех больших, ярко горевших окон с решетчатыми переплетами слева от входа. Когда Рода осторожно подъехала ближе и остановилась под деревьями, дверь дома распахнулась и яркий луч света упал на усыпанную гравием дорожку.

Наконец-то, выключив двигатель, она вышла наружу и открыла заднюю дверцу – достать свой небольшой чемодан: прохладный сырой воздух дал ей желанное облегчение после долгого заточения в машине. В этот момент в дверях дома появилась темная фигура, и к Роде двинулся какой-то мужчина. Хотя дождь уже перестал, на нем был пластиковый плащ с капюшоном, который закрывал его голову, словно детская шапочка, придавая ему вид злого ребенка. Шагал он твердо, и голос у него был сильный, но Рода поняла, что он уже не молод. Он решительно отобрал у нее чемодан и сказал:

– Если вы дадите мне ключ, мадам, я припаркую вашу машину. Мисс Крессет не нравится, когда машины стоят перед домом. Вас ожидают.

Рода вручила ему ключ и последовала за ним в дом. То беспокойство, легкое чувство утраты ориентации, которое она испытала, сидя одна в машине во время грозы, все еще не оставило ее. Опустошенная, неспособная на эмоции, она чувствовала сейчас лишь некоторое облегчение оттого, что наконец приехала на место, и, войдя в просторный холл с лестницей в центре, вдруг осознала, что ей снова необходимо остаться в одиночестве, чтобы не нужно было пожимать руки, выслушивать формальные приветствия, когда ее единственное желание – оказаться в тиши собственного дома, а чуть погодя – в привычном уюте собственной постели.

Холл Манора поражал воображение, как она и ожидала, но показался ей неприветливым. Мужчина поставил ее чемодан у подножия лестницы и, открыв дверь слева, громко объявил:

– Мисс Грэдвин, мисс Крессет.

Потом, взяв чемодан, стал подниматься по лестнице.

Рода вошла в дверь и очутилась в большом зале, который привел ей на память картины, какие она, вероятно, видела в детстве или когда посещала другие загородные поместья. После темноты, царившей снаружи, здесь все было полно света и цвета. Высоко над головой арочные балки потемнели от старости. Резные панели покрывали нижнюю часть стен, а над ними висел ряд портретов – лица эпохи Тюдоров, Регентства, правления королевы Виктории, прославившиеся разнообразными талантами; некоторые портреты, как заподозрила Рода, получили здесь место больше из семейного почитания, чем за художественные достоинства. Прямо напротив нее располагался облицованный камнем камин с каменным же гербом над ним. В камине потрескивал огонь – горели поленья, пляшущие языки пламени отбрасывали блики на трех человек, поднявшихся ей навстречу.

Они, очевидно, сидели за чаем: перед камином под прямым углом стояли друг против друга четыре кресла с полотняной обивкой – только они были здесь современными предметами обстановки. Между ними на низком столике – поднос с остатками еды. Группа приветствующих новоприбывшую состояла из одного мужчины и двух женщин, хотя слово «приветствующие» вряд ли могло быть подходящим, поскольку Рода чувствовала себя нежеланным гостем, запоздало явившимся к чаю и ожидавшимся без особого энтузиазма.

Более высокая из двух женщин представила ее присутствующим.

– Я – Хелина Крессет, – сказала она. – Мы с вами уже беседовали. Рада, что вы благополучно добрались. У нас тут случилась сильная гроза, но грозы здесь часто бывают на каком-нибудь одном пятачке, так что вы могли в нее и не попасть. А вам я хотела бы представить Флавию Холланд – операционную сестру, и Маркуса Уэстхолла – он будет ассистировать мистеру Чандлеру-Пауэллу во время вашей операции.

Они обменялись рукопожатиями, лица сморщились в улыбках. Впечатление о новых знакомых у Роды всегда было моментальным и сильным, зрительный образ запечатлевался в уме и никогда не мог стереться полностью; он нес с собой восприятие характера, которое, как она знала, со временем и углублением знакомства могло оказаться превратным, а порой и вводящим в опасное заблуждение, но такое случалось очень редко. Сейчас, усталая, с несколько притупленным восприятием, она увидела в этих людях всего лишь стереотипы.

Хелина Крессет была в отлично сшитой брючной паре и джемпере с высоким горлом: ее костюм не выглядел слишком нарядным для сельской местности, но громко заявлял, что он не куплен в магазине готового платья. Никакого макияжа, только губная помада; прекрасные светлые волосы с чуть заметной рыжинкой обрамляют высокие скулы; нос чуть длинноват, чтобы считать лицо красивым: об этом лице можно сказать, что оно интересное, но никак не миловидное. Замечательные серые глаза смотрели на Роду скорее с любопытством, чем с формальной любезностью. Рода подумала: «Экс-староста класса, теперь – директор школы или, вероятнее всего, ректор какого-нибудь Оксбриджского колледжа». Рукопожатие Хелины было твердым, новенькую приветствовали с осторожностью, все суждения о ней были отложены на потом.

Сестра Холланд оделась менее официально: джинсы, черный джемпер и длинный замшевый жилет – удобная одежда, говорящая о том, что медсестра освободилась от безличной профессиональной униформы и с дежурством покончено. Она была темноволоса, с дерзким лицом, не скрывающим уверенную сексуальность. Взгляд ее блестящих темных, почти черных глаз с крупными зрачками сразу охватил шрам, словно она в уме уже прикидывала, какие трудности может представлять эта пациентка.

А мистер Уэстхолл удивил Роду. Худощавый, высоколобый, с лицом тонко чувствующего человека, он скорее походил на поэта или ученого, чем на хирурга. Она не почувствовала в нем той силы и уверенности, какие так явственно исходили от мистера Чандлера-Пауэлла. Его улыбка была теплее, чем улыбки обеих женщин, однако ладонь его, несмотря на жарко пылавший в камине огонь, была холодна.

– Вам, конечно, хорошо бы выпить чаю, – сказала Хелина Крессет, – а может быть, и чего-нибудь покрепче. Вы предпочитаете пить здесь или у себя в гостиной? В любом случае я сейчас отведу вас туда, чтобы вы могли там устроиться.

Рода ответила, что предпочла бы выпить чаю у себя в комнате. Они вместе поднялись по широкой, не покрытой ковром лестнице и прошли коридором, где стены были увешаны картами и снимками – похоже, давними фотографиями Манора. Чемодан Роды был оставлен у двери ее палаты, находившейся в средней части коридора для пациентов. Подняв чемодан, мисс Крессет открыла дверь и отступила в сторону, давая Роде пройти. Она показала Роде две комнаты, ей предназначавшиеся, так, словно была хозяйкой гостиницы, коротенько указывавшей постоялице на удобства номера: это была рутина, слишком часто повторявшаяся, чтобы восприниматься иначе чем простая обязанность.

Рода обнаружила, что ее гостиная – комната не только приятных пропорций, но к тому же прелестно обставленная старинной мебелью. Большая часть обстановки, похоже, была георгианской – восемнадцатого или начала девятнадцатого века. Тут стояло бюро красного дерева с откидной доской, достаточно большой, чтобы удобно было писать. Из современной обстановки здесь были только два кресла перед камином и высокая угловатая лампа для чтения рядом с одним из них. Слева от камина на тумбе располагался новый телевизор, а под ним на полочке – DVD-проигрыватель: несообразное, но предположительно необходимое добавление к интерьеру комнаты, которая не только оказалась приветливой, но и обладала собственным характером.

Рода и мисс Крессет прошли в смежную комнату. Она выглядела столь же элегантно: всякое предположение, что это больничная палата, абсолютно исключалось. Мисс Крессет поставила чемодан на складную подставку, затем, подойдя к окну, задернула шторы.

– Сейчас слишком темно, вы ничего не увидите, – сказала она. – Но утром сможете посмотреть. Утром мы снова встретимся. А сейчас, если у вас есть все, что нужно, я пришлю вам чай и меню завтрака. Если вы предпочтете обедать не у себя, а в столовой – обед в восемь, но в половине восьмого мы встречаемся в библиотеке, выпить перед обедом. Если захотите к нам присоединиться, наберите мой номер – список всех добавочных на карточке у телефона, и кто-нибудь зайдет за вами, чтобы проводить вас вниз.

И она ушла.

Но к этому моменту Рода уже достаточно насмотрелась на Шеверелл-Манор, и у нее не осталось энергии на то, чтобы перекидываться репликами в заобеденной беседе. Она попросит, чтобы обед принесли ей в гостиную, и пораньше ляжет спать. Постепенно она вступала во владение этими комнатами, куда она – теперь она знала это точно – вернется без страха и дурных предчувствий чуть позже чем через две недели.

6

Было уже шесть сорок вечера, когда в тот же вторник Джордж Чандлер-Пауэлл исчерпал список частных пациентов в больнице Святой Анджелы. Снимая операционный халат, он испытывал странное чувство, парадоксальную смесь усталости и возбуждения. Он начал оперировать рано и работал без перерыва, что было необычно, но неизбежно, если он хотел успеть прооперировать всех своих частных лондонских пациентов, значившихся в списке на этот год, до ставшего уже обычаем отъезда в Нью-Йорк, на рождественские каникулы. С раннего детства Рождество вызывало у него ужас, и он никогда не проводил его в Англии. Его бывшая жена, теперь вышедшая замуж за американского финансиста, способного содержать ее так, как – по ее и его мнению – подобало содержать очень красивую женщину, твердо придерживалась того взгляда, что любой развод должен быть, по ее выражению, «цивилизованным». Чандлер-Пауэлл подозревал, что под этим словом подразумевается щедрость (или, в обратном случае, ее противоположность) финансовых условий, однако, благополучно обеспечив себе американское состояние, она смогла заменить более низменные блага материальной выгоды развода открытой демонстрацией собственного щедрого великодушия. Им обоим нравилось видеться раз в год, и Джордж наслаждался пребыванием в Нью-Йорке и программой цивилизованных развлечений, которую Селина и ее муж для него составляли. Он никогда не оставался там дольше чем на неделю, а затем летел в Рим, где останавливался в том же загородном pensione, в котором впервые снял комнату, когда еще учился в Оксфорде, и где его до сих пор тепло принимали, и ни с кем не виделся. Однако ежегодный визит в Нью-Йорк вошел в привычку, от которой он пока не видел резонов отказываться.

Ему незачем было появляться в Маноре до вечера среды: первая операция была назначена в четверг утром, но две палаты в бесплатном отделении больницы во вторник утром были закрыты из-за инфекции, и операции, назначенные на следующий день, пришлось отложить. Сейчас, вернувшись домой, в свою квартиру в Барбикане, и глядя в окно на огни Сити, он почувствовал, что не выдержит бесконечного ожидания. Ему просто необходимо вырваться из Лондона, посидеть в Большом зале Манора перед камином, где пылают поленья, пройти по липовой аллее, вдохнуть ничем не замусоренный воздух, ощутить запах свободно веющего ветра, пахнущего древесным дымком, землей и палыми листьями. С беззаботно-радостным чувством школьника, отпущенного на каникулы, он швырнул то, что могло ему понадобиться в следующие несколько дней, в дорожную сумку и, не дожидаясь лифта – никакого терпения на это уже не хватало! – сбежал вниз по лестнице в гараж, к всегда стоящему наготове «мерседесу». Как обычно, проблемой было выбраться из Сити, но на автостраде им овладело чувство облегчения, наслаждения быстрой ездой, как это с ним всегда бывало, когда он ехал ночью один, и несвязные, отрывочные воспоминания, словно коричневатые выцветшие фотографии, чередой проходили перед его мысленным взором, не вызывая тревоги. Он вставил в плеер CD с Концертом ре-минор Баха; руки его легко лежали на руле, и в располагающей к размышлениям тишине он дал музыке слиться с его воспоминаниями.

В свой пятнадцатый день рождения он пришел к выводам, касающимся трех проблем, с детства занимавших его мысли. Он решил, что Бога нет, что сам он не любит своих родителей и что он станет хирургом. Первое решение не требовало от него никаких действий, надо было лишь принять, что – поскольку ни помощи, ни утешения от некоего сверхъестественного существа ждать не приходится – жизнь его, как жизнь всякого другого, подчинена времени и случаю, и что ему следует, насколько это возможно, взять контроль над ней в свои руки. Второе тоже мало чего от него требовало. И когда, с некоторой долей смущения, а со стороны матери даже стыда, родители сообщили ему новость, что подумывают о разводе, он выразил сожаление – что казалось вполне подобающим, – в то же время чуть заметно подбадривая их покончить с браком, который явно приносил несчастье всем троим. Школьные каникулы были бы гораздо приятнее, если бы не нарушались сердитыми молчаниями или вспышками злобы. Когда они оба погибли в автокатастрофе – это случилось, когда они отправились в отпуск с целью окончательно помириться и начать все сначала (таких попыток было несколько), – Джорджа на миг обуял страх, что все-таки, возможно, существует какая-то сила, столь же могущественная, как та, которую он отверг, но более безжалостная и обладающая каким-то сардоническим чувством юмора. Однако он тут же сказал себе, что глупо отречься от благого, доброкачественного суеверия ради гораздо менее подходящего, а может быть, даже злокачественного. Третий же его вывод превратился в честолюбивое стремление: он станет опираться на доказуемые факты науки и сосредоточит усилия на том, чтобы стать хирургом.

Родители почти ничего ему не оставили, кроме долгов. Однако это вряд ли имело значение. Джордж всегда проводил летние каникулы в Борнмуте, с овдовевшим дедом, у которого он теперь и обрел дом. Джордж любил Герберта Чандлера-Пауэлла – насколько он вообще был способен испытывать сильное чувство к человеку. Он любил бы его, даже если бы тот был беден, но радовался, что дед богат. Герберт Чандлер-Пауэлл составил себе состояние благодаря таланту создавать оригинальные, элегантные картонные коробки. Стало считаться весьма престижным, если компания доставляла товары в контейнерах Чандлера-Пауэлла, если подарки были упакованы в коробки с характерным колофоном «Ч-П». Герберт отыскивал и всячески продвигал новых молодых дизайнеров, и некоторые из его коробок, произведенные в ограниченных количествах, стали коллекционными. Его фирма не нуждалась в рекламе: достаточно было тех предметов, что она производила. Когда Герберту исполнилось шестьдесят пять, а Джорджу – десять, дед продал фирму самому крупному своему конкуренту и ушел от дел с заработанными миллионами. Это он оплачивал дорогостоящее обучение Джорджа, помогал ему, когда он учился в Оксфорде, ничего не требуя взамен, кроме общества собственного внука во время каникул – школьных или студенческих, а потом – трех-четырех визитов в год. Джордж никогда не считал эти требования навязчивыми. Во время пеших прогулок или автомобильных поездок с дедом он прислушивался к голосу старика, рассказывавшего ему множество историй о своем полном лишений детстве, о коммерческих успехах, о студенческих годах в Оксфорде. До того как сам Джордж поступил в Оксфорд, его дед гораздо более тщательно выбирал слова и темы. Теперь навсегда запомнившийся Джорджу голос деда, сильный и властный, прорывался сквозь высокие трепетные звуки прекрасной музыки скрипок.

«Понимаешь, я ведь учился в классической школе, пришел в университет на стипендию графства. Тебе это трудно понять. Сейчас все может быть по-другому, хотя я сомневаюсь. Во всяком случае, не настолько уж по-другому. Надо мной не смеялись, не презирали меня, не стремились показать, что я не такой, как все. Просто я был другой. Я никогда не чувствовал себя там на своем месте, и, разумеется, так оно и было на самом деле. С самого начала я понимал, что не имею права там находиться, что даже воздух над квадратной лужайкой во дворе колледжа отвергает меня. Конечно, не один я ощущал такое. Были ребята даже не из классических школ, но из захудалых, непрестижных частных, чьи названия они избегали упоминать. Я это видел. Они были из тех, кто жаждал проникнуть в круг золотой молодежи из привилегированного высшего класса. Я, бывало, представлял себе, как они, используя свои мозги и таланты, пробивают себе доступ на академические званые обеды на Кабаньем холме, как выступают в роли придворных шутов на вечеринках в выходные дни, читая собственные трогательные стихи, демонстрируя свой ум и юмор, чтобы заработать приглашение. У меня не было никаких талантов, кроме умственных способностей. Всех этих ребят я презирал, но я знал, к чему все они относятся с уважением – все до одного. Деньги, мой мальчик, вот что имело значение. Происхождение было важно, но происхождение плюс деньги – гораздо лучше. И я заработал деньги. Они все достанутся тебе, мой мальчик, – то, что от них останется после того, как ненасытное правительство заберет свою добычу. Воспользуйся ими с толком». У Герберта было хобби: он любил посещать старинные помещичьи дома и замки, открытые для публики, добираясь до них на машине тщательно намеченными с помощью ненадежных старых карт окольными путями. На своем безукоризненном «роллс-ройсе», держась за рулем очень прямо, как викторианских времен генерал, на которого он и был похож, он величественно проезжал по проселочным дорогам и редко используемым проулкам, с Джорджем у локтя, читавшим ему вслух из путеводителя. Джорджу казалось странным, что человек, столь чуткий к георгианской элегантности и тюдоровской основательности, мог жить в современном пентхаусе в Борнмуте, пусть даже вид из окон на море был поразительный. Со временем он понял почему. С приближением старости дед максимально упростил жизнь. За ним ухаживали щедро оплачиваемая кухарка, домоправительница и уборщица, приходившие каждый день. Они бесшумно и быстро выполняли свою работу и уходили. Предметы обстановки в доме были дороги, но немногочисленны. Герберт не был коллекционером и не жаждал собирать артефакты, вызывавшие его восхищение. Он мог восхищаться, не испытывая желания обладать. А Джордж с самого раннего возраста сознавал, что он – собственник.

И когда они впервые посетили Шеверелл-Манор, он понял, что это тот дом, в котором он хотел бы жить. Дом простерся перед ним в мягком сиянии осеннего солнца, когда тени уже стали удлиняться, а деревья, лужайки и камень стен обрели особую интенсивность цвета в лучах умирающего солнца, так что казалось – лишь на миг, – что дом, сад, огромные, кованого железа ворота замерли в спокойном, почти неземном совершенстве света, формы и цвета, от которого сжалось его сердце. В конце визита, обернувшись и бросив последний взгляд на дом, Джордж произнес:

– Я хочу купить этот дом.

– Что ж, возможно, когда-нибудь ты его купишь.

– Но никто не продает такие дома. Я бы не продал.

– Большинство не продает. Некоторым приходится.

– Почему, дедушка?

– Кончаются деньги, не на что дом содержать. Или наследник заработал миллионы в Сити и утратил интерес к наследству. Или может так случиться, что наследник погиб на войне. Класс землевладельцев почему-то предрасположен к тому, чтобы гибнуть в войнах. Или же такой дом теряют из-за глупости: женщины, азартные игры, пьянство, наркотики, биржевые спекуляции, расточительство. Никогда не знаешь, в чем причина.

Но в конечном счете случилось так, что несчастье владельца позволило Джорджу приобрести этот дом. Сэр Николас Крессет разорился в 1990-е годы, во время краха Ассоциации Ллойда. Джордж узнал о том, что дом выставлен на продажу, более или менее случайно, наткнувшись на статью в финансовой газете о главах входивших в Ассоциацию синдикатов, пострадавших более всего; среди других имен ему сразу бросилась в глаза фамилия «Крессет». Сейчас он уже не помнил, кто был автором статьи – какая-то женщина, сделавшая себе имя журналистскими расследованиями. Статья показалась ему недоброй. Она фокусировала внимание не столько на невезении, сколько на глупости и жадности пострадавших. Он быстро предпринял нужные шаги и приобрел Манор, жестко торгуясь и твердо зная, какие предметы собственности он желает купить вместе с домом. Самые лучшие картины были отложены для аукциона, но Джордж стремился завладеть вовсе не ими. Еще тогда, мальчиком, в первое посещение Шеверелл-Манора, его взгляд привлекло содержимое дома, и именно это содержимое ему хотелось получить, в том числе кресло в стиле королевы Анны. В тот первый визит он немного обогнал деда и, первым войдя в столовую, увидел кресло. На нем он и сидел, когда в комнату вошла девочка, некрасивая, серьезная, казалось, ей всего лет шесть, никак не больше. На ней были бриджи для верховой езды и блузка, открывавшая шею; она подошла к Джорджу и сказала агрессивным тоном:

– На этом кресле не разрешается сидеть.

– Тогда вокруг него должен быть натянут шнур.

– Тут должен был быть шнур. Обычно он тут натянут.

– Ну а сейчас его нет. – Секунд пять они пристально смотрели друг на друга, потом Джордж встал.

Ни слова не говоря, девочка с удивительной легкостью перетащила кресло через шнур, отгораживавший столовую от узкой полосы, выделенной для прохода посетителей, и сама решительно на него уселась. Ее ноги свисали с кресла, не доставая до пола. Она снова пристально уставилась на Джорджа, словно говоря: «Попробуй только возражать!» – но вместо этого спросила:

– Тебя как зовут?

– Джордж. А тебя?

– Хелина. Я тут живу. А тебе не полагается заходить за белые шнуры.

– А я и не заходил. Кресло стояло на этой стороне.

Эта стычка показалась ему слишком скучной, чтобы стоило ее длить, а девочка – слишком маленькой и некрасивой, чтобы вызвать интерес. Джордж пожал плечами и двинулся дальше.

И вот теперь кресло стояло в его кабинете, а Хелина Хаверленд, урожденная Крессет, работала у него экономкой; если она и помнила о той их первой детской стычке, она никогда ни словом об этом не обмолвилась. Сам он тоже молчал. Он истратил все, что получил в наследство от деда, на Шеверелл-Манор, и собирался содержать его на то, что станет получать от частной клиники, под которую переоборудовал западное крыло дома. Половину каждой недели, с понедельника по среду, он проводил в Лондоне, оперируя пациентов в бесплатном отделении и тех, кто занимал его частные места в больнице Святой Анджелы, а поздно вечером в среду возвращался в Сток-Шеверелл. Работы по переоборудованию крыла дома проводились весьма тактично, изменения были минимальными. Это крыло уже подвергалось реставрации в двадцатом веке, более того, его перестраивали еще в веке восемнадцатом; все другие – оригинальные – части Манора остались нетронутыми. Набрать штат сотрудников в клинику не представляло проблем: Джордж знал, кто ему нужен, и был готов платить более чем достаточно, чтобы этих людей получить. Однако сформировать штат операционной оказалось гораздо легче, чем нанять людей обслуживать Манор. Те месяцы, что он ждал согласования планов и потом, когда шло переоборудование, тоже не представляли проблем. Он жил в Маноре без всяких удобств, часто оставаясь там в полном одиночестве; заботилась о нем старенькая кухарка – единственная из обслуги Крессетов, которая осталась в доме, если не считать садовника Могуорти. Теперь, оглядываясь назад, он вспоминал тот год как самый спокойный и счастливый за всю его предыдущую жизнь. Он радовался своему приобретению, ежедневно переходя в полной тишине из Большого зала в библиотеку, с длинной галереи к своим комнатам в восточном крыле, испытывая тихое, ничем не омрачаемое торжество. Он понимал, что Манор никак не мог даже надеяться соперничать с великолепием Большого зала и садов Ательгемптона, с поразительной красотой пейзажа вокруг Энкума, или с благородством и историческим прошлым Вулфтона: графство Дорсет славилось величественными замками. Но Шеверелл-Манор был его «манором», и никакого другого он не желал.

Проблемы начались, когда клиника открылась и прибыли первые пациенты. Джордж дал объявление, что ему требуется экономка, но, как и предсказывали знакомые, испытывавшие ту же нужду, ни одна из претенденток ему не подходила. Старые слуги из Сток-Шеверелла, поколение за поколением работавшие у Крессетов, не соблазнялись высокой оплатой, которую предлагал чужак, вторгшийся в Манор. Он надеялся, что его секретарь в Лондоне найдет время справляться со счетами, с ведением бухгалтерских книг. Она не нашла. Он надеялся, что Могуорти, садовник, теперь отпущенный на покой дорогой фирмой и еженедельно являвшийся выполнять в Маноре тяжелую работу, снизойдет до того, чтобы больше помогать в доме. Тот не снизошел. Однако второе объявление об экономке, на этот раз иначе размещенное и иначе сформулированное, привело к нему Хелину. Он вспоминал, что это, скорее, она интервьюировала его, чем он ее. Она сообщила, что недавно развелась, что ни от кого не зависит; что у нее квартира в Лондоне, но она хочет найти себе какое-то занятие, пока размышляет, как построить свое будущее. Ей было бы интересно вернуться в Манор, пусть только на время.

Она вернулась шесть лет назад и все еще была здесь. Порой он задавался вопросом, как сможет обходиться без нее, когда она решит уйти, что она, вероятно, сделает столь же несуетливо и решительно, как пришла. Но он был слишком занят. Существовали еще проблемы (некоторые из них создал он сам) с операционной сестрой Флавией Холланд и с хирургом, его ассистентом, Маркусом Уэстхоллом. По натуре Джордж был человеком, все вовремя планирующим, однако он не видел смысла в том, чтобы заранее ожидать кризиса. Хелина уговорила свою бывшую гувернантку, Летицию Френшам, стать у нее бухгалтером. Летиция была то ли вдова, то ли разведенная, то ли просто уехавшая от мужа – он никогда не спрашивал. Счета велись безупречно, хаос в офисе сменился идеальным порядком. Могуорти прекратил раздражать всех угрозами уйти с работы и стал вполне услужлив. Повременные работники из деревни вдруг, загадочным образом, стали доступны. Хелина заявила, что ни один приличный повар не потерпит такую кухню, и Джордж, не скупясь, выделил деньги, потребные на модернизацию.

В каминах горели поленья, цветы и зелень даже зимой стояли в тех комнатах, которыми в доме пользовались. Манор ожил.

Когда Джордж подъехал к запертым воротам и вышел из машины, чтобы их открыть, он увидел, что аллея, ведущая к дому, темна. Однако стоило «мерседесу» проехать мимо восточного крыла к парковке, как зажегся свет, и в открывшейся двери главного входа Джорджа приветствовал повар, Дин Босток. На нем были синие клетчатые брюки и короткий белый пиджак – его обычная одежда, когда он собирался подавать обед. Он сказал:

– Мисс Крессет и миссис Френшам обедают не дома, сэр. Они просили передать вам, что поехали в Веймут, навестить друзей. Ваша комната готова, сэр. Могуорти растопил камины в библиотеке и в Большом зале. Мы подумали, что, раз вы в одиночестве, вы, может быть, предпочтете, чтобы обед подали там, а не в столовой. Принести напитки, сэр?

Они прошли через Большой зал. Чандлер-Пауэлл сорвал с себя куртку и, открыв дверь библиотеки, швырнул ее вместе с вечерней газетой на стул.

– Да. Виски, Дин, будьте добры. Я выпью прямо сейчас.

– А обед – через полчаса?

– Да, очень хорошо.

– Вы не выйдете на воздух перед обедом, сэр?

В голосе Дина слышались обеспокоенные нотки. Поняв причину, Чандлер-Пауэлл спросил:

– Так что же такое вы там вдвоем с Кимберли натворили?

– Мы подумали про суфле из сыра и про бефстроганов, сэр.

– Все ясно. Первое требует, чтобы я сидел и ждал его, а второе готовится быстро. Нет, Дин, я не собираюсь выходить на воздух.

Обед, как всегда, был превосходен. А он зачем-то задавал себе вопрос, почему с таким нетерпением ждет еды в те дни, когда в Маноре тихо и пусто. В операционные дни Джордж ел вместе с врачами и медсестрами и едва замечал, что у него на тарелке. Покончив с обедом, он уселся у камина в библиотеке и полчаса читал, потом взял куртку, электрический фонарик, отпер замок, отодвинул засовы и, выйдя через боковую дверь западного крыла в исколотую звездами тьму, зашагал по липовой аллее к белеющему кругу Камней Шеверелла.

Низкая стена, скорее межевой знак, чем ограда, отделяла сад Манора от каменного круга, и Джордж без труда через нее перелез. Как всегда с наступлением темноты, двенадцать камней круга казались светлее и загадочнее, создавая более сильное впечатление, и словно заимствовали бледное сияние у луны и звезд. При свете дня они выглядели всего-навсего вполне ординарными глыбами камня, столь же банальными, как любой валун на склоне холма, неодинаковыми по размеру и имеющими странную форму; их единственным отличием были ярко окрашенные лишайники, выстилавшие углубления и трещины. Объявление на домишке рядом с местом парковки предупреждало посетителей, что нельзя вставать на камни, нельзя повреждать их, и объясняло, что лишайники не только очень древние, но и весьма интересные, и трогать их запрещается. Однако даже самый высокий из камней, дурным предзнаменованием торчавший посреди кольца высохшей травы, не вызвал у подходившего к нему Чандлера-Пауэлла особых эмоций. Джордж лишь мельком подумал о давно умершей женщине, которую в 1654 году привязали к этому камню и сожгли как колдунью. Но за что? За слишком острый язык, за заблуждения, за оригинальность мышления? Для того чтобы удовлетворить чью-то личную мстительность, найти козла отпущения во времена эпидемии или плохого урожая, или – возможно – чтобы принесением жертвы ублаготворить какого-то особенно зловредного безымянного бога? Джордж ощущал лишь смутную, беспредметную жалость, недостаточно сильную, чтобы вызвать душевное беспокойство. Эта женщина была всего-навсего одной из миллионов тех, кто в течение веков становились невинными жертвами невежества и жестокости человеческого рода. Он видел предостаточно боли в том мире, где жил. Стимулировать чувство сострадания ему нужды не было.

Он намеревался продлить прогулку, пройти за каменный круг, но теперь решил, что на сегодня упражнений достаточно, и, усевшись на самый низкий из камней, стал смотреть в конец аллеи, на западное крыло Манора, погруженное во тьму. Он сидел совершенно неподвижно, пристально прислушиваясь к звукам ночи: вот еле слышный шорох мелких ночных существ в густой высокой траве за границей круга, вот – отдаленный вскрик, какому-то хищнику удалось схватить свою добычу, вот шуршание засыхающих листьев под неожиданным дуновением ветерка. Раздражение, мелкие огорчения и невзгоды долгого дня отступали. Он сидел здесь, не чувствуя себя чужаком в этих местах, сидел так неподвижно, что даже его дыхание казалось всего лишь неслышным – едва уловимым – ритмичным подтверждением жизни.

Шло время. Взглянув на часы, Джордж обнаружил, что просидел так уже три четверти часа. Он почувствовал, что начинает замерзать и что камень, на котором он сидит, слишком тверд и неудобен. Размяв затекшие ноги, он перелез через ограду и вошел в липовую аллею. Вдруг в западном крыле, на том этаже, где находились палаты пациентов, в среднем окне зажегся свет, окно открылось, стала видна женская голова. Женщина стояла не шевелясь, вглядываясь в ночь. Джордж инстинктивно остановился и стал смотреть на женщину; оба они застыли недвижимо, так что на миг он даже поверил, что она его видит и что меж ними устанавливается какое-то общение. Он вспомнил, кто это – Рода Грэдвин, приехавшая в Манор для предварительного ознакомления с местом. Несмотря на то что он аккуратно вел подробные записи и тщательно осматривал каждого пациента перед операцией, мало кто из них оставался у него в памяти. Он мог бы точно описать шрам на ее лице, но мало что о ней помнил, кроме одной произнесенной ею фразы. Она пришла избавиться от уродующего ее шрама, потому что нужды в нем у нее больше нет. Он не попросил объяснений, а она их не предложила. И вот теперь, чуть позже, чем через две недели, она избавится от этого уродства, но то, как она станет справляться с его отсутствием, Джорджа уже не будет касаться.

Он отвернулся и пошел к дому, и в тот же момент рука женщины наполовину закрыла окно и неплотно задернула занавеси, а через несколько минут свет в комнате погас. Западное крыло снова погрузилось во тьму.

7

Сердце у Дина Бостока начинало прыгать от радости, когда мистер Чандлер-Пауэлл звонил, чтобы сообщить, что вернется раньше, чем ожидалось, и приедет в Манор к обеду. Дин любил готовить обеденные блюда, особенно когда хозяину хватало времени насладиться едой и ее похвалить. Мистер Чандлер-Пауэлл привносил с собой частичку энергии и возбуждения столицы, что-то от ее запахов, ее огней, ощущение, что ты снова находишься в центре событий. Приезжая, он чуть ли не бегом проходил через Большой зал, срывал с себя куртку и швырял лондонскую вечернюю газету на стул в библиотеке, словно освобождаясь от временного рабства. Но даже газета, которую Дин позже забирал, чтобы почитать на досуге, служила ему напоминанием о том, где по сути было его, Дина, настоящее место. Он родился и вырос в Баламе. Лондон – его город. Ким родом из сельской местности, она приехала в Лондон из Сассекса, учиться в школе поварского искусства, где он был уже на втором курсе. Через две недели после их первой встречи Дин понял, что любит ее. Так он всегда и думал об этом: он не влюбился, он не был влюблен – он полюбил. Это было на всю жизнь – его жизнь и ее. И сейчас, впервые со дня их женитьбы, Дин понял, что она чувствует себя такой счастливой, как никогда раньше. Как может он скучать по Лондону, когда Ким так счастлива в Дорсете? Она, которая так нервничала, встречаясь с новыми людьми, с новыми местами, не чувствовала здесь страха даже в темные зимние ночи. Абсолютная чернота беззвездных ночей дезориентировала и пугала его, эти ночи казались еще более пугающими из-за почти человечьих криков зверюшек, попавших в пасть хищникам. Эта красивая и, по видимости, мирная сельская местность была полна боли и страданий. Дин скучал по огням, по ночному небу, исчерченному серыми, пурпурными, синими знаками непрекращающейся городской жизни, по постоянно меняющимся узорам светофоров, по свету, льющемуся из пабов и магазинов на отблескивающие, омытые дождем тротуары. Жизнь, движение, шум, Лондон.

Работа в Маноре ему нравилась, только она его не удовлетворяла. Она не требовала от него слишком большого умения. Мистер Чандлер-Пауэлл был разборчив в еде, но в операционные дни никто не задерживался за столом. Дин понимал, что хозяин не замедлил бы пожаловаться, если бы еда оказалась ниже принятого стандарта, но ее высокие качества мистер Чандлер-Пауэлл принимал как должное, быстро съедал то, что ему подавали, и уходил. Уэстхоллы обычно ели дома, в своем коттедже, где мисс Уэстхолл ухаживала за стариком отцом, пока он не умер в феврале этого года, а мисс Крессет всегда ела у себя. Но она была единственной, кто проводил много времени на кухне, разговаривая с Ким и Дином, обсуждая меню, и всегда благодарила его за особые старания. Пациенты бывали обычно требовательны, но не голодны, а приходящие сотрудники, которым подавался горячий ленч в середине дня, небрежно хвалили его, быстро расправлялись с едой и возвращались к своим делам. Все это разительно отличалось от его мечтаний о собственном небольшом ресторане, о собственных меню, о своих постоянных посетителях, об атмосфере, какую они с Ким там создадут. Порой, лежа без сна рядом с женой, он сам пугался своих полуосознанных надежд на то, что клиника вдруг каким-то образом потерпит крах или что мистер Чандлер-Пауэлл сочтет слишком обременительным и невыгодным работать одновременно и в Дорсете, и в Лондоне, и ему с Ким придется искать другое место. И может быть, мистер Чандлер-Пауэлл или мисс Крессет помогут им положить начало своему собственному делу. Но вернуться на изнурительную работу на кухне какого-нибудь лондонского ресторана они с Ким уже не сумели бы. Ким никогда не смогла бы приспособиться к такой жизни. Он застывал от ужаса, вспоминая тот день, когда ее уволили.

Мистер Карлос вызвал Дина к себе в святая святых – комнатку за кухней размером с чулан, которая удостоилась называться его кабинетом, и с трудом втиснул свои обширные ягодицы в резное рабочее кресло, унаследованное им от деда. Это всегда считалось дурным знаком. Перед вами представал Карлос, исполненный генетического авторитета. Год тому назад он объявил всем, что заново родился. Это перерождение оказалось весьма неудобным для всего персонала, и каждый почувствовал облегчение, когда девять месяцев спустя прежний Адам Карлос снова утвердился в своей оболочке и кухня перестала быть запретной для сквернословия зоной. Но один реликт эпохи перерождения все же сохранился: не допускалось никаких «скверных» слов крепче слов «чертовский» или «чертов». И вот теперь Карлос свободно ими пользовался.

– Все это чертовски бесполезно, Дин. Кимберли придется уйти. Честно, она мне дорого обходится – я не могу себе этого позволить. И никакой другой ресторан не сможет. Говорю тебе – она чертовски медлительна. А поторопишь ее – она на тебя смотрит, как побитый щенок. Нервничать начинает и девять раз из десяти портит все чертово блюдо. И она на вас на всех плохо действует. Ники и Уинстон вечно ей на помощь бросаются – порции раскладывать. И твоя голова большую часть времени только наполовину занята тем, что тебе положено делать. У меня же тут ресторан, а не какой-нибудь чертов детский садик.

– Ким хорошо готовит, мистер Карлос.

– Конечно, она хорошо готовит. Тут и духу ее бы не было, если бы не это. Пусть продолжает хорошо готовить – только не у меня. Почему бы тебе не уговорить ее остаться дома? Заделай ей ребенка – тогда сможешь возвращаться домой с работы к обеду, который не ты сам готовил, да и она посчастливей станет. Я уже не раз такое видел.

Откуда Карлосу было знать, что их дом – однокомнатная квартирка в Паддингтоне, что эта квартирка и их совместная работа – часть тщательно продуманного плана: они каждую неделю станут откладывать зарплату Ким, они будут вместе работать, а потом, когда соберут достаточно денег, найдут ресторан. Его, Дина, ресторан. Их ресторан. А когда они обустроятся и ей уже не обязательно будет работать на кухне, тогда у них появится ребенок, о котором так мечтает Кимберли. Ей ведь только двадцать три: у них еще много времени впереди.

Сообщив Дину неприятную новость, Карлос откинулся на спинку кресла, готовясь проявить великодушие.

– Кимберли нет смысла отрабатывать положенные две недели. Она может уже на этой неделе вещички собрать. А я ей месячную зарплату выплачу. Ты, разумеется, остаешься. Из тебя чертовски хороший шеф-повар может выйти. У тебя и умения хватает, и воображения. И ты не боишься тяжелой работы. Ты можешь далеко пойти. Но еще один годик с Кимберли у меня на кухне – и я просто чертов банкрот.

У Дина перехватило горло, но он все же смог выговорить хриплым, дрожащим голосом, с явно слышимой постыдной просительной ноткой:

– Мы всегда планировали работать вместе. Я не уверен, что Кимберли захочет работать где-нибудь без меня.

– Да она и чертовой недели в одиночку не проработает. Извини, Дин, но что есть, то есть. Ты мог бы найти место для вас обоих, только не в Лондоне. Может, в каком маленьком городишке, в провинции. Ким миловидная девочка, и манеры у нее хорошие. Будет понемножку печь булочки, домашние пирожные, подавать перед вечером чай, красиво сервированный, со сладостями – что-нибудь в этом роде, это не будет ее напрягать.

Презрительная нотка в его голосе была точно пощечина. Дин пожалел, что ему не на что опереться, что он стоит там, уязвленный, униженный, а рядом нет даже стула со спинкой, чего-то прочного, за что можно было бы ухватиться, что могло бы помочь ему совладать со смятением чувств, с гневом, обидой, отчаянием. Однако Карлос был прав. Вызов в кабинет не был неожиданностью. Дин много месяцев ждал его и страшился. Он высказал еще одну просьбу.

– Я хотел бы остаться, – сказал он. – Хотя бы на время, пока мы найдем, куда уйти.

– Меня это устраивает. Разве я не сказал – из тебя может выйти чертовски хороший шеф?

А как он мог не остаться? Надежды на свой ресторан таяли, но ведь им надо было что-то есть!

Ким ушла в конце той же недели, а ровно через две недели после этого – день в день – они увидели объявление о том, что в Шеверелл-Манор требуется семейная пара – повар и помощница повара. Интервью состоялось во вторник, в середине июня прошлого года. Им объяснили, что нужно ехать поездом с вокзала Ватерлоо до Уэрема, где их встретят. Теперь, когда Дин оглядывался назад, ему казалось, что они ехали словно в трансе, словно их несло вперед, помимо воли, через волшебные зеленые пейзажи, в далекое невообразимое будущее. Глядя на профиль жены на фоне то поднимающихся, то опускающихся линий телеграфных проводов, а потом бегущих мимо зеленых полей и живых изгородей за ними, он всей душой желал, чтобы этот необыкновенный день закончился благополучно. Он не молился с детских лет, но вдруг обнаружил, что мысленно повторяет одну и ту же мольбу: «Пожалуйста, Господи, пусть все получится. Пожалуйста, не дай ей разочароваться».

Когда подъезжали к Уэрему, Ким, повернувшись к нему, спросила:

– Ты взял рекомендации, дорогой? Они с тобой? – Она спрашивала об этом каждый час.

В Уэреме, перед вокзалом, их ждал «рейнджровер» с коренастым пожилым мужчиной за рулем. Он не вышел им навстречу, только поманил к себе рукой и сказал:

– Думаю, вы как раз будете Бостоки. Меня зовут Том Могуорти. Багажа нету? Да нет, его и не должно быть, верно? Вы ж не заночуете. Ну, давайте забирайтесь назад.

Дину тогда подумалось, что встреча оказалась не такой уж радушной. Но это не имело большого значения, ведь воздух был ароматным, и по дороге их окружала красота. Стоял прекрасный летний день, в лазурном небе – ни облачка. Через открытые окна «рейнджровера» залетал ветерок, охлаждая им лица: он был таким легким, что даже не шевелил тонкие ветви деревьев, не волновал травы. Деревья уже полностью оделись листвой, все еще по-весеннему свежей, их ветви еще не обрели пыльной августовской тяжеловесности. И вдруг Ким, после десяти минут молчания в машине, наклонилась вперед и заговорила с водителем.

– Вы работаете в Шеверелл-Маноре, мистер Могуорти? – спросила она.

– Я там вот уже, считай, сорок пять лет без малого оттрубил. Начинал мальчишкой, подстригал и полол сад регулярно. И до сих пор этим тоже занимаюсь. Тогда еще сэр Френсис хозяином Манора был, а после него сэр Николас. А вы будете у мистера Чандлера-Пауэлла работать, если вас женщины на работу возьмут.

– А он с нами не будет беседовать? – спросил Дин.

– А он в Лондоне будет. Он там оперирует по понедельникам, вторникам и средам. Мисс Крессет и сестра Холланд с вами будут беседовать. Мистер Чандлер-Пауэлл домашними делами не больно интересуется. Если женщинам понравитесь – все, вы с нами. Если нет – собирайте вещички, и привет.

Начало было не очень-то обещающим, и на первый взгляд даже красота Манора, представшего перед ними тихим и серебристым в лучах летнего солнца, казалась скорее пугающей, чем вселяющей надежду. Могуорти оставил их у главного входа, просто указав на звонок, а сам вернулся к машине и погнал ее за восточное крыло дома. Дин решительно потянул за металлическую ручку звонка. Никакого звона они не услышали. Однако не прошло и полминуты, как дверь отворилась и они увидели молодую женщину. У нее были светлые, до плеч, волосы – не очень чистые, как показалось тогда Дину – и густо накрашенный рот; из-под цветного фартука виднелись джинсы. Дин решил, что это кто-то из деревенских помогает здесь по дому: его первое впечатление оказалось верным. Женщина несколько секунд взирала на них с некоторой неприязнью, затем сообщила:

– Я – Мэйзи. Мисс Крессет сказала, чтоб я вам чай подала в Большом зале.

Сейчас, вспоминая их приезд, Дин удивлялся тому, что так быстро привык к великолепию Большого зала. Теперь он мог понять, как люди, владеющие таким домом, могут привыкнуть к его красоте, могут уверенно ходить по его комнатам и коридорам, почти не замечая картин и других предметов искусства, не замечая богатства, которое их окружает. Он улыбался, вспоминая, как, когда они спросили, нельзя ли им вымыть руки, их отвели в дальний конец холла, к комнате, которая явно служила умывальной и туалетом. Мэйзи скрылась из виду, а он остался ждать снаружи – Ким зашла в комнату первой.

Минуты через три она вышла, глаза ее были широко раскрыты от удивления, и она сказала шепотом:

– Тут все так странно. Унитаз раскрашен внутри. Весь голубой, с цветами и листьями. И огромное сиденье. Из красного дерева. И нормального спуска воды вовсе нет, надо за цепочку потянуть, как у моей бабушки в уборной. Впрочем, обои очень красивые и мыло тоже дорогое. И полотенец много, я даже не знала, каким воспользоваться. Ты не очень задерживайся, дорогой, мне не хочется одной здесь оставаться. Как ты думаешь, эта уборная такая же древняя, как сам дом? Должно быть, такая же.

– Нет, – ответил он, желая продемонстрировать большие знания, – в те времена, когда этот дом строился, туалетов не было, во всяком случае, таких, как этот. Он, похоже, скорее викторианского периода. Я бы сказал, начала девятнадцатого века.[7]

Он говорил гораздо более уверенно, чем чувствовал себя, решив, что не позволит Манору себя запугать. Ведь Ким надеялась на его ободрение и поддержку. Он не должен и виду подать, что сам в этом нуждается.

Вернувшись в холл, они нашли Мэйзи у дверей Большого зала. Она сообщила:

– Ваш чай уже там. Я приду через четверть часа и отведу вас в офис.

Поначалу Большой зал вызвал у них гнетущее чувство робости, и они, словно перепуганные дети, шли под огромными балками, под пристальными взглядами – во всяком случае, так им казалось – елизаветинских джентльменов в дублетах и лосинах, а также юных воинов, надменно позирующих вместе со своими конями. Пораженный размерами и великолепием зала, Дин только позже обратил внимание на детали. Сейчас он уже знал, что на правой стене висит огромный гобелен, а под ним стоит длинный дубовый стол с большой вазой цветов на нем.

Чай ожидал их на низком столике перед камином. Они увидели элегантный чайный сервиз, блюдо с сандвичами, булочки – к ним джем и масло, и фруктовый торт. Обоим хотелось пить. Дрожащими руками Ким принялась наливать чай, а Дин, который успел изрядно подкрепиться сандвичами в поезде, взял булочку и щедро намазал ее маслом и джемом. Откусив кусочек, он сказал:

– Джем домашний, а булочка – нет. Плохо.

– Торт тоже покупной, – откликнулась Ким. – Он хорош, но заставляет задуматься – когда же от них ушел последний повар? Не думаю, что мы захотели бы подавать им покупные торты. А та девушка, что нам дверь открыла… Наверное, временная. Не могу себе представить, чтобы тут взяли на работу кого-то вроде нее.

Они вдруг обнаружили, что разговаривают шепотом, словно заговорщики.

Мэйзи вернулась ровно через пятнадцать минут. По-прежнему без улыбки, она довольно напыщенно произнесла:

– Не будете ли вы добры последовать за мной? – Затем она провела их к двери на противоположной стороне квадратного холла, открыв которую сообщила: – Бостоки приехали, мисс Крессет. Я дала им чаю. – И исчезла.

Эта комната оказалась небольшой, с дубовыми панелями на стенах, и обстановка там была строго функциональной: большой письменный стол явно контрастировал с резными панелями и рядом небольших картин, украшавших стены над ними. За столом сидели три женщины. Они указали Бостокам на заранее приготовленные для них стулья.

Самая высокая из трех сказала:

– Я – Хелина Крессет, а это – сестра Холланд и миссис Френшам. Вы хорошо доехали?

– Очень хорошо, спасибо, – ответил Дин.

– Прекрасно. Вам нужно будет посмотреть, где вы будете жить, и нашу кухню, прежде чем вы примете решение, но сначала мы хотим объяснить вам, какая работа от вас потребуется. В некотором отношении она очень отличается от обычной работы повара. Мистер Чандлер-Пауэлл оперирует в Лондоне с понедельника по среду включительно. Это означает, что начало каждой недели будет для вас сравнительно легким. Его ассистент, мистер Маркус Уэстхолл, со своей сестрой и отцом живет в отдельном коттедже, а я готовлю себе сама, у себя в квартире, хотя время от времени я принимаю гостей и могу попросить вас приготовить что-то для меня. Вторая половина недели будет очень хлопотливой. Сюда прибывают анестезиолог и дополнительная группа сотрудников – сестры, ассистенты, помощники. Они иногда остаются на ночь или разъезжаются по домам в конце дня. Им подается какая-то еда, когда они приезжают, горячий домашний ленч в середине дня и еще что-то вроде раннего ужина с чаем перед отъездом. Сестра Холланд, как, разумеется, и мистер Чандлер-Пауэлл, тоже будет находиться здесь, ну и, конечно, пациенты. Мистер Чандлер-Пауэлл иногда уезжает из Манора очень рано – в пять тридцать, – чтобы посмотреть своих лондонских пациентов. Обычно к часу он возвращается, и ему нужен хороший ленч: он любит, чтобы этот ленч подавали ему в его личной гостиной. Из-за того, что ему порой приходится какую-то часть дня проводить в Лондоне, время, когда он ест, может меняться, но всегда очень важно, чтобы он мог как следует поесть. Я буду обсуждать с вами меню заранее. Сестра Холланд заботится обо всех нуждах пациентов, так что теперь я попрошу ее рассказать вам, чего она от вас ожидает.

– Перед анестезией пациенты должны поститься, – сказала сестра Холланд, – и обычно едят очень мало вплоть до первого дня после операции. Это зависит от тяжести операции и от того, что именно было сделано. Когда они достаточно хорошо себя чувствуют, они бывают требовательны и придирчивы. Некоторым может понадобиться диета, и наблюдать за этим станет диетврач или я сама. Пациенты обычно едят у себя в палатах, и им нельзя ничего подавать без моего одобрения. – Она посмотрела на Кимберли. – Как правило, еду в больничное крыло относит кто-то из моего штата, но вам иногда придется подавать пациентам чай или, время от времени, другие напитки. Вы, конечно понимаете, что даже на это требуется мое одобрение?

– Да, сестра, я понимаю.

– Во всем, что не касается пациентов, вы будете получать указания от мисс Крессет, а в ее отсутствие – от ее заместительницы, миссис Френшам. А теперь миссис Френшам задаст вам несколько вопросов.

Миссис Френшам была пожилая, угловатая дама довольно высокого роста, с седыми, серо-стального цвета, волосами, затянутыми в узел. Но глаза у нее были добрые, и Дин чувствовал себя с ней гораздо непринужденнее, чем с более молодой, темноволосой и – как ему показалось – довольно сексуальной сестрой Холланд или с мисс Крессет, у которой было такое бледное и необычное лицо. Он предположил, что некоторые могли бы счесть ее привлекательной, но никто не сказал бы, что она миловидна.

Вопросы миссис Френшам главным образом адресовались Ким и вовсе не были трудными. Какое печенье подала бы она утром к кофе и как бы она его пекла? Ким, сразу почувствовавшая себя в своей тарелке, описала собственный рецепт тонкого печенья со специями и коринкой. А как она приготовила бы профитроли? И снова у Ким не возникло никаких трудностей. Дина спросили, какое из трех названных ему вин он подал бы к утке под апельсиновым соусом, к холодному луковому супу «вишиссуаз» и к жаркому из мясной вырезки, а также какую еду он предложил бы в очень жаркий день или в трудные дни после Рождества. Его ответы были явно сочтены удовлетворительными. Испытание оказалось нетрудным, и он почувствовал, что Ким успокаивается.

На кухню их отвела миссис Френшам. А потом она посмотрела на Ким и спросила:

– Как вам кажется, вы могли бы быть счастливы здесь, миссис Босток?

И Дин решил, что миссис Френшам ему нравится.

А Ким и правда была здесь счастлива. Для нее получение этой работы оказалось чудесным избавлением. Он помнил выражение благоговейного страха и восхищения на ее лице, когда она ходила по огромной блистающей кухне, а после, как во сне, по комнатам за ней: по гостиной и спальне, по роскошной ванной комнате, которая станет их личной ванной; как она прикасалась к мебели в недоверчивом изумлении, подбегала к каждому окну – выглянуть наружу. Под конец они вышли в сад, и Ким протянула руки к залитому солнцем виду, а потом взяла Дина за руку, словно ребенок, и смотрела на него сияющими глазами:

– Это чудесно. Я просто не могу в это поверить. Никакой платы за квартиру. И еда бесплатно. Мы сможем откладывать обе зарплаты – и твою, и мою.

Для нее это было началом новой жизни, полной надежд, ярких картин того, как они работают вместе, как становятся незаменимыми; она уже видела детскую коляску на зеленой лужайке и их ребенка, бегающего в саду, пока она наблюдает за ним из окна кухни. А Дин, глядя в ее глаза, понимал, что все это – начало гибели его мечты.

8

Рода проснулась, как всегда, не постепенно поднимаясь к осознанию реальности, но сразу же окунувшись в бодрствование, всеми своими чувствами тотчас же остро воспринимая новый день. Несколько минут она тихо лежала в постели, наслаждаясь ее теплом и комфортом. Перед сном она чуть раздвинула шторы, и теперь узкая полоса света показала ей, что она проспала дольше, чем ожидала, несомненно дольше, чем обычно, и что зимняя заря уже занялась. Спала она хорошо, но теперь желание выпить горячего чая оказалось совершенно непреодолимым. Она позвонила по номеру, указанному в списке телефонов, и услышала мужской голос:

– Доброе утро, мисс Грэдвин. Говорит Дин Босток, из кухни. Принести вам что-нибудь?

– Чай, пожалуйста. Индийский. Большой чайник и молоко. Сахара не нужно.

– Не хотите ли сразу же заказать завтрак?

– Хорошо, но принесите его, пожалуйста, через полчаса. Свежевыжатый апельсиновый сок, яйцо-пашот на подсушенном белом хлебце, затем подсушенный зерновой хлебец и апельсиновый джем. Я буду завтракать у себя в палате.

Яйцо-пашот было проверкой. Если окажется, что оно приготовлено как следует, на хлебце, слегка смазанном маслом, и к тому же не крутое и не недоваренное, она может быть уверена, что еда будет отличной, когда она вернется сюда на операцию и останется здесь на более долгий срок. А она вернется – и в эту самую палату. Надев халат, Рода подошла к окну и увидела пейзаж из поросших лесом долин и холмов. Над долинами лежал туман, так что округлые вершины холмов казались островками в бледно-серебристом море. Ночь выдалась ясной и холодной. Трава на узкой лужайке под окном побелела и отвердела от инея, но под пробивавшимися сквозь туман лучами солнца она уже начинала зеленеть и снова обретать мягкость. На верхних ветках безлистого дуба сидели необычайно молчаливые и неподвижные грачи, словно аккуратно расставленные черные знаки беды. Внизу протянулась липовая аллея, ведущая к низкой каменной ограде и небольшому кругу камней за ней. Сначала Роде были видны лишь верхушки камней, но пока она смотрела на них, туман рассеялся, и круг стал виден целиком. На этом расстоянии и оттого, что круг был отчасти скрыт оградой, Роде было видно только, что эти не одинаковые по размеру камни – необработанные уродливые глыбы, расположенные вокруг более высокого срединного камня. Они явно доисторические, подумала она. Пока она всматривалась в них, ее слух уловил тихий звук: закрылась дверь гостиной. Принесли чай. Все еще глядя в окно, Рода увидела вдали узкую полосу серебряного света и с замиранием сердца подумала, что это, должно быть, море.

Не желая отрываться от замечательного вида, она постояла у окна еще несколько секунд и, повернувшись, была слегка поражена, обнаружив, что в спальню беззвучно вошла молодая женщина и теперь стояла молча, глядя на Роду. Худенькая фигурка была облачена в синее клетчатое платье и бесформенный бежевый кардиган: костюм, говоривший о неопределенном статусе. Она явно не была медсестрой, но в ней не чувствовалось и уверенности служанки, безбоязненности, порождаемой признанной и хорошо знакомой работой. Рода подумала, что эта женщина, возможно, старше, чем выглядит, но ее одежда, особенно не подходивший по размеру кардиган, умаляет возраст, превращая ее чуть ли не в ребенка. Лицо у нее казалось очень бледным, прямые каштановые волосы, зачесанные на одну сторону, были вафельно пострижены и падали волной довольно низко. Маленький рот, верхняя губа – идеальный бантик, и такая полная, что выглядела припухшей, зато нижняя гораздо тоньше. Бледно-голубые глаза, слегка выпуклые под прямыми бровями, следили за Родой бдительно, почти настороженно, пристальным, немигающим, даже вроде бы осуждающим взглядом.

Девушка заговорила – в речи ее, скорее городской, чем деревенской, и к тому же вполне ординарной, звучали почтительные нотки, которые Рода сочла обманчивыми.

– Я принесла вам утренний чай, мадам, – сказала она. – Я – Шарон Бейтман, помогаю на кухне. Поднос в коридоре. Принести его сюда?

– Да, подождите минутку. Чай свежезаварен?

– Да, мадам. Я принесла его сразу, как заварили.

Роде очень хотелось объяснить ей, что слово «мадам» в данном случае неуместно, но она решила пропустить это мимо ушей и сказала:

– Тогда оставьте его на пару минут – пусть настоится. Я смотрела на каменный круг. Мне о нем рассказывали, но я не думала, что он расположен так близко к Манору. Предполагают, что он доисторический.

– Да, мадам. Это – Камни Шеверелла. Они очень знаменитые. Мисс Крессет утверждает, что им больше трех тысяч лет. Она говорит, каменные круги в Дорсете большая редкость.

– Вчера вечером, – сказала Рода, – когда я открывала штору, я заметила мигающий огонек. Похоже – электрический фонарик. Свет шел с той стороны. Видимо, кто-то ходил между камнями. Думаю, каменный круг привлекает много посетителей.

– Не так уж много, мадам. Я думаю, большинство людей просто не знают, что они тут есть. А деревенские их стороной обходят. Это, наверное, мистер Чандлер-Пауэлл там ходил. Он любит поздно вечером гулять вокруг Манора. Мы его вчера не ждали, но он вечером приехал. А из деревни никто к камням в темноте и не подойдет. Они боятся призрак Мэри Кайт увидеть, который там бродит, следит за всеми.

– Кто это – Мэри Кайт?

– В каменном круге призрак живет. Ее привязали к среднему камню и сожгли в 1654 году. Этот камень не такой, как все другие, он выше и темнее. А ее приговорили как колдунью. Обычно за колдовство старух сжигали, а ей-то было всего двадцать лет. До сих пор можно видеть коричневое пятно, где костер горел. И трава посреди круга камней совсем не растет.

– Несомненно потому, – откликнулась Рода, – что люди веками старались, чтобы она там не росла. Может быть, даже поливали чем-то, чтобы истребить траву. Не можете же вы и правда верить в такую чепуху?

– Говорят, ее крики были слышны очень далеко, даже в самой деревенской церкви. Она проклинала деревню, когда горела, и потом почти все дети там поумирали. До сих пор на кладбище видны остатки некоторых могильных камней, только имена уже почти стерлись, прочесть невозможно. Мог говорит, что в тот день, когда ее сожгли, до сих пор можно услышать ее крики.

– По всей видимости, если ночь ветреная.

Беседа становилась утомительной, но Рода не решалась положить конец. Девочка – а она выглядела не более чем подростком, едва ли старше, чем Мэри Кайт в момент казни – явно была одержима этим сожжением. И Рода сказала:

– Деревенские дети умерли от какой-то детской болезни, может быть, от туберкулеза или лихорадки. До того как осудить Мэри Кайт, ее винили в болезнях, а после ее сожжения – в этих смертях.

– Значит, вы не верите, что духи умерших возвращаются, чтобы посетить нас?

– Умершие не возвращаются, чтобы посетить нас, ни в виде духов – что бы это ни означало, – ни в какой-либо иной форме.

– Но умершие – здесь. Мэри Кайт не упокоилась. И портреты в этом доме. Эти лица… Они не покинули Манор. Я знаю, они не желают, чтобы я здесь была.

В ее голосе не слышно было ни истерических нот, ни даже особого беспокойства. Она просто констатировала факт.

– Но это же смешно, – возразила Рода. – Они все мертвы. Это невероятно. У меня в доме, где я живу, есть старый портрет джентльмена эпохи Тюдоров. Порой я пытаюсь представить себе, что он мог бы подумать, если бы увидел, как я живу там, как работаю. Но эти эмоции – мои собственные, никак не его. Даже если бы мне удалось убедить себя, что я могу с ним общаться, он не заговорил бы со мной. Мэри Кайт мертва. Она не может вернуться. – Рода замолчала, потом решительно сказала: – А теперь я выпью чаю.

Шарон внесла поднос. Тонкий фарфор, чайник того же рисунка, в том же стиле молочник. Девочка сказала:

– Мне надо спросить у вас про ленч, мадам, вы хотите, чтоб вам сюда его подали или в гостиную для пациентов? Это внизу, на длинной галерее. Вот меню, чтобы вы выбрали.

Она извлекла лист бумаги из кармана кардигана и протянула его Роде. На выбор предлагалось два меню. Рода сказала:

– Скажите шефу, я возьму консоме, эскалоп с пастернаком и шпинатом в белом соусе и картофель-дюшес, а затем лимонное мороженое. И мне хотелось бы еще бокал охлажденного белого вина. Шабли прекрасно подошло бы. Пусть подадут ленч в палату, в час дня.

Шарон вышла из комнаты. За чаем Рода размышляла над тем, что чувствует, сознавая, что собственные эмоции приводят ее в замешательство. Она никогда не видела эту девушку раньше, ничего о ней не слышала, а лицо ее было не из тех, что легко забываются. И тем не менее она казалась если и не давней знакомой, то хотя бы не очень приятным напоминанием о каком-то переживании, не слишком остро воспринятом в свое время, но оставившем свой след в дальнем уголке памяти. А короткая встреча с ней усилила ощущение, что Манор скрывает гораздо больше, чем тайны, хранимые портретами или воспетые в фольклоре. Интересно будет проделать здесь небольшое расследование, дать волю стремлению всей своей жизни – раскрывать правду о людях – об отдельных людях или в их взаимоотношениях на работе, узнавать то, что они сами открывают о себе, и раскрывать тщательно выстроенные ими раковины, которые они представляют на обозрение общества. То было любопытство, которое она теперь решила обуздать, интеллектуальная энергия, которую она намеревалась направить на иные цели. Новое предприятие вполне могло стать ее последним расследованием, если его можно будет так назвать, однако вряд ли оно станет последним проявлением ее любопытства. И Рода осознала, что это стремление уже начало утрачивать свою власть над ней, что оно уже не было непреодолимым, словно мания. Возможно, когда она избавится от шрама, оно уйдет навсегда, оставшись лишь как свойство, способствующее научным изысканиям. Однако ей хотелось бы побольше узнать о людях, населяющих Шеверелл-Манор, и если здесь действительно существовали истины, которые интересно было бы раскрыть, Шарон Бейтман, с ее явной потребностью поболтать, могла бы рассказать о них скорее, чем кто-либо другой. Рода должна была уехать после ленча, но полдня не хватило бы даже на то, чтобы посмотреть деревню и участок вокруг Манора, тем более что сестра Холланд назначила ей встречу, чтобы показать операционную и реабилитационную палаты. Утренний туман обещал ясную погоду: будет неплохо прогуляться по саду и, может быть, пройти подальше. Ей понравилась местность, понравился дом, понравилась эта палата. Она спросит, можно ли ей остаться еще на сутки. А через две недели она вернется сюда – оперироваться, и начнется ее новая, доселе неиспытанная жизнь.

9

Часовня Манора стояла примерно в восьмидесяти ярдах от восточного крыла, полускрытая кустами аукубы. Не было нигде записано ни истории ее возникновения, ни даты, когда ее построили, но она была явно старше, чем сам Манор, простая прямоугольная одиночная келья с каменным алтарем под восточным окном. В ней не было никакого освещения – только свечи, и картонная коробка со свечами стояла на стуле слева от двери рядом с разнообразными подсвечниками; многие подсвечники были деревянные, похоже, они давным-давно были отданы за ненадобностью из старых кухонь или комнат викторианской прислуги. Поскольку о спичках никто не позаботился, неосмотрительному посетителю приходилось совершать молитву (если бы он пожелал этого) без благодатного света свечей. Крест на каменном алтаре был вырезан грубо, вероятно, каким-нибудь усадебным плотником, может быть, во исполнение приказа или из личной набожности, из побуждения утвердиться в вере. Вряд ли это могло быть по приказу кого-нибудь из давно почивших Крессетов, которые предпочли бы серебро или более искусную резьбу. Кроме креста, на алтаре более ничего не было. Несомненно, прежние свойственные алтарю предметы изменялись с великим переворотом – Реформацией: когда-то искусно украшенный, он впоследствии лишился каких бы то ни было украшений.

Крест находился в поле зрения Маркуса Уэстхолла, прямо перед глазами, и иногда, в долгие периоды молчания, он не сводил с него пристального взгляда, словно ожидая, что он дарует ему некую таинственную силу, помогающую обрести решимость, благодать, которая, как он понимал, никогда не будет ему дана. Под этим символом велись битвы, великие сейсмические потрясения Церкви и Государства изменяли лицо Европы, мужчины и женщины подвергались пыткам, их сжигали на кострах, их убивали. Этот символ, с присущей ему проповедью любви и всепрощения, несли в самые темные преисподние человеческого сознания. Для Маркуса же он служил лишь пособием для того, чтобы сосредоточиться, помогал сфокусировать мысли, прокрадывающиеся в его мозг, вырастающие и мятущиеся там, словно хрупкие сухие листья под порывистым ветром.

Он давно уже тихонько вошел в часовню и, как обычно, усевшись на последнюю из деревянных скамей, пристально смотрел на крест, но не молился – он не имел ни малейшего представления о том, как приступить к молитве или с кем именно он попытается вступить в общение. Порой он задавался вопросом, как это было бы, если бы ему удалось отыскать ту потайную дверь, которая, как говорят, открывается на легчайший стук, и почувствовать, как гнет вины и нерешительности спадает с плеч. Но он знал, что эта область человеческого опыта ему недоступна, как музыка недоступна человеку, лишенному музыкального слуха. Летти Френшам, очевидно, нашла эту дверь. По воскресеньям, рано утром, он видел, как она проезжает на велосипеде мимо их Каменного коттеджа, угловатая, в шерстяной накидке с капюшоном, усердно нажимая на педали, чтобы преодолеть небольшой склон и выехать на дорогу. Ее призывал неслышимый звон колоколов какой-то деревенской церквушки, имени которой она не называла, да и вообще о ней никогда не говорила. Маркусу не приходилось встречать ее в часовне. Если она сюда и заходила, то, должно быть, в те часы, когда он был занят с Джорджем в операционной. Маркус думал, что ему не было бы неприятно, если бы они разделяли это святилище, если бы Летти иногда тихонько входила в часовню и сидела в доброжелательном молчании рядом с ним. Он ничего о ней не знал, кроме того, что она когда-то была гувернанткой Хелины Крессет, и понятия не имел, зачем ей понадобилось возвращаться в Манор после всех прошедших лет. Но с ее молчаливостью и добрым здравомыслием она казалась Маркусу тихим озером, тогда как он чувствовал, что в доме, да и в его собственном встревоженном мозгу, подспудные течения глубоки и бурны.

Из остальных обитателей Манора только Мог посещал деревенскую церковь, где он был неизменным участником церковного хора. Маркус подозревал, что во время вечерни все еще мощный баритон Мога становился для садовника способом выразить свою – хотя бы частичную – преданность деревне в ее противостоянии Манору, преданность старому распорядку, а не новому. Мог будет работать у чужака, пока мисс Крессет ведает делами и пока заработок хороший, но мистер Чандлер-Пауэлл может купить лишь строго отмеренную порцию его лояльности.

Помимо креста на алтаре, единственным знаком, что эта келья стоит в каком-то смысле отдельно от ее окружения, была бронзовая мемориальная доска, вмурованная в стену у двери:

Памяти Констанс Урсулы, 1896–1928,
супруги сэра Чарлза Крессета, здесь обретшей покой

Молящийся сильней, поверь,

И на земле под небесами, и в океане под волнами,

В святом чертоге веры – в храме,

Там, где вопрос – уже ответ,

Где поиск – обретенья свет,

Где стук откроет дверь.

«Памяти супруги», но не «любимой супруги», а умерла она в тридцать два года. Значит, недолгий брак. Маркус отыскал происхождение стиха, столь отличного от обычных мемориальных текстов: оказалось, что это строки поэта восемнадцатого века Кристофера Смарта,[8] однако о Констанс Урсуле справки наводить Маркус не стал. Как все другие в доме, он не решался говорить с Хелиной о ее семье. Однако он считал бронзовую доску неуместным вторжением – в этой часовне все должно быть просто: камень и дерево.

Ни в одном из других мест в Маноре не было такого покоя, даже в библиотеке, где Маркус иногда сидел в полном одиночестве. Там всегда присутствовал страх, что это одиночество может быть вот-вот нарушено, что вдруг откроется дверь, и он услышит слова, которые ужасали его с самого детства: «Ах вот ты где, Маркус, а мы тебя давно ищем!» Но никто никогда не искал его в часовне. Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев – украсть алтарь из придела Богоматери – святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,[9] Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.

Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение – и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик – он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы – уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».

Он пытался забыть об ожесточенности последовавшей за этим ссоры, о том, как под конец у Эрика сорвался голос, забыть его лицо, залитое слезами, – лицо обиженного ребенка.

– Твой поступок не имеет никакого отношения к тому, что все это наше личное дело, ты просто удираешь, – сказал тогда Эрик. – Ты стыдишься того, какой ты, ты стыдишься меня. И то же самое происходит с твоей работой. Ты остаешься с Чандлером-Пауэллом, растрачивая свои способности на кучку тщеславных, расточительных, богатых теток, одержимых заботами о своей внешности, когда ты мог бы работать на полной ставке здесь, в Лондоне. Ты мог бы найти здесь работу. Наверняка мог бы.

А он ответил:

– Так я и не собираюсь растрачивать свой талант. Я еду в Африку.

– Бежишь от меня?!

– Нет, Эрик. От себя.

– Но ты не сможешь это сделать – никогда. Никогда, никогда!

Слезы Эрика и захлопнувшаяся дверь – последнее, что ему запомнилось.

Маркус смотрел на алтарь так упорно, что крест стал расплываться, превращаясь в колеблющуюся дымку. Он закрыл глаза и вдохнул сырой, холодный запах часовни, ощутил твердое дерево скамьи, упирающейся ему в спину. Вспомнил последнюю сложную операцию в больнице Святой Анджелы, где он ассистировал Чандлеру-Пауэллу. То была пожилая пациентка из бесплатного отделения, ее лицо разодрала собака. Женщина до этого была уже больна, при ее диагнозе могла бы прожить, самое большее, еще год, но с каким терпением, с каким умением Джордж долгие часы восстанавливал, буквально составлял ее лицо, чтобы оно могло выдержать недобрые взгляды окружающего мира! Ничто не оставлялось без внимания, ничто не делалось поспешно или вынужденно. Какое право имел такой хирург растрачивать свое призвание и способности – пусть всего лишь три дня в неделю – на богатых женщин, которым не нравилась форма носа, губ или груди и которые желали продемонстрировать обществу, что они могут позволить себе оплату его услуг… Что же здесь было для него таким важным, что он уделял время работе, которую мог выполнить другой, менее талантливый хирург, и нисколько не хуже?

Однако уйти от него сейчас означало бы предать человека, который восхищал Маркуса более всех на свете. Не уйти – означало бы предать самого себя и Кэндаси, сестру, которая, любя его, понимала, что он должен вырваться на свободу, и убеждала его собрать волю в кулак и действовать. Ей самой всегда хватало силы воли. Маркус ночевал в Каменном коттедже и проводил там достаточно времени, когда болел их отец, так что имел представление о том, каково приходилось его сестре в те два года. А теперь она оставалась здесь, когда ее работа в университете закончилась и перспектив найти другое место не намечалось. А тут еще его план уехать в Африку. Именно этого она для него и хотела, над этим работала, всячески его поощряла, но он знал, что с его отъездом она почувствует себя совсем одинокой. Он собирался бросить двух людей, которые его любили, Кэндаси и Эрика, и Джорджа Чандлера-Пауэлла, человека, которым более всего восхищался.

Он сам испортил себе жизнь. Какая-то часть его натуры – робкая, вялая, лишенная уверенности – ввергла его в это состояние вечной нерешительности, привела к желанию плыть по течению, ожидая, чтобы трудности разрешились сами собой, словно он уверовал в благосклонное провидение, которое станет действовать в его пользу, если ничего не требовать. За те три года, что он провел в Маноре, сколько в его поведении определялось этим? И сколько – его преданностью, благодарностью, чувством удовлетворения от возможности учиться у человека, достигшего вершин своей профессии, нежеланием подвести этого человека? Все это, несомненно, сыграло свою роль, однако, по существу, он оставался в Маноре потому, что это было легче, чем отважиться принять решение. Но теперь он отважится на это. Он вырвется на свободу, и не только физически. В Африке он сможет работать совсем иначе, более глубоко, с более значимыми результатами, чем все, что он до сих пор делал в Маноре. Ему необходимо взяться за что-то новое, и если он и правда бежит, он бежит к людям, которые отчаянно нуждаются в его способностях и умении: к большеглазым детям, страдающим от отвратительной незалеченной заячьей губы, к жертвам проказы, которые нуждаются в том, чтобы их принимали в больницы, в том, чтобы их снова сделали целыми, к тем, кто в шрамах, кто изуродован, – к отверженным. Ему нужно вдохнуть в себя более сильные запахи. Если он теперь не поговорит с Чандлером-Пауэллом, ему никогда не хватит мужества действовать.

Он с трудом поднялся – все тело словно застыло – и, как старик, двинулся к двери; затем, постояв с минуту, решительно зашагал к Манору, словно воин, идущий в бой.

10

Маркус нашел Джорджа в операционном блоке. Тот был один и с увлечением занимался пересчетом только что полученных хирургических инструментов, тщательно проверяя каждый предмет, поворачивая его в руках и так, и сяк и осторожно, прямо-таки с почтением возвращая инструмент на его место на лотке. Это входило в обязанности ассистента операционного блока, и Джо Маскелл должен был приехать завтра к семи часам утра, чтобы подготовить все необходимое к первой операции. Маркус понимал – такая проверка инструментов не означает, что Чандлер-Пауэлл не очень-то доверяет Джо: он никогда не нанимал тех, кому не мог полностью доверять. Но здесь он был в своей стихии, отдавался двум своим пристрастиям – своей работе и своему дому и, как ребенок, выбирал себе любимые игрушки.

– Мне хотелось бы отвлечь вас на два слова, если вы располагаете временем, – сказал Маркус.

Даже на его собственный слух, голос у него прозвучал неестественно, оказался необычайно высоким. Чандлер-Пауэлл не поднял на него взгляда.

– Все зависит от того, что означают эти «два слова», – произнес он. – Действительно два слова или серьезный разговор?

– Думаю, серьезный разговор.

– Тогда я закончу здесь, и мы пройдем в мой служебный кабинет.

Маркусу в этом предложении увиделось что-то пугающее. Оно слишком напоминало вызов в кабинет отца в детские годы. Хотелось бы поговорить сразу, покончить с этим. Но он ждал, пока не был задвинут последний ящик; после этого Чандлер-Пауэлл первым вышел из блока, Маркус последовал за ним. Они прошли в сад, затем через черный ход и холл в служебный кабинет Джорджа. Летти Френшам сидела там за компьютером, но, когда они вошли, вполголоса пробормотала какие-то извинения и тихо вышла из комнаты. Чандлер-Пауэлл уселся за письменный стол, указал Маркусу на стул и теперь сидел молча. Маркус попытался убедить себя, что это молчание – вовсе не признак тщательно сдерживаемого нетерпения.

Было непохоже, что Джордж заговорит первым, так что Маркус сказал:

– Я принял решение насчет Африки. Я хотел сообщить вам, что наконец решил присоединиться к группе мистера Гринфилда. Я был бы признателен вам, если бы вы смогли отпустить меня через три месяца.

– Я так понимаю, – ответил ему Чандлер-Пауэлл, – что вы ездили в Лондон и разговаривали с мистером Гринфилдом. У меня нет сомнений, что он говорил вам о некоторых связанных с этим проблемах, в частности – о проблеме вашей будущей карьеры.

– Да, говорил.

– Мэтью Гринфилд – один из лучших пластических хирургов в Европе, возможно – один из шести лучших хирургов в мире. Он к тому же непревзойденный преподаватель. Мы можем не сомневаться в его квалификации – ЧККХ, ЧККХ (пласт.), магистр хирургии. Он отправляется в Африку преподавать и основать там центр высокого мастерства. Именно этого и хотят африканцы – научиться справляться своими силами, чтобы белые не приезжали ни руководить, ни делать все за них.

– Я и не думал о том, чтобы руководить или делать все за них – просто хочу помочь. Там ведь столько всего надо сделать. Мистер Гринфилд полагает, что я могу быть полезен.

– Разумеется, он так полагает, иначе не захотел бы зря тратить ни свое время, ни ваше. Но что именно, по вашему мнению, вы можете предложить? Вы – ЧККХ и вполне компетентный хирург, но вы не умеете преподавать, вы пока не можете в одиночку справляться с особо трудными случаями. Даже один год, проведенный в Африке, серьезно помешает вашей карьере, то есть если вы собираетесь чего-то добиться в вашей профессии. Вам не очень помогло пребывание здесь – и я вас об этом предупреждал, когда вы впервые сюда приехали. Новая программа ММК – модернизации медицинских кадров – ужесточает планы повышения квалификации, делает их менее гибкими. Больничные врачи-стажеры стали оплачиваться учебными фондами, и всем нам известно, какую путаницу создало правительство в этих делах: старшие специалисты больниц отстранены, специализированную хирургическую подготовку проходят врачи приемных отделений, и бог знает, сколько все это продлится, пока оно придумает что-нибудь новенькое – еще больше бумаг для заполнения, больше бюрократии, больше препон людям, старающимся продвинуться в своей профессии. Но ясно одно: если вы хотите достичь чего-то в хирургии, вам необходимо быть включенным в план повышения квалификации, а эти планы стали весьма негибкими. Возможно, и удалось бы включить вас в текущую программу, тут я могу попробовать помочь, но из этого ничего не выйдет, если вы удираете в Африку. И ведь вы делаете это не из религиозных побуждений. Я не стал бы вам сочувствовать, если бы это было так, но хотя бы мог понять… нет, не понять – принять. Такие люди встречаются, но я никогда не предполагал, что вы особенно религиозны.

– Нет, я не думаю, что мог бы так о себе сказать.

– Тогда что вы можете о себе сказать? Что хотите облагодетельствовать весь мир? Или испытываете чувство постколониальной вины? Я представляю, что оно все еще довольно широко распространено.

– Джордж, там я смогу делать полезную работу. Мне нечего сказать кроме того, что я глубоко убежден – Африка пойдет мне на пользу. Я же не могу без конца оставаться в Маноре, вы сами говорили об этом.

– Я и не прошу вас остаться. Я прошу вас всерьез задуматься о том, в каком направлении пойдет ваша карьера. То есть если вы хотите добиться чего-то в хирургии. Однако мне вовсе не хочется зря тратить слова на уговоры, если вы приняли решение. Я предлагаю вам еще раз все обдумать, а пока учту, что должен найти вам замену через три месяца.

– Я понимаю, что это причинит вам неудобство, и очень сожалею об этом. И я понимаю, чем вам обязан. И благодарен. И всегда буду благодарен.

– Я думаю, вам незачем произносить жалкие фразы про благодарность. Это слово неуместно между коллегами. Мы договорились, что вы уезжаете через три месяца. Надеюсь, в Африке вы найдете то, что ищете – что бы это ни было. Или вы надеетесь там освободиться от чего-то такого, от чего стремитесь убежать? Ну а теперь, если у вас все, я хотел бы воспользоваться своим служебным кабинетом.

Но было еще кое-что, и Маркус собрался с духом, чтобы об этом сказать. Слова, разрушившие их отношения, были произнесены. Ничего хуже этого случиться уже не могло. Так что он сказал:

– Еще – об одной из пациенток. О Роде Грэдвин. Она сейчас здесь.

– Я знаю. И вернется через две недели – оперироваться, если только не решит, что ей не нравится Манор и что лучше ей лечь на одно из моих мест в больнице Святой Анджелы.

– Вы не думаете, что это было бы более удобно?

– Ей или мне?

– На самом деле я хотел спросить: неужели вы собираетесь поощрять появление журналистов-расследователей у себя в Маноре? Ведь если появится одна, за ней могут последовать другие. И я могу представить себе, что эта Грэдвин напишет. «Богатые дамы тратят целые состояния из-за того, что недовольны своей внешностью. Неоценимые способности хирургов могли бы найти лучшее применение». Она отыщет что-нибудь такое, что можно подвергнуть критике, ведь это ее работа. А пациенты рассчитывают на нашу осмотрительность и ждут от нас абсолютной конфиденциальности. Я что хочу сказать: разве не в этом цель загородной клиники?

– Не только в этом. И я не намерен проводить различия между пациентами на каких бы то ни было основаниях, кроме медицинских. Откровенно говоря, я и пальцем бы не пошевелил, чтобы заткнуть рот популярной прессе. Глядя на махинации и ухищрения правительственных кругов, понимаешь, что нам необходима некая организация, достаточно сильная, чтобы время от времени кричать об этом. Когда-то я верил, что живу в свободной стране. Теперь мне приходится принять, что это не так. Но у нас хотя бы есть свободная пресса, и я готов примириться с некоторой долей вульгарности, популизма, сентиментальности и даже порой – с неверными трактовками, лишь бы не мешать ей оставаться свободной. Я полагаю, на вас наседала Кэндаси. Сами вы вряд ли додумались бы до этого. Если у нее и имеются личные причины для неприязни к мисс Грэдвин, так ведь ей вовсе нет необходимости с ней общаться. Это не требуется, пациенты – не ее забота. Ей не придется с ней видеться ни сейчас, ни когда она снова приедет. Я выбираю своих пациентов не для того, чтобы доставить удовольствие вашей сестре. А теперь, если вам нечего больше мне сказать, я уверен, нам обоим есть чем заняться. Во всяком случае, мне.

Джордж поднялся из-за стола и встал у двери. Не произнеся больше ни слова, Маркус прошел мимо него, задев его рукав, и вышел из дома. Он чувствовал себя будто неумелый слуга, выгнанный с позором. Джордж был его учителем, которого он почитал, перед которым чуть ли не преклонялся многие годы. А теперь он с ужасом осознал, что чувство, обуявшее его, близко к ненависти. Им овладела постыдная, предательская мысль – почти надежда. Что, если случится так, что все западное крыло, все это предприятие придется закрыть, если вдруг произойдет несчастье: пожар, инфекция, скандал? Если иссякнет поток богатых пациенток, как сможет Чандлер-Пауэлл продолжать свое дело? Маркус попытался запретить своему воображению рисовать позорные картины, но остановить это было невозможно, и, вызвав отвращение у него самого, ему представилось несчастье, позорнее и страшнее которого не бывает – смерть пациентки.

11

Чандлер-Пауэлл подождал, пока затихнут шаги Маркуса, потом вышел из Манора – повидать Кэндаси Уэстхолл. Он не собирался тратить эту среду на споры с Маркусом или его сестрой, но теперь, когда решение принято, неплохо было бы выяснить, что собирается делать сама Кэндаси. Мало приятного, если она тоже решит уйти, но естественно предположить, что теперь, после смерти отца, она в следующем семестре захочет вернуться на свое прежнее место работы – в университет. Даже если это не входит в ее планы, ее работа в Маноре – она замещает Хелину, когда та уезжает в Лондон, и помогает в офисе – вряд ли может считаться достойной карьерой. Джордж терпеть не мог вмешиваться в управление хозяйственными делами Манора, но если Кэндаси теперь собирается от них уйти, чем скорее он об этом узнает, тем лучше.

Он прошел по дорожке к Каменному коттеджу в по-зимнему нестойком сиянии солнца и по дороге заметил, что у Розового коттеджа стоит заляпанный грязью спортивный автомобиль. Значит, приехал кузен Уэстхоллов, Робин Бойтон. Джордж вспомнил, что Хелина как-то упоминала об этом с заметным отсутствием энтузиазма; он подозревал, что ее чувства разделяют и Уэстхоллы. Бойтон не имел обыкновения заказывать коттедж заранее, но поскольку коттедж оказался не занят, Хелине, очевидно, трудно было найти повод для отказа.

Джордж всегда с интересом отмечал, как изменился вид Каменного коттеджа с тех пор, как в нем около двух с половиной лет назад поселились Кэндаси и ее отец. Кэндаси оказалась усердным садоводом. Чандлер-Пауэлл подозревал, что это было для нее единственным законным поводом отойти от постели Перегрина Уэстхолла. Сам он только раз посетил старика перед смертью, но знал (и догадывался, что об этом знает вся деревня), что старик был эгоистичным, вздорным и неблагодарным пациентом, ухаживать за которым – тяжкое испытание. И вот теперь, когда отец умер, а Маркус собирался покинуть Англию, Кэндаси, освободившись от этого чуть ли не рабства, несомненно захочет сама планировать свое будущее.

Кэндаси, в старом твидовом пиджаке и вельветовых брюках, заправленных в сапоги, которые она специально держала для работы в саду, чистила граблями лужайку позади дома. Густые темные волосы она спрятала под шерстяной шапкой, натянутой по самые уши. Шапка подчеркивала ее поразительное сходство с отцом: крупный нос, глубоко сидящие глаза под прямыми, кустистыми бровями, рот с длинными и тонкими губами. Волевое, бескомпромиссное лицо, которое, при том, что волосы были скрыты шапкой, выглядело одновременно и мужским, и женским. Как странно, что уэстхолловские гены выпали именно так: ведь это у Маркуса, а не у нее, черты старика оказались смягчены почти до женственной нежности.

Увидев Джорджа, Кэндаси прислонила грабли к стволу дерева и подошла поздороваться.

– Доброе утро, Джордж, – сказала она. – Кажется, я понимаю, почему вы пришли. Я как раз собиралась сделать перерыв и выпить кофе. Заходите, пожалуйста.

Она провела его через боковую дверь, которой чаще всего пользовалась, в бывшую кладовку, где каменные стены и пол делали помещение похожим скорее на надворное строение, удобное хранилище вышедшего из употребления инвентаря. Здесь главное место занимал валлийский кухонный шкаф с открытыми полками, увешанный множеством разнообразных кружек и чашек, связками ключей, уставленный стопками тарелок и блюд. Следом за Кэндаси Джордж вошел в смежную с кладовкой маленькую кухню. На кухне царил безупречный порядок, и Джордж подумал, что давно пора что-то предпринять, чтобы все тут расширить и модернизировать, и подивился, что Кэндаси, о которой говорили, что она прекрасно готовит, никогда не жаловалась.

Она включила кофеварку, взяла из буфета две кружки, и они молча стояли, ожидая, пока кофе будет готов. Кэндаси достала из холодильника молочник, и оба прошли в гостиную. Сидя напротив нее за квадратным столом, Джордж снова подумал о том, как мало было сделано в самом коттедже. Большая часть мебели принадлежала Кэндаси, была привезена со склада. Некоторые предметы могли вызвать зависть, другие были слишком громоздки для малого пространства. Три стены занимали книжные полки, привезенные Перегрином Уэстхоллом как часть его библиотеки, когда старик приехал сюда из дома для престарелых. Он завещал библиотеку своему старому колледжу, и те книги, которые стоило хранить, колледж забрал. Стены с полками теперь походили на пчелиные соты, между оставшимися книгами зияли пустые места, а нежеланные томики уныло заваливались друг на друга, словно печальные символы отверженности. Вообще в комнате царила атмосфера какой-то временности и утраты. Только небольшая дубовая скамья с мягкими подушками, стоявшая перед камином, обещала некоторый комфорт.

Джордж начал без всяких предисловий:

– Маркус только что сообщил мне новость, что собирается через три месяца уехать в Африку. Интересно, насколько здесь сказалось ваше влияние? План этот не кажется мне таким уж разумным…

– Не предполагаете же вы, что мой брат не способен сам принимать решения о том, как ему жить дальше?

– Он вполне способен принимать решения. А вот чувствует ли он себя свободным выполнять их – совсем другое дело. Тут вы явно на него повлияли. Я удивился бы, если бы это обошлось без вас. Вы восемью годами старше брата. При том, что ваша мать почти все его детство проболела, нет ничего удивительного, что он к вам прислушивается. Ведь, более или менее, это вы его растили, не так ли?

– Кажется, вы довольно много знаете о нашей семье. Если я и повлияла на брата, то лишь в том, что одобряла его. Ему давно пора уйти отсюда. Я понимаю, Джордж, это вам неудобно, он и сам об этом сожалеет, мы оба сожалеем. Но вы найдете кого-нибудь. Вы узнали о такой возможности год назад. У вас, наверное, уже есть на примете кто-то, кем можно заменить Маркуса.

Кэндаси была права – так оно и было. Ушедший на пенсию хирург, работавший в той же области, что и сам Джордж, врач высочайшей компетентности, если не сказать – блестящий, с радостью станет ассистировать ему три дня в неделю.

– Не в этом суть, – возразил ей Джордж. – Меня тревожит другое. Что Маркус предполагает делать? Остаться в Африке навсегда? Это вряд ли вероятно. Проработать там год-два и вернуться домой? Что будет ждать его здесь? Ему нужно серьезно подумать над тем, что он намерен сделать со своей жизнью.

– Так это нужно нам всем, – ответила Кэндаси. – Маркус уже подумал. Он убежден, что это – именно то, что ему необходимо сделать. Сейчас, когда папино завещание утверждено судом, деньги уже можно получить. Он не станет обузой для Африки. Он поедет не с пустыми руками. Вы-то несомненно можете понять такую вещь, как необходимость сделать то, что каждая жилка, каждый нерв вашего тела ощущает как ваше предназначение. Разве вы сами не построили свою жизнь именно так? Разве все мы в тот или иной момент не принимаем решение, которое – как мы уверены – абсолютно правильно, потому что мы убеждены, что какое-то мероприятие, какая-то перемена совершенно необходимы? И даже если оно повлечет за собой провал, противиться ему будет еще большим провалом. Думаю, есть люди, которые сочли бы, что это зов Божий.

– В случае с Маркусом, как мне представляется, это скорее предлог для бегства.

– Но иногда наступает пора и для бегства. Маркусу необходимо уйти из этого места, от этой работы, от Манора, от вас.

– От меня? – Вопрос прозвучал спокойно, без гнева, словно это было предположение, которое Джорджу следовало обдумать. По лицу его ничего прочесть было нельзя.

А Кэндаси ответила:

– От вашего успеха, от вашего блеска, от вашей репутации, от вашей харизмы. Он должен стать самостоятельным, должен стать самим собой.

– Я и не сознавал, что мешаю ему стать самим собой – что бы это ни значило.

– Конечно, вы не сознавали этого. Потому-то ему и нужно уехать, и я должна ему помочь.

– Вы будете по нему скучать.

– Да, Джордж. Я буду скучать.

Опасаясь показаться неделикатным, стараясь, чтобы в его тоне не прозвучало бестактное любопытство – но ведь ему необходимо было это узнать, – он спросил:

– А вы? Не захотите ли вы остаться здесь на некоторое время? Если захотите, я знаю – Хелина будет рада принять вашу помощь. Кто-то же должен замещать ее, когда она уезжает в Лондон. Однако я полагаю, вы предпочтете вернуться в университет?

– Нет, Джордж, это невозможно. Они там решили закрыть Классический факультет. Недостаточно желающих. Мне предложили полставки на одном из новых факультетов, которые сейчас создаются – Сравнительное изучение религий или Британские исследования, что бы под этими названиями ни подразумевалось. Ни на том, ни на другом факультете я преподавать не могу – недостаточно компетентна. Так что в университет я не вернусь. Буду рада остаться здесь хотя бы на полгода, после того как уедет Маркус. За девять месяцев, думаю, я смогу решить, что стану делать. Но с отъездом Маркуса ничто не может оправдать мое проживание здесь без арендной платы. Если вы согласитесь, чтобы я вносила какие-то деньги, я была бы рада остаться в коттедже, пока не решится вопрос о том, куда я отправлюсь.

– В этом нет необходимости. Мне не хотелось бы вводить здесь у нас никакой арендной платы, но если вы сможете остаться на девять месяцев или дольше, это будет прекрасно – если Хелина согласится.

– Я, разумеется, у нее спрошу, – пообещала Кэндаси. – Мне хотелось бы сделать здесь кое-какие изменения. Пока отец был жив, он терпеть не мог никакой сутолоки и шума, особенно каких-нибудь рабочих в доме, так что смысла затевать что-то просто не было. Но кухня наводит уныние и слишком мала. Думаю, если вы предполагаете после моего отъезда использовать этот коттедж для сотрудников или для гостей, вам что-то надо будет здесь сделать. Разумно было бы переделать бывшую кладовку под кухню и увеличить гостиную.

Сейчас Чандлер-Пауэлл не имел ни малейшего желания обсуждать состояние кухни. Поэтому он сказал:

– Что ж, обсудите это с Хелиной. А о стоимости ремонта коттеджа лучше будет поговорить с Летти. Это надо сделать. Думаю, мы можем позволить себе кое-что обновить.

Он уже допил кофе и выяснил то, что ему нужно было знать, однако, прежде чем он успел подняться на ноги, Кэндаси заговорила снова:

– Есть еще одна проблема. Здесь сейчас находится Рода Грэдвин, и я слышала, она вернется через две недели – оперироваться. У вас есть частные места в больнице Святой Анджелы. В любом случае Лондон – гораздо более подходящее для нее место. Если она останется здесь, она начнет скучать, а в этом состоянии женщины вроде нее наиболее опасны. А она очень опасна.

Значит, он оказался прав. За этой одержимостью Родой Грэдвин крылась Кэндаси.

– Опасна в каком смысле? – спросил он. – Кому опасна?

– Если бы я это знала, я бы меньше беспокоилась. Вы сами должны кое-что знать о ее репутации – то есть если вы хоть что-то читаете, кроме медицинских журналов. Она – журналист-расследователь самого худшего пошиба. Она вынюхивает сплетни, как свинья трюфели. Она ставит себе цель разузнавать о людях такие детали, которые навлекают на них беды, или причиняют им боль, или еще хуже того, и приятно щекочут нервы великой британской публике, если становятся этой публике известны. Она продает секреты других за деньги.

– По-моему, вы явно преувеличиваете, – возразил Джордж. – Но даже если это действительно так, это не оправдало бы моего отказа лечить ее там, где она предпочитает лечиться. Откуда такая тревога? Она не разыщет здесь ничего такого, что может возбудить ее аппетит.

– Как вы можете быть уверены? Она что-нибудь да разыщет.

– Но чем я мог бы оправдать свое сообщение, что ей нельзя сюда вернуться?

– Зачем вам возбуждать ее антагонизм? Просто сообщите, что произошла двойная регистрация и вы обнаружили, что ее место занято.

Джордж едва сдерживал раздражение. Это было непростительное вторжение в его руководство пациентами. Он спросил:

– Кэндаси, в чем, собственно, дело? Вы обычно рациональны. А это пахнет паранойей.

Она раньше его прошла в кухню и принялась мыть чашки. Вылила остатки из кофеварки. Помолчав с минуту, проговорила:

– Иногда я сама задаю себе этот вопрос. Признаю, это кажется притянутым за уши и иррациональным. В любом случае я не имею права вмешиваться, но не думаю, что пациенты, приезжающие сюда, чтобы укрыться от общества, будут в восхищении, оказавшись в одной компании со скандально известной журналисткой. Только вам незачем беспокоиться. Я с ней не увижусь ни теперь, ни когда она возвратится. Не собираюсь бросаться на нее с кухонным ножом. Откровенно говоря, она этого не стоит.

Кэндаси проводила его до двери. Джордж сказал:

– Я вижу, Робин Бойтон приехал. Кажется, Хелина упоминала, что он снял коттедж. Зачем он здесь, вы не знаете?

– Он сказал, потому что здесь Рода Грэдвин. Выясняется, что они – друзья, и он полагает, что ей может понадобиться его общество.

– На одни сутки? Он что, планирует остановиться в Розовом коттедже, когда она вернется на операцию? Если он приедет, он с ней не увидится, да и сейчас он ее тоже не увидит. Она совершенно четко дала понять, что едет сюда, рассчитывая на полное уединение, и я сделаю все возможное, чтобы это уединение ей обеспечить.

Закрывая за собой калитку, он задавался вопросом, в чем же все-таки могло быть дело? Должна быть какая-то серьезная личная причина для антипатии, которая в ином случае казалась совершенно необъяснимой. Может быть, Кэндаси экстраполировала на Роду Грэдвин мучительное разочарование тех двух лет, что она вынуждена была ухаживать за вздорным, никого не любящим стариком, с перспективой потерять работу? А тут еще Маркус со своим планом уехать в Африку. Она могла поддержать его решение, но оно вряд ли могло ее обрадовать. Однако, решительными шагами направившись к Манору, Джордж выбросил из головы Кэндаси Уэстхолл с ее проблемами и сосредоточился на своих собственных. Он найдет замену Маркусу, а если Флавия решит, что настало время уйти, он и с этим справится. Она стала утрачивать спокойствие. Признаки этого беспокойства, при всей его занятости, замечал даже он сам. Вероятно, пришло время прекратить их отношения. Сейчас, с наступлением рождественских каникул и при том, что работы становится все меньше, ему нужно собраться с силами и покончить с этим.

Вернувшись в Манор, он решил поговорить с Могуорти, который, вероятно, работал сейчас в саду, пользуясь неожиданным и нестойким периодом солнечных зимних дней. Нужно было высаживать луковицы, и Джорджу следовало поинтересоваться планами Хелины и Мога на грядущую весну. Он вышел в северную дверь, ведущую на террасу и в регулярный сад. Могуорти нигде не было видно, зато Джордж заметил две женские фигуры, направлявшиеся к проходу в живой изгороди из буковых кустов, чтобы пройти в розарий. Та, что поменьше ростом, была Шарон, а в ее спутнице он узнал Роду Грэдвин. Значит, Шарон показывает Роде сад; эту задачу обычно, по просьбе гостя, выполняла Хелина или Летти. Он стоял, наблюдая за этой странной парой, пока они не скрылись из виду: они шли бок о бок, близко друг к другу, явно беседуя, Шарон запрокидывала голову, вглядываясь в лицо своей спутницы. Их вид почему-то расстроил Джорджа. Дурные предчувствия Маркуса и Кэндаси не столько встревожили, сколько вызвали у него раздражение, но сейчас впервые он почувствовал укол тревоги, ощущение, что нечто, не поддающееся контролю и, возможно, опасное, вторглось в его владения. Мысль была слишком иррациональной, на грани безотчетного предрассудка, анализировать ее всерьез не имело смысла, и он решительно ее отбросил. Но все же казалось странным, что Кэндаси, человек высокоинтеллектуальный и обычно столь рациональный, была так одержима Родой Грэдвин. Может быть, она что-то знала об этой женщине, чего не знал он, и не пожелала признаться?

Джордж решил не искать Могуорти и, снова вернувшись в Манор, плотно закрыл за собой дверь.

12

Хелина знала, что Чандлер-Пауэлл пошел в Каменный коттедж, и не была удивлена, когда через двадцать минут после его возвращения в офисе появилась Кэндаси.

Без всяких предисловий Кэндаси сказала:

– Мне надо бы кое-что с вами обсудить. На самом деле две проблемы. Прежде всего – Рода Грэдвин. Я вчера видела, как она приехала… Честно говоря, я видела, как мимо проехал «БМВ», и решила, что это ее машина. Когда она уезжает?

– Она не уезжает. Во всяком случае, не сегодня. Она зарегистрировалась на вторые сутки.

– И вы согласились?

– Вряд ли я сумела бы ей отказать, тем более – без объяснений. А объяснений никаких не нашлось. Палата была свободна. Я звонила Джорджу: мне показалось, что он вовсе не встревожен.

– С чего бы ему тревожиться? Еще один дневной доход – и никакого беспокойства для него лично.

– Но ведь и для нас тоже никакого беспокойства, – возразила Хелина.

Она произнесла это без неприязни. По ее мнению, Джордж Чандлер-Пауэлл вел себя вполне разумно. Но она найдет время поговорить с ним об этих «суточниках». Неужели и правда так уж необходимо предварительно знакомиться с условиями пребывания в клинике? Ей вовсе не хотелось, чтобы Манор превращался в отель, предоставляющий ночлег и завтрак. Однако, если подумать, может быть, правильнее вообще не поднимать разговора об этом. Джордж всегда был тверд как камень в своем убеждении, что пациенты должны иметь возможность заранее увидеть, где их будут оперировать. Любое вмешательство в его решения по поводу клиники окажется для него нетерпимым. Их отношения так никогда и не были четко определены, но оба знали свой статус. Он не вмешивался в управление хозяйством Манора; она не касалась клиники.

– И она вернется? – спросила Кэндаси.

– Полагаю, что да, чуть больше, чем через две недели. – Ответом Хелине было молчание. Она спросила: – Почему это вас так беспокоит? Она такая же пациентка, как все другие. Она зарегистрировалась на реабилитационную неделю после операции, но я сомневаюсь, что она сможет пробыть здесь весь курс, ведь сейчас декабрь. Скорее всего ей захочется вернуться в город. Так она решит или иначе, я не понимаю, почему она вдруг доставит нам больше неприятностей, чем другие пациентки. Может быть, даже меньше.

– Все зависит от того, что считать неприятностями. Она – журналист-расследователь. Она всегда в поиске: ищет сюжеты. А если ей понадобится материал для новой статьи, она его найдет, даже если это будет всего-навсего диатриба – обличение тщеславия и глупости какой-нибудь из наших пациенток. В конце концов, им же гарантирована не только безопасность, но и секретность. Не понимаю, как вы можете надеяться сохранить секретность, если здесь будет находиться журналист-расследователь. Особенно такой, как она.

Хелина возразила:

– Если учесть, что в это время здесь будут находиться только две пациентки, сама она и миссис Хеффингтон, ей вряд ли удастся найти более одного примера тщеславия и глупости для такой статьи. – Но подумала: «Тут кроется что-то большее. С чего бы вдруг Кэндаси стала беспокоиться, будет ли клиника процветать или потерпит крах теперь, когда ее брат собирается уехать?» И спросила: – Но у вас это что-то личное, не так ли? Должно быть, так?

Кэндаси отвернулась. Хелина пожалела о своем внезапном порыве, побудившем ее задать этот вопрос. Им обеим хорошо работалось вместе, они уважали друг друга – хотя бы в профессиональном отношении. Не время было исследовать недоступные территории: она понимала, что там, как и в ее собственном случае, вывешена табличка «Посторонним вход воспрещен».

Обе молчали. Потом Хелина напомнила:

– Вы говорили о двух проблемах.

– Я спросила у Джорджа, смогу ли остаться здесь еще на шесть месяцев, может быть, даже на целый год. Я бы продолжала помогать вести счета и вообще в офисе, если вы считаете мою работу полезной. Естественно, поскольку Маркус уедет, я стала бы платить арендную плату за коттедж. Но я не хотела бы остаться, если вам это не по душе. И я должна предупредить вас, что на следующей неделе меня три дня в Маноре не будет. Я лечу в Торонто, уладить дела о выплате небольшой пенсии Грейс Холмс, сиделке, которая помогала мне ухаживать за отцом.

Стало быть, Маркус действительно уезжает. Значит, пришло ему время принять решение. Утрата ассистента – большое неудобство для Джорджа, но он, несомненно, найдет ему замену. И Хелина сказала:

– Нам было бы нелегко обойтись без вас. Я буду вам признательна, если вы сможете остаться, хотя бы на время. И я знаю, что Летти отнесется к этому точно так же. Значит, вы покончили с университетом?

– Университет покончил со мной. У них не хватает студентов, чтобы оправдать существование Классического факультета. Я, разумеется, понимала, что этого не избежать. В прошлом году они закрыли Физический факультет, чтобы расширить факультет Судебных наук, а теперь Классический факультет должен быть закрыт, а Теологический станет факультетом Сравнительного изучения религий. Когда придут к заключению, что это слишком трудно – а при теперешнем количестве поступающих к нам это несомненно случится, – тогда, вне всякого сомнения, вместо него возникнет Факультет изучения религий и средств массовой информации. Или факультет Духовных и судебных наук. Правительство, объявляющее своей целью добиться, чтобы пятьдесят процентов молодежи страны учились в университетах, и одновременно добивающееся, чтобы сорок процентов окончивших школу выходили оттуда необразованными, живет в мире фантазий. Только не позволяйте мне распространяться о высшем образовании. Я стала страшной занудой в этом вопросе.

«Так вот в чем дело, – подумала Хелина. – Она потеряла работу, теряет брата и теперь застрянет на полгода в этом коттедже, не имея ясного представления о собственном будущем». Глядя на профиль Кэндаси, Хелина вдруг почувствовала приступ жалости. Неожиданная эмоция быстро ее покинула, но сильно удивила. Она не могла представить, что способна позволить себе войти в положение Кэндаси. Виной всех ее бед был тот ужасный, деспотичный старик, который так медленно – целых два года – умирал у нее на руках. Почему же она не освободилась от него? Кэндаси ухаживала за ним так добросовестно, как могла бы ухаживать за отцом дочь викторианских времен, но ведь любви тут никакой не было. Никакой тонкости восприятия не требовалось, чтобы это увидеть. Сама Хелина по возможности держалась подальше от Каменного коттеджа, как, впрочем, и большинство сотрудников Манора. Однако правда о том, что там происходит, была всем известна из сплетен, из намеков, из того, что они сами видели и слышали. Отец всегда относился к дочери с презрением, разрушал ее уверенность в себе – и как женщины, и как ученого. Почему, с ее способностями, она не стала искать себе работу в более престижном университете, а не в этом, занимающем чуть ли не последнее место в университетской иерархии? Неужели старый тиран смог убедить ее, что она ничего лучшего не заслуживает? А ему самому нужно было все больше помощи, больше, чем Кэндаси могла ему обеспечить, даже с помощью районной сестры. Почему она не отправила его в дом для престарелых? Ему не понравилось в доме для престарелых в Борнмуте, где ухаживали за его отцом, но ведь существовали и другие дома, и у семьи не было недостатка в деньгах. Ходили слухи, что старик получил чуть ли не восемь миллионов фунтов в наследство от отца, который умер всего на несколько недель раньше сына. Теперь, когда завещание утверждено судом, Кэндаси и Маркус стали богаты.

Через пять минут Кэндаси ушла. Хелина подумала об их беседе. Было кое-что, о чем она не сказала Кэндаси. Это «кое-что» не представлялось ей особенно важным, однако могло послужить дополнительным источником раздражения. Настроение Кэндаси вряд ли улучшилось бы, если бы Хелина сообщила ей, что Робин Бойтон зарезервировал Розовый коттедж на сутки до операции мисс Грэдвин и на всю неделю ее реабилитации.

13

Четырнадцатого декабря, в пятницу, в восемь часов, после успешно завершенной операции над шрамом Роды Грэдвин Джордж Чандлер-Пауэлл сидел один в своей личной гостиной в восточном крыле. Это было уединение, которого он часто искал под конец операционного дня, и хотя сегодня у него оперировалась только одна пациентка, работа с ее шрамом оказалась гораздо сложнее и потребовала больше времени, чем он рассчитывал. В семь часов Кимберли принесла ему легкий ужин, к восьми все следы трапезы исчезли, а небольшой обеденный стол был сложен и убран. Джордж мог быть уверен, что два часа уединения ему обеспечены. Перед ужином он навестил пациентку, проверил, как ее успехи, а в десять он посмотрит ее снова. Сразу после операции Маркус уехал, чтобы провести ночь в Лондоне, и теперь, зная, что мисс Грэдвин находится в опытных руках Флавии, а сам он – у телефона, Джордж Чандлер-Пауэлл обратился мыслями к предстоящим ему личным удовольствиям. Не самым последним из них был графин «Шато-Пави» на маленьком столике у камина. Джордж подтолкнул горящие поленья, чтобы они ожили, убедился, что они правильно расположены, и устроился в своем любимом кресле. Дин перелил вино в графин, и Джордж рассудил, что через полчаса его уже можно будет пить.

Некоторые из лучших картин, которые он купил, когда приобрел Манор, находились в Большом зале и в библиотеке, но здесь висели его самые любимые. Среди них – шесть акварелей, завещанных ему одной из благодарных пациенток. Наследство было совершенно неожиданным, и потребовалось некоторое время, пока он вспомнил ее имя. Он благодарил судьбу, что пациентка явно разделяла его нелюбовь к чужеземным руинам и чужим пейзажам, так что все шесть акварелей были посвящены английским темам. Три вида – соборы: Кентерберийский – акварель Алберта Гудвина, Глостерский – Питера де Винта и Линкольнский – Гёртина. На противоположной стене Джордж поместил картину Роберта Хилла – один из видов Кента, и два морских пейзажа, один – Копли Филдинга, а другой – этюд Тёрнера к акварели «Прибытие английского пакетбота в Кале» – свой самый любимый.

Он перевел взгляд на книжный шкаф эпохи Регентства с книгами, которые он чаще всего обещал себе перечитать, некоторые – любимые с самого детства, другие – из библиотеки деда, однако сейчас, как это часто бывало в конце дня, он слишком устал – ему не хватало энергии наслаждаться слиянием с литературой, и он обратился к музыке. Сегодня его ждало особое наслаждение: новая запись «Семеле» Генделя, под управлением Кристиана Кёрнина, с меццо-сопрано Хилари Саммерс – любимой певицей Джорджа. Это была восхитительная музыка, чувственная и радостная, словно комическая опера. Он вставлял в плеер первый CD, когда в дверь постучали. Джорджа охватило раздражение, близкое к гневу. Мало кто решался беспокоить его в его личной гостиной, еще меньше людей к нему стучались. Прежде чем он успел ответить, дверь распахнулась и вошла Флавия, резко захлопнув ее за собой и к ней прислонившись. Она была уже без сестринской шапочки, но все еще в униформе, и первые слова вырвались у Джорджа инстинктивно:

– Мисс Грэдвин? С ней все в порядке?

– Разумеется, с ней все в порядке. Разве иначе я была бы здесь? В шесть пятнадцать она заявила, что хочет есть, и я заказала ей ужин: консоме, яичницу из одного яйца, копченую лососину и лимонный мусс на десерт, если тебе это интересно знать. Ей удалось проглотить почти все, и она явно получала от этого удовольствие. Я оставила с ней сестру Фрейзер – до моего возвращения, потом она закончит дежурство и поедет к себе в Уэрем. Вообще-то я пришла вовсе не затем, чтобы обсуждать мисс Грэдвин.

Сестра Фрейзер – одна из повременного персонала. Джордж спросил:

– Если это не срочно, может быть, отложим до завтра?

– Нет, Джордж, не отложим. Ни до завтра, ни до послезавтра, ни до послепослезавтра… Ни до какого-либо другого дня, когда ты снизойдешь найти время, чтобы меня выслушать.

– Это займет много времени? – осведомился он.

– Больше, чем ты обычно готов мне уделить.

Он легко мог догадаться, что сейчас последует. Что ж, будущее их отношений должно быть решено – раньше или позже, и раз его вечер все равно испорчен, то почему бы не сделать это теперь? В последнее время всплески ее раздражения становились все более частыми, но этого еще ни разу не случалось здесь, когда они находились в Маноре. Джордж сказал:

– Я возьму куртку. Пройдемся под липами.

– В темноте? И ветер поднимается. Мы что, здесь поговорить не можем?

Но он уже сходил за курткой. Вернувшись и надев ее, он похлопал себя по карманам, проверяя, там ли ключи, и сказал:

– Поговорим на воздухе. Подозреваю, что разговор будет не очень приятным, а я предпочитаю, чтобы неприятные беседы велись вне стен этой комнаты. Тебе лучше взять пальто. Встретимся у двери.

Не было нужды объяснять, у какой именно двери. Только дверь на первом этаже западного крыла вела прямо на террасу, а оттуда – в липовую аллею. Флавия ждала Джорджа у двери в пальто, набросив на голову шерстяной шарф. Дверь была заперта на ключ, однако засовы не были задвинуты. Когда они вышли, Чандлер-Пауэлл снова ее запер. С минуту они шли в молчании, которое он не имел намерения нарушать. Все еще раздраженный тем, что вечер испорчен, он не желал ничем помочь Флавии. Она сама просила об этой встрече. Если у нее есть что сказать, пусть скажет.

Они дошли уже до конца липовой аллеи и, помедлив несколько секунд в нерешительности, повернули назад. Только тогда она вдруг остановилась и обратилась к нему лицом. В темноте Джордж не мог как следует разглядеть ее лицо, но видел, что все ее тело напряжено, а в ее голосе звучали резкие и решительные ноты, каких раньше он у нее никогда не слышал.

– Мы не можем дольше продолжать так же, как сейчас. Нам нужно принять решение. Я прошу тебя на мне жениться.

Вот он и наступил, тот момент, которого он так страшился. Но имелось в виду, что решение должен принимать он, а не она. Он подивился, как же это он не видел, что такой разговор назревает, но тут же осознал, что ее требование, даже в такой жестоко откровенной форме, не было совершенно неожиданным. Просто он предпочитал не замечать намеков, не обращать внимания на невысказанное недовольство, порой походившее на затаенное озлобление. И он спокойно ответил:

– Боюсь, это невозможно, Флавия.

– Разумеется, это возможно. Ты разведен. Я не замужем.

– Я имею в виду, что я никогда этого не предполагал. Наши отношения с самого начала строились на совершенно иных основаниях.

– На каких именно основаниях они, по-твоему, строились? Я говорю о том времени, когда мы только стали любовниками – восемь лет назад, если ты случайно забыл. На каких основаниях строились они тогда?

– Полагаю, на сексуальном притяжении, на уважении, на привязанности. Я никогда не говорил, что люблю тебя. Никогда не упоминал о браке. В мои планы не входило жениться. Одной неудачи вполне достаточно.

– Да, ты был всегда честен – честен или осторожен. И ты даже не мог подарить мне верность, не так ли? Привлекательный мужчина, выдающийся хирург, разведенный – просто завидный муж… Думаешь, я не знаю, как часто ты рассчитывал на меня, на мою безжалостность, если тебе хочется так это называть, чтобы отделаться от этих маленьких золотоискательниц, жаждущих запустить в тебя свои коготки? И я говорю не об ординарном романе. Для меня он никогда таким не был. Я говорю о восьми годах преданности. Скажи мне, когда мы не вместе, я время от времени занимаю твои мысли? Ты когда-нибудь представляешь меня иначе как в операционной, в халате и маске, предвосхищающей каждое твое желание, знающей, что тебе нравится, а что – нет, какую музыку ты предпочитаешь слышать во время операции? Такой, что всегда на месте, когда нужна, и незаметно обитающей на обочине твоей жизни? И в постели все не так уж отличается от этой картины, верно? Но хотя бы в операционной мне не так уж легко найти замену.

Голос Джорджа оставался спокойным, но он понимал с некоторым чувством стыда, что Флавия не пропустит явно звучащей в нем нотки неискренности.

– Флавия, мне очень жаль, прости. Я просто ни о чем не задумывался и вижу, что был недобр к тебе, но не намеренно. Я и представления не имел, что ты так к этому относишься.

– Я вовсе не прошу, чтобы ты меня пожалел. Избавь меня от этого. Я даже любви твоей не прошу. Ты – безлюбый, тебе нечего мне дать. Я прошу справедливости. Мне нужен брак. Статус жены, надежда иметь детей. Мне тридцать шесть лет. Я не хочу работать до пенсионного возраста. Ведь что потом? Потратить все выходное пособие на то, чтобы купить домик в сельской местности, в надежде, что деревенские жители меня примут? Или однокомнатную квартирку в Лондоне, где приличный адрес мне никогда не будет доступен? У меня нет родных, я пренебрегала друзьями, чтобы быть с тобой, чтобы быть рядом всегда, как только у тебя найдется для меня время.

– Я никогда не требовал, чтобы ты жертвовала для меня своей жизнью, – сказал он. – То есть если ты говоришь, что это – жертва.

Однако теперь она продолжала так, словно он ничего не произносил:

– За эти восемь лет мы ни разу не отдыхали вместе, ни у нас в стране, ни за границей. Да часто ли мы ходили на спектакли, в кино, обедали в ресторане? В ресторане – один раз, в таком, где не было риска, что встретим кого-то, кто тебя знает. Мне тоже нужны все эти ординарные, обыденные вещи, то общение, какое есть у всех других людей.

Он снова повторил, на этот раз довольно искренне:

– Прости, Флавия. Ясно, что я вел себя эгоистично и ни о чем таком не задумывался. Я надеюсь, со временем ты сможешь посмотреть на эти восемь лет более позитивно. И ведь еще не поздно. Ты очень привлекательна и еще молода. Это разумно – осознать, когда закончился определенный жизненный этап и пора двигаться дальше.

Но сейчас, даже в этой тьме, ему показалось – он увидел на ее лице презрение.

– Ты хочешь сказать: пора меня бросить?…

– Нет, вовсе не это. Пора двигаться дальше. Разве ты сама не об этом говорила? О чем же иначе весь этот разговор?

– Так ты на мне не женишься? Ты не передумаешь?

– Нет, Флавия. Я не передумаю.

– Все дело в Маноре, верно? – сказала она. – Между нами не встала другая женщина – это все твой дом. Ты никогда не спал со мной здесь, ни разу, верно? Ты не хочешь, чтобы я была здесь. Во всяком случае – постоянно. Как твоя жена.

– Флавия, это же смехотворно! Я вовсе не подыскиваю себе хозяйку замка.

– Если бы ты жил в Лондоне, в своей барбиканской квартире, мы бы сейчас не вели этот разговор. Мы могли бы быть счастливы там. Но здесь, в Маноре, мне нет места, я вижу это по выражению твоих глаз. Все в этом доме и вокруг него – против меня. И не думай, что никто тут не знает, что мы – любовники! Все знают: Хелина, Летти, Бостоки, даже Мог. Вероятно, ждут с интересом, когда же ты меня прогонишь. А если это случится, мне придется терпеть их унизительную жалость. Я еще раз спрашиваю тебя: ты на мне женишься?

– Нет, Флавия. Прости, не женюсь. Мы не будем счастливы вместе, и я не хочу пойти на этот риск и потерпеть еще одну неудачу. Тебе придется признать, что это конец.

И вдруг, к его ужасу, она расплакалась. Схватилась за его куртку, прислонилась к нему, и он услышал ее громкие, задыхающиеся рыдания, почувствовал, как содрогается все ее прижавшееся к нему тело, как касается его щеки мягкий шерстяной шарф, ощущал ее такой знакомый аромат, запах ее дыхания. Взяв ее за плечи, он произнес:

– Не плачь, Флавия. Это ведь освобождение. Я отпускаю тебя на свободу.

Она отстранилась, сделав безнадежную попытку держаться с достоинством. Подавив рыдания, сказала:

– Будет выглядеть странно, если я неожиданно исчезну, тем более что завтра миссис Скеффингтон предстоит операция, а мисс Грэдвин еще требует ухода. Так что я останусь, пока ты не отправишься на свои рождественские каникулы. Но когда ты вернешься, меня здесь не будет. Только прошу тебя об одном: пообещай мне… Я ведь никогда ни о чем тебя не просила, правда? Твои подарки на дни рождения и на Рождество всегда выбирала твоя секретарша, или их посылали прямо из магазина – я всегда это знала. Приходи ко мне сегодня ночью, приходи в мою комнату. Это будет в первый и последний раз, я обещаю. Приходи попозже, после одиннадцати. Это не может вот так закончиться.

К этому моменту ему так отчаянно хотелось от нее избавиться, что он сказал:

– Конечно, приду.

Флавия пробормотала «Спасибо» и, отвернувшись, торопливо зашагала назад, к дому. Время от времени она вроде бы спотыкалась на ходу, и Джордж старался побороть стремление подхватить ее, найти какое-то последнее слово, которое могло бы смягчить ее горе, как-то успокоить. Но такого слова не было. Он вдруг понял, что уже перебирает в уме имена кандидаток на замену Флавии в операционной. Кроме того, он осознал, что его умолили дать просто пагубное обещание, которое он теперь не может не выполнить.

Джордж подождал, пока ее фигура не превратилась в неясный силуэт, а затем и вовсе исчезла во тьме. Но он все еще ждал. Взглянув наверх, на окна западного крыла, он увидел два расплывчатых пятна света: одно в палате миссис Скеффингтон, другое – соседнее, у Роды Грэдвин. Значит, по-видимому, включена лампа у ее кровати и ко сну ее еще не подготовили. Он вспомнил ту ночь, чуть больше двух недель назад, когда он сидел на камне, а потом видел, как появилось в окне ее лицо. И задумался о том, что же такое особенное было в этой пациентке, что так захватило его воображение? Скорее всего дело в той загадочной фразе, в том так и не получившем объяснения ответе, когда у себя в консультативном кабинете на Харли-стрит он спросил ее, почему она так долго ждала, прежде чем избавиться от этого шрама. «Потому что нужды в нем у меня больше нет».

14

За четыре часа до этого Рода Грэдвин медленно обретала сознание. Первым, что она увидела, открыв глаза, был небольшой диск. Он висел в воздухе прямо перед ней, словно плывущая по небу полная луна. Мысли ее, все еще мешавшиеся, были прикованы к этому диску: Рода пыталась понять, что это такое. Это же не может быть луна, думала она. Диск слишком плотный, и он не движется. Но вот диск стал четко виден, и она разглядела, что это – настенные часы в деревянной раме и с тонким внутренним ободком из меди. Несмотря на то что стрелки и цифры на циферблате становились все отчетливее, она не могла понять, который теперь час; решив, что время не имеет значения, Рода тотчас же оставила эти попытки. Она поняла, что лежит на кровати в незнакомой комнате и с ней в этой комнате находятся какие-то другие люди, движущиеся неслышными шагами, словно бледные тени. Но тут она вдруг все вспомнила. Ей же должны были убрать шрам, так что ее, видимо, подготовили к операции. Интересно, когда она начнется?…

А потом она почувствовала, что что-то случилось с левой половиной ее лица. Саднило и ощущалась какая-то причиняющая боль тяжесть, словно там прилип толстый пластырь. Он частично закрывал краешек рта и оттягивал уголок левого глаза. Рода тихонько приподняла руку, не уверенная, хватит ли у нее сил двигать ею, и осторожно коснулась лица. Левой щеки на месте не было. Пытливые пальцы Роды обнаружили там лишь какую-то твердую массу, грубоватую на ощупь и перекрещенную полосками чего-то похожего на липкую ленту или пластырь. Кто-то мягко опустил ее руку на место. Знакомый успокаивающий голос произнес: «Я бы не трогал накладку некоторое время». И тогда Рода поняла, что она лежит в реанимационной палате, а две неясные фигуры у ее кровати, уже обретающие более четкую форму, должно быть, мистер Чандлер-Пауэлл и сестра Холланд.

Она подняла глаза и попыталась правильно произнести слова – губы плохо слушались, им мешала накладка.

– Как все прошло? Вы довольны?

Ее слова больше походили на карканье, но, казалось, мистер Чандлер-Пауэлл ее прекрасно понял. Она снова услышала его голос – спокойный, властный, ободряющий:

– Очень хорошо. Надеюсь, через некоторое время вы тоже будете довольны. Теперь вам нужно побыть здесь и отдохнуть – не очень долго, а потом сестра Холланд отвезет вас в вашу палату.

Рода лежала, не двигаясь, а предметы вокруг нее постепенно уплотнялись. «Интересно, сколько часов длилась операция? – думала она. – Один, два, три?» Сколько бы операция ни длилась, это время для Роды потерялось в некоем подобии смерти. Это состояние, должно быть, столь же похоже на смерть, как могло бы походить на нее любое человеческое представление об абсолютном уничтожении времени. Она погрузилась в размышления о разнице между такой временной смертью и сном. Проснуться после сна, даже очень глубокого, всегда означает сознавать, что прошло сколько-то времени. Мозг хватается за обрывки последних сновидений, пытаясь уловить их прежде, чем они безвозвратно исчезнут. Рода решила проверить свою память, мысленно проживая вчерашний день. Она сидела в машине, по которой хлестал дождь, потом приехала в Манор, впервые вошла в Большой зал, распаковала в палате вещи, говорила с Шарон. Но ведь это наверняка происходило во время ее первого визита, более двух недель назад. Теперь стало возвращаться и совсем недавнее прошлое. Вчера все было совсем по-другому. Приятная, без осложнений, поездка, сияние зимнего солнца, перемежающееся с внезапными короткими ливнями. И на этот раз она привезла с собой кое-какие терпеливо собранные сведения, которые либо сможет использовать, либо даст им пропасть втуне. Сейчас, в сонном довольстве, она подумала, что даст им пропасть втуне, отпустит, как отпускает свое собственное прошлое. Его нельзя прожить снова, ни одно из его событий нельзя изменить. Все то зло, что оно могло причинить, оно ей причинило, но с его властью скоро будет покончено навсегда.

Примечания

1

Террасный дом – один из непрерывного ряда небольших стандартных домов, построенных вдоль улицы. – Здесь и далее примеч. пер.

2

Палимпсест (гр.) – рукопись, написанная на пергаменте по соскобленному или смытому прежнему тексту; также – что-либо написанное на месте прежнего стертого текста или картины.

3

ЧККХ – член Королевской коллегии хирургов; МХ – магистр хирургии.

4

Дотбойз-Холл – школа для мальчиков в романе Ч. Диккенса «Николас Никклби», где царит палочная дисциплина. Также – любое подобное заведение.

5

Могуорти (англ. Mogworthy) – букв. «Достойный кошечки».

6

Классическая школа – школа для детей от 11 до 18 лет, дающая право на поступление в университет; там в отличие от средней современной школы изучаются греческий и латинский языки.

7

Дин ошибается: викторианский период – 1837–1901 гг., то есть середина и вторая половина XIX века.

8

Кристофер Смарт (1722–1771) – английский поэт, не пользовавшийся популярностью в свое время, но обретший известность как глубокий и чрезвычайно оригинальный поэт в 1920-е годы.

9

Имеется в виду гражданская война периода Английской революции 1649 г., когда был свергнут и обезглавлен король Карл I Стюарт.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7