На это возразил сэр Френсис Ноллис:
— Англия — остров, и потому не может расширять свои границы, подобно Испании, Франции и другим государствам. Мы должны приобретать владения по ту сторону океана. Если мы признаем дона Антонио, то лишимся права вторгнуться в португальские колонии и завладеть ими, потому что они ведь будут в этом случае принадлежать нашим союзникам.
— Я позволю себе утверждать совершенно противное, — заметил храбрый Джон Норрис. — Так как эти колонии теперь в руках испанцев и они присягнули испанской короне, то наша обязанность — отобрать их у неприятеля, и при будущем заключении мира мы можем выторговать значительную их часть как вознаграждение за наши добрые услуги…
— Ах, господа, — с улыбкой перебила Елизавета, — вот мы и дошли уже до заключения мира и обсуждаем его условия, хотя еще не решили, воевать нам или нет. Благодарю вас всех за ваши откровенные и добрые советы и желала бы я в заключение выслушать нашего молчаливого Вильяма Роджерса. Неужели же, достопочтенный Роджерс, ты хочешь совершенно лишить нас твоей помощи и приберечь свою мудрость исключительно для самого себя? Или же ты предоставляешь нам право спорить здесь в поте лица, а сам в это время обдумываешь все те хитрые и ловкие штуки, посредством которых ты на предстоящей охоте уж непременно выманишь лисицу из норы?
Она говорила, лукаво улыбаясь и развернувшись к вельможе, который действительно до сих пор хранил молчание, хотя и следил за прениями с большим вниманием. Теперь же он ответил:
— Ах, всемилостивейшая государыня, дай Бог, чтобы все ваши противники так же несомненно погибали в своих собственных норах, как это происходит с теми, которые волочат свои рыжие хвосты по земле в соседстве моего Роджерстауна. Что же касается до обсуждающегося здесь вопроса, то мне весьма прискорбно, что я не могу согласиться с вашим величеством. Будь я лисой, если понимаю, почему бы моей государыне не последовать влечению своего великодушного сердца и не воздать этому доброму изгнаннику всяческие почести, предоставив на свое полное усмотрение, когда и как благоугодно ей будет помочь ему. Не спорю, что оба эти вопроса составляют один, как изволили заметить ваше величество, но может настать время, когда они сделаются совсем разными вопросами, и тогда у вас против Филиппа будет на одно оружие больше — оружие, которым вы можете угрожать ему до тех пор, пока вашему величеству не заблагорассудится нанести ему удар по его слабейшему месту!
Елизавета громко рассмеялась, как будто она только теперь наконец услышала то, что хотела услышать с самого начала, и что упустили из виду те боевые петухи, которые увлеклись своей собственной враждой.
— Господи Боже мой! — воскликнула она. — Ведь вот ты опять попал прямо в ту замочную скважину, которую напрасно отыскивали мои мудрые советники. Да, лорд, ты прав — мы должны, вопреки желанию испанского короля, признать несомненные права дона Антонио. Все остальное придет своим чередом. Мы не боимся неприятеля, и он должен знать, что не боимся. Этого на первый раз достаточно. Поэтому мы торжественно примем дона Антонио и окажем ему всяческий почет, не давая при этом ни малейшего обещания. Но вы все, конечно, согласитесь, что для исполнения этого дела нет человека более способного, чем граф Лейчестер. Любезный граф, ты один в состоянии явиться перед португальским королем достойным представителем нашей особы, и мы ласкаем себя надеждой, что это поручение будет исполнено тобой с тем обычным изяществом и истинно рыцарским достоинством, которое всегда придавало тебе столь высокую цену в наших глазах.
Граф Лейчестер поклонился. Он был отчасти смущен, потому что в этой лестной похвале послышалась ему и легкая ирония. Но появляться всюду первым представителем и доверенным лицом королевы мира ему было слишком приятно для того, чтобы он, быстро позабыв свою недавнюю вспышку, не принял очень охотно этого поручения. К тому же немало утешало его то обстоятельство, что противник его, в сущности, не добился того, чего желал. Потому-то он решил обставить прием высокого гостя Елизаветы величайшей пышностью и торжественностью.
Несколько дней спустя пришло известие, что корабль «Велоцитас» вместе со своим испанским призом уже поднимается вверх по Темзе. Тотчас же были сделаны все приготовления к тому, чтобы, как только он бросит якорь в лондонской гавани, ему была оказана надлежащая встреча. Королева приказала отвести дону Антонио помещение в великолепном Монтегю-хауз. Этот дворец, знаменитый своими фресками — произведениями великих мастеров — и блестящим убранством, стоял неподалеку от берега, так что граф Лейчестер мог доставить высокого гостя водным путем почти до самого дворца, к которому от берега вела аллея, предусмотрительно устланная коврами.
На следующее утро, по прибытии обоих кораблей, к ним направилась маленькая флотилия, составленная из яхт. Эти небольшие, легкие суда были убраны в высшей степени роскошно, костюмы гребцов также отличались изяществом. За лодкой, на которой располагались оркестранты, следовала яхта королевы с графом Лейчестером и несколькими высшими сановниками; далее — яхта самого Лейчестера с его свитой, по великолепию нисколько не уступавшая королевской; кавалькаду завершало несколько яхт с придворными партии Лейчестера. Само собой разумеется, что это зрелище привлекло бесчисленное количество людей, либо толпившихся на берегу, либо плывших вслед за флотилией в барках, лодках и челноках. Главное внимание и на этот раз было обращено на графа. Он стоял на верхней палубе королевской яхты, и в глаза всем сразу бросилась его удивительно ладная фигура, которая, хотя ему давно минуло за сорок, продолжала сохранять почти юношескую стройность в сочетании с благородной осанкой. Такое же впечатление производило и его красивое лицо с живыми, горящими глазами и правильными чертами, а также высокий белый лоб, прикрытый темными волосами. Гордость и грация как будто соревновались между собой в этом человеке без возможности победы с чьей-либо стороны. Свои природные достоинства граф умел возвысить блестящим и удивительно изящным костюмом. Он был в белом шелковом платье с фиолетовыми лентами и бантами, и короткий испанский плащ так величественно ниспадал с его левого плеча, множество драгоценных камней на его костюме сверкали так ярко, что совсем не трудно было принять его за царственную особу. Вдобавок ко всему стояло чудесное утро, каких мало бывает на берегах Темзы — и все ликовало, все находилось в напряженном и радостном ожидании. По мере того, как граф Лейчестер двигался по реке, все суда поднимали флаги, матросы взбирались на мачты, раздавалось громкое «ура», гремели пушечные выстрелы… Но в ту минуту, когда флотилия подошла к «Велоцитасу», наступило почтительное молчание, словно устремленные на этот корабль взгляды сковали все остальные чувства. Матросы в парадных мундирах выстроились на палубе, а герцог Девонширский со своими офицерами стоял у сходен, ожидая королевского посланника. Как только граф Лейчестер перешел на корабль, двери каюты раскрылись, и на палубе появился дон Антонио в сопровождении Марии Нуньес и Мануэля. Первый, сообразно характеру торжества, был в богатом португальском придворном платье, которое, при отсутствии всяких знаков королевского достоинства, производило, однако, царственное впечатление своей оригинальностью и необыкновенной пышностью. Представление было сделано герцогом Девонширским, и граф Лейчестер сумел тотчас придать своей речи такой приветливый тон, что подействовал на несчастного короля самым приятным образом. Затем граф обратился к Марии, на которую до того взглянул только мельком; но теперь, когда он разглядел ее чудесную фигуру и восхитительное лицо, впечатление, произведенное на его любвеобильное сердце, было так сильно, что он невольно отступил на несколько шагов. Она была в простом португальском платье — на яхту для нее смогли взять только самое необходимое — но оно так чудесно шло ей, а красота его еще усиливалась фамильными драгоценностями, которые сеньора Майор отдала своей милой дочери, что все смотревшие на нее ощущали сладостное изумление. Ловкий царедворец сумел тотчас же справиться с собой и в льстивых словах, но не переходя тонкой грани почтительности, выразил свое внимание к сеньорите, которая была представлена ему как племянница короля. С Мануэлем он был тоже очень приветлив и в заключение пригласил гостей перейти на королевскую яхту. Сам он сопровождал короля, поэтому Марии Нуньес пришлось идти под руку с герцогом. Они сошли по перекидному трапу; раздались выстрелы, громкое «ура», крики ликования, и яхты отчалили, а герцог Девонширский долго стоял у борта своего корабля, следя за отплывающими. Там, позади короля, под пурпурным балдахином сидела та, которая явилась ему, подобно яркой звезде на горизонте его одинокой жизни и теперь снова исчезала за те облаками. Со времени решительного разговора с Марией Нуньес он не видел ее до той минуты, пока она в блеске своей красоты, освещенная лучами летнего солнца, не вышла из своей каюты. Сердце его в продолжение всех этих томительных дней мучилось самой горькой скорбью, и на его бледном лице ясно читалось тягостное чувство, вызванное полным крушением надежд на желанное блаженство.. Поэтому он остался почти равнодушным, заметив пламенный взгляд, брошенный графом Лейчестером на красавицу, когда она так неожиданно предстала перед ним. В глубокой печали следил он за уплывающей яхтой до тех пор, пока она не скрылась из виду — и затем стал готовиться к тому, чтобы сойти на берег и явиться к королеве.
III
С той минуты, как фрегат вошел в Темзу, Мария Нуньес не отрывала глаз от судов, мимо которых они проходили. Уже по прибытии в лондонскую гавань она прежде всего стала высматривать яхту, которую вынуждена была сменить на английский военный корабль. Но поиски оказались напрасны. Теперь, на королевской яхте, она тоже надеялась, что судьба поможет ей найти в этом лесу мачт ту, на которой еще недавно так весело развевался португальский флаг. Но все было тщетно, так как яхта находилась в совсем противоположной стороне, и сердце девушки наполнилось глубокой печалью, которую не могла разогнать даже блестящая обстановка торжества. Великолепный Монтегю-хауз открыл свои двери и впустил гостей в свои знаменитые апартаменты. По знаку графа Лейчестера к услугам Марии Нуньес был предоставлен целый ряд великолепнейших комнат и множество прислуги. Но Мария, сгорая от нетерпения узнать, где Тирадо, и уведомить его о своем приезде, поспешила прежде всего отправить брата в дом Цоэги, ибо ее тревожило, что Тирадо сам до сих пор не сообщал о себе, хотя при том шуме, каким сопровождался их въезд в город, он, по ее представлению, не мог о том не знать.
Цоэга сообщил Мануэлю только то, то знал сам — что Тирадо был уведен одним из офицеров королевы и после этого уже не возвращался. Он дошел в своей откровенности даже до того, что высказал предположение о возможности ареста. Но назвать лорда Барлея, как посредника в этом деле, он поостерегся, потому что знал, как разгневается на него хранитель печати, а Цоэга как католик имел немало оснований бояться одного из сильнейших людей в государстве и притом такого ревностного пуританина, как Барлей. Это известие поразило Марию Нуньес как гром среди ясного неба. Жизнь открывалась ей здесь в таком светлом, приветливом и разнообразном виде, что она решила пить счастье полной чашей. Перенесенная из одинокой долины на берегу Таго в шумную и великолепную северную столицу, она чувствовала, что молодое желание жить и наслаждаться пробуждалось в ней со всей своей свежестью. Явись к ней теперь ее друг — и единственным темным пятном в светлой картине ее настоящего осталась бы тревожная мысль о родителях. Но сейчас он не просто отсутствовал — она видела его жертвой какой-то тайны с самыми зловещими признаками. Среди неурядиц и смут своего южного отечества, в котором закон и право были не что иное, как покорное орудие в руках произвола и грубых страстей, она представляла себе личную безопасность и строгую законность северных стран абсолютно прочными — и вот в первом же акте, разыгрываемым на этой новой для нее сцене, стал незаслуженный арест такого верного и преданного человека! Мария Нуньес чувствовала себя подавленной, но вскоре это чувство сменилось глубоким негодованием, и она поспешила сообщить ужасное известие дону Антонио. Он был тоже сильно поражен. Тирадо ведь был не только человеком, заслуживающим его безграничную благодарность, на него все должны были смотреть как на слугу португальского короля, как на главного соучастника его побега. Поэтому арест Тирадо представлялся дону Антонио весьма неблагоприятным обстоятельством в связи с его собственным пребыванием при английском дворе — обстоятельством, которое очень скоро затмило в его глазах даже блеск оказанного ему приема. Хитрый португалец должен был таким образом и здесь предположить интригу, борьбу различных течений — за и против него. Но именно такое положение ставило его перед необходимостью действовать как можно осторожнее; он находил нужным отказаться от всякого ходатайства за Тирадо на первых порах, когда почва еще не была прощупана, когда приходилось старательно изучать ее. Имея это в виду, он как мог успокаивал встревоженную девушку, обещал ей хлопотать за друга всеми, находившимися в его распоряжении средствами, лишь бы она не торопила его, и обнадежил соображением, что, по всей вероятности, дело не так плохо, как кажется, что это, конечно, не что иное, как временное задержание из политических соображений, принявшее в ее разгоряченном воображении вид страшного заточения в инквизиторской тюрьме.
Внешне этот арест был действительно нисколько не тяжел для Тирадо, потому что держали его в просторном и приятном помещении, обращались весьма вежливо и щедро снабжали всем необходимым. Но тем острее становилась моральная сторона этого дела. Дели и причины ареста были ему совершенно неизвестны, он не мог придумать хоть самую отдаленную догадку. Дни приходили и уходили в своем неизменном однообразии, а его все не звали ни на какой допрос, кроме служителя он не видел у себя ни одного человека. При этом подавляли его полное бездействие, вынужденное прекращение всего того, что составляло предмет его пламенной неутомимой деятельности, боязнь, что он опоздает со своими испанскими известиями и таким образом упустит лучший шанс для успеха, неизвестность, что стало со всеми его друзьями, и мысль, что люди, эмигрировавшие с ним, теперь оставались без его руководства и опоры. И так ходил он взад и вперед по своей камере, погруженный в печальные, тревожные думы. Но постояннее всех других стоял перед ним образ Марии Нуньес; то овладевало им страстное желание увидеть ее, то мучился он мыслью о ее судьбе, так как ей предстояло столько искушений, хотя нисколько не сомневался он, что Мария в своей душевной чистоте выкажет в отношении них редкую стойкость. И только иногда билось сильнее и наполнялось невыразимым блаженством его сердце, когда его фантазии, улетая в будущее, рисовала ему часть счастливого свидания и подавала надежду, что тайные желания его, быть может, когда-нибудь осуществятся. Коротки были эти минуты, потому что слишком много мрачных теней лежало на его прошедшей жизни, чтобы он позволил своему робкому уму долго останавливаться на картинах светлых и радостных.
Между тем Мария Нуньес решила не довольствоваться теми путями осторожной политики, держаться которых вполне основательно считал необходимым дон Антонио, но пользоваться малейшим случаем, какой только представится, для ходатайства за своего несчастного друга. Именно постигшая его неприятность усилила ее привязанность к нему и сорвала покров, до сих пор лежавший на ее чувствах. Ее девственному сердцу стало ясно, что не только благодарность, не только участие к человеку, которого она научилась так высоко чтить, лежали в ее душе, но что бояться за него при угрожающей ему опасности заставляло ее более высокое и сильное чувство.
Не прошло еще и нескольких часов, как она оказалась в Монтегю-хаузе, а граф Лейчестер уже снова посетил ее. В качестве уполномоченного королевы он решил осведомиться, удовлетворены ли все желания гостей, или у них есть еще какие-то просьбы, которые он в таком случае поспешит исполнить немедленно. Конечно, это дело он мог бы поручить кому-нибудь из своей свиты. Но благородным Дудлеем, вероятно, овладело на сей раз особое рвение, если он, забью свою обычную гордость, занялся этим сам. Замечательно было тут — а давно замечено, что действия высокопоставленных лиц подвержены слежке — замечательно было то обстоятельство, что на этот раз его аудиенция у беглеца-короля оказалась весьма краткой, тогда как в покоях Марии Нуньес он пробыл гораздо дольше, хотя повод к посещению был один и тот же, и на предложенные здесь вопросы он получил такие же краткие и категоричные ответы, как и там. Но Лейчестер сумел ловко вовлечь молодую португалку в более продолжительный разговор, и она, по-видимому, делала это не без удовольствия. В ту пору в английском обществе господствовала аффектированная, точнее сказать, риторическая манера выражаться. С театральной сцены, на которой процветали так называемые моралите, нравоучительные аллегорические обороты проникли и в высший социальный крут, особенно придворный, члены которого находили большое наслаждение в таковом способе беседы, имевшем ту заманчивую прелесть, что слушателю приходилось догадываться, в чем, собственно, заключен истинный смысл речи. Для Марии Нуньес это было, конечно, совершенно ново, потому что романтический вкус южанина не довольствуется лишенными всякой образности отвлеченностями, а требует для своей фантазии определенных, резко очерченных образов. Но Мария тонким инстинктом женщины быстро усвоила характер этой манеры вести беседу и приноровилась к ней. Поквитавшись таким образом с графом в его торжественной утонченности, она не замедлила воспользоваться случаем открыть ему то, что главным образом теперь лежало у нее на сердце.
— Если, — сказала она, — справедливо, как вы заметили, граф, — а в справедливости ваших слов я не имею права сомневаться — что великодушие отворяет ворота своего рая красоте и грации и приглашает их наслаждаться благоуханием его цветов и золотых плодов, то каким же образом делается так, что эти ворота тотчас превращаются в мрачное подземелье, полное могильного запаха и убийственного одиночества, так что над обещанным восхитительным садом простирается только словно свинцовое небо, на котором постепенно угасают золотые лучи солнца?
Граф Лейчестер смотрел на красавицу с большим недоумением. Он не понимал ее слов, хотя она выражалась в его манере, и чувствовал, что дело здесь шло о каком-то неприятном предмете. Поэтому, немного подумав, он ответил:
— Если глаза грации омрачаются таким печальным зрелищем, то она имеет полное право высказать свои повеления ясно и конкретно, и никто не посмеет не исполнить этих повелений, не удовлетворить ее желаний.
Мария немедленно повела речь о таинственном аресте Тирадо и, не выдавая горячего участия, которое она принимала в его судьбе, тем не менее изложила причины, заставлявшие ее в высшей степени интересоваться этой судьбой. Граф понял ее доводы и в то же время сообразил, как поднимет он себя в глазах красавицы, если окажет ей такую услугу. Но крайне удивляло его то, что обо всем этом происшествии он ничего не знал, и к великому его огорчению, пришлось ему сознаться в этом своей собеседнице. В простых, лишенных всякой аллегории словах сделал он это признание, так что она не могла сомневаться в его искренности.
— Несомненно, это не что иное, как происки лорда Барлея, у которого на устах всегда закон и справедливость, а на деле только интриги и зло. Но мы не дадим спуску старому лицемеру, и если Дудлей обещал вам, прекрасная сеньорита, употребить все усилия и средства узнать, где находится узник и в чем его обвиняют, а затем поскорее освободить его, то вы можете вполне положиться на это обещание и снова украсить ваше лицо и розовые губки той приветливо улыбающейся грацией, которую добрая мать-природа, запечатлела на них в таком совершенстве.
Мария так и поступила: она мило улыбнулась графу, в котором нашла сильного помощника, а тот в свою очередь был так очарован прелестной грацией девушки, что это чувство могло послужить еще более надежным ручательством его усилий освободить Тирадо, чем только что данное обещание.
Явилось между тем, однако, другое препятствие, грозившее дать делу Тирадо совсем не такой легкий исход, какой обещал Лейчестер и на который стала теперь вполне надеяться Мария. Едва «Велоцитас» вошел в лондонскую гавань, едва раздался первый трубный звук для приема дона Антонио, как герцог Оссуна поспешил в Уайтхолл и попросил у королевы аудиенцию, в которой она не могла ему отказать. Вежливо, но категорично сообщил ей испанский посол о неудовольствии своего правительства:
— Итак, ваше величество миролюбиво принимает врага моего короля, который выступает с самыми неосновательными притязаниями против ясных, как солнце, прав его, и подстрекает своих подданных к восстанию и сопротивлению. Вы посылаете ему навстречу первого из ваших вельмож. Разве такой прием не равносилен торжественному признанию его прав и разве оно не похоже на объявление войны, так как вашему благородному королевскому сердцу останется сделать только один легкий шаг от этого признания фальшивых прав до активной их защиты?
Елизавета спокойно слушала эти упреки. Когда же герцог закончил, она притворилась очень разгневанной и громко ответила:
— Вы обременяете нас, герцог, многими пустыми фразами, и нам остается только то удовлетворение, что это именно не что иное, как фразы. Разве дон Антонио не принц королевской крови? Разве я не должна принять его соответствующим образом? Уж не хотят ли посторонние предписывать мне в моем собственном королевстве, какой прием должна я оказывать высокопоставленному, хотя и несчастному беглецу? Мой прием признает только одно — дон Антонио принц королевской крови и беглец. Я знаю слишком хорошо, каково такому человеку в таком положении, чтобы не облегчить его участь. Но в то же время мы можем вам указать на факты. Несмотря на этот торжественный прием, мы приказали заключить в Тауэр и подвергнуть следствию капитана судна, привезшего сюда несчастного Антонио. Вам это известно, он и по сию пору находится там, хотя дон Антонио живет в Монтегю-хаузе. Так что ж, вы и против этого возразите какими-нибудь фактами?
— Как рад был бы я, если б не имел возможности это сделать, — ответил герцог. — Но разве арест португальской яхты и конфискация испанского корвета не достаточно веские доказательства? Вашему величеству, конечно, не желательно, чтобы Испания и Англия вступили между собой в войну, но такие факты, конечно, будут иметь этот результат.
— Господи Боже мой! — воскликнула королева и топнула ногой совершенно так же, как это делал ее отец. — Вам ведь известно, что я и слышать не хочу о таких вещах. Испания конфисковала во всех своих гаванях английские корабли и английское имущество, и я буду точно так же поступать с испанцами, португальцами и нидерландцами до тех пор, пока нашему брату Филиппу заблагорассудится, наконец, уладить это дело. О войне тут и речи нет. Это просто споры между соседями, которые во всех других отношениях могут оставаться добрыми друзьями.
Герцог не посмел возражать; ему нельзя было доводить дело до крайности, потому что намерения его двора еще не сложились окончательно. Он знал очень хорошо, что эти взаимные конфискации причиняли испанцам и нидерландцам величайший ущерб и что их потери превосходили вдесятеро потери английских подданных. Но ему приходилось теперь молчать и еще быть довольным тем, что при таком способе действий Елизаветы признание ею дона Антонио оставалось неполным, ограниченным, и таким образом, еще не была потеряна возможность внешне сохранить мир и затягивать всякие переговоры на более или менее продолжительное время. Поэтому он ограничился просьбой, чтобы королева приказала лорду Барлею доставить ему сообщение о результатах производившегося по делу Тирадо следствия. Елизавета охотно обещала исполнить эту просьбу и отпустила посланника с царственным величием.
Вскоре после этого в королевский дворец явился командир фрегата «Велоцитас». Одним из отличительных свойств Елизаветы было — твердо придерживаться однажды, под первым впечатлением составившегося в ее уме представления, хотя бы впоследствии она и сознавала его неправильность, — если только оно приходилось ей по сердцу и было лишено всякой важности в государственном отношении. Так и теперь, убедившись, что «Велоцитасу» и ее капитану незачем было прибегать к каким бы то ни было геройским подвигам для захвата испанского корабля, она, однако, продолжала оставаться при однажды созревшем убеждении, что герцог Девонширский — морской герой и заслуживает награды. Поэтому, как только ей доложили о его прибытии во дворец, она приказала ввести его и приняла с величайшей благосклонностью.
— Ты отлично справился
сэтим делом, мой милый, бедный Невиль, — сказала она, протягивая ему руку для поцелуя, — и я радуюсь, что ты снова выказал столько храбрости и искусства… Но удовольствие мое не найдет себе выражения только в словах. Мне приятно объявить тебе, что я решила повысить тебя в звании и пожаловать орденом Бани.
Герцог низко поклонился, но когда он снова поднял голову, Елизавета изумилась, не увидев на его лице никакой улыбки, никакого выражения радости. Только теперь заметила она, какая перемена произошла с этим красивым лицом. Бледный, расстроенный, печальный смотрел он на свою королеву, и она, почти испуганная, воскликнула:
— Боже мой, Невиль, что с тобой?! Ведь ты принял мою награду, словно мертвец какой-нибудь!.. Что случилось?
Герцог наконец заговорил:
— Ах, всемилостивейшая государыня, обилие даров, которыми вы изволили осыпать меня, недостойного, делает для меня в высшей степени затруднительным открыто во всем сознаться вашему величеству и почти повергает меня во прах.
Елизавета приняла более серьезный вид и сказала:
— Я надеюсь, однако, что ты не напроказил снова, по своему старому обыкновению? Если это случилось, то, вероятно, в большой тайне, так как до сих пор никто не посмел доложить мне о том… Ну, говори же. Я хочу все знать.
— Нет, королева. Я не знаю за собой ничего дурного. Но я трепещу от возможности навлечь на себя гнев вашего величества, будучи поставлен перед необходимостью выказать себя неблагодарным и отказаться от незаслуженной чести, оказываемой мне вашей августейшей милостью. Мало того: я вынужден повергнуть к подножию вашего престола всеподданнейшую просьбу мою уволить меня со службы хотя бы на несколько лет.
Королева выпрямилась во весь рост; ее светлые глаза загорелись огнем, предвещавшим сильный гнев — а такой гнев заставлял трепетать даже старейших и испытаннейших слуг — потому что она была дочь Генриха VIII.
— Клянусь нашей честью, мне приходится слышать неслыханные вещи! — резко воскликнула она. — А чем же, герцог Девонширский, вызвано это желание? Куда же это вы намерены отправиться? Такое разве теперь время, чтобы наши подданные залезали в свои конуры, как легавые псы? Нам нужны мужчины, и те, кто имеет притязания быть таковыми, не должны заниматься мелким ребячеством. Знаете ли, что ваш образ действий равносилен отступничеству, измене? Тот, кто в предстоящей нашему государству великой борьбе оставляет свой пост — тот изменяет своему отечеству и своей королеве. Говорите же!
— Всемилостивейшая государыня! Я не прошу у вашего величества ничего, кроме разрешения провести некоторое время в тиши, удалившись от света. Если мое отечество действительно увидит себя в опасности, и моей королеве потребуется моя деятельность, я явлюсь по ее первому призыву.
Королева покачала головой.
— Но что же с тобой случилось, дитя? — спросила она уже приветливее. — Не мучь нас слишком сильно пыткой любопытства, потому что это может иметь для тебя не особенно хорошие последствия.
И она погрозила ему пальцем. Затем, продолжая пристально смотреть на него, прибавила:
— Точно такой же вид был у нашего Невиля, когда его, в ту пору еще ветреного пажа, поймали в одной любовной интрижке… Ага! Видишь, наш королевский глаз еще не утратил своей проницательности, хотя с тех пор сильно утомили его всякие пергаменты и государственные бумаги. Румянец твоего лица доказывает нам, что мы попали прямо в цель. Тут сердечное дело. Не скрывай ничего от своей королевы, облегчи перед ней свое сердце от всех тайн. Я сяду, потому что твоя история затянется, пожалуй, надолго, но обещаю тебе слушать внимательно и спокойно.
Герцог в порыве волновавших его чувств опустился на колени, схватил руку королевы, в это время уже занявшей свое кресло, и стремительно поцеловал ее. Она приветливо смотрела на него, погладила его по темным волосам и сказала:
— Я слушаю, Невиль.
Молодой человек поднялся и, полностью придя в себя, заговорил просто и с достоинством:
— Всемилостивейшая моя государыня, мне придется сказать вам немного, и это немногое будет то, что сокрыто в моем сердце. С португальским королем приехала девушка, его племянница, семнадцати лет, необычайной красоты и с благороднейшим сердцем, в высшей степени умная и развитая, полная грации и доброты; она помимо своего ведома возбудила во мне чувство, совершенно овладевшее мной и заполнившее всю мою душу. Это чувство, государыня, не та любовь, которая мгновенно рождается и быстро проходит. Я чувствую, что оно поселилось во мне навек, никогда не погаснет в моем сердце и будет властвовать надо мной до той минуты, пока я сделаю последний вздох. Да, сознаюсь откровенно, после моей королевы она — женщина, которую я наиболее чту, которой принадлежит все мое сердце…
Под влиянием своих ощущений герцог приостановился, и королева, воспользовавшись паузой, сказала:
— Хорошо, хорошо… Что же дальше, Невиль? Не сомневаюсь, что эта дурочка платит тебе тем же.
Молодой человек опустил голову, тяжело вздохнул и ответил:
— После долгих колебаний я наконец сознался ей в моей любви, но она… отвергла ее.
— Господи Боже! — воскликнула Елизавета. — Да по какой же причине? Надеюсь, что эта беглая португалка не затрудняется войти в Девонширский дом только потому, что в ее жилах есть несколько капель королевской крови? А если страдает она таким высокомерием, то мы выведем его из нее.
Лицо Елизаветы приняло самодовольное выражение. В ней, похоже, пробудилась ее старая страсть к сватовству, а в этих случаях она всегда чувствовала себя как в родной стихии. Но герцог возразил: